«Твой призрак всё ещё бродит по стенам моей комнаты…»
Дата: 1937 год. Когда Авелина перестаёт появляться рядом, Баки впервые за долгое время остаётся наедине с тишиной. Но не с той тишиной, что живёт в пустых комнатах или приходит вместе с рассветом. Эта тишина поселяется внутри. Авелина не устраивает демонстративного молчания. Она просто исчезает, словно её никогда и не было. Больше не прячется за углом, не срывается с места, чтобы с разбегу запрыгнуть ему на спину, не хохочет, не спорит, даже взглядом больше не цепляет. Её отсутствие оказывается тяжёлым и осязаемым. И чем дольше тянется это молчание, тем яснее Баки понимает: он не умеет с ним справляться. Стив, кажется, тоже носит в себе что-то похожее: ту же нерешительность, ту же приглушённую грусть. Авелина всё-таки его сестра. А Баки Барнс, в конце концов, хороший парень. Да, ему стыдно. Да, он корит себя за каждое слово, выкрикнутое тогда сгоряча. И да, он хочет, чтобы она его простила. Но мучает его не только желание добиться прощения. Авелина вычеркнула его из своей жизни. А он её нет. Он всё чаще ловит себя на том, что ищет её взглядом, снова и снова прокручивает в голове их разговор. Это глупо. Ему восемнадцать, а он мысленно бегает за какой-то девчонкой, которая на четыре года младше, будто без её прощения вдруг разучился дышать. Когда он наконец набирается смелости спросить у Стива, где его сестра, тот лишь устало кивает: — Она больше не хочет тебя видеть. Баки и сам это знает. Он не любит ошибаться. Не любит признавать вину. Гордость и упрямство всегда заставляли его стоять до последнего. Но на этот раз что-то изменилось. То, что он сказал тогда, задело бы любую девушку. Даже ту, что всегда казалась сильнее и смелее остальных. Даже Авелину. А ведь она ему верила. Смотрела на него с доверием и теплом, хотя и выдёргивала волосы на его затылке при каждом удобном случае. Баки привык к ней так сильно, что перестал замечать, как её смех стал частью его повседневности. А теперь её нет. А когда она всё же оказывается поблизости, то больше его не видит. Совсем. Он пытается пошутить, завести разговор, но её молчание бьёт сильнее любых криков. Баки привык быть в центре внимания, привык, что даже её злость обращена на него. А теперь остаётся только пустота, будто он больше не существует. Это, пожалуй, справедливо. Но от этого легче не становится. Он ловит себя на том, что всматривается в незнакомую девчонку, пробегающую через двор, только потому, что её силуэт на одно короткое мгновение напоминает Авелину. Привычка. Он вспоминает, как раньше она сваливалась ему на плечи, когда уставала, а он делал вид, будто это его ужасно раздражает. Вспоминает, как легко им было рядом. И вдруг понимает: ему всегда это нравилось. Стив его лучший друг. Но Баки не может припомнить, чтобы за последние пять лет в их дружбе случилось хоть что-то, где не было бы Авелины. Теперь недели тянутся бесконечно. Она продолжает избегать его даже у себя дома. Стоит Баки появиться на пороге, как Авелина либо уходит гулять, либо запирается в комнате под предлогом уроков. Но хуже другое. Она меняется и сама. Раньше Авелина была неряшливой, небрежной, совсем не похожей на примерную ученицу. А теперь одежда, прежде вечно испачканная после побегушек и драк, выглядит безупречно. Юбка укорочена и тщательно выглажена, воротничок блузки лежит ровно, туфли блестят. Она заплетает волосы в аккуратные косы, и на лицах одноклассниц мелькают улыбки, когда они о чём-то шепчутся с ней. Но это уже не та Авелина, которую знает Баки. Ей больше не всё равно на мнение других. А на него ей всё равно. Её голубые глаза больше не сияют озорством. Она не улыбается во весь рот, не кричит, не бегает по коридорам. Исчезло всё то, что делало её особенной: дерзость, свобода, упрямое нежелание подчиняться. Теперь она изо всех сил старается стать такой, какой её хотят видеть другие. Правильной. Нормальной. Удобной для всех. От прежней Авелины осталась только послушная девочка, примерная ученица, тихая и робкая. Баки скучает по Авелине Роджерс. Забота о ней всегда казалась чем-то естественным, почти обязательным. Но всё это время он воспринимал её как нечто само собой разумеющееся. Он заботился о ней, поддразнивал, злился, но ни разу по-настоящему не задумался о том, что она не просто сестра Стива, а кто-то, кто занимает в его жизни особое место. И только теперь, когда она отвернулась, понимает, насколько беспечно относился к её чувствам. Проходят два месяца. Однообразие. Баки просыпается в оглушительной тишине. Идёт по улице и больше не ждёт, что её оклик донесётся с противоположного тротуара. Перестаёт оборачиваться на чужой смех, потому что заранее знает: это не она. Постепенно это становится новой нормой. Но не той, с которой можно смириться. Нет, он не влюблён в Авелину. Он даже об этом и не думает. Но он привязан к ней… И теперь он сам не понимает, почему так часто отталкивал её. Почему воспринимал как обузу собственное желание взять её с собой. Почему вообще сказал ей тогда то, что сказал. Если он ничего не сделает, ничего уже не изменится. Он помнит, как Авелина пахла ландышами из чужого сада в тот день, когда впервые стащила у него шапку и помчалась через заснеженный двор. Четыре года назад, когда ей было десять, она казалась совсем другой: шумной, отчаянной, но безобидной. Баки поймал её у рассохшихся ворот. Она едва стояла на ногах от смеха и страха, но всё равно упрямо не возвращала ему шапку. И именно тогда он впервые подумал, что будет её защищать. Маленькую, хилую, но такую же упрямо смелую, как Стив. Может быть, с тех пор ничего и не изменилось… Размышляя о том, как всё исправить, Баки цепляется за единственное, в чём вдруг оказывается хоть сколько-то уверен: для начала её нужно подкупить. Точнее, что-нибудь ей подарить. Увидев блестящий автомат с игрушками на только что открывшейся ярмарке, Баки вспоминает, как Авелина вечно припоминала им со Стивом их первую поездку в парк развлечений. Тогда они спустили все деньги и добирались домой в кузове грузовика. А обижалась она скорее на то, что они забыли купить ей сладости. И вот сейчас он раз за разом опускает в прорезь монеты и следит, как металлический коготь со скрипом уходит вглубь стеклянного ящика. Он стискивает челюсти. Всё это глупо. Даже нелепо. Он мог бы просто купить игрушку в лавке. Но дело уже давно не в игрушке. Это упрямая, почти болезненная потребность довести начатое до конца. Не сдаться. Глупая юношеская гордость. Ещё одна попытка, ещё одна монета. И когда ему наконец удаётся вытащить плюшевого зайца, Баки чувствует короткий, почти детский триумф. И всё же, оказавшись перед домом Роджерсов, он снова теряется. Дом, как выяснилось, пустой. Через окна видно, что никого нет. Стив, насколько известно Баки, ушёл в госпиталь к матери, а Авелина… где-то ещё. Ботинки Барнса поскрипывают по обледеневшему тротуару. Зима в Нью-Йорке злая, колючая, и в такие дни бездомные жмутся к стенам домов, пытаясь сохранить хотя бы крохи тепла. Окна полны жизни и видно как дети метаются то туда, то сюда. Баки может уйти. Может вернуться домой. Оставить игрушку на крыльце как жалкое, нелепое извинение. Или подождать здесь, рискуя провести несколько часов на морозе посреди улицы. Но вот в голову Барнса приходит ещё одна мысль. До ужаса глупая. И через пять минут Баки уже карабкается по водосточной трубе, балансируя на краю навеса над крыльцом и искренне надеясь, что соседи не примут его за грабителя среди белого дня. Морозный воздух щиплет лицо, холод пробирается под тонкую куртку, но Баки не обращает на это внимания. Добравшись до окна, он упирается пальцами в запотевшее стекло, приподнимает раму и, немного повозившись, заваливается внутрь. Грохот опрокинутого стула разрезает тишину. На мгновение Баки замирает всем телом, вслушиваясь в собственное дыхание. Похоже, дом и правда пуст. Он быстро обводит взглядом комнату, в которой никогда прежде не бывал, и ощущает странное, почти болезненное чувство, будто вторгается в чужой мир, о существовании которого даже не подозревал. В полутьме комнаты, кроме белой двери, он почти ничего не видит, поэтому быстро находит ближайший источник света в виде лампы с оливковым абажуром на тумбочке. Дёргает за шнурок, и комнату наполняет мягкое жёлтое свечение. Перед ним совершенно незнакомая спальня. Совсем не такая, какой он мог её вообразить. Молочные стены, светлый деревянный пол, всё аккуратное, почти уютное. Кровать с белой спинкой, облепленной наклейками и рисунками, стоит у стены. На полке возле окна сложены стопкой старые, зачитанные до дыр книги: биографии каких-то людей, сборники статей, пара исторических романов, что-то научное. Баки не удерживается, вытаскивает одну и читает выцветший заголовок: «Жизнь Марии Кюри». Барнс хмурится. Наверное, он мог бы предположить, что Авелина интересуется чем-то подобным, и всё равно почему-то это поражает. Следующая книга, на которую падает его взгляд, оказывается потрёпанным томиком «Основы общей биологии» в серой картонной обложке. Баки щурится, пробегает глазами страницу и почти сразу кривится. Сплошные термины и схемы, от которых у него начинает ломить голову. Он не ожидал увидеть подобное в комнате четырнадцатилетней девчонки. Хотя это ведь Авелина. Барнс подходит к столу, заваленному учебниками, листами с чертежами и записками. Открывает одну из тетрадей и снова сводит брови, разглядывая корявый, размашистый почерк. — Химия, — хмуро бормочет он себе под нос, читая надпись на обложке. Баки перебирает остальные тетради: биология, физика, математика. И невольно удивляется. Кто бы мог подумать, что Авелина, со всей своей вечной беззаботностью, может всерьёз увлекаться подобным. Хотя на оценки она и правда никогда не жаловалась. Да и если вспомнить, он пару раз слышал, как учителя даже хвалили её. Баки супится ещё сильнее. Кто бы мог подумать, что из всей их троицы именно Авелина окажется ближе всех к науке. А он ведь столько лет считал её просто занудой, которая любит ковыряться в червяках. Ему становится стыдно. Баки ужасный друг. Он оглядывает комнату снова. На стене висят старые афиши. Одна рекламирует фильм, другая изображает жизненный цикл бабочки. Рядом несколько небольших плакатов с вырезками из энциклопедий. На полке стоит маленький радиоприёмник с потёртыми кнопками, но всё ещё рабочий. Тот самый, который Баки не раз слышал из гостиной, когда сидел внизу. Он невольно представляет, как Авелина, проснувшись перед школой, включает его и слушает голос диктора, рассказывающего новости, или очередную мелодию. Только это совсем на неё не похоже. Авелина скорее из тех, кто вскакивает за пять минут до выхода и влетает в класс ровно к началу первого урока. Хотя теперь