Адамова Смерть

Горячая работа
NC-17
В процессе
253
7
автор
Вселенная:
Размер:
планируется Макси, написана 761 страница, 237 424 слова, 19 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
253 Нравится 53 Отзывы 94 В сборник

"Исповедь"

Настройки
Примечания:

«Разрушай меня, ломай, разбивай, но знай: погибнем мы вместе».

Дата: 1938 год. Январь.       Из старого радиоприёмника звучат лиричные мелодии оркестра Бенни Гудмана. Скрипят лакированные туфли в ритме свинга, шуршат юбки, кто-то смеётся слишком звонко, кто-то сбивается и тут же, краснея, пытается нагнать партнёра в танце.       Девушки в лёгких платьях с заниженной талией запрокидывают головы и смеются. Парни в пиджаках, у кого на вырост, у кого явно с чужого плеча, ведут их неловко, порой наступая на ноги, но с упрямым напором продолжают улыбаться.       В зале пахнет лаком для волос, дешёвым одеколоном и чем-то липко-сладким от пунша. По краям стоят школьные парты с пирожными и лимонадом.       Школьники толпятся вокруг столов, шумно обсуждая что-то своё. Соки и детское шампанское разливаются с шаткой руки, но Баки прекрасно знает, что в кабинете химии, старшеклассники разливают нечто покрепче.       Барнс уже год как окончил школу и оказался здесь только потому, что Авелина уговорила его и Стива прийти.       Сейчас Баки стоит сбоку, прислонившись лопатками к прохладной стене, и лениво покачивает в пальцах бумажный стаканчик с бурбон. Какой-то парень из прошлогодних выпускников протащил фляжку в кармане пальто, и теперь добрая половина здешней «Кока-Колы» подозрительно крепче, чем должна быть.       Баки не пьян.       Просто приятно расслаблен.       Алкоголь уже коснулся крови, но ещё не успел превратить его в идиота.       Его пиджак расстёгнут, как и рубашка на несколько верхних пуговиц, потому что в зале духота. Его галстук ослаблен и сбился набок. Волосы на висках слегка влажные после танцев, и тонкая прядь всё время падает на лоб.       Совсем недавно он крутил на паркете какую-то блондинку в красном платье, которая смеялась так, словно он был самым обаятельным парнем в Нью-Йорке. Её имя он забыл примерно через пять минут после того, как она ушла к подругам.       Ему почти двадцать.       Кажется, можно просто стоять, смотреть на танцы и ни о чём не думать.       Ни о деньгах.       Ни о том, что у отца опять проблемы с коленями.       Ни о завтрашнем дне.       Хотя, конечно, это всё враньё.       О завтрашнем дне он думает всегда.       Баки бросает взгляд на свои ботинки, блестящие после тщательной чистки, но уже потрескавшиеся на сгибах. Он знает, что новые позволить себе пока не может. На ринге ему сейчас не везёт, а за другую работу он получит и вовсе куда меньше.       — Баки!       Он узнаёт звонкий голос раньше, чем успевает повернуть голову.       Барнс отрывает взгляд от пола и почти сразу находит её в толпе.       Авелина пробирается к нему между танцующими парами, осторожно, боком, чуть наклонив голову, чтобы не задеть никого локтем. Баки сразу замечает нервозность в её взгляде.       Что-то не так.       На ней кремовое платье с короткими рукавами-фонариками и аккуратно заглаженными складками на юбке. Светлые волосы, которые она обычно стягивает в небрежный хвост, сегодня собраны сзади в низкий узел. У висков выбились тонкие пряди, подчёркивая линию лица. На левом запястье у неё старый браслет. На шее тонкий крестик, едва заметно поблёскивающий в свете. Туфли поношенные, но вычищены до блеска.       Видно, что она старалась наряжаясь.       Когда Авелина останавливается перед ним, он, как всегда, первым разбивает тишину. Улыбается лениво, чуть нагловато, наклоняет голову и кивает в сторону:       — Что, малявка, соскучилась за мной?       Голубые глаза Авелины блестят в свете мигающих лампочек.       — Тьфу на тебя, — ворчит она привычно, но её голос звучит тише обычного, мягче. — Пить хочется, у тебя есть что нибудь?       Баки моргает раз и сразу же протягивает ей свой стаканчик. Авелина, выхватив его, тут же делает большой глоток и сразу морщится так, будто проглотила уксус. Щёки вспыхивают мгновенно, глаза слезятся, она зажмуривается.       — Господи, какая гадость!       — А ты чего ждала? Лимонада?       Баки фыркает от смеха, забирает у неё стаканчик и одним глотком допивает остатки. Горло приятно обжигает.       — Это бурбон, детка.       — Фу, не называй меня «детка», — ворчит Роджерс.       Барнс, отставляет пустой стаканчик на ближайший стол, и смотрит на Авелину чуть дольше, чем обычно. Сегодня она какая-то не такая. Не как всегда.       — Только Стиву не говори об этом, — добавляет Роджерс.       Баки, понятное дело, кивает.       Авелина остаётся рядом ещё на пару минут тишины. Её пальцы нервно теребят край платья, разглаживают ткань на бедре, потом снова сминают. Она стоит так близко, что Барнс чувствует слабый запах её духов. Что-то цветочное. Не слишком сладкое.       Баки вновь переводит взгляд к ней.       А Авелина вроде бы здесь, рядом с ним, но мыслями явно где-то в другом месте. Её глаза скользят поверх танцующих. Брови её слегка сведены, а губы сжаты, будто она всё время собирается что-то сказать, но в последний момент передумывает.       — Ты чего такая? — спрашивает Барнс.       Авелина тут же поднимает на него глаза.       — Какая?       — Задумчивая, — он чуть склоняет голову. — Обычно ты громче и злее. А сегодня я ещё ни одной колкости в свой адрес не услышал. Начинаю скучать, если честно.       Уголок её губ дёргается, но Авелина тут же отворачивается.       — Я просто устала.       — Врёшь.       Авелина не спорит и не огрызается. И это сам по себе уже ответ. Её взгляд снова уходит в сторону, и Баки прослеживает куда именно.       Долорес.       Она стоит у противоположной стены. Узкое тёмное платье сидит на ней безупречно, волосы уложены мягкими волнами, и всё же в ней что-то неуловимо… по-другому.       Раньше Долорес всегда была яркой. Всегда со смехом, всегда с готовой улыбкой, которую раздавала направо и налево так легко, будто это ничего ей не стоило. Лицо у неё осунулось. Под глазами легли тени, её челюсть слишком сильно сжата. Карие глаза, обычно искрящиеся усмешкой, сейчас кажутся пустыми. Сейчас же она стоит тихо, скрестив руки на груди, и смотрит сквозь танцующих.       Баки переводит взгляд обратно на Авелину.       — Это из-за неё? — интересуется он.       Авелина вздрагивает так заметно, словно Барнс поймал её за чем-то постыдным.       Она резко отводит глаза.       — Я просто…       — Да ладно, — Баки чуть пожимает плечом, не давая ей оправдываться. — Если тебя это порадует…       Он не договаривает сразу, а щурится на то, как Авелина закусывает губу. Как её пальцы вцепляются в ткань юбки. Как напряжение в ней не уходит, а только прячется глубже. И вдруг понимает, что дело вовсе не в Долорес.       — Жизнь у неё сейчас не сахар, — хмыкает он.       — Что значит «не сахар»?       Баки качает головой.       — То и значит. Нелегко ей сейчас.       Эта тема ему не нравится. Разговоры о чужих переменах всегда слишком легко становятся разговорами о своих. А Баки сегодня не хочет заглядывать глубже, чем нужно.       — Ладно, — кивает он, чуть улыбнувшись. — А почему ты сама не танцуешь?       Авелина мгновенно прячет голову в плечах.       — Так… — она опускает взгляд, старательно изображая равнодушие. — Никто не пригласил.       Баки молчит пару секунд, затем вскидывает брови так высоко, что это уже почти оскорбительно.       — Никто не пригласил?       В его голосе нарочитое возмущение.       — Тогда зачем я тебя учил, малявка? — ворчит он, улыбаясь шире. — Зря, что ли, ты мне все ноги оттоптала?       