XXII. Миха
26 июня 2023 г., 13:37
Горшок прекрасно понимал, в какой ситуации он находится. Даже не так: он прекрасно понимал, в какой ситуации теперь находятся они. С Андреем. Вдвоём. Не потому что так случайно получилось, а потому что они к этому пришли и в итоге от этого не ушли. То есть вполне осознанно и согласно с собой и друг с другом. Да, не без кровопролития. Да, не без всякой ерунды. Да, не без ебучих трудностей, которые они сами себе устраивали, обращая их в палки и вставляя себе в колёса. Да, не без хуйни, только с ней родимой, как обычно, по всем чудным традициям.
Но ведь они всё равно оставались здесь, в этом мире, который по каким-то причинам стал для них нужным, правильным и комфортным. Они оставались в нём, оставались вдвоём. Они не уходили ни отсюда, ни, как бы это сопливо ни звучало, друг от друга.
Просто Миха, как оказалось, совершенно не понял, что произошло с ним самим, с его чувствами, с его собственным отношением. Всё изменилось, и он, вроде как, это замечал и видел, но в итоге всё равно столкнулся с высоченной стеной собственного потрясения. Он совсем не думал о том, что может быть не готов, что может не справиться с лихой страстью, с диким желанием, которое пришло на смену ненависти и раздражению и которое в итоге само уступило место чему-то большему, чему-то гораздо более значимому, чем обычная похоть.
Миша не был не готов, но и готов он тоже не был.
Он глядел на Андрея всегда и везде, наблюдал за ним, пялился, взглядом трогал и облизывал, как угодно, главное — всегда. Князев действительно был, сука, очень хорошим: он заразительно смеялся, дёргая плечами, забавно жмурился, корчил идиотские рожи, иногда посреди разговора уходил в себя, ведомый вдохновением, высовывал язык, когда что-то рисовал, а когда писал, то очень редко моргал, и из-за этого потом тёр глаза до лопнувших капилляров. Андрей дрыгал коленом, пока мыл посуду, мог случайно лягнуть ногой во сне, мылся очень-очень долго, а из душа выходил мокрым, и казалось, что он не вытирается полотенцем никогда просто из принципа. Миша замечал в нём такие незначительные вещи, обращал внимание на самые мелкие детали, которых никогда в жизни не замечал даже за собой. Горшок никогда не задумывался о том, например, как выглядит он сам, когда готовит что-нибудь на ужин — и не потому, что практически никогда в жизни не готовил, — но всегда наблюдал за Андреем в такие моменты и всё отмечал.
Ведь это и есть что-то большее, верно? Никто другой не мог вызвать у Михи желание смотреть и всё изучать. У него никогда такого не было.
Они могли лаяться сколько угодно, но Миша чувствовал, знал, что теперь это практически ничего не значит. Это привычка, это традиция, они так развлекаются и веселятся, и нет в этом ничего злостного и ужасного, больше нет. Как ни странно, они из этого выросли, они стали чем-то большим и теперь не помещались в дурацкие рамки «я тебя ненавижу и жизни тебе не дам». Эти рамки оказались слишком тесными для них, и, наверное, это было понятно с самого начала, потому что если бы не было, то не зашли бы они так далеко — в таком случае они бы не нашлись, не откликнулись друг другу. А они именно это и сделали. Столкнулись, схлестнулись, склеились.
Миша не думал, что всё зайдёт настолько далеко, но, конечно, вернее будет отметить, что Миша не думал вообще. Не то чтобы он жил исключительно на инстинктах, просто отпускал все свои желания и хотелки на самотёк: чувствовал и позволял себе это выражать, ни в чём не ограничиваясь. Это было здорово, это было охуенно, Андрей откликался на все поползновения в свою сторону, был очень отзывчивым, даже если лживо и очень не правдоподобно отнекивался.