Баки уже не уверен ни в чём. Она слишком изменилась. Слишком многое в ней стало другим. Его взгляд скользит к окну, через которое он забрался. За стеклом видна крыша, укрытая снегом. Авелину всегда тянуло туда, куда лазить нельзя… Баки хмыкает, вспоминая, как однажды она умудрилась вывалиться через окно прямо на соседа, сломав себе руку, а бедному старику ногу. Что именно произошло, ни ему, ни Стиву тогда так и не удалось выяснить. Зато потом он ещё полгода подшучивал над её негнущимися пальцами. Хотя конечно, сломай она тогда ногу, Баки бы первым вызвался таскать её на спине. Тогда от него она уж точно никуда бы не делась. И ей пришлось бы терпеть все его идиотские шутки… Баки устало опускается на край кровати. Плюшевый заяц падает рядом. Матрас прогибается под его весом и скрипит. Барнс делает глубокий вдох и выдох. В комнате пахнет чем-то знакомым, чем-то, что напоминает о детстве. О тех временах, когда они со Стивом часами носились по улицам, а Авелина бежала за ними следом, отчаянно пытаясь доказать, что ничем не хуже. Дешёвое мыло и сыроватые балки крыши, едва уловимый оттенок ванили. Может быть, от старого флакона духов миссис Роджерс, который Авелина когда-то припрятала у себя. Она теперь любит духи? А что ещё он о ней не знает? Баки поднимает голову и смотрит в потолок, будто надеется увидеть там что-то из того, что она разглядывает перед сном. Здесь слишком тихо. И от этого ему становится почти невыносимо, когда Баки понимает, как сильно скучает по их невозможным, громким, дурацким ссорам. Он никогда не задумывался, насколько привык к её голосу. Да, может быть, это и глупо. Ну и что? Ему нравилось приходить к Роджерсам рано утром, чтобы мешать Авелине завтракать. Садиться напротив и нарочно сёрбать чай как можно громче, пока она не влепит ему по лбу… Нравилось воровать у неё бутерброды или таскать кашу прямо с её ложки, чтобы она потом возмущённо верещала, что это отвратительно. Нравилось подгонять Авелину, когда она напрашивалась с ними гулять. Нравилось катать её на спине, когда к вечеру она уставала. Нравилось толкать её в высокую летнюю траву, заранее убедившись, что она не ушибётся. И нравилось наблюдать, как она часами возится с найденными жучками, паучками и прочими гадостями, давая им имена и строя из палочек и крышек нелепые домики. Теперь же она уже слишком взрослая для таких вещей, но это было ещё одной её странностью, над которой он привык посмеиваться. Особенно потому, что потом Авелина могла надолго замолчать, разглядывая улитку или стрекозу на ладони, а затем начать с важным видом рассказывать, как устроены их крылья или зачем им столько ножек, таким тоном, будто уже защитила диссертацию… Иногда Баки казалось, что всё это она просто выдумывает на ходу. А может, и нет. И вот теперь, сидя в её комнате, он почти физически чувствует, как сильно скучает. Проходит минута.Две.
Три.
Десять.
Двадцать.
Баки всё ещё сидит, нервно постукивая пальцами по бедру. Молчание комнаты, нарушаемое лишь его неровным дыханием, давит и сжимает плечи, будто невидимые тиски. В комнате тепло, но его всё равно пробирает дрожь. В окне отражается заснеженный Нью-Йорк: тусклые фонари, редкие прохожие, торопливо спешащие домой, и где-то вдалеке глухо гудит трамвай. Чтобы занять себя, Баки тянет за ручку тумбочки. Ящик открывается с тихим скрипом. Внутри он находит беспорядок. Украшения, блестящие наклейки, вырезки из журналов, какие-то склеенные безделушки, что-то подозрительно похожее на когда-то живой организм, который он поспешно отодвигает в сторону с особой осторожностью. И тут его взгляд цепляется за небольшой блокнот. Дневник. — Нет, ну ты же не будешь… — шепчет он себе. Но пальцы уже тянутся внутрь. Обложка слегка потрёпана, уголки загнуты, корешок начинает расслаиваться. Баки проводит по ней ладонью, ещё раз пытаясь решить, стоит ли продолжать. Но любопытство оказывается сильнее. Авелине всего четырнадцать. Что такого она могла там написать? Хотя, зная её, что угодно. Барнс подносит дневник ближе к лампе, открывает и на первом же развороте рисунок. Среди набросков цветов изображён он сам… Его профиль, схваченный с неожиданной точностью. Лёгкая кривоватая улыбка, ямочки на щеках, чуть прищуренные глаза. На рисунке он выглядит младше. Баки смутно вспоминает этот вечер: гостиная, разговор со Стивом после какого-то неудачного свидания. Он осторожно проводит пальцем по линии собственного лица. И только сейчас понимает, что Авелина, как и её брат, тоже любит рисовать. Это кажется почти болезненно знакомым. Баки привык видеть в зеркале самодовольную ухмылку, дерзость, привычную уверенность. Но здесь всё иначе. Здесь он другой. Мягкий взгляд, слишком спокойное выражение лица… Барнс сглатывает, чувствуя странное, почти детское чувство вины. Ему трудно представить, что кто-то вообще может видеть его таким. И тут до него с неприятной ясностью доходит, насколько мало он на самом деле знает об Авелине. Ни её интересов, ни увлечений, ни того, чем она живёт, помимо букашек, с которыми носится по двору. Он никогда всерьёз не спрашивал, как прошёл её день. Никогда не интересовался, о чём она думает, что любит, чего боится… Авелина ведь никогда не была просто приложением к Стиву. У неё всегда был свой собственный мир, собственные мысли и желания… А Баки слишком долго воспринимал её как что-то само собой разумеющееся, как привычный шум, как вечно неугомонное присутствие рядом. Не как человека со своими мыслями, желаниями и ранами, а как часть собственной жизни, которая, как ему казалось, никуда не денется. Но она выросла. И он этого не заметил. Нет. Так поступать с Авелиной нельзя. Это уже слишком. Захлопнув дневник, Баки аккуратно кладёт его обратно в тумбочку, стараясь вернуть всё на место так, будто ничего не трогал. Жаль только, что ему не хватает смелости перевернуть ещё хотя бы пару страниц. Может быть, тогда он узнал бы о себе ещё немного больше… В комнате он остаётся ещё на полчаса. Когда спина начинает затекать, Баки всё-таки ложится поверх покрывала, не снимая ботинок. Одну руку закидывает за голову, второй крепко прижимает к груди плюшевого зайца. Ткань под щекой тёплая и всё ещё пахнет дегтярным мылом. Баки закрывает глаза. В голове продолжают крутиться обрывки мыслей, сожаления… Ветер воет в щелях окна. Но Баки уже почти его не слышит. И, возможно, в этом вся проблема. Он слишком часто закрывает глаза на то, что действительно важно…***
Дата: 1991 год. Когда разряды перестают рвать слух, лабораторию накрывает тягучая, болезненная тишина, такая густая, будто мрак здесь имеет вес. Она оседает на плечи, забивается в лёгкие, липнет к коже. Лишь тяжёлое, неровное дыхание напоминает о том, что тело, прикованное к металлическому креслу, всё ещё живо. Мышцы больше не дёргаются в судорогах, но напряжение не уходит. Оно остаётся под кожей, в сухожилиях, в сведённых от боли пальцах, в каждой клетке, будто весь организм по-прежнему ждёт нового удара тока и не верит, что на этот раз всё действительно закончилось. Глаза Актива открыты. Взгляд у него неподвижный, остекленевший, как у марионетки, брошенной на пол после спектакля. Он смотрит вверх, в потолок, долго, бессмысленно, будто там, среди трещин и мертвенного света ламп, может найтись хоть что-то. Подсказка. Ответ. След того, что у него отняли на этот раз. Но наверху, как и всегда, нет ничего. Каменные стены, лабораторный блеск металла, запах медикаментов и стылый, въедливый холод. Он проникает в тело медленно и безошибочно, как инфекция, захватывая его клетка за клеткой. Щиплет кожу, расползается под ней тонкой ледяной плёнкой, пробирается под ногти, ввинчивается в мышцы, забирается в грудную клетку и сдавливает рёбра изнутри. После каждого вдоха остаётся металлический привкус и тошнотворную тяжесть. И всё же лоб покрыт липкой испариной. Пот стекает по вискам, по шее, по позвоночнику, впитывается в ткань одежды, прилипшей к напряжённым мышцам. Тело пытается бороться. Пытается согреться. Но это бесполезно. Кожа леденеет, внутренности горят. Актив ощущает, как влажная ткань липнет к груди, к животу, к лопаткам, как по ложбинке позвоночника скатывается тонкая струйка пота, но вместо тепла чувствует только леденящее дыхание смерти, прижавшееся к нему вплотную. — Очистка завершена. Высокий мужчина в очках, стоящий у пульта управления, выпрямляется и окидывает взглядом ровные строки данных на экране. На его лице нет ни тени сомнения, ни намёка на сочувствие. Для него это успех. Удачный эксперимент. Ещё один завершённый сеанс. Всего лишь ещё один. А впереди будут десятки таких же. Это, пожалуй, и есть единственное, что Актив помнит из года в год: боль, за которой следует пустота, и чужие голоса, неизменно называющие это успехом. Рядом с учёным стоит ещё один мужчина, старше, с седыми висками и военной фуражкой, явно не принадлежащий к американским или нацистским войскам. Его присутствие всегда приносит с собой что-то особенно тяжёлое. Не боль. Хуже. Неотвратимость. Иногда в редкие, зыбкие секунды между процедурами Актив задаётся вопросами: какой сейчас год? Какой век? Сколько времени прошло с тех пор, как он оказался здесь? Ответ где-то есть. Ответ кроется где-то в подсознании, словно тот, второй он, скрывающийся глубоко в памяти, знает. Тот, кто знает. Тот, кто ещё помнит. Военный держит в руках небольшую красную книгу с чёрной врезной звездой на обложке. Она тонкая, почти невесомая. В ней слишком мало страниц, чтобы хранить что-то большое, но достаточно, чтобы раз за разом стирать человека до основания. Мужчина коротко кивает коллеге, подходит ближе. Его сапоги глухо ударяют по полу, идёт эхо. Он останавливается прямо напротив кресла, настолько близко, что Актив чувствует исходящий от него запах кожи и табака. Объект перед ним должен слышать каждое слово. Объект. Гул приборов ещё держится в воздухе, но следующие звуки заставляют напрячься даже тех, кто привык к этой работе. — Желание, — произносит седовласый мужчина по-русски. Актив не помнит, откуда знает этот язык. Не помнит, кто вложил его в голову, где и когда он впервые его услышал. Но понимает безупречно и оттого мучается… Он вынужден жить жизнью врагов и лишь грезит о возвращении в прошлое. — Ржавый. Голос ровный, почти машинальный, словно каждое слово имеет значение не для людей, а для системы. Подчинённого мозга Баки Барнса, когда-то служившего в американских войсках. Актив не моргает. Но тело выдаёт его раньше, чем он успевает подавить реакцию. Плечи едва заметно каменеют. Челюсть сжимается так сильно, что скрипят зубы. Прикованные к подлокотникам руки дёргаются, словно пальцы пытаются сложиться в кулак, и в ту же секунду металлические пластины левой руки отзываются сухим, злым скрежетом.Щелчок.
