XX. Андрей
6 июня 2023 г., 20:09
Сложно уследить за ритмом и привыкнуть к нему, когда нет на самом деле никакого ритма. Это не плохо, просто так было бы как-то легче, что ли. Или Андрею просто так кажется?
Он плавится, разъезжаясь коленками в стороны, локти дрожат, ослабевшие, и грозят вот-вот не удержать его наверху, грозят предать и позорно уронить лицом в подушку. Потому что это практически невозможно — оставаться в себе, пока в тебе Горшок.
И как же это, сука, убийственно звучит.
— Тихо-тихо-тихо, ща уедешь, — тараторит загнанно Миха, крепче цепляется за бёдра и на себя дёргает, выше, от чего низ живота снова скручивает до безумия сладкой судорогой, а локти так и остаются где-то впереди.
— Да не дёргай ты так, ну, — сквозь стон просит Андрей, лбом всё же падая в простынь — не выдерживает такого напора, не выдерживает совсем.
Новый толчок — новая мучительно-приятная судорога — новый стон. Ритма нет. Перед глазами всё плывёт. Нет ничего, к чему можно было бы так или иначе привыкнуть, нет никакой опоры для беспорядочных мыслей, всё вокруг — это долбаная центрифуга, и Андрея в ней колбасит во все стороны от переизбытка чувств, эмоций и ощущений. Раз — и он задыхается, протяжно мыча сквозь сжатые зубы «су-ука-а», два — и он жадно и громко хватает воздух, три — и он подаётся назад, насаживаясь на крепкий член, чтобы ещё разочек ощутить то самое, вот то, от чего крышу сносит за секунду. Какой-то сумасшедший, невыносимый водоворот. От этого должно быть стыдно — «боже, тебя же имеют, а ты тут сейчас только с готовностью подставляешься!». Но Андрею ни разу не стыдно, потому что да.
Его, блять, мажет, и мажет так, как никогда прежде не случалось.
А Горшок под плечи хватает и заставляет выпрямиться, ставит на колени, обвивает руками поперёк торса, жмётся грудью к лопаткам, подбородком давит куда-то между шеей и плечом, отчего голова безвольно падает назад, затылком на влажную кожу. Горшенёв повсюду, Горшенёв везде, и внутри, и снаружи. Андрей никогда бы и не подумал, что у них до этого дойдёт, потому что зашли они очень далеко — главное, чтобы «очень» не превратилось в «слишком», думается ему. Но думается всё равно недолго, потому что как можно вообще думать, когда тебе настолько хорошо? Какая разница, из-за чего хорошо, главное — не соображаешь ты нихрена, и на это уже никак не повлиять.
— А ты не уползай от меня, — горячечно рычит Миша на ухо, с силой толкается бёдрами вперёд, и Андрей опять вздрагивает от соприкосновения чужого члена с той самой точкой удовольствия внутри.
— Да от тебя бежать надо, — сдавленно сипит Князев, бездумно проводя пальцами по обхватившим его рукам, — как от огня.
— Беги, не беги — не убежишь, малой, — хищно хохочет Миша, и пробирает даже от звука его самодовольного, безумного, низкого голоса.
После первого раза, того, который был ночью, Андрей ощущал себя… странно. Не то чтобы когда-то вообще бывало, чтобы после любых взаимодействий с Горшком он чувствовал себя не странно, но именно после первого раза, когда, казалось бы, он должен чувствовать себя плохо — его трахнули, трахнули как девчонку, его трахнул Горшок, и Андрею это понравилось, как девчонке, и это позорно, и это хуёво, и так, по идее, не должно быть, — Князев не испытывал по отношению к себе никаких скверных чувств. Как только Михина голова опустилась рядом на подушку, а большие ладони притянули к себе, Андрей помнит — он спокойно закрыл глаза и заснул.
То есть его обнимал Горшок, а он спокойно спал в его объятиях. И всё было… нормально. Без хуйни. Абсолютно.
Может, если бы было время на подумать, на обмозгование всего произошедшего, Андрей бы и загнался. Но этого времени не было: утром Князев был разбужен шарящими по всему телу руками, горячим дыханием в шею и утыкающимся в задницу стояком. От таких ласк собственное тело моментально отозвалось на все прикосновения, ну и, что ж, они снова трахались — не начинать же день с вопросов о том, как они, сука, дожили до такого, пока у самого крепко стоит от каждого прикосновения? Не начинать, правильно.