Просто как-то так получилось… Как-то вот оно поменялось, всё вот это вот…
Однажды он отлепился от мокрого, только что кончившего Князева, получил вдруг от него смазанный, быстрый, усталый поцелуй куда-то под челюсть, почувствовал его взмокшие волосы на плече — и всё. Что-то внутри брякнуло, царапнуло, затарахтело и включилось. Андрей дышал загнанно, громко, часто, и Миша сопел, едва ли не хрипя, сжимал пальцами влажное от пота чужое бедро. Чувствовал. Понимал.
Он не хочет отпускать его. Это касалось и бедра, и всего Андрея целиком.
Не хочет Миха разъединяться. Хорошо ему, чёрт возьми, вот так: вдвоём, лёжа, или стоя, или сидя, хоть на голове, хоть как — хорошо ему. И на репетициях хорошо, и на концертах, и дома, и на улице, и в подъезде — да везде, просто везде, если они были вдвоём. Даже если гавкались, спорили и бодались.
Миха тогда зачем-то потребовал обещание, сам не знал зачем, почему именно в тот момент, просто потребовал и получил его — здорово, конечно, спасибо безотказному после секса Княже и всё такое.
Но Миха глядел на него, залипал и размышлял: он, что, действительно не представляет теперь ничего без этого напыщенного, самодовольного, трусливого цыплёнка? Какой же бред, ё-моё…
Конечно, блять, Горшенёв не представляет. Ничего. Без него.
И вот это было уже совсем ему не свойственно. Это было непривычно, ново и абсолютно неожиданно. Миха следил глазами за каждым Князевским действием и не понимал, чего на самом деле он хочет: ухватиться за что-нибудь мягкое да покрепче, довести до белого каления (ну, или не совсем до него) или просто подойти? Постоять рядом? Улыбнуться? Быть уверенным, что именно это ощущение они никогда не проебут? Горшок не понимал, чего хотел, но точно знал, чего не хотел. Он не хотел прекращать. Он не хотел, чтобы это заканчивалось.
И как же становилось стрёмно за всё то дерьмо, которое он со всей щедростью своей злорадной душонки подкидывал Князю в самом начале. Тот солнечно улыбался ему теперь, тянул свои руки к щетинистым скулам, краснел, утыкаясь лицом в подушку, но всё равно оставался рядом. Даже после всех нападок, всего откровенно неадекватного гона в свой адрес.
«Коротышка» — собственные слова стыдливо кололи под кадыком, и Миха хмурился, не в силах признать и принять факт собственного долбоебизма. Никакой Андрей не коротышка, у Андрея замечательный рост, просто прекрасный, идеальный, точно такой, каким он и должен обладать. Да, он ниже на голову, ну так и что? Это ж только на руку играет, это ж вообще охуенно. Миха вспоминал и боролся с желанием прописать самому себе смачного леща.
«Ничего ты без нас — меня — не можешь и не смог бы никогда» — Горшок жмурился, стыдливо сжимая челюсти. Какой позор, какой ужас. Андрей никогда в жизни не позволял себе отвечать чем-то хоть отдалённо похожим, каким бы злым ни становится, но ведь тогда Михе было просто похуй, он продолжал, продолжал гнобить мелкого (не в обиду; от этого прозвища Горшенёв был не в силах отказаться), не стесняя себя в выражениях.
Да и постоянные упрёки эти: «ссыкло ты, Трубадур, ссыкло, трус трусливый, зайцы похрабрее будут», — ведь это тоже были обыкновенные доёбы. Да, Андрей трусил, когда дело касалось чего-то нового, непонятного, неизвестного, он давал по тормозам, но ведь это действительно нормально. Не все готовы в омут с головой сигать, Миха прекрасно это понимал. В этом нет ничего плохого, в этом нет ничего предосудительного. За это на людей не гонят. А он гнал.
Потому и было стрёмно. Просто по-человечески мерзко от всех своих действий. Он с Андреем обращался просто отвратительно, а тот оказался единственным человеком, способным выдержать весь напор Горшенёвских нападок. Более того, Андрей остался. Он не уходил. Пообещал, послушно не доёбывая, что не уйдёт, несмотря ни на что.