Баки вдруг делает шаг к ней, почти не давая ей времени среагировать. Авелина только открывает рот, собираясь что-то сказать, как его рука легко ложится ей на талию, этого оказывается достаточно, чтобы она потеряла способность дышать.       Баки уже прокручивает её под своей рукой, ловко, одним плавным движением, точно так, как недавно и учил. Её юбка мягко обвивается вокруг коленей, ткань на секунду поднимается и тут же снова опадает, следуя за движением. Авелина чуть запаздывает, но всё равно подхватывает этот поворот, и в следующий момент из её груди вырывается смех.       Неожиданный. Звонкий. Лёгкий.       Такой знакомый, что у Баки всё внутри на секунду сжимается. Но Роджерс уже выскальзывает из поворота, упирается ладонью ему в грудь и толкает в сторону.       — Прекрати, — бубнит Авелина смущённо.       Баки только усмехается, даже не думая сразу отступать.       — А то что? — лениво тянет он, чуть склоняя голову. — Пожалуешься старшему брату? Ой, как страшно!       Но он всё же делает шаг назад.       — Баран, — щёлкает языком Авелина, закатывая глаза.       Баки на мгновение задерживает на ней взгляд, а Авелина, поправляя выбившуюся у виска прядь, скользит взглядом по залу, словно кого-то ищет.       — А ты Стива не видел? — спрашивает она.       Баки едва не кривится, но сразу гасит это и меняет выражение лица, театрально хватаясь за сердце, запрокидывая голову, будто его только что смертельно ранили.       — Так ты его искала? — стонет он с нарочитым страданием. — А я-то думал, ко мне пришла! Ну, Лина… ты разбила моё бедное сердце!       Авелина улыбается и толкает его плечом.       — Не начинай.       Баки проводит рукой по волосам, откидывая влажную прядь со лба, и, чуть помедлив, отвечает ей уже спокойнее:       — Стив на улице. Дышит воздухом.       — Ему опять плохо? Он пил?       Авелина сразу же хмурится, и на её лице проступает знакомое беспокойство.       — Да не переживай ты, — хмыкает Барнс.       Он звучит небрежно, но внутри у него всё равно привычно ёкает. Потому что Стиву слишком часто бывает плохо.       — Душно тут. Сама знаешь.       Он подмигивает и кивает в сторону столов. Там какой-то долговязый парень в помятом пиджаке слишком громко смеётся, прижимая к груди фляжку. Но Авелина даже не смотрит туда. Её взгляд снова тянется к двери, ведущей наружу, и Баки без труда понимает, где она сейчас мыслями.       Он слегка устало выдыхает.       — Пойдём, поищем его? — предлагает он, отталкиваясь от стены плечом. — Я всё равно хотел выйти покурить.       Авелина кивает, не раздумывая.       Пока они двигаются к выходу, Баки не отпускает её в толпу. Его ладонь на мгновение ложится ей между лопаток, направляя вперёд, защищая от чужих локтей, от резких поворотов, от случайных столкновений в тесном зале.       Прикосновение короткое, почти незаметное, но он всё равно убирает руку не сразу, а Авелина пытается скрыть дрожь в коленках.       Коридор встречает их тишиной.       Музыка сюда доносится глухо. В коридоре пахнет старым деревом, мастикой для пола и пылью. Настенные лампы горят тускло, усталым жёлтым светом, выхватывая из полумрака участки стен, закрытые двери и вытянутые тени, которые тянутся за ними.       Авелина идёт чуть впереди. Баки замечает, как она ёжится от сквозняка: лёгкая дрожь проходит по её плечам, скользит по тонкой шее и теряется под воротом платья. Она скрещивает руки на груди и медленно проводит ладонями по плечам, пытаясь согреться.       — Ты замёрзла, — говорит Баки.       — Что?..       Он не останавливается, но не давая Авелине времени понять, что он задумал, стаскивает с себя пиджак и накидывает ей на плечи. Ткань ещё тёплая, хранящая его тепло, с лёгким запахом табака, улицы и дешёвого одеколона, которым Барнс щедро плеснул на себя перед выходом. У неё кружит голову.       — Ещё не хватало, чтобы ты простудилась, — бормочет Баки, пряча руки в карманы брюк.       — Спасибо, — благодарит Авелина и кутается в его пиджак. Он ей велик. Плечи сползают, рукава закрывают пальцы, а подол почти касается бёдер, укрывая её слишком щедро.       Они выходят на крыльцо.       Январский холод сразу бьёт в лицо. Ветер бросает в кожу горсти мелкого снега. Небо над Бруклином тёмное, но из-за снегопада кажется светлее обычного. Баки оглядывает улицу, щурясь метели.       Стива нигде нет.       — Вот чёрт… — бормочет Барнс. — Куда он опять запропастился?       Они спускаются с крыльца, обходят школу и заглядывают в переулок, но там оказывается пусто. Только мусорные баки, припорошенные снегом, тёмная кирпичная стена и ржавая пожарная лестница, по которой скользит холодный свет фонаря.       — Может, в сквере? — спрашивает Авелина, плотнее кутаясь.       Баки оглядывает её: щёки и нос покраснел от холода, а у висков светлые пряди потемнели от налипшего снега.       — Не знаю, — хмыкает он, растирая переносицу. — Но если он там, то замёрзнет к чёртовой матери. С него станется.       Баки отходит к стене школы и прислоняется спиной к холодному кирпичу. Шершавый камень ощущается даже сквозь рубашку, но мороз он переносит легче других. Сказываются ранние подъёмы, тренировки на холоде и привычка, которую в него вбил тренер: не жаловаться, не ёжиться, не показывать слабости.       — Подождём пару минут, — решает он. — Может, сам выйдет. Если нет, пойдём дальше искать.       Баки лезет в карман брюк, достаёт почти пустую, помятую пачку сигарет и коробок спичек с потёртыми краями. Авелина подходит ближе, прячась от ветра за угол. Ведёт она себя странно тихо и задумчиво, переминается с ноги на ногу. Туфли её явно не греют, снег уже забрался внутрь.       Баки зажимает сигарету зубами, чиркает спичкой, а плечи младшей Роджерс тут же вздрагивают. Пламя спички гаснет сразу и Барнс ругаясь себе под нос, достаёт следующую. Та же история.       — Чёрт бы побрал этот ветер, — бормочет он сквозь стиснутые зубы.       — Давай помогу, — предлагает Авелина и протягивает руки.       Баки косится на неё с сомнением.       — Только не подожги меня, ладно?       Она закатывает глаза, и он хмыкая, кидает ей коробок.       Авелина ловит его неловко, почти роняя. Рукава мешают, сползают на пальцы. Она поправляет их, вытаскивает спичку, прикрывает её ладонью и чиркает снова. Пламя вспыхивает сразу. Она поднимает руку, подносит огонь ближе. Баки наклоняется к ней, закрывая огонёк ладонями от ветра.       Им приходится стоять почти вплотную.       Маленький огонёк между ними, освещает лицо Баки снизу, цепляется за линию его скул, за губы, за серые глаза, в которых сейчас нет ни привычной насмешки, ни лёгкости. Только сосредоточенность. Авелина задерживает дыхание.       Барнс прикуривает и выпрямляется.       Дым сразу обжигает лёгкие, разливается знакомым горьким теплом и странно успокаивает. Баки медленно и довольно выдыхает. Белёсое облако растворяется в морозном воздухе слетая с его губ.       — Спасибо, — благодарит он с кривой усмешкой.       Авелина засовывает коробок обратно в карман его пиджака, всё ещё висящего на ней.       Она щурится и в потёмках смотрит на Баки чуть внимательнее. Следит за тем, как он держит сигарету между пальцами, как поворачивает голову, как дым выходит из его рта и как поднимается его грудь при вдохах.       — Можно и мне? — спрашивает она вдруг.       Баки замирает на секунду и медленно поворачивает голову.       — Повтори-ка.       Он приподнимает бровь, но не от удивления, а скорее с явным недоверием. В тусклом свете из окон его лицо кажется вырезанным из старой, выцветшей фотографии: резкие скулы, тень от ресниц, жёсткая линия губ, которые всего мгновение назад сжимали сигарету.       В груди колотится так сильно, что Авелине кажется, что он услышит.       Баки лишь хмыкает ