XXI. Андрей
9 июня 2023 г., 05:34
Всё изменилось. Всё действительно изменилось, и теперь Андрей просто не мог поверить в то, что несколько месяцев назад они с Михой были готовы оторвать друг другу головы, чтобы уж точно никогда и ни при каких обстоятельствах не видеть ненавистных физиономий. Не то чтобы сейчас Князев совсем не сталкивался с желанием Горшка взять и пристрелить — нет, периодически этот придурок вспоминал былое и доканывал даже наедине, не отказывая себе в искушении в очередной раз сморозить какую-нибудь хуйню. Всё это оставалось, просто теперь всё было по-другому.
Андрей всегда просыпался чуть раньше. В такие моменты он не вскакивал с кровати, не принимался будить сопящего — а иногда, сука, храпящего — Горшка, не уходил никуда. Просто открывал глаза, лежал и смотрел.
Смотрел, как мирно, ровно и спокойно дышит спящий Горшенёв. В такие моменты Князь почему-то замирал, не в силах пошевелиться, и заставлял себя дышать совершенно бесшумно, потому что видеть Горшка таким — неподвижным, спокойным, размякшим, тихим — было отчего-то важно и нужно, нельзя было шуметь и вошкаться, потому что редкое мгновение можно спугнуть своей неосторожностью. В такие моменты гудящее тепло разливалось по телу, настигая кончики пальцев, и это больше не казалось стыдным или ненормальным. Андрей чувствовал себя хорошо. Андрей чувствовал Горшка, и это тоже вдруг стало чем-то хорошим.
Они ночевали вместе не каждый день, не каждый вечер проводили вместе, и, в принципе, это было нормально, потому что они ведь ни о чём не договаривались и ничего не обговаривали, но с каждым новым утром Андрей чувствовал — он не имел ничего против того, чтобы Горшок бывал здесь чаще. Здесь, в смысле не просто в гостях — хотя, конечно, язык не повернётся сказать, что Миха чувствовал себя здесь именно как в гостях, а не как у себя дома, — а, ну… рядом.
Горшок ненавидел готовить, и Андрей ржал в голос, если тому приходилось возиться даже с какой-нибудь простейшей яичницей. Горшок ненавидел мыть посуду и увиливал, как мог, и с этого Андрей тоже ржал в голос. Он вообще оказался слюнтяем, практически бытовым инвалидом, но иногда Андрей обнаруживал себя стоящим рядом с Горшенёвым у плиты и рассказывающим, как сделать что-нибудь съестное и вместе с тем не угробить кухню. Да, время шло. Да, всё изменилось.
Изменились даже концерты. Каждый раз, выходя на сцену, — а сцены со временем становились всё больше и значимее, стоит признать, — Князь ощущал странное, необычное чувство. Единение. Как-то так вышло, что теперь они с Михой не таскались склочно по всей площади, не сталкивались, нарочно тараня друг друга плечами, а наоборот — чаще глядели друг на друга, вместе кривлялись, порой цеплялись за шеи, перекидывая руки над головой. Андрей, впрочем, понимал, что это нормальная история для любой группы — ну, когда всё ладно-складно, нет никаких боёв ни на сцене, ни за её пределами, нет стычек и всего того, что было у них до.
Просто это было в новинку. Андрей мечтал об этом, действительно мечтал, когда ребята приняли его к себе, когда дрался с охеревшим Горшком на репетициях, когда лаялся с ним в любое время дня и ночи. Сейчас Князь радовался, не веря в происходящее, и чувствовал, что ему по-настоящему хорошо.
И Горшок-то не обманул: всё действительно было нормально, как он и говорил, когда хватал за шкирку, встряхивал и успокаивал (правда, он не совсем это имел в виду, но чёрт с ним, всё ж и правда, по всем фронтам было нормально).