Ведь это же что-то значит, да? Это не может чего-нибудь не значить, да же?
— Чё происходит?
Этот вопрос как будто бы выбивает воздух из лёгких. Колючая сетка из собственного стыда, нежелания признавать все свои косяки, необходимости быть рядом давит со всех сторон, и Миха понимает: бля, да конечно им нужно поговорить, просто…
Это будет долгий разговор. Это будет серьёзный разговор. Это очень ответственно. Это не потерпит клоунады. Пора вскрываться, по чесноку признаваться во всём, а, значит, именно сейчас Андрей узнает всё: почему всё было именно так, как было, с какой радости ему приходилось терпеть то, что, говоря начистоту, терпеть было не обязательно, что Миха к нему испытывает на самом деле и далее по списку.
Вот как не увиливать от подобных разговоров? А с другой стороны: как же круто, что именно Князь, сто лет боявшийся всей их мути, вдруг находит в себе силы — и ту самую смелость, которую вдруг растерял Горшок — поднять эту тему. Миша на мгновение задумывается о том, что даже в этом вопросе они дополняют друг друга, приходят на помощь, но ведь, как известно, мгновение на то и мгновение, что исчезает ещё быстрее, чем появилось.
Он останавливается в коридоре, наплевав на их общую наготу. Оголить тело — это одно, а вот чувства, душу, истину — другое, пиздец какое другое.
Даже любопытно становится: а что именно интересно сейчас Андрею? Что происходит в целом? Как они к этому пришли? Или что происходит у Михи в голове? От осознания собственной уязвимости на всё хочется отвечать ядовито, гаденько, но Горшок запрещает себе этим заниматься. Дозанимался уже, по горло дозанимался.
Князев выходит к нему уже в трусах, в руки суёт чужие. Молчаливая просьба одеться: видно, тому так спокойнее будет разбираться. Миха молча и хмуро принимает, напяливает, шлёпает следом на кухню. Надо же, а ведь несколько месяцев назад всё было практически таким же: кухня Князя, они вдвоём, о чём-то говорят, вопросы решают.
Решили ведь как-то тогда, может, и сейчас решат. До последнего не хочется всю правду вываливать, но Миха понимает, что без этого никуда и никак. Надо.
Может, Трубадур именно с этим ощущением и сталкивался, когда убегал? Именно поэтому сливался каждый раз? Это ведь очень трудно: чувствовать себя вот так вот и при этом держать себя в руках, не давать себе спуску. Действительно проще убежать, чем открыться и признать что-то.
«Блять, как же всё через жопу-то, а…», — понимает Миша. И в прямом, и в переносном смысле — и лучше бы, конечно, всё было только в прямом.
— Давай, нахуй, определимся уже, — как-то вымученно, но оттого не менее решительно начинает Андрей, усевшись за столом, — я могу не докапываться, правда, Мих. Мне не сложно. Не хочешь — не надо, это твоё дело. Просто суть же в том, что, ну, даже если это дело твоё, меня-то оно тоже касается, понимаешь, да?
На морду быстро запрыгивает дурацкая улыбка. Они настолько спелись, что Князев даже фразу-паразита перенял. Это практически мило, но Миха уже ощущает холодные, липкие и влажные пальцы неуверенности, сжимающие всё внутри, и грузно плюхается на соседний стул. Мило-то мило, только ведь не до этого сейчас.
— Понимаю я всё, ёлки, — неопределённо бодает лохматой головой воздух, скребя обгрызанными ногтями по коленке, — просто всё внатуре закрутилось, мелкий.
— Да-а, закрути-илось, — напряжённо растягивая гласные, на выдохе вторит Князь. От такого тона остаётся только поморщиться, потому что в нём так и звучит «ну, и долго мы будем вокруг да около ходить?».