— Семнадцать.Был ли он рождён для этого?
Тело содрогается более явно. Слова, которые звучат словно чёткие, целенаправленные удары, медленно выбивают последние осколки его «я». Сознание мечется внутри, как птица, захлопнутая в клетке в поисках выхода. Но выхода нет. Бежать некуда. Боль отступает первой. За ней приходит холодное, выверенное подчинение. Мышцы сами перестраиваются, подхватывают нужный ритм, принимают его без приказа. Так легче. Так можно выжить. Это залог выживания. — Рассвет. Насколько бы ни была тёмной ночь, рассвет всегда наступает, но это не есть предвестник добра. Во тьме своей камеры, в промороженной неподвижности крио-камеры, в бесконечности, которая длится между миссиями и новыми пытками, он давно забыл, как выглядит день. Забыл настоящее солнце, забыл тепло, забыл, как оно ложится на кожу не для того, чтобы обжечь. Иногда, в редких, мучительных снах, ему кажется, что он чувствует лучи на лице, на руках, на веках. Но потом приходит пробуждение, и он понимает: это было не солнце. Это были ожоги. Актив резко, шумно втягивает воздух и откидывает голову назад. Тёмные, мокрые пряди липнут ко лбу и щекам. Горло дёргается в сухом спазме. На шее натягиваются жилы. Пот собирается под ключицами, течёт по грудине, впитывается в ворот, но кожа всё равно остаётся ледяной, словно под ней давно уже не кровь, а талая вода. После долгой неподвижности тело будто не принадлежит ему до конца. — Печь. Если бы он оказался неудачным экспериментом, если бы сорвался, его бы просто уничтожили. Кремировали бы его тело, возможно, даже пока он ещё жив. Мысли на мгновение вспыхивают, беспорядочно мечутся по черепной коробке, пытаясь за что-то зацепиться, найти образ, выход, лазейку. Но внутри только комната с четырьмя стенами.Узкая. Глухая. Без окон.
Не стоит кричать. Это бесполезно. — Девять. В мифе у Гидры девять голов. Сколько ни руби, вырастут новые. Ему никогда её не победить. Ведь он проиграл с самого начала. Актив выдыхает резко, с надрывом. Его грудная клетка тяжело опадает. Организм горит изнутри. Кожа зудит. Мышцы сводит от резкого перепада температуры. Лёд и огонь сталкиваются в нём снова и снова, как два непримиримых врага, разрывая на части и упрямо напоминая: он больше не человек. Он оружие, застрявшее на грани агонии.Сможет ли он когда-нибудь обмануть их?
Или обманутым останется только он?
— Добросердечный. Он никогда никому не желал зла. И всё же его руки по локоть в чужой крови. Она липнет к коже, въедается под ногти, стоит в носу сладковатым, тошнотворным запахом, поднимается к горлу, как рвота. Он тонет в ней, захлёбывается, цепляется за что-то внутри себя, пытается найти хоть одну прочную точку, за которую можно удержаться. Но там пусто. Всегда пусто. — Возвращение на родину. Как бы сильно он ни хотел сбежать отсюда, исчезнуть, прекратить эти бесконечные дни боли, он всё равно возвращается. Всегда. Снова и снова. По кругу. В камеру. В сон без снов. В вечное выполнение чужих приказов. Его глаза вдруг оживают. Но жизнь в них уже не его. Без боли. Без страха. Без просьбы о пощаде. В них появляется та пустота, безразличность, от которого даже люди вокруг невольно замирают. Острый, металлический, как край лезвия. Взгляд существа, созданного только для одной цели. Убивать. — Один.Он всегда один.
Всегда в одиночестве. Никто не приходит. Никто не жалеет. Никто не отвечает на мольбы, даже когда он ещё помнит, как просить. Боль есть, но для окружающих она ничего не значит. Поэтому он давно научился молчать. Если не назвать её, если не признать, как сильно ломит тело, как трещат кости, как сводит руки, можно хотя бы на секунду представить, что всё в порядке. Что он ещё цел. Что он ещё кто-то. Но он всегда остаётся один на один со своим одиночеством. Он не помнит ни одного лица. Ни военных. Ни учёных. Ни тех, кого убивал. Черты расползаются, смешиваются, превращаются в одно большое бесформенное пятно. Иногда ему кажется, что в каком-то силуэте есть нечто знакомое, почти родное, но стоит потянуться к этому ощущению, как оно тут же рассыпается. — Грузовой вагон. Именно там он и погиб. Именно там потерял последний шанс на спасение. И всё же где-то на самом краю сознания вспыхивает вопрос: ждал ли его кто-нибудь в конце того пути? Был ли там кто-то, кто надеялся, что он вернётся? Ответ больше не имеет значения. Всё становится на свои места. Разум пустеет окончательно. Внутри больше нет ни сопротивления, ни страха, ни растерянности. Только холодная, отточенная пустота, быстро заполняющаяся чужим, хищным голодом. Прошлое исчезает, погребённое под слоями приказов. Баки Барнс становится чем-то недопустимым, ошибкой, мусором, который должен быть вытравлен.Всё, что остаётся, это идеальное послушание.
— Доброе утро, Солдат, — произносит генерал Карпов, откладывая красную книгу. Теперь имя всплывает само. Карпов. Его куратор. Не главный. Но достаточно близкий к власти, чтобы быть частью этого кошмара. Губы Актива едва заметно дрожат. Он медленно выпрямляет голову, фиксирует взгляд на Карпове и отвечает на том же чужом языке, который вживили в него насильно, как инородный орган: — Готов отвечать. Я жду приказа. Голос монотонный, но слегка хриплый. Злость. Вот, пожалуй, единственное, что где-то ещё осталось. — Реакция идеальна. Процедура завершена, — равнодушно подтверждает один из учёных. Другой уже что-то записывает в блокнот, не поднимая глаз: — Актив стабилен. Солдат сидит неподвижно, не реагируя ни на одного из них. Но каждый в комнате знает: он замечает всё. Малейший скрип подошвы по плитке. Сухой щелчок выключателя. Чужой вдох. Каплю пота, медленно скатившуюся по виску. Едва заметный нервный тик в чьих-то пальцах. Его слух, зрение, реакция, обоняние, скорость, сила, способность двигаться в темноте, безошибочно выслеживать и без колебаний выполнять приказ давно перестали быть человеческими преимуществами. Убить для него теперь не значит отнять жизнь. Убить — значит выполнить задачу. Дрожи больше нет. Она ему не положена. Даже сейчас этот организм не принадлежит ему. Он не может по-настоящему согреться. Не может по-настоящему замёрзнуть. Не может рухнуть, не может позволить себе слабость. Тело, как машина, которую кто-то просто запускает и выключает. Оно не его. Уже давно. Актив — легендарное оружие Советского Союза, призрак ГИДРЫ, собранный из железа, крови и плоти, сшитый из истязаний, холода и смерти. Безупречный убийца, запрограммированный на уничтожение. Флегматичный. Бесшумный. Пугающе точный. Как дыхание за мгновение до выстрела. Безликий кошмар, выходящий из тени именно тогда, когда чьё-то имя уже вычеркнуто из будущего. Его нельзя остановить. Его нельзя отследить. Его будто бы и не существует. И всё же он здесь. Ремни с конечностей снимают не сразу. Учёные перепроверяют всё, как всегда: пульс, реакцию зрачков, мозговую активность, малейшие физиологические отклонения. Один подходит ближе, касается холодными пальцами его шеи, отслеживая пульс. Другой поднимает веко, заставляя зрачок поймать свет. Третий ослабляет крепления на руках. Металл тихо звякает. Кожа под ремнями воспалена, натёрта до красных полос, и когда последняя застёжка с сухим щелчком поддаётся, по телу проходит почти незаметная волна напряжения. Всё превосходно. На этот раз его не волокут, как безвольный груз. Ноги сами находят опору. Ступни, онемевшие после долгой неподвижности, сначала не слушаются, но тело быстро перестраивается. Колени чуть подгибаются, мышцы мгновенно напрягаются, удерживая вес. Металлическая ладонь с тихим скрежетом сжимается и разжимается один раз, проверяя исправность. Актив поднимается на ноги плавно, почти беззвучно. Только слишком прямой позвоночник, слишком выверенное движение плеч, слишком точная постановка ступней выдают идеально отлаженную программу. — В камеру, Солдат, — приказывает Карпов. Актив поворачивает голову на голос.Ни сопротивления.
Ни вопроса.
Ни малейшей задержки.
Он делает шаг. Потом ещё один. Подошвы глухо касаются пола. Влажная ткань всё так же липнет к спине. На шее медленно остывает пот. Мышцы уже готовы к действию, сознание очищено от всего лишнего, а в голове остаётся лишь одна холодная, неоспоримая истина, заставляющая его двигаться дальше по коридору, в темноту, обратно в ледяную пасть собственного ада:Я — Зимний Солдат.