— А я думал, — горячечно хрипит Миха, продолжая царапать ногтями тазовые косточки — да, ладно, это очень приятно, как и член его, когда по простате проходится, и Андрей стонет, мычит, скулит, слушая, — что ты от меня опять сбежал, — несёт, как обычно, полную околесицу, но Андрею спросонья вообще вот не до этого, хотя на подсознательном уровне он понимает, что нужно вслушаться, — реально так и думал… А щас, Андро, реально не сбежишь… Не надо щас… Не надо тебе… Не надо нам, да… Сука, ты очень узкий… Опять… Хороший…
Хрипы его превращаются в шипящее рычание, и Князева накрывает с новой силой. Он стонет, сам подаётся назад, хотя совершенно теряет контроль над собственным телом. Андрей чувствует только одно: ему надо, ему до безумного надо продолжать, не останавливаться, иначе он точно свихнётся, иначе он взорвётся от всех этих крышесносных ощущений. Он знает, помнит, что ненормально двум мужикам трахаться, но, блять, Миха снова вдалбливается в него сзади, и Андрею снова просто нереально хорошо, и не может он ничего другого, кроме как подаваться навстречу Михиным толчкам.
Может, ему уже никогда не будет стыдно за то, что они делают? После такого-то это было бы странно — испытывать глупый стыд. Из серии «господи, вы уже и так, и эдак, а тебе до сих пор стрёмно? Ты мазохист? Тебе нравится угнетать самого себя?».
Или, чёрт возьми, это всё похуистичное влияние Горшка? «Нам же нравится, так чё ты тогда выёбываешься? Не нравится — не делай, нравится — делай». Вот такой позиции Горшенёв придерживался и несколько раз её озвучивал — это Андрей тоже прекрасно помнит.
И, вообще-то, в ней был смысл. Не признать это — значит наврать самому себе. В этот раз Андрей решил не врать. По крайней мере попытаться, потому что, конечно, ему нравится. Ему всё нравится, и тело со всеми реакциями говорит об этом лучше, чем он сам.
Горшок отлипает от него только тогда, когда доводит их обоих до пика. В этот раз он не кончает внутрь, и Андрей почему-то краснеет сильнее обычного — хотя, если честно, он как будто бы всегда заливается краской от любого Михиного действия. Ему не стыдно, но он всё ещё смущается. Может, и стесняться когда-то перестанет?
Горшок заваливается рядом, не убирая своей руки с чужого взмокшего бедра. Медленно водит пальцами по коже, дышит часто-часто и тяжело. Андрей всё ещё лежит на животе, подмяв под себя собственные ослабевшие руки, подрагивает, не уходя от едва живой чужой ласки. Как-то неадекватно нормально всё это смотрится. Спросонья, после такого секса думать не хочется, но собственное замечание — «бля, как всё дошло до того, что мы с этим придурком трахаемся, но никого из нас ничего не смущает?», — запоминает. Они обязательно это обсудят, потому что такие вещи всегда нужно и важно обсуждать. Только когда-нибудь потом. Не сейчас.
После нескольких минут отдыха, восстановления сил, дыхания и собственной вменяемости, Князев таки меняет позу, теперь лежит на боку, лицом к зевающему Горшку. Вспоминает, что тот снова нёс свой обыкновенный бред во время… их секса. Князев насильно отгоняет от себя привычные мысли о том, как же это, мать его, убийственно и нездорово звучит, напоминает себе: «Андрей, тебе всё нравится, прекрати разгонять и напрягаться».
А потом сознание возвращает ему чужие странные слова про все эти побеги. На несколько секунд Князь даже задумывается, забывая моргать. Почему-то он чувствует, что с этим вопросом надо разобраться, и лучше — сейчас, пока они ещё не разговорились, пока эти слова свежи.
— Мих, — вяловато зовёт он, — а что ты там говорил про «сбежать»? Я так и не понял, если честно, — проговаривает он, всё ещё размякший и ленивый после оргазма. — Ещё вчера что-то про это говорил… Не понимаю.
Тот невнятно мычит. Вдруг отворачивает голову, и Андрею поначалу кажется, что Горшок сейчас не будет отвечать на его вопросы, может быть, и вовсе встанет и уйдёт, бросив обычное «слышь, Трубадур, ты мне мозг не еби, да?». Уйдёт, потому что не было у них никогда никаких важных разговоров, потому что, кажется, не нравятся ему вообще подобные диалоги. Горшок же такой — своенравный, с ебанцой, нескромный, похуистичный. Что ему стоит проигнорировать вопрос?