И в конце концов организм (или психика?) ведёт себя так, как привык в таких ситуациях: Миха практически не знает страха, но зато знает агрессию, знает злобу. Она вдруг поджигает какой-то фитилёк внутри, и задушить её в зародыше не получается, как никогда не получалось, но Миха сжимает кулаки и скалится. Больше самому себе, потому что отчего-то не хочется вымещать всё на Андрее.
Он ведь и так сполна получил. Это неправильно.
— Ты не пизди-ка, слышишь, да? — мимолётом тараторит-просит Горшок, роняя локти на стол. — Я тут с мыслями собираюсь, если чё.
— Ты? С мыслями? — Князь сбоку ржёт, но не искренне, и это слышно; от этого напряжение немного подспадает, но, конечно, «спасибо» за такое Миха не скажет. — Странно. Обычно хреначил напролом, а тут аж собираешься.
Воцарившееся молчание превращается в несколько минут тягучего, тупого напряжения. Мише кажется, что он превращается в струны, которые неумело настраивают, боясь порвать. Андрей шутит, но это всё напускное: вспылив, мелочь всегда была готова ретироваться, сбежать от нехороших эмоций, и в этой ситуации, видимо, выбрал юмор, а не буквальный побег.
Да, это Миша тоже приметил и запомнил.
— Слушай, малой, — прочистив горло, скомканно начинает Горшок; говорить-то надо, не молчать же сидеть, — всё реально сложно, понимаешь? Я бы на твоём месте вообще бы эту тему не заводил, но раз тебе так надо, — выразительно поднимает брови, полушутливо скидывая ответственность на Князя — это тоже напускное, конечно, — то сиди и не вякай. Не перебивай, короче.
А самому думается: «блять, белобрысый, лучше перебивай, перебивай так, как будто жизнь твоя от этого зависит, только не дай мне сейчас всё тебе высказать». Какая-то невидимая преграда, больше похожая на противный комок в горле, вредно зудит и протестует, мешает. Миха не из трусливых, но, кажется, и не из храбрых. Хочется и по голове себе дать, чтоб мобилизовать все силы, чтоб пинком себя из этого вязкого болота неуверенности и зажимок вытащить, и в то же время отвернуться от румяного курносого лица, чтоб никто не видел и не шубуршал, не копался внутри мыслей и души, не доёбывал.
Не хочется быть вот таким вот человеком — который готов на всё, лишь бы избежать простого, элементарного, совсем-совсем обыкновенного диалога. Конченным долбоёбом, не видящим дальше собственного носа и самомнения — ух ты, прямо как раньше, когда всё только-только начиналось, — тоже быть не хочется. Так что под согласное мычание Горшенёв продолжает, хотя и не так уверенно и похуистично, как хотел бы:
— Всё я понимаю на самом деле, — говорит он, бесконтрольно то жмурясь, то хмурясь, то губы поджимая; неловкость — она такая, — мы ничё не должны друг другу, это ж, блин, очевидно. Я же тоже не ожидал ничего такого. Так вышло просто, ё-моё. Но вышло охуенно, — внезапно бросает слишком прямой, острый взгляд на Князева, а тот только мелко кивает, и неуверенности становится на капельку меньше. — Мне нравится — пиздец. И тебе тоже, уже знаем. Да нам в целом заебись, понимаешь, да?
Сырая, неприятная неуверенность, граничащая с желанием психануть и прекратить только начавшийся разговор, на удивление быстро сходит на нет. Стоило только начать говорить, пускай и неловко, корявенько, не слишком смело и бойко, но всё же начать — и с каждым словом Миха начинал чувствовать себя всё спокойнее и спокойнее, увереннее и увереннее. Наверное, это и в правду заложено в нём самой природой: не может он мямлить (по крайней мере, не может делать это слишком долго), не может держать что-то внутри и не высказать, не высвободить.
Он полностью разворачивается к Князеву, не испытывая никакого дискомфорта. У того понимание ситуации тут же в глазах читается: тоже смекнул, что всё, Миха разгон взял уже — не стопануть теперь. Сидит и кивает в ответ, не перебивая, и его умение слушать лишь подбадривает сильнее.