***
Дата: 1937 год. В ушах всё ещё звенит. К затылку приливает кровь так резко, что на мгновение Баки кажется: ещё немного, и череп треснет от этого тяжёлого, вязкого давления. Он снова садится на край кровати, упирается локтями в колени и долго смотрит в пол, туда, где в щели между досками забилась пыль и тонкая нитка света от окна. Пальцы свисают между коленями, потом медленно сжимаются в кулаки. Время тянется густо, как остывший сироп. Снизу трещит радио. Из кухни доносится звон посуды, глухой стук крышки о край кастрюли, плеск воды в раковине. Миссис Роджерс что-то напевает себе под нос, и этот обыденный домашний шум почему-то делает ему больно. За окном с металлическим лязгом проходит последний вечерний трамвай, и гул его колёс прокатывается по рёбрам Баки. Если бы он тогда промолчал… Если бы не сорвался… Если бы не решил, что имеет право хватать Авелину за плечи, трясти её и говорить с ней так, будто она ничего не понимает. Если бы, чёрт возьми, он просто посмотрел на неё иначе. Не сверху вниз. Не как на ребёнка, который лезет не в своё дело. Баки ловит себя на том, что снова сжимает пальцы. Разжимает. И почти сразу стискивает их опять, впиваясь ногтями в ладони так, словно боль в коже может перекрыть ту, что глубже. Эти «что если» бесконечны. У них нет дна. Проходит, наверное, с полчаса. Может, больше. В таком ожидании время всегда врёт, растягивается, подсовывает лишние минуты, как наказание. А потом снизу наконец слышатся голоса. Сначала голос миссис Роджерс, тёплый, чуть усталый. Потом другой, выше, звонче. Авелина. Громкий, чуть резкий подростковый тон. Она что-то говорит матери, и Баки слышит её мягкий смех. Но уже не тот, что раньше. В нём меньше прежней бесстыдной лёгкости. Меньше беззаботности. Больше осторожности, будто она заранее проверяет, не обожжётся ли. Баки хмурится, сам того не замечая. Слышит простое, привычное: «Я скоро вернусь!» У него от этих трёх слов всё сжимается внутри так резко, что сердце будто спотыкается. Не радость. Не облегчение. Что-то хуже. Как перед дракой на ринге, когда противник уже стоит напротив, уже поднял кулаки, а первый удар ещё не прилетел. Снизу слышно, как Авелина стягивает мокрые сапоги, как каблук глухо цепляет половицу, как её мать, Сара, что-то отвечает ей, смеётся. Слов не разобрать, только интонации. Потом шаги по лестнице. Быстрые и лёгкие. Почти прежние. У Баки начинает колотиться сердце. Скрипит ручка. Дверь распахивается. Авелина замирает на пороге. На ней школьная форма, подол чуть влажный от растаявшего снега. Щёки розовые от холода, ресницы слиплись, светлые волосы убраны небрежно, и несколько мокрых прядей выбились, прилипнув к виску и скуле. В одной руке у неё сумка, в другой ещё зажата перчатка. Её взгляд падает на Баки, сидящего на её кровати. И в глазах на одно короткое мгновение вспыхивает удивление, недоверие, злость, испуг. Страх. И что-то ещё, спрятанное такое быстрое и болезненное, что она тут же душит это в себе. — Ты… — выдыхает Авелина растерянно. Её лицо меняется мгновенно. Она поднимает плечи и подбородок, сжимает кулаки. Маленький зверёк, который ещё секунду назад не ждал опасности, а теперь уже готов сорваться с места. Авелина инстинктивно делает шаг назад, не отпуская дверную ручку. Как будто бегство всё ещё может спасти. Баки вскакивает слишком резко. Кровать под ним жалобно скрипит, пружины отзываются глухим стоном. — Лина, постой! — вырывается у него быстрее, чем он успевает подумать. — Пожалуйста. И Авелина, сама не понимая почему, всё-таки замирает. Не уходит. Только ручку сжимает сильнее, так, что костяшки белеют. — Ты что тут делаешь? — спрашивает она. Голос у неё жёсткий, почти взрослый. Баки сглатывает. Делает шаг вперёд, но тут же останавливается, словно сам одёргивает себя. Подойти ближе он не смеет. — Я… я ждал. Я ничего не трогал, честно! — оправдывается Барнс, и от того, как глупо это звучит, ему самому хочется провалиться под землю. Авелина сжимает челюсть. Взгляд её быстро скользит по комнате, по столу, по подоконнику, по комоду, будто она невольно проверяет, не пропало ли что-нибудь. И от этого Баки становится по-настоящему дурно. Она ему больше не доверяет. И имеет на это полное право. — Ты ошибся дверью, Барнс, — тихо выдыхает Авелина и слабо дёргает уголком губ. Она чуть склоняет голову, и выбившаяся прядь падает ей на лоб, пряча часть лица. Смотрит враждебно. Баки знал, что она будет сопротивляться. Он и сам такой: колючий, упрямый, не умеющий признавать, что нуждается в ком-то сильнее, чем хотел бы. Но сейчас это её упрямство почему-то бьёт особенно больно. Может, она и правда научилась этому у него. От этой мысли становится только паршивее. — Авелина, пожалуйста, — выдыхает он почти шёпотом. Авелина вскидывает на него взгляд полный упрямой обиды и Баки на мгновение теряется. За эти недели она словно стала жёстче, острее, самостоятельнее. — Я… я пришёл поговорить, — объясняется Барнс, заставляя себя не отводить глаз. — Хочу извиниться. Авелина коротко, горько усмехается. — Нет. Баки теряется так, будто его ударили. — Уже слишком поздно, — добавляет она и тут же распахивает дверь шире, как будто даёт ему дорогу. — Уходи. — Нет, постой… я не уйду, — срывается у него прежде, чем Баки успевает смягчить тон, и он тут же морщится, будто сам себя слышать не может. — Я не могу просто… так уйти. Мы должны поговорить! Авелина молча смотрит на него ещё минуту. Её глаза блестят не от слёз, пока ещё нет, а от усталости. Такой усталости, которая не должна жить в лице девочки её возраста. И у Баки от этого неприятно скручивает внутри. — Уйди, — повторяет она тише, но ещё упрямее. Она ведь верила ему. Верила, как верят только один раз, не думая, что это может оказаться ошибкой. А он взял и ткнул её лицом в то, кем, как оказалось, её считал: глупой девчонкой, чувства которой можно не принимать всерьёз. Баки делает короткий вдох. — Пожалуйста. Просто… дай мне пять минут, — просит он осевшим голосом. — Если после этого ты ещё раз скажешь «уходи», я уйду. Обещаю. Авелина крепче стискивает ручку двери. На секунду её лицо дёргается, и в нём мелькает что-то совсем детское, беспомощное. Горло судорожно двигается. Она всё-таки делает шаг внутрь. Закрывает за собой дверь. — Пять минут, — вкрадчиво повторяет Авелина, не глядя на него. Её голубые глаза беспокойно скользят по полу, по ножке стула, по ковру, лишь бы не встречаться с ним напрямую. — Тебе всегда нужно пять минут. Пять минут, чтобы сделать глупость. И потом ещё пять минут, чтобы сказать, что ты не хотел. Барнс опускает взгляд, уши начинает жечь. Он вдруг с мучительной ясностью понимает, что не умеет этого. Не умеет просить прощения. Не умеет правильно признавать вину. Он привык быть хорошим парнем, тем самым, которому многое прощают просто потому, что он улыбается, шутит и делает вид, будто всё не так серьёзно. — Я… — он запинается, подбирая слова, как будто каждое приходится вытаскивать голыми руками. — Я идиот. Авелина едко фыркает. — И я не буду говорить, что не хотел, — продолжает Баки уже тише. — Потому что хотел. В тот момент хотел кричать и хотел быть правым. Хотел, чтобы ты… чтобы ты не мешала. И поэтому, да. Я идиот, Авелина. Она поднимает на него глаза. — Ты что… жалости от меня хочешь, Баки? От того, как презрительно Авелина это произносит, у него напрягаются плечи. Челюсть сжимается. И всё же где-то под этим колючим раздражением вдруг мелькает глупое, неуместное тепло: она снова назвала его по имени. Это почти смешно. Барнс медленно вдыхает. — Я не знаю, как это говорить, — признаётся он хриплым тоном. — Я никогда… нормально этого не делал. Но должен. Я знаю, что должен. — Ну и кому ты должен? — Авелина вскидывает подбородок, уже почти насмешливо. Она бросает сумку на пол, и та с глухим стуком валится у двери. Потом складывает руки на груди, будто отгораживается от него ещё сильнее. — Кому ты должен, Баки? Мне? Или себе? Кто из нас тут ребёнок, раз ты говоришь такие глупости? Это несправедливо. И всё же честно. — Я вообще-то извиниться пытаюсь, — ворчит Барнс. В его голосе на секунду проскальзывает знакомое раздражение, почти привычная их интонация, от которой обоим становится неуютно. Баки видит, как Авелина тут же напрягается, и резко стискивает зубы. Сжимает кулаки. Набирает полную грудь воздуха. — Да чёрт, малявка… — начинает он по старой привычке и сразу же сбивается, морщится, будто споткнулся о собственное слово. Поднимает руки в знак капитуляции. — Ладно. Ладно, прости. Я просто… я правда хочу извиниться. Мне жаль. Слышишь? Мне правда очень жаль. — Нет, не слышу. — резко отрезает Авелина, и голос её ломается. Она стоит на месте, но вся дрожит. Дышит часто, с короткой, нервной одышкой, будто воздух режет ей горло. Пальцы сами собой сжимаются в кулаки, ногти впиваются в ладони. — Ну, постой же!.. — Баки растерянно делает шаг вперёд. Он опоздал. Пришёл слишком поздно. — Ну чего тебе от меня опять нужно? — вырывается у Авелины, и дрожь уже слышна в каждом слове. — Хватит меня обижать! Тебе что, всё ещё мало?! — Авелина, я… — Если тебе так нужно моё прощение, то вот оно! — теперь голос ближе к