Популярность росла, как росли амбиции, и Андрей с каждым днём сталкивался лоб в лоб с этим необычным ощущением новизны. Приятной новизны. Он притаскивал на репетиции новые текста, и теперь Миха налетал на них, как голодающий на хлеб, никому не позволяя первее себя окунуться в «мир» — так он называл то, о чём писал Андрей. Балу удивлялся, впервые в жизни не получая вип-доступ первого ознакомления с новыми работами, Поручик радовался, новенькие Яша с Реником и Машенька, скрипачка, улыбались да плечами пожимали — откуда им было знать, что раньше вот такого вот не было? Неоткуда.
— Ебать, Трубадур, ты реально этот, ё-моё, гений. Давай ещё мне, быстрей, — восхищённо — если не одержимо — трындел Горшенёв, с жадностью впитывая в себя всё написанное и на двести раз перечитывая принесённые тексты.
Андрей радовался. Ведь это же правда приятно — тебя ценят. Тебя ценит тот самый еблан, который нос от тебя воротил, как от прокажённого шарахался, лишь бы не признавать, что то, что ты делаешь — хорошо. Хотя бы не плохо. Андрей радовался и показывал всё, что Горшку было интересно — ну и, если по чесноку, радовался, что ему наконец-то стало интересно.
— Слышь, Княже, — играя в обиженку, говорил Шурка, — я у тебя, значит, больше не в фаворе, да? Помирился с Гаврилой — и всё-ё, пропал мой друг, ну и ну, — головой качал, руки скрещивал. Юмореска, не более, которой Андрей смешливо улыбался и подыгрывал.
— А ты молча завидуй, понял, да? Слюной там, смотри, не подавись, мамашка, вырос твой сынок, — вместо Князева отвечал Миха, жадничал, тетрадки не отдавая — ну, и не только тетрадки.
Всё и правда было по-новому, и Андрей быстро привык к такой жизни. К такой прикольной, классной жизни, в которой больше не нужно себя отстаивать, не нужно бороться, не нужно соперничать, лишь бы тебя с потрохами не сожрали, а вместо этого выслушали, прислушались к твоему мнению. Как к такой лафе-то не привыкнуть?
После всех концертов орги — то ли в качестве жеста уважения, то ли для будущего ебейшего сотрудничества, чтоб лишний раз облизать начинающих звёзд, тут не разберёшь — нашли себе новую привычку: приглашать девчат в гримёрки. Все, кроме мышки-Машки, казалось, этому были рады, да и чего таить — Андрей тоже был рад. Девочек он любил, всегда любил.
Просто Горшок забирал не только тетрадки. И не только у Балу.
— Не надо мне, — раздражённо отмахивался он, когда к нему подходила — хотя к нему обычно подплывали, как каравелла по зелёным волнам — какая-нибудь красота в убийственных гадах.
И смотрел только на Андрея.
Прошибало? Просто пиздец. Наповал. Как точный выстрел прямо в лоб.
Андрею в такие моменты тоже становилось «не надо». Ничего ему не надо было, если он слышал это от Горшка, который от чужого внимания отмахивался, как от мухи назойливой, и требовательно, жадно пялился, прямо так, козлина, при всех. Князя накрывало, и он, как мог, любезничал с теми девочками, которые к нему липли, вежливо сливался, заставлял себя не отказывать им хотя бы в объятиях — нужно же поддерживать образ дорвавшегося до нужных почестей музыканта. Даже если тебя у них уже забрали, как тетрадки у Балу из-под носа.
Андрей пропадал, потому что уходил, а за ним молчаливой, хищной тенью двигался Горшок. Надвигался, если быть точнее.
Может, все думали, что они вдвоём исчезали, чтоб потусить, или чтоб чего-нибудь незаконного сожрать, или вовсе ничего никто не думал — Андрей не знает. Он не мог слишком долго об этом размышлять, потому что, стоило только покинуть локацию, какой бы она ни была, Горшок абсолютно нагло и собственнически зажимал его в каком-нибудь тёмном месте, и все мысли стремительно вылетали из головы.
Всё действительно изменилось. Кроме, пожалуй, того, что Миха всё равно оставался бешеной собакой, а Андрей ничего не мог — и не хотел — ему противопоставлять. Руки с коленками так и тряслись, но теперь Князю было плевать — пускай бы хоть вся земля дрожала, ему не было до этого дела, пока он чувствовал, как руки озверевшие его сжимают, мнут, царапают и держат.