— Да, заебись, — подтверждает чужие кивки Горшок, разводя упирающимися в стол локтями руками, — и это, как бы, ну, крутяк. Это кайфово. Кайфово, что нам заебись, и тебе, и мне, и вместе нам, ё-моё, заебись. Как будто так и надо, ты понимаешь, да? Вот у меня есть это ощущение: да, так и надо было. С самого начала.
Миха ловит неизвестную искорку в голубых — всё-таки не серых, а очень даже голубых, красивых, ярких под солнечными лучами — глазах, останавливается. Потом видит вполне уже привычное зрелище: Князев краснеть начинает по всем канонам своей морды лица с носа вздёрнутого, потом краской заливаются щёки, лоб, уши оттопыренные.
Вдруг Миша ощущает, как горячеет собственное лицо. Он не чувствует стеснения, не чувствует никакого дискомфорта, который мог бы заставить его внезапно зарумянеть в обычной жизни, но именно это и происходит с его щеками: они теплеют, краснеют.
Вот такого с ним точно никогда не было.
Князь неловко, приглушённо подаёт голос в воцарившемся странном молчании:
— Как-как ты сказал? «С самого начала»? — он выглядит точно так же не смело, как и Миха, только это ситуации уже не помогает.
Горшенёв молча, тупо и резко кивает, забывая, что располагает функцией устной речи. Как-то все слова совсем теряются от осознания того, что именно сейчас происходит.
Между ними словно бы появляется какая-то нить, какая-то новая, странная, необычная связь; они глядят друг другу в глаза, сжимают-разжимают непослушные нервозные пальцы, кажется, даже моргать забывают. Образование этой необыкновенной связи Миха ощущает едва ли не физически, но двинуться всё равно не может. Просто сидит, пялится в ответ. Молчит.
— То есть, — сбивчиво говорит Андрей, — ты имеешь в виду, что… то есть… как будто бы к этому всё и шло?..
— Да, — ответ слетает с губ громко, быстро и резво. — А ты не чувствуешь, что ли? Так же не бывает почти, ёлки. Ну, так, чтобы настолько охуенно, — воодушевление плещется в тёмных его глазах, и Миха наклоняется над столом чуть вперёд, не отрывая взгляда от голубых глаз. — Я поэтому тогда так сказал. Ну, чтоб ты не уходил. У нас же всё круто. Я не хочу, чтобы это заканчивалось, понимаешь?
Они сидят напротив, краснющие похлеще варёных раков, неловкие, странные, непонятные. Ощущение новизны тесно переплетается с желанием сбежать от неё, с лица всю красноту стереть, как девчонки помаду стирают, как незастывшие краски с холста смазываются — до того неловко сейчас просто быть, не скрываться, не останавливаться.
Миха, впрочем, чувствовал, что Андрей его понимает. Действительно понимает. Они ещё с несколько секунд пялятся друг на друга, а потом Князев отворачивается, закрывая едва ли не бордовое лицо руками. Пару часов назад Горшок заржал бы с этой картины, но сейчас совсем не до смеха.
В голову лезет тысяча самых разных мыслей. Отвернулся, потому что стыдно? Опять вредничает? Или засмеётся сейчас, скажет, что всё это — бредятина? Или что вообще? Почему он отвернулся?
Андрей тихо-тихо бурчит из-под собственных ладоней:
— Мих, — и голос его кажется ещё более сдавленным, чем вся атмосфера вокруг них, — ты… Просто пиздец. Почему ты всегда так делаешь?..
Горшенёв не совсем понимает, о чём речь. Он даже наклоняет голову вбок, не замечая за собой этого щенячьего движения, смотрит пытливо, отвечая вопросом на вопрос:
— Как? — и это не попытка прикольнуться, это не издевательство, потому что он действительно не понимает.