крику, и на последнем слове срывается. — Я тебя прощаю! Слышишь? Прощаю! Но не жди от меня ничего больше. Никогда. А теперь уходи. Пошёл вон! Баки дёргается вперёд прежде, чем успевает подумать. — Пожалуйста, я хочу всё исправить! — срывается он и перехватывает её за ладони. Пальцы у Авелины ледяные после улицы. — Давай, назови меня придурком, идиотом, кем хочешь, — тараторит Барнс, не отпуская. — Но мне правда жаль! Я был зол и наговорил тебе лишнего. Я повёл себя как сволочь! Он даже пытается улыбнуться. Жалко и неловко. — Ты же сама всегда говорила, что я… баран. На секунду между ними повисает тишина. А потом воздух прорезает тихий, рваный, хриплый вдох. Баки не сразу понимает, что это. Только когда взгляд падает ниже, на склонённую голову Авелины, на дрожащие плечи, он замечает что она плачет. Ущерб уже нанесён. — Ты повёл себя не как сволочь, — шепчет ломко и с всхлипом. — Ты повёл себя как ты. Как обычно. Даже сейчас… несмотря ни на что… ты всё равно выбираешь не меня. Себя. Слова входят под рёбра. Баки медленно разжимает пальцы, и её ладони выскальзывают из его рук. — Просто… уходи, Баки, — просит Авелина, не в силах кричать или злиться. Слёзы катятся по её красным от холода щекам, блестят в тусклом жёлтом свете лампы. Одна капля, вторая, третья. Она сердито смахивает их тыльной стороной ладони. — Прошу… просто оставь меня. Авелина отступает назад, пока не упирается плечами в стену. Одной рукой прижимает ладонь к груди, будто там что-то болит по-настоящему, другой закрывает лицо, стараясь спрятаться. Но рыдания всё равно прорываются наружу, сиплые, злые, унизительные. Баки застывает. Стоит, как приколоченный к полу, и не знает, что делать. Проводит ладонью по затылку, оглядывается по сторонам, словно в комнате может найтись хоть какая-то подсказка. Как вообще просят прощения за такое? И всё ли он сейчас опять делает неправильно? — Эй… — тихо, почти шёпотом зовёт он. — Лина… Он не знает, что сказать дальше. Может, правда лучше не лезть. Может, если постоянно трогать рану, она никогда не затянется. Но если оставить её как есть, она сгниёт изнутри. — Я правда хочу извиниться, — выговаривает он, медленно, будто каждое слово приходится прожёвывать. — Тогда я сильно вспылил. Наговорил тебе очень много лишнего. Я слишком долго тянул, знаю. Но я был неправ! Баки делает короткую паузу. Голос у него становится ещё тише. — Мне страшно. Авелина неожиданно резко отнимает ладонь от лица. Смотрит на него сквозь слёзы, не моргая. — Страшно? — переспрашивает она сипло. Светлые брови сходятся к переносице. — Ты боишься? Джеймс Барнс чего-то боится? Баки резко выдыхает. — Да, — отвечает он после паузы, и это короткое слово звучит неожиданно честно. — Боюсь. Авелина смотрит снизу вверх ещё минуту, вся красная, растрёпанная, с мокрыми ресницами и с недоверием. — Ты стала другой, — вырывается у Баки. Авелина тут же вскидывает подбородок. — Какой? — спрашивает она. — Больше не удобной? Больше не смеюсь с твоих грубых шуток? Больше не прощаю тебе всё? Больше не лезу как… Она обрывает себя. Как щенок. Как дурочка. Как кто-то, кто всегда будет ждать у порога. Баки вздрагивает и делает шаг вперёд. На этот раз ближе, но всё равно не касается. — Нет, — резко отрезает он. — Нет. Я не это имел в виду. — А что ты имел в виду, Баки? — её голос становится тише, и от этого только страшнее. Авелина обнимает себя руками крепче, словно ей холодно, и отводит взгляд. — Ты вообще хоть раз думал, каково это… быть мной? Баки молчит. Потому что ответ очевиден. Потому что ответ отвратительный. — Нет, — признаётся он, опуская голову. Плечи его сутулятся, словно от этого одного слова он сразу становится виноват ещё в чём-то ужасном. — Не думал. Я… просто привык. Ты всегда была рядом. И я считал, что так будет всегда. Авелина коротко вдыхает. — Отлично, — бормочет она, шмыгая носом. — Значит, ты просто отказался от меня? Я стала неудобной? В какой момент я тебе надоела? — Ты мне не надоела, — сразу же отрицает Баки, почти с болью. — Никогда. Я не хотел от тебя отказываться. Я просто… растерялся. Разозлился. Ты сказала глупость, а я… я вцепился в это, как последний идиот. Он снова проводит ладонью по лицу, потом по волосам, будто сам себя не выносит. — Мне хотелось пойти в кино с Долорес. На свидание. Всё такое, — ворчит он с неловкой, почти стыдной откровенностью. — И я не заметил, как плохо с тобой поступил. Жестоко. Это слово не звучит вслух, но оба его слышат. — И мне правда жаль, — продолжает он, уже тише. — Честно. Если тебе от этого будет хоть каплю легче… Я с Долорес в тот вечер поругался. Сильно. И с тех пор больше вообще с ней не разговаривал. Она, между прочим, ещё и дала мне пощёчину, когда я сказал что больше не хочу водится с ней… Баки неловко клонит голову. Авелина моргает сквозь слёзы. — Почему вы поругались? — Потому что я опоздал, — отвечает Барнс, пожав плечом. И тут же видит, как Авелина словно сжимается вся разом. — Я опять всё испортила… Она впивается ногтями в собственные плечи, сгибается чуть сильнее, будто хочет стать меньше. — Нет. Нет, ты тут ни при чём! — Баки тут же дёргается к ней. — Ты не виновата. Слышишь? Вообще ни в чём. Он вдруг криво усмехается своим мыслям. — Если честно… не знаю, зачем я вообще тогда согласился с ней куда-то идти. Авелина вновь шмыгает носом и, вопреки себе, фыркает сквозь слёзы. — Ну, ты всегда бегал за женскими юбками, — устало пожимает плечами младшая Роджерс, и в её голосе, сквозь остатки слёз, всё-таки проскальзывает смешок. Такой тихий, почти ломкий, но от него у Баки в груди разливается неожиданное тепло. Он тут же подхватывает этот тон. — И когда это такое было? — с преувеличенным возмущением восклицает он, вскидывая руки, и даже смеётся так, будто действительно оскорблён. Авелина торопливо вытирает влажные щёки ладонями, размазывая по коже остатки слёз, и смотрит на него исподлобья. — Всегда, — ворчит она. — Ты только и делаешь, что флиртуешь со всеми подряд! На её губах дрожит слабая, неровная полуулыбка, но в следующую секунду она гаснет, и голос снова становится мрачнее. — Но при этом ты умудрился не заметить, как сам меня бросил. Это даже для тебя поразительно, Баки. Ты правда слепец. И дурак. — Знаю, — угрюмо соглашается Барнс. Потом поднимает на неё взгляд внимательнее, чуть мягче, радуясь тому, что она всё ещё стоит здесь, всё ещё отвечает ему, а не молчит. — А ты неисправима, — тихо добавляет Баки. — И мне жаль, что я сделал тебе больно. Авелина хмурится, чуть супится по-детски, хотя изо всех сил старается держаться взросло. — Мне тоже, — бормочет она. После запинается, вскидывает подбородок, и её губы дрожат в еле заметной, натянутой полуулыбке. Барнс будто не сразу верит, что услышал это правильно. На мгновение просто смотрит на неё, а потом вдруг вспоминает, зачем вообще пришёл. Оглядывается по комнате, быстро находит плюшевого зайца, лежащего у кровати, поднимает его, машинально поправляет сбившийся мех, приглаживает смятые уши и, чуть помедлив, протягивает игрушку вперёд. — Я принёс тебе… — начинает он, но осекается. — Я знаю, это глупо. Прости. Авелина переводит взгляд на зайца. В груди тянет от чувства, как отзывается память о том времени, когда любое внимание от Баки казалось ей маленьким праздником. На миг в ней шевелится та прежняя девочка, которая была бы счастлива и такому пустяку. Лишь бы от него. Авелина снова отстраняется. — Ты никогда ничего мне не приносил, — замечает она. — Никогда не дарил. А теперь вдруг… Баки сглатывает. Его ладони всё ещё держат игрушку на весу. — Я знаю, — виновато кивает он. — Мне жаль. По коже вновь Авелины пробегают мурашки, и она почти злится на себя за эту предательскую слабость. — Прекрати всё время извиняться, — ворчит она и дёргает подбородком в сторону, словно хочет оттолкнуть его хотя бы этим движением. Уголки губ Баки чуть приподнимаются. Он склоняет голову набок, глядя на неё сверху вниз, щурится. — Прости меня, — повторяет он. — Я не хочу, — шепчет Авелина, упрямо поджимая губы. — Хочешь, — тут же возражает он. Авелина возмущённо вскидывает на него глаза. И почему он такой невыносимо высокий. Почему даже сейчас умудряется смотреть так, будто уже наполовину знает её лучше, чем она хотела бы. Баки снова протягивает ей игрушку. — Я не хочу с тобой разговаривать, — утверждает Авелина. — Но я устала… Баки опускает плечи. — Тогда скажи, что мне делать, — просит он. — И я сделаю. Сам. Как скажешь. Потому что я… — он запинается, ему трудно вытолкнуть из себя такую простую правду, — я правда хочу, чтобы всё было как прежде. Только лучше. — Лучше… — повторяет Авелина за ним. Они замолкают. Несколько долгих секунд просто смотрят друг на друга. Снаружи за окном по-прежнему идёт снег, мутнеет зимний свет, а в комнате так тихо, что слышно чужое дыхание. Авелина вдруг делает шаг вперёд. Совсем маленький. И обнимает его так осторожно, будто и сама до конца не верит, что решилась. Будто ждёт, что Баки сейчас отпрянет, оттолкнёт её, сделает больно ещё раз. Эта осторожность поражает его сильнее любых её слёз. Он привык к другой Авелине: шумной, настырной, смелой до нахальства, той, что сама