Он, если так подумать, никогда не падал, если Горшок его держал — вот оно, доверие.
— Опять трясёшься, Дрюх, — Миха с этого факта всё ещё веселился, ржал, но Андрей понимал — не совсем от души: больше сам с ума сходил, довольствовался больше, чем злорадствовал, хотя и не без этого.
— Трясусь, — задыхаясь в поцелуях, дерзко отвечал Андрей — привычка-привычка-привычка, — а то ж ты тогда не поймёшь, чё делать надо.
— А язык-то без костей у кого-то, — тоже привычка отвечала, не сам Миха.
И всё это было таким… хорошим. Андрей знал: он точно всё время улыбался, как придурок последний. Но ему не хотелось прекращать. Улыбка сама заползала на его морду и оставалась там вопреки всему, и сколько бы шутеек он в свой адрес ни получал, ему было хорошо. И в группе, и с Горшком.
Единственное, что не давало покоя — те слова. Не то чтобы они как-то обезоружили или шокировали, нет, Князь был достаточно спокоен, но они всё равно не выходили из головы. Он прекрасно помнил Горшка тогда: хмурого, ощерившегося, выбившего из него обещание — блять, обещание! Почти клятву. Это было странным, и Андрею до жути хотелось разобраться, и он покорно ждал, когда лохматый соизволит таки к этой теме вернуться. Но он к ней не возвращался. Он приходил к Андрею, они трахались, смотрели рисунки, что-нибудь сочиняли, учились готовить что-то быстрое и безопасное для желудка и окружающего пространства, смеялись, цапались, но никогда — никогда — не поднимали эту тему вновь. Андрей не замечал, чтобы Миха откровенно избегал приближения к этому вопросу в разговорах, и всё на первый взгляд было в порядке.
Но постепенно, во всей этой малине, не получивший на себя ответа вопрос начинал беспокоить всё больше и больше. Как будто что-то скребло по хребту, под кожей, и Андрей решался: доебаться или оставить? Ему, по большей части, было просто интересно — обыкновенное любопытство, едва ли не детское, которое при одном неловком слове превратится в навязчивую паранойю.
Просто не было ни одного неловкого слова. Не было, блять. И цепляться было не за что.
— Сука, да зачем ж так больно-то, — зашипел Андрей, упираясь в чужие плечи над собой.
Горшок себе не изменял: кусался только так. Андрей теперь не понимал — это хорошо, что у него не все тридцать два зуба, или это, наоборот, плохо, потому что клыки вонзались в и без того каждый раз страдающую шею едва ли не до крови.
Миха отстраняется, пьяным взглядом проходясь по недовольному лицу снизу. Он в такие моменты действительно терял голову, это уже не новости, но знать это — одно дело, а вот видеть всё на лице — другое. Андрей сталкивается с поплывшим взглядом, глядит на, казалось бы, лишённое любых чувств лицо, а потом понимает — Горшок сейчас вообще не здесь и не в себе, он уже где-то далеко вне сознания, и это беспроигрышно добивает, потому что невозможно оставаться равнодушным к такому зрелищу.
— Прости, — хрипит тот, снова склоняется к пострадавшему месту, носом убирает чужую руку оттуда, и теперь терзает свой же укус поцелуем — мокрым, медленным, не напористым.
Руки его сжимают бока, бёдра, пока колени разводят Андреевы ноги в стороны, и Князь вновь не может ничего противопоставить. Как-то незаметно он пришёл к тому, что, даже если Миха забывается и выдаёт какую-нибудь херню, Андрей не пошлёт его, не взбрыкнёт и никуда не уйдёт. По крайней мере не тогда, когда член стоит и от неполученных ласк изнывает.
Да и вообще — «прости»? «Прости»?
Андрей смеётся, не уходя от поцелуя, но Горшок сам отлепляется, и теперь во взгляде его чёрном проскальзывает хотя бы толика вменяемости. Или недовольства.
— Чё ржёшь?