Князев мычит, теперь вжимая ладони в своё лицо сильнее, и Горшок неосознанно тянется к нему руками. В голове вдруг всплывает старый-старый образ, который казался ему уже хорошо забытым, канувшим в небытие за границами памяти: гримёрка. Ненависть. Андрей дрожит в бесслёзной истерике, Миша точно так же, как сейчас, пытается прикоснуться к нему. Получает по рукам.
Миха берёт чужие ладони в свои, разводит их в стороны. Андрей не хмурится, не злится, вытянутый из своего «домика», только смотрит исподлобья, губы поджимая да глазами блестя. Миша, наверное, сейчас сверкает точно таким же выражением лица.
— Ну чё ты? — как-то просяще, неестественно звучит его голос, но Михе правда хочется понять, ну чё Андрей, что с ним, как он, да хоть что понять, но желательно, конечно, понять всё, что только можно.
— Ничё, — полувредно, полужалобно отвечает Андрей, и это внезапно выглядит так смешно, так забавно, как будто они снова спорят друг с другом, как будто Князь опять решает бодаться, только ради чего — непонятно. Вот просто встаёт в оппозицию, и всё тут.
Миха нечаянно улыбается, разглядывая недовольную, но всё-таки не злую красную морду перед собой. Как-то это уже по-родному совсем.
— Чё ты лыбишься? — бубнит Андрей.
— Ничё, — ловко дразнится Горшок, прыская смехом от вида округлившихся от чужой наглости глаз.
— Ты охуел? — Князь хмурится, пытается вырвать руки из не слишком крепкой на первый взгляд хватки, дёргает ими.
Миша же держит. Гогочет, улыбается, растеряв дурацкое, мешающее ощущение неловкости, но не позволяет от своих пальцев избавиться, и в конце концов эта возня перерастает в какое-то глупое побоище, в котором они оказываются на ногах у стены. Через пару секунд Князевских «ты просто охеревший», «отпусти», «чё ты ржёшь», «чё смешного» Михе таки надоедает возиться; он быстро, с силой и должной решительностью вжимает чужие запястья в стену, заставляет их обладателя прилипнуть к ней голой спиной. Ржать можно до посинения, это правда, но ещё есть, что сказать и обсудить.
— Всё, всё, баста, брейк, — отсмеиваясь напоследок, говорит Горшенёв, — закончили, ё-моё. Как я делаю? Чё ты опять?
Андрей снова вспыхивает под внимательным взглядом, пару раз вертит головой лохматой туда-сюда. Видно, что говорить не хочет, но ещё видно, что он точно скажет, так что Миха принимает решение не докапывать, просто подержать, чтоб не рыпался, не бунтовал. Да и против чего бунтовать-то?
А то, что сам Горшок, услышав в спальне тот самый вопрос, вскочил и слинял в коридор, ничего не значит. Это другое, конечно же.
— Да ты всегда так, — наконец-то поясняет Князев, — скажешь какую-то хуйню важную, а мне что с этим делать? Для тебя всё всегда так очевидно и понятно, и ты думаешь, что так оно и есть для всех вокруг. А для меня вот, например, ничего не понятно, — да, он правда выглядит ещё краснее, чем до этого.
— А сейчас тебе чё непонятно? — глуповато, но честно спрашивает Горшенёв.
— Мне непонятно, — голос его затихает, — чего именно ты хочешь. Я-то не убегу, я тебе обещал, — становится даже приятно: помнит, помнит ведь, что обещал, и ещё раз сказал, подтвердил, что пообещал, — но я не понимаю, от чего мне, блять, не убегать, Мих…
И как-то оно происходит само собой: Миша прижимается тесно-тесно, нависая сверху, молчаливо заставляет себе в глаза заглянуть. Андрей похож на зашуганного котёнка, которого шпыняли-шпыняли, а тот выучился в ответку кидаться и морды всем разукрашивать тоненькими, но болючими царапинами. Теперь этого котёнка шпынять перестали, а он всё равно к чему-то такому готовится, настороже остаётся, бдительности не теряет, хотя хочется, и это по глазам видно.