врывалась в его пространство, пихала его в плечо, дёргала за рукав, смеялась ему в лицо. Но сейчас её руки ложатся ему на плечи робко, и от этого у него внутри всё болезненно скручивает. На мгновение ему даже становится страшно. Страшно, что он этого не заслужил. И всё же он осторожно, словно боясь спугнуть, обнимает Авелину в ответ. Прижимает к себе крепче, чем собирался, ощущая мелкую дрожь её плеч, которая ещё не успела уйти. Объятие длится ещё всего несколько секунд, но в этой тесной маленькой комнате их оказывается достаточно. — Пять минут прошли, — шёпотом напоминает Авелина, когда чуть отстраняется. Баки тут же опускает взгляд на плюшевую игрушку в своей руке, уже готовый услышать снова: «Уходи». Но Авелина этого не говорит. Только осторожно забирает зайчика из его рук. — Не думай, что теперь всё стало хорошо, — предупреждает она, глядя не на Барнса, а на плюшевую мордочку зайца. — И не думай, что я простила тебя так, как раньше. Я… я просто не хочу больше быть пустым местом. Баки кивает. — Ладно, я понимаю. Авелина плавно проводит пальцем по мягкой лапке зайца, разглядывает его вышитую улыбку, чуть перекошенное ухо, бантик на шее, будто он тоже просится в объятия… — Тогда… Баки, сводишь меня в следующий раз на ярмарку, да? У него в груди что-то сразу отзывается трепетом. — Свожу, — уверенно заявляет он и широко улыбается. — Конечно, свожу. Авелина делает шаг в сторону по скрипучей половице. Она отворачивается к окну, будто ей легче смотреть на падающий снег, чем на Баки. А он следит за ней взглядом и ощущает, как внутри всё ещё тянет, но уже не так безнадёжно. Баки понимает, что не сможет вернуть её к тому состоянию, какой Авелина была прежде. Да и не имеет на это права. Но, может быть, он ещё способен не дать ей уйти совсем… Его плечи понемногу опускаются. Дыхание становится ровнее. И вместе с этим облегчением приходит новая, почти неловкая пустота: что теперь? Что делать дальше, когда самое страшное вроде бы сказано, но до настоящего мира между ними ещё далеко? Он прочищает горло, кашляет в кулак и, чуть смутившись собственной внезапной мыслью, предлагает: — Слушай… хочешь, пойдём покатаемся? На санках. Пока ещё светло. Авелина едва заметно вздрагивает, словно именно этого и ждала всё это время, но не решалась попросить первой. Она тут же оборачивается через плечо, показывая во взгляде самый настоящий восторг. — Да, хочу! — соглашается она без раздумий.***
Дата: 1991 год. Время для него давно перестало существовать. Оно погибло одним из первых, где-то между вторым и третьим сеансом стирания. Камера утопает во мраке, таком густом и плотном, что он кажется почти осязаемым. Ни малейший намёк на свет не пробивается сквозь эту вязкую черноту. Тьма здесь дышит вместе с ним. Она обвивается вокруг шеи не тугим узлом, а медленно и ласково, лишая его имени и права на существование. Актив сидит на холодном бетонном полу, привалившись спиной к стене. Холод больше не причиняет боли. Он заменил собой кровь. Влага сочится из бетона, её, кажется, можно выжать ладонями. Где-то за стеной вода монотонно бьётся в трубах. Этот звук остался единственным доказательством, что место реально. И что он сам ещё не до конца плод искалеченного, переломанного сознания. Актив больше не думает о том, когда за ним придут. Он не считает, сколько времени проходит между визитами. Не ждёт. Ожидание давно потеряло смысл. Когда-то тело отзывалось на каждый звук за дверью резким выбросом адреналина, напряжением в мышцах, судорожной готовностью либо нападать, либо терпеть. А теперь всё иначе. Теперь он просто сидит. Неподвижно. Сберегая силы так же бездумно, как хищник в клетке, слишком давно приученный к цепи. Внутри пусто. Не спокойно. Не тихо. Пусто. Он перестал бороться так давно, что уже не может вспомнить, как это ощущалось. Всё внутри него давно мертво, и всё же из этой мёртвой глубины продолжает сопротивляться что-то крошечное, едва различимое, как последняя искра в дальнем углу погасшего дома. Нечто, что не позволяет ему окончательно раствориться в темноте. Нечто, что до сих пор цепляется, царапается, отказывается исчезнуть. И именно это причиняет самую сильную боль. Потому что этот жалкий огонёк ничтожен рядом с Зимним Солдатом, рядом с ГИДРОЙ, рядом с тем, во что его превратили. И рано или поздно он всё равно погаснет. Каждый шаг, каждый вдох, каждый удар сердца давно уже ощущаются как последний. И когда бы ни пришёл конец, он всё равно опоздает.Для чего всё это?
Он всё потерял.
Актив не знает, сколько прошло времени. День ли сейчас, ночь ли, существует ли вообще хоть что-то за пределами этой камеры. Но холод, тонкая дрожь, пробегающая по коже, ломота в суставах, тяжесть собственного тела, навалившаяся на него, настолько реальны, что он уже не может отличить правду от иллюзии, воспоминание от бреда, кошмар от яви. Иногда ему кажется, что по его телу ползают черви. Чёрные. Белые. Личинки, жирные и слепые, жадно пожирающие плоть. Они шевелятся под кожей, забираются под веки, скользят в ноздри, в рот, заполняют лёгкие, живот, горло, заставляя его задыхаться.Душат.
Душат.
Душат его.
И он уже не понимает, бред это или память о…Щелчок.
Звук режет тишину так резко, что тело реагирует раньше, чем сознание. Сознание остаётся вязким, заторможенным после препаратов, но рефлексы безупречны. Они никогда не спят. Никогда не забывают. Никогда не ломаются до конца. Тело, измотанное, истощённое, отравленное лекарствами, оно всё равно помнит. И всё же это больше не имеет значения. Он давно уже не тот, кем был раньше.Кто он вообще?
Страх постоянен.Голоса.
Шаги.
Вспышки боли.
Удары тока.
Запах крови.
Тоска.
Тяжёлый скрип замка вырывает его из оцепенения. Дверь распахивается резко, с грубой силой, и в камеру врывается свет. Он бьёт по глазам, выжигает сетчатку, заставляет зрачки болезненно сжаться, но Зимний Солдат не моргает. Не отворачивается. Не закрывается рукой. Он просто смотрит. Только сидит, прижавшись к стене, и смотрит исподлобья сквозь грязные, спутанные пряди волос, налипшие на лоб и скулы. — Встать. Актив поднимается сразу. Без промедления. Колени на мгновение подводят, тело ещё тяжёлое после последней дозы, но равновесие выравнивается почти мгновенно. Двое охранников всё равно входят внутрь. Не потому, что он медлит. Потому что таков протокол. Они держат дистанцию ровно настолько, чтобы в любой момент успеть отскочить, и лишь потом подходят ближе. Осторожно. Выверенно. Один берёт его за предплечье со стороны живой руки, второй держится у левого плеча, стараясь не оказываться слишком близко к бионике. На поясах у них не огнестрел, а тазер. Средства сдерживания. Им не позволено стрелять в него. Не позволено калечить Актив без прямого приказа. Не позволено оставлять повреждения, которые потом придётся чинить. И, если уж на то пошло, обычная пуля вряд ли спасла бы хоть кого-то из них, окажись они слишком медленными. Зимний Солдат начинает идти вперёд. Не сопротивляется. Не потому, что не может. Потому что не должен. Он мог бы. Легко. Мог бы разорвать их на куски, пока они ещё так близко, пока их горла беззащитно открыты, пока между рёбрами достаточно мягкой плоти, чтобы металл левой руки вошёл без труда. Его тело помнит, как это делать. Его тело знает, как быстро ломаются кости, как легко вырывается дыхание из чужих лёгких. Но он больше не понимает, зачем. И, возможно, хуже всего то, что не хочет. Коридор встречает его мертвенно-бледным светом. Бетонные стены, пятна сырости, запах металла, хлорки и старой крови. На поворотах стоят ещё солдаты. Все держатся чуть дальше, чем нужно. Все наблюдают слишком внимательно. Никто не расслабляется, даже когда его руки опущены, а голова чуть наклонена вперёд. Они знают, что послушание не делает его безопасным. Перед ними не человек. Перед ними оружие. Актив не запоминает их лиц. Не пытается. И всё же что-то внутри него, та часть, которая давно уже принадлежит не ему, автоматически отмечает черты, рост, положение рук, оружие и расстояние. На случай, если однажды поступит приказ устранить всех здесь.Ведь он превосходный убийца.
Автоматическая дверь с тихим шипением уходит в сторону. Это помещение ему уже знакомо. Стальные стены отражают свет ламп так ярко, что от этого становится тревожнее. Но что-то внутри подавляет это чувство. Здесь пахнет дезинфекцией, химией и чем-то ещё, чем-то сладковатым. Ядовитым. Запах смерти в утробе этого места. В центре помещения уже ждёт врач в белом халате. Не один из тех, кто лечит. Один из тех, кто обслуживает систему. Он листает бумаги, сверяет какие-то отметки, бросает короткий взгляд на Зимнего Солдата, тут же отводит глаза и только потом кивает охране с той же сухой безличностью, с какой в морге отдают команды санитарам. Охрана останавливает Актива у стальной площадки с дренажными отверстиями в полу. Никакого уединения. Никакой необходимости в нём. — Разденься, Солдат. Приказ звучит спокойно. Буднично. Так, будто речь идёт о снятии грязного снаряжения, а не об очередном ритуале унижения, в котором тело лишают даже последней условной границы. Зимний Солдат подчиняется немедленно.У Актива отсутствует выбор.