— Ты извинился, — и Андрея накрывает ещё хлеще: он жмурится, смеясь совсем не сдержанно, голову запрокидывает, потому что это действительно смешно — и удивительно, конечно, тоже.
— И чё тут ржачного? — Горшок снова хмурится, даже на руках приподнимается — видимо, вообще не понимает, что происходит.
— Да ничего, — смех сходит на нет так же быстро, как и появился, и теперь Князь сам тянет руки к бледной шее, — просто ты впервые в жизни передо мной за что-то извинился. Не бери в голову, — улыбается шире, сумев таки прикоснуться к взмокшей чужой коже.
Горшок как-то неопределённо цокает, фыркает и склоняется обратно. Руки его возвращаются к блужданию по телу, и Андрей опять чувствует — тепло. Всё хорошо. Его греет. Он, наверное, сейчас мог бы стать самой настоящей батареей, которая могла бы согреть всех вокруг, стоило только подойти поближе.
Андрею нравится всё. Нравится, как Миха не справляется с собственным звериным нечто, что периодически вырывается наружу. Нравится, как Горшок запрокидывает голову назад, когда входит — вот это, правда, всё ещё не совсем приятно, но Андрей мирится, стискивая зубы, потому что знает, что через пару толчков его будет накрывать так, как ни один эйфоретик поганый не справлялся. Нравится, как он сам сжимает пальцами простыни, потому что Миха где-то там, сверху, и до него не дотянуться. Нравится, как Горшок иногда его руку ото рта отрывает, потому что ему нужно стоны слышать, а Андрей их сдерживать не может. Нравится, как мозг плавится от наслаждения, хотя понимать, что ты тупеешь от какого-то секса — это, конечно, стыдновато, но не настолько, чтобы не отдаваться в плен ощущений и чувств. Да, Андрею действительно нравится. В голову как нельзя вовремя лезут старые-старые слова Горшенёва: «тебе ж нравится, так чё ты выёбываешься? Чё ты бегаешь?». Теперь не бегает.
Андрею нравится так же глупо и медленно отходить от бешеной разрядки, пока Миха заваливается рядом, тоже своё получив. После такого они не нежничают — да они никогда, блять, не нежничают, — просто лежат, дышат, восстанавливают все притормозившие для наслаждения процессы.
Сейчас в голову вдруг влезают те самые слова, которые душу бередили и не позволяли о себе не думать. Андрей, ещё не отошедший от того, чем они занимались, не успевший даже задуматься о том, что, наверное, самому эту тему поднимать не стоит, уже её поднимает:
— Мих, — запыхавшееся дыхание делает голос точно таким же, но он всё равно говорит, — так а чё там про «сбежать»-то? Я всё думал про это, но так ничё и не понял.
Ощущение дежавю бьёт по мозгам не хуже выпитого чистоганом литра водки, и Андрею тут же хочется дать себе по лбу, потому что, блять, он это точно сделал зря. Это, конечно, никакая не запретная тема, никто, вроде как, не клеймил её как табу, но догадка подкрепляется видом Горшка.
Он опять в глаза не смотрит, отворачивается, и Андрей готов поспорить на что угодно — тот опять хмурится, скуксившись. С его стороны слышно какое-то злобно-обречённое, вымученное «бля-я-я», и внезапный испуг, так и не успев разрастись, гаснет: Князь вдруг ощущает, что его бесит, просто бесит этот тон.
Потому что они действительно не приходили к тому, что этот вопрос запрещён. Миха говорил, что скажет позже, но это его «позже» растянулось на несколько месяцев, за которые «Король и Шут» стреляли всё чаще и громче, они нашли ещё трёх чудо-ребят, но так и не вернулись к этой теме.
А вообще, почему Андрея это так волнует? Тоже непонятно, откуда ноги растут, но он уже злится. Не до того становится.
— И не надо так вздыхать, Горшок, — раздражённо говорит Князев, — я просто спросил. Не хочешь отвечать — ну и пожалуйста, ну и не нужно.
Да. Откровенно волнуется и злится. Вот ведь бред бредовый.