Миша, конечно, понимает, что именно он всё это время Андрея мучил. Укол стыда снова неприятно пробирается под кожу, но теперь он не настроен зацикливаться на этом.
— От меня, — твёрдо отвечает Горшок. — Я перед тобой виноват, я знаю, мелкий. Но ты пообещал. Ты прости меня, а? И спасибо, что, ну, ёлки, согласился, несмотря на всю хуйню, — на пару мгновений как-то тушуется, поджимая губы; благодарить — дело, однако, не из приятных, когда оно тесно сплетено с чувством вины. — Но, Андрюх, я тебе тоже обещаю щас: всё нормально будет. Я обещаю, — повторяет, в глаза вновь заглядывая, чтобы всю решимость собственную передать, донести, показать: вот же она, правда, и вот он — я, не обману.
Андрей затихает, лицо его разглаживается. Он смотрит в ответ, и Миша понимает, что теперь они опять красные, оба, едва ли не с головы до пят.
— Ты простишь же? — контрольно, неуверенно спрашивает Горшок.
— Да, — сходу отвечает Андрей.
— И не убежишь, да?
— Не убегу. Я обещал.
Михе кажется, что они никогда так не целовались. Он наклоняется ниже, всё ещё не разрывая сцепившихся взглядов, целует осторожно. Ему кажется, что Андрей может вот-вот заплакать: глаза его блестят, практически слепят, но ничего такого не происходит. Он приоткрывает губы, и Миша касается их языком, проводит им по ровным, красивым зубам, встречает чужой язык, и поцелуй этот, кажется, длится целую вечность. Они размеренно, медленно подаются друг другу навстречу, Миха не кусается совсем, только причмокивает, нервно сжимая пальцами чужие запястья. Наверное, там останутся синяки, но Андрей больше не пытается их освободить.
Это — самая важная нежность, это — самая первая нежность, и Горшок чувствует такое тепло, которое практически обжигает сердце и лёгкие, и ему хочется, чтобы этот момент не заканчивался никогда. Сейчас он понимает: они едины, они есть одно целое.
Это очень важно. Это очень хорошо.
Когда воздух всё же заканчивается, Миша медленно отстраняется, отпуская чужие руки. Андрей глядит на него, пока ядрёный румянец постепенно сползает с его лица, и взгляд его серьёзен, спокоен. Горшок никогда не видел его таким. Но и такой Князь ему очень нравится.
А потом мелкий вдруг начинает смеяться:
— Ай, видел бы ты сейчас своё лицо, — хохочет он, жмурясь и сморщивая нос.
Миха ожидаемо заражается этим смехом, улыбается, рассматривая счастливую морду напротив.
— Ну и какое у меня лицо? — по-доброму хмыкает он.
— Придурочное, — кажется, ещё немного и до уссыкоза.
— Ой, а сам-то, — цокает Миха, и совсем не осознаёт, что разговор, так лихо трепавший нервы, теперь превращается во что-то тягуче забавное, домашнее и спокойное.
Они ещё недолго бесятся, обмениваясь шутливыми тычками, но в конце концов оказываются за столом, размеренно попивая чай. Передержанный, крепкий, вообще ни разу не вкусный. К нему нет ничего сладкого, но Михе не хочется больше ничего.
Только б он, Андрей, да и всё, в принципе. Ну, может гитару бы ещё. И чтоб Князь какую-нибудь чепуху смешную сочинил, и тогда вообще загляденье.
Андрей как будто светится в лучах предзакатных, метко пробивающихся через старый узорчатый тюль. Он улыбается, Миша улыбается тоже. Перед глазами картинка сложившегося пазла, внутри ощущение наконец-то правильного заработавшего механизма. Как будто гитару долго не могли настроить, потому что какой-то имбецил знатно с ней набаловался или нарочно расстроил, и внезапно пришли к идеальному звучанию. Если так подумать, это можно долго-долго с чем-то сравнивать, но суть ведь не поменяется.
Миша улыбается, глядя на Андрея. Тот улыбается в ответ. Кажется, всё действительно шло именно к этому.