Но пальцы его с силой сжимают Андреево бедро, и тому остаётся только тихонько удивиться. Сейчас ведь точно происходит что-то не совсем обычное — совсем не обычное.
— Я, это, — туповато начинает Миха, головы не поворачивая, так что лица его Андрею не видно, — не знаю, ёлки… Просто мне так показалось. Ну, ё-моё, ты же ссыкло, понимаешь, да?
Андрей вредно пихает в бок.
— Слышь, — перебивает он, — не такое уж я и ссыкло, ясно? Я ничего не понимал, поэтому мне было не по себе. Это — нормально. Так что хватит меня так называть, — и, несколько взвинченный глупой предъявой, переходит в нападение — что ж, привычное ведь дело. — А чё сам не смотришь на меня, а? Может это ты ссыкло, Горшок, а не я?
И тот внезапно разворачивается, да так быстро и резко, что снова оказывается близко-близко, и носы их соприкасаются. Теперь Миха широкими ладонями держит рёбра, плечо, и Князев ожидаемо теряется от новой порции близости.
Всегда так происходит: Миха ближе — Андрей тише. Он не знает, почему всё так, но не может вести себя иначе, реагировать по-другому. Да и не пробует. Хотя это всё ещё удивительно.
Так же удивительно, как и внезапно раскрасневшийся Горшенёв. Князь закрывает рот, удивлённо приподняв брови, притихнув. Кажется, он в первый раз видит такое его лицо: брови орлиные хмурятся, но не злобно, а как-то затравленно, взгляд чёрный прищурен, губы поджаты. Сейчас Миха, хоть и прижимается непозволительно близко, выглядит, как напыжившийся мальчишка. В этом выражении и смущение, и какая-то глупая вредность — это детскость. Андрей всегда знал, что Горшок — большой ребёнок, но никогда не сталкивался с этим настолько открыто.
— Да не в этом дело, я не про это на самом деле, — сдавленно продолжает он, в глаза заглядывая, — просто… Понимаешь, не хочу я, чтоб ты опять сбегал. Не надо вот этого вот, слышишь? Даже если боишься.
Теперь Андрей чувствует, как сам краснеет — быстро так краснеет, прям заливается. Уши, щёки, лоб, нос — горит всё, как будто он внезапно заскочил в костёр. Миха его держит, в глаза смотрит, хмурится, супится, и говорит, казалось бы, какие-то не слишком-то интимные или смущающие вещи — раньше и похлеще выдавал, это правда. Князев прекрасно помнит все похабные фразы, брошенные Горшенёвым в свой адрес.
И ни одна из них не сравнится с тем, что он услышал сейчас.
Кажется, Горшок сказал, что хочет быть рядом. Рядом с Андреем. Не хочет, чтобы он убегал. Это ведь то и значит — что Миха хочет, чтобы они были… вместе?
— Чё ты? — вредно бурчит он, наклоняясь ближе, и теперь дышит в самые губы. — Всё-таки зассал, а? На лбу всё написано.
И теперь Андрей видит всю картину совершенно иначе. Ему кажется, что теперь он видит всё так, как оно есть на самом деле. Горшок больше не выглядит охуевшим дебилом, который границ не знает и не ощущает. Дело ведь, похоже, не в этом.
Горшок боится, что Андрей сольётся? Горшок не хочет, чтобы Андрей уходил? Если это так, то это может значить только одно.
— Нет, — тихо отвечает Князев, протягивая руки к чужим колючим щекам.
— А чё заткнулся тогда?
Андрей словно бы неосознанно подаётся вперёд, касаясь своими губами чужих. Он вдруг почувствовал, что ему необходимо это сделать, что ему нельзя это не сделать. Горшок отвечает на поцелуй быстро, резко, голодно — опять перенимает инициативу, давит, наваливается, заставляя улечься на спину. Языком толкается в открытый рот, облизывает нижний ряд зубов, ведёт себя так, словно никогда в жизни не целовался до этого, а сейчас дорвался, и Андрей снова ловит себя на ощущении чего-то необычного. Было конкретно в этом поцелуе что-то отчаянное — и эта отчаянность совершенно точно исходила от Миши.
Князь отстраняется, снова поплывшим взглядом упирается в чёрные глаза напротив. Всматривается. Видит там серьёзность, колкость, через которые неминуемо просачивается… страх? Неуверенность? Подозрения?
Слова снова оказываются быстрее соображалки:
— Мих, — произносит он, взглядом бегая меж двух чёрных глаз, — ты чего? Всё нормально. Не буду я сбегать никуда.
— Но ты уже так делал, — вновь упирается Горшок, но не отстраняется, не уходит.
— Да не хочу я, — почему-то шепчет Андрей; голос сам по себе становится тише, и это выглядит слишком открыто и интимно для всей сложившейся ситуации, но он всё равно продолжает, — слышишь? Не хочу я так делать.
Горшок внезапно затихает. Сперва, щурясь, в глаза смотрит, как будто ищет там свидетельство каких-то собственных мыслей, выискивает какие-то только самому себе понятные и нужные доказательства. Это выглядит очень странно, и Андрей даже норовит уточнить, а что вообще за хрень сейчас происходит, но не успевает: Миха вдруг утыкается головой ему в шею, руки просовывая под поясницу, и остаётся молча лежать сверху. Почему-то именно сейчас Андрей решает, что говорить ничего не надо — сейчас надо помолчать. Помолчать и полежать. Без вопросов и уточнений.
Тишина длится несколько долгих, убиваемых размышлениями минут. Андрей думает о том, что сейчас Горшок открывается ему с какой-то другой, совсем неведомой стороны. Он никогда бы не подумал, что Горшка может волновать это. Ведь если человек о таком задумывается, значит, это его волнует. Он переживает.
То есть Горшенёв переживает, что Андрей захочет уйти? Звучит бредово, но Князев не может найти других объяснений. Только кладёт руки на чужую спину, медленно проводит ладонями вверх-вниз, гладит расцарапанные ночью лопатки — что ж, за это ему точно не станет стыдно, его и так, и сяк кусают, так что уж поцарапаться он имеет право.
Молчание прерывает сам Миха, глухо, но всё-таки достаточно отчётливо проговаривая:
— Тогда сейчас пообещай мне, что не слиняешь, — требует он.
Что-то внутри ёкает. Появляется желание переспросить, потому что вдруг послышалось? Что это? Андрей понимает, что хочет немедленно увидеть Мишино лицо. Даже пробует поднять тяжёлую — да, Миха всё же тяжёлый, с этим не поспоришь — тушу с себя, но та специально сопротивляется, прижимается сильнее, сверху придавливает. Не хочет показываться.
Что ж такое происходит?
— Не рыпайся, — снова бурчит Горшенёв, руки из-под чужого тела вытаскивает и зажимает ими Андреевы запястья, обездвиживает, только непонятно, зачем, — просто пообещай.
— Мих, — глупо и недоумевающе произносит Князев, — да что с тобой? Чё случилось?
— Зассал, значит, — теперь бубнёж этот отдаёт вредностью.
— Нет! — на автомате отрицает Князь, и слова в сотый раз опережают здравомыслие, он выпаливает: — обещаю. Я тебе обещаю. Всё. Угомонился?
И вот тогда Горшок, наконец, поднимает голову. Лицо его уже не такое красное, но всё ещё по-дурацки смущённое — даже не верится, и Андрей бы не поверил, если б сам не видел — и хмурое, едва ли злое, и он пялится совершенно не прикрыто, прямо. Взглядом снова будто бы приценивается, что-то выискивает, но в конце концов отстаёт, скатывается вбок.
Одно запястье так и остаётся в плену его пальцев.
— Угомонился, — подтверждает он, — и запомнил. Ты пообещал.
Андрею хочется расспросить этого придурка, который вечно был сам себе на уме и даже сейчас не изменял своему идиотскому принципу, обо всём, что сейчас произошло. Это странно, и он совсем не понимает, что это было.
Князев уже открывает рот, чтобы всё разузнать, задать все навалившиеся на голову его вопросы, когда Горшок быстро затыкает его на полуслове:
— Только не говори ничё, — сжимает пальцы на чужой руке, — давай потом.
— Но ты скажешь ведь, что случилось, да? — последняя попытка.
— Да скажу, скажу. Только давай щас полежим, ладно? Молча.
Шершавые пальцы медленно сжимают запястье, подушечками щупают сухожилие, косточку. И всё вроде бы хорошо, и всё вроде бы нормально, но Андрей понимает, что теперь сам не уймётся. Дело даже не в том, что ему интересно всё разузнать, хотя и в этом, конечно, тоже.
Он поворачивает голову на бок, смотрит на Миху. Тот смотрит в ответ. И в этом немом диалоге они замирают. Андрей хотел бы понять, но не сейчас — так не сейчас. В конце концов они слишком близко для разговоров, и правило продолжает работать:
Миша ближе — Андрей тише.