Пальцы двигаются чётко, хотя в них ещё остаётся лёгкая скованность. Сначала тактический верх, потом нижняя часть формы, затем обувь. Одежда с влажным шлепком падает на пол у ног. На ткани буреют пятна крови, грязи, пота, засохшей рвоты. Никто не спрашивает, чья кровь. Никого это не интересует. Актива это тоже не удивляет. Хотя он не помнит, откуда взялись пятна, но точно знает, что кровь не его. Холод впивается в обнажённую кожу сразу. Проходится по плечам, рёбрам, животу, внутренней стороне бёдер. Воздух здесь почти такой же ледяной, как вода, которой его собираются отмывать. По периметру площадки стоят трое охранников. Все с шокерами наготове. Все держат дистанцию. Один позволяет себе коротко усмехнуться, скользнув взглядом по шрамам, по рёбрам, по металлу левой руки. Ещё один бросает тихую, мерзкую реплику. Не громко. Не для смеха всей комнаты. Скорее потому, что сейчас он обнажён, под препаратами, под контролем, и на несколько секунд это создаёт иллюзию власти. Иллюзию, что перед ними не то, что способно выпотрошить троих раньше, чем четвёртый успеет нажать тревогу. Так бывает всегда вначале: несколько секунд они ещё позволяют себе забыть, кто именно стоит перед ними. Но никто не смеётся в полный голос. Зимний Солдат остаётся неподвижен. Лицо пустое. Взгляд тяжёлый и стеклянный. На видимых участках тела Аквти замечает шрамы. Много. Старые, белёсые, грубые. Новые, ещё воспалённые, тёмные, только затянувшиеся. Длинные, кривые, рваные. Некоторые тонкие, почти хирургические. Другие уродливые, размашистые, как следы от небрежной разделки. Он не помнит ни одного. И всё же с пугающей ясностью знает: когда-то их не было. — К стойке. Он делает шаг вперёд. Металлическая рука тяжело висит вдоль бедра. Сталь под босыми ступнями обжигает холодом. Каждый шаг босыми ступнями по металлу рождает не воспоминание даже, а чистое, животное ощущение: ледяная, чёрная вода, ужас, нехватка воздуха, отчаяние, когда он захлёбывается и тонет. Плечо касается металлической панели, и по телу проходит короткая дрожь. Не от стыда. Не от уязвимости. От чистого, глубоко телесного отвращения, которое не успевает оформиться ни во что осознанное. Актив знает, что не ослушается. Даже если в самой глубине, там, куда уже почти не достать, безмолвно кричит кто-то другой. Тот, кто когда-то был сержантом Баки Барнсом.Но Баки Барнс мёртв.
Он погиб не в один день и не в один час. Он умирал медленно. В камерах, где его избивали за непослушание. На операционных столах, где учёные с холодным любопытством проверяли, сколько боли способен выдержать человек, прежде чем остановится его сердце. В креслах, где ток проходил сквозь мозг, выжигая память и оставляя после себя запах палёной плоти. В тёмных углах, где кошмары пожирали его по кускам. С каждым шрамом. С каждым приказом. С каждым ударом по лицу. С каждым разом, когда он забывал ещё что-то важное… Врач поднимает руку. И в следующую секунду ледяная вода обрушивается на Актива сразу с нескольких сторон. Напор сильный и жёсткий. Струи бьют в грудь, в лицо, по шее, по рёбрам, по животу, по бёдрам, по коленям, по спине. Он чуть сильнее упирается ступнями в пол, чтобы не потерять равновесие, мышцы живота и плеч рефлекторно напрягаются, но больше Актив не двигается. Не закрывается. Не отворачивается. Не поднимает руки. Не было приказа. Вода ледяная до онемения. Она мгновенно смывает с него пот, кровь, грязь, подсохшую желчь, остатки чужого прикосновения, запахи предыдущей миссии, оставляя только холод и жжение. Она стекает по груди, между рёбрами, по животу, по паху, по внутренней стороне ног, срывается с коленей, бьётся о решётку с глухим металлическим звоном. Мокрые волосы липнут к лицу и шее. По позвоночнику пробегает резкий спазм. Из груди вырывается короткий, сдержанный вдох сквозь зубы. Именно в этот момент один из охранников чуть сильнее сжимает шокер в кобуре. Потому что видит, как пальцы бионики едва заметно дёргаются. Металл издаёт тихий, резкий щелчок. Слишком знакомый звук. В комнате всё меняется мгновенно. Один шаг назад. Потом ещё. Шокеры поднимаются выше. Тот солдат, который секунду назад позволил себе грязную реплику, бледнеет первым. Второй уже держит палец на пусковом контакте. Третий почти незаметно смещается в сторону, чтобы не оказаться в пределах досягаемости левой руки Актива. Никто не приближается. Никто не говорит. Даже врач замирает, не опуская планшет. Пальцы бионической руки медленно сжимаются в кулак. Металл скрежещет. Один короткий, сухой, режущий звук. И этого достаточно. Теперь они снова помнят, кто перед ними.Зимний Солдат.
Его грудная клетка поднимается и опускается чуть тяжелее. Вода продолжает стекать по коже. Капли срываются с подбородка, бегут по шее, по ключицам, по напряжённому животу. Лицо остаётся пустым, почти бесстрастным, но когда один из охранников, нервно дёрнувшись, всё-таки поднимает шокер чуть выше, будто готовясь ударить первым, Зимний Солдат медленно переводит на него взгляд. И слегка прищуривается. Всего на долю секунды. Едва заметно. Только холодная, расчётливая оценка дистанции. Сколько шагов и как быстро, куда ударить первым. Врач первым возвращает себе голос: — Отставить. Шокеры опускаются неохотно. Не до конца. А напряжение остаётся висеть в воздухе. Вода продолжает литься ещё несколько секунд, пока врач наблюдает, как с тела Зимнего Солдата окончательно смываются грязь и кровь, как по дренажу уходит мутная, малиновая вода, как дрожь едва заметно проходит по его мышцам, как он стоит, босой и обнажённый, на холодной стали, не позволяя себе ни одного лишнего движения. Как что-то, что обязано выдерживать всё. Наконец подача воды прекращается. А тишина после шума кажется почти оглушительной. С тела Зимнего Солдата продолжают капать тяжёлые, частые капли. С мокрых волос. С подбородка. С рёбер. С пальцев живой руки. С гладкой поверхности бионики.Кап.
Кап.
Кап.
Почти как кровь. Все в этой комнате знают: если ему прикажут, он убьёт их без колебаний. Все боятся, что однажды приказывать уже не придётся. Что однажды он сорвётся сам. Что ошейник на его шее всё-таки порвётся. Такое уже случалось. Но не с ним. С ней. Зимний Солдат стоит, пока вода стекает по нему ледяными дорожками, собирается в ямках ключиц, срывается с подбородка и падает на металлический пол частыми, резкими каплями. Мокрые волосы липнут к лицу, шее и плечам, закрывая часть взгляда, но он не убирает их. Не было приказа. Холод постепенно перестаёт быть ощущением и становится состоянием тела: впитывается в кожу, в мышцы, в шрамы, в стык живой плоти и металла, туда, где бионика соединена с ним слишком глубоко, чтобы оставаться просто протезом. Он выдыхает тяжело и сипло, из его рта вырывается едва заметный пар. Его грудная клетка поднимается глубже, чем обычно, и только это выдаёт, что перед ними всё ещё живое тело. Врач наблюдает за ним несколько секунд, отмечая взглядом дрожь в напряжённых мышцах, следы старых процедур, свежие ссадины, розоватую воду, уходящую в решётку под его ногами. Полотенце ему не дают. Тепла тоже. Никто не подходит ближе, чем требует необходимость: охранники всё ещё держат шокеры в руках, чуть опущенные, но готовые ударить в любую секунду. Они знают, что он подчиняется. Знают, что код держит Актива крепче цепей. И всё равно каждый из них следит за его левой рукой, за тем едва заметным напряжением, которое может стать последним предупреждением перед тем, как начнётся бойня. — Иди дальше. — произносит врач. Актив подчиняется сразу. Покорный, как и всегда. Босая ступня оставляет мокрый след на полу, потом ещё один. Зимний Солдат знает только одно: страдания не закончатся. Не сегодня. Не завтра. Возможно, никогда.***
Дата: 1937 год. По лестнице разносится быстрый топот. Авелина вылетает из комнаты первой, на ходу наматывая шарф на шею так торопливо, будто ещё секунда промедления способна украсть у неё весь вечер. Уже начинает смеркаться, и от этого нетерпение в груди только сильнее щекочет рёбра. Такое глупое, лёгкое, почти звенящее чувство, от которого хочется смеяться без причины и совсем не думать о том, что можно оступиться, упасть, удариться коленкой, простудиться или получить нагоняй. Баки несётся за ней следом. Куртка никак не застёгивается с первого раза, пальцы мёрзнут, пуговицы упрямо выскальзывают, и он, чертыхнувшись себе под нос, наконец справляется, старательно делая вид, будто его совершенно не разбирает то же самое волнение. Тёплое, нелепое, слишком заметное. Он прячет его, как может, но улыбка всё равно то и дело норовит растянуть губы шире, чем положено. На кухне Сара Роджерс как раз заканчивает убираться. Она протирает стол, переставляет посуду, смахивает крошки в ладонь и поднимает голову ровно в тот момент, когда они оба почти кубарем слетают с последних ступенек. Авелина уже у порога, возится с сапогами, Баки едва успевает перевести дыхание. Сара вытирает руки о полотенце и выжидающе смотрит на Баки, который спешит спросить: — Миссис Роджерс, — выпаливает он, чуть запыхавшись. — Можно… Авелина со мной на санках кататься пойдёт? Я обещаю, что доведу её обратно в полной сохранности! Авелина, не дожидаясь ответа, уже натягивает один сапог, едва не падая на бок, возится со шнурками, а Сара только слегка склоняет голову, будто взвешивает не столько «можно ли», сколько «стоит ли». Но всё же кивает. — Конечно. Только не задерживайтесь до темноты. И аккуратнее у озера! — Конечно, мэм, — тут же отзывается Баки, криво, почти виновато улыбаясь. — И шарф нормально завяжи, Авелина. А то опять горло сорвёшь! — Да знаю я, мам, — бурчит младшая Роджерс, окончательно теряя равновесие, пока натягивает левый сапог. Через секунду она уже вылетает за дверь первой. С порога взметается снег, лёгкий и пушистый, как сахарная пудра. Снаружи слышится торопливый скрип ступенек и быстрые шаги по заснеженному тротуару. Баки задерживается всего на миг. Сара прислоняется плечом к косяку и смотрит на него с лёгкой, почти заговорщической усмешкой. — Я так понимаю, разговор прошёл удачно? — спрашивает она тихо, чтобы Авелина не услышала. Баки на секунду замирает, а после выдыхает с таким облегчением, словно только сейчас позволил себе по-настоящему расслабиться. Кивает. — Да, — отвечает