— Обо всякой херне думаешь, как обычно, — вредно замечает Миха, даже поднимается, усаживаясь на краю.
Андрей даже не успевает понять, из-за чего и в какой именно момент его начинает нести. Всё было заебись буквально десять секунд назад, но его внезапно подрывает, как будто ему больше всех надо.
Он подтягивает к себе ноги, тоже усаживается, вставая с подушек, наплевав на собственную и чужую наготу. Какая разница, в каком они виде, если сейчас происходит что-то вообще не адекватное? Он ведь просто спросил.
Или не просто?
— В смысле «херне»? В смысле «как обычно»? — возмущается Андрей, глядя в спину. Лицом-то к нему так и не соизволили повернуться. — Пиздец, посмотрите на него, надо же! Ты ведь говорил, что скажешь, а щас чё? И меня ещё ссыклом называешь!
— Да потому что за каким хуем тебе вот прямо сейчас надо было спросить, а? — в голосе слышится вообще не скрываемое раздражение, какая-то даже брезгливость, и Андрей чувствует, как стремительно его покидает окутывавшее раньше тепло.
— Я всего лишь спросил! — повторяет он, повышая голос. — Почему надо сразу в позу вставать? Что я такого сказал-то? И вообще: на меня-то хотя бы посмотри, ну!
— Да чё ты пристал ко мне, я не понимаю?! — Горшок разворачивается быстро, и лохматые отросшие волосы хлещут его по глазам, он жмурится и от этого выглядит ещё более взбешённым. — Вот: смотрю я на тебя! И чё щас скажешь, а, Трубадур?
И весь его вид, то, как он вдруг осклабился, как опять начал кусаться — не в прямом смысле, конечно, но лучше бы в прямом, ей богу, — как отсел чуть ли не на дальний край кровати — всё это выглядит… по-старому. Как будто они опять что-то не поделили, как будто сейчас либо кинутся с кулаками, либо разойдутся, чтобы не поубивать друг друга.
Как паршиво-то, а…
Андрея обдаёт холодом, но он молчит, с уязвлённым удивлением глядя Горшку в глаза. Он всё ещё злой, но Князь совсем не понимает (как раньше), что там у него в голове. Хотя в это недолгое время относительного спокойствия он и правда верил, что может хотя бы попробовать почувствовать, прочитать чужие мысли. Буквально курам на смех, не меньше.
— Ничё не скажешь, — гадко усмехается Горшок, нарушая молчание, встаёт с места, — так вот, малой, если тебе нечего сказать, так ты и не начинай тогда, понял, да? — и направляется в коридор.
В этот момент Андрей чувствует, как давно забытая ярость окутывает его. Он никогда не вёл себя так, как позволял себе в такие моменты Горшенёв, но именно сейчас Князю кажется, что он может не сдержаться. Хочется нормально так вмазать, потому что, блять, что это вообще такое? Почему они опять ведут себя так?
Андрею так не нравится — вот, что он понимает.
— Прекрати, — вдруг выдаёт он, когда Горшок скрывается за стеной, и голос его отдаёт странным холодом и решительностью — не то чтобы Андрей не был способен вести себя холодно и решительно, но ещё никогда он не был таким с Горшком.
Звук шагов исчезает. Миха остановился. Даже удивительно.
— По-моему, надо поговорить, — повторяет тем же тоном Андрей.
Он знает: на самом деле нет никакой необходимости что-то обсуждать. Они ни о чём не договаривались, они ничего не должны друг другу. В самом деле: они, что, блять, какая-то парочка? Нет, конечно. Даже с учётом того, что они делали, чем они занимались, как их плавило друг от друга — какая из них парочка? Да никакая.
Но Андрей понимает: он ни за что не вернётся к тому, что у них было до. И он, чёрт возьми, точно хочет поговорить.
Примечания:
всё ещё не разбираюсь, кто, когда и каким образом появился в составе «короля и шута», но уже просто стыдно стало. ввожу ребят, чтоб уж хоть в какой-нибудь работе отдать зайчикам должное — всё же все хорошки-малыши.