он, уже оборачиваясь к двери и придерживая её рукой. — Спасибо, вам что... Баки не договаривает. Он быстро закрывает за собой дверь и почти бегом слетает с крыльца, догоняя Авелину. Двор и соседние улицы полны зимнего шума. Повсюду детские голоса, смех, крики, звонкий треск снежков о деревянные заборы. Солнце уже опустилось к крышам, цепляясь за кирпичные стены, за карнизы, за чёрные провода между домами и оставляя на всём густые тёплые полосы цвета меди, алого золота и тлеющего угля. Окна ловят свет и отвечают ослепительными бликами. Даже снег на обочинах вдруг кажется не серым, а розоватым, будто кто-то пролил на него краску. Воздух густой, морозный, щиплет лицо, лезет под воротник, цепляется за ресницы. Дети повсюду: в поношенных пальто не по росту, в шапках, которые сползают на глаза, с красными носами и обветренными щеками. Кто-то волочит за собой санки, собранные из старых досок и железных полос, у кого-то вместо верёвки ремень, у кого-то кусок шпагата. Никто не жалуется на холод. К нему здесь привыкают рано. Привыкают и к тому, что сапоги протекают, и к тому, что пальцы немеют, и к тому, что играть можно только до темноты. Но сейчас это не имеет значения. Склон, к которому они приходят, уже весь изрезан полозьями, усыпан комками снега и обломками фанеры. Кто-то падает, хохочет, тут же поднимается и снова карабкается наверх, будто это действительно лучшее, что может подарить им эта зима. И, может быть, так оно и есть. — Ну что, мелкая, — тянет Баки, всё ещё нарочито небрежно, хотя голос выдаёт его осторожность. — Держись крепче, а то опять улетишь. — Я никогда не… — фыркает Авелина, но договорить не успевает. Баки встаёт позади, упирается ботинками в утрамбованный снег и толкает. Санки срываются вниз так резко, что у неё перехватывает дыхание. Полозья визжат, снежная крошка летит в стороны, ветер сразу бьёт в глаза и в щёки, заставляя их гореть. Авелина сначала напрягается всем телом, плечи подскакивают к ушам, пальцы судорожно вцепляются в край сиденья, но через секунду скорость делает своё, и смех вырывается сам. Резкий, почти испуганный, оттого ещё более искренний. На одно короткое мгновение ей кажется, что она вообще ничего не боится. Баки бежит следом, поскальзывается, сам срывается вбок и скатывается по склону на боку, цепляя ладонью верёвку от санок и подталкивая их ещё дальше. Не удержавшись, он громко смеётся, когда Авелина взвизгивает и пытается оглянуться через плечо. Потом они снова карабкаются вверх, передразнивают мальчишек, которые прячутся за снеговиком и кидаются в них снежками, снова скатываются, нарочно сталкивая санки, снова падают, снова смеются. На рукавах уже расползаются мокрые пятна, варежки покрываются комками льда, одна из них куда-то пропала, то ли в карман, то ли в сугроб, но Авелина всё равно требует ещё. Снова. И ещё раз. Баки ворчит, таща санки наверх, а на третьем спуске специально толкает сильнее чем нужно. Авелина, проносясь мимо, оборачивается и бросает на него такой взгляд, словно сейчас действительно придушит, хотя в следующую секунду уже снова захлёбывается смехом. Пару раз она валится в сугробы так нелепо, что даже невозможно понять, случайно это или нет. Один раз Баки ловко сталкивает её с санок, и Авелина падает, взметая вокруг себя целое облако. Ругается, пытается подняться, но снег тут же набился в сапоги, и щекочет лодыжки, заползает за воротник. — Баки! — вопит Авелина. — Ты придурок! — Спасибо, — отзывается Барнс с довольной ухмылкой. — А то я уже начал забывать. Снежок прилетает ему прямо в лицо. Он только фыркает, стряхивая снег, а Авелина, воодушевлённая своей победой, тут же пытается толкнуть его тоже. Начинается короткая возня. Баки ловко уворачивается, она всё-таки умудряется сунуть ему за воротник целую горсть льда. Холод мгновенно обжигает кожу, и он с руганью пытается вытрясти снег из-под рубашки, пока Авелина победно хохочет, прижимая ладони к раскрасневшимся щекам. Где-то между тяжёлым дыханием, между «эй, не так!» и «стой, я сейчас упаду!», между чужими криками, скрипом старых санок и хрустом снега под подошвами, вязкая обида на время отступает. Не исчезает, конечно. Такое редко исчезает так просто. Но хотя бы на несколько минут они о ней забывают. Баки и Авелина катаются так долго, пока их ноги не начинают гудеть от усталости, пока дыхание не превращается в белые облачка перед лицом, пока в животе не появляется приятная пустота. И в какой-то момент Баки, глянув на утомившуюся Авелину, молча тянет санки дальше, туда, где склон выходит к замёрзшему озеру. Оно не слишком большое, но достаточно широкое, чтобы гладь льда казалась бесконечной. Здесь закат уже совсем другой. Солнце стелется низко, растекается по льду густым алым сиянием, и тени становятся длинными, тонкими, почти хрупкими. Здесь тише. Шум детей остаётся позади. Баки останавливает санки. Авелина, всё ещё занятая тем, что стряхивает с коленей присохший снег, поднимается, поправляет шарф, который снова сполз почти до плеча, и щурится на него подозрительно. — Куда ты меня притащил? Баки не оборачивается. Только шумно выдыхает облако пара и смотрит на замёрзшее озеро. — Давай, — бросает он. — Что «давай»?.. Но договорить Авелина не успевает. В следующую секунду он неожиданно сталкивает её с санок. Роджерс вскрикивает, падает и тут же задыхается от возмущения, а Баки уже бежит к озеру. Его ботинки скользят, лёд под подошвами тихо потрескивает. Барнс выбегает на середину и разворачивается к Авелине. — Иди сюда! — Баки! — кричит она, вскакивая и спеша к берегу. — Ты с ума сошёл? — Давай! — весело кричит он в ответ. — Здесь безопасно, мелкая. Не будь трусихой! — Я не трусиха! Авелина останавливается у самого края, ещё не ступив на лёд, снова оглядывает Баки: полурасстёгнутая куртка, ноги расставлены широко и уверенно. Он машет ей рукой беспечно. Его голос разносится над гладью слишком отчётливо, расползается эхом. Авелина опускает взгляд к своим ботинкам. Сердце колотится где-то слишком высоко, почти в горле. Она делает короткий, резкий вдох, будто перед прыжком, и осторожно выставляет вперёд одну ногу. Потом вторую. Лёд отвечает сухим звуком, и всё её тело напрягается сразу, готовясь к падению под воду, которого ещё не случилось. Она делает ещё шаг, слишком смелый, и тут же чувствует, как ноги уезжают вперёд. Внутри всё холодеет. В ушах поднимается гул, теперь уже от собственного пульса. Авелина резко втягивает воздух, машет руками, как птенец, которому никто не объяснил, как пользоваться крыльями, и едва не падает. Баки оказывается рядом раньше, чем она успевает испугаться по-настоящему. Он хватает её за локти, удерживает, не даёт рухнуть. Авелина судорожно впивается пальцами в его куртку и только тогда выдыхает, громко, с дрожью. Белое облачко пара тут же срывается с её губ и щекочет нос. Баки ставит её ровнее, подтягивает ближе, чтобы она снова не уехала в сторону. Авелина поднимает голову не сразу. Сначала смотрит на ворот его куртки, на выбившийся край шарфа, и только потом — ему в лицо. У Баки глаза цвета льда под их ногами. На первый взгляд светлые, холодные, почти прозрачные. Но если смотреть дольше, в них оказывается совсем другое: глубина, голубизна, белые прожилки света, закатные блики, тонкие красные и золотые полосы. У Авелины сердце снова сбивается с ритма так резко, будто споткнулось. А Баки, кажется, вовсе ничего не замечает. Над озером стоит тишина, в которой даже дыхание звучит слишком отчётливо. Дрожь в ногах у Авелины постепенно отступает, но на её место приходит другое. Странное тепло, которое рождается не от движения и не от мороза. От близости. От того, что её держат. И почему-то это пугает сильнее, чем лёд под ногами и сама мысль о том, что можно провалиться под чёрную воду. Авелина резко втягивает воздух, опускает взгляд на свои ноги. А Баки отпускает её и чуть отъезжает назад. — Вот так, — подбадривает он. Барнс скользит дальше, легко, почти играючи. У него широкая улыбка, глаза щурятся от ветра, ворот куртки дёргается от порывов. Авелина делает шаг и снова чуть уезжает. Сердце подпрыгивает. — Баки, постой! А он хрипло посмеивается, останавливается и тут же протягивает ей руку. — Давай со мной, малявка. — он наклоняет голову в сторону. — Смелее, ну же. И у неё снова перехватывает дыхание. В животе пусто, как перед падением, когда земля внезапно исчезает из-под ног. А в груди всё скручивает не болью и не обидой, а чем-то тревожным, новым, от чего одновременно хочется сделать шаг вперёд и спрятаться. Она рассматривает ладонь Баки всего пару секунд, не решается и всё равно… Всё равно её пальцы тянутся вперёд быстрее, чем успевает осторожность. Авелина хватается за его тёплую ладонь. Баки чуть сильнее сжимает её руку и тянет за собой. Она снова делает осторожный шаг. Лёд снова уходит из-под ботинка, Авелина дёргается, но его хватка держит надёжно и крепко. Второй шаг. Третий. Баки смеётся тихо, мирно, совсем не зло. — Видишь? — мягко поддевает он. — Я же говорил. Ты можешь. Авелина хочет огрызнуться, сказать, что всегда могла, но вместо этого только сильнее сжимает его ладонь. — Могу, — выдыхает она, и это звучит почти как удивление. Баки улыбается совсем по мальчишески, юной, беспечной улыбкой. Он, кажется, даже не понимает, что для неё сейчас происходит что-то куда большее, чем просто нелепая прогулка по льду. Авелина дышит часто, прячет лицо от ветра, смотрит на их сцепленные пальцы и изо всех сил пытается убедить себя, что сердце колотится так быстро только из-за страха, холода и риска. Но риск, как выясняется, иногда больнее падения. Закат догорает, окрашивая лёд в глубокие красные и золотые тона. Баки проводит Авелину почти на середину озера. Она скользит рядом, едва удерживая равновесие, чувствуя дрожь в коленях и ту пустоту под рёбрами, которая бывает не только от страха. Она всё смотрит на его и свою руку. На то, как крепко Баки её держит. На то, как не отпускает. И, наверное, именно поэтому идёт за ним дальше. Почти до другого берега. Будто впереди и правда есть место, где лёд под ними уже не треснет, где ничего не провалится, где можно просто идти дальше, не думая о том, что будет потом. Хотя ни он, ни она пока не знают, как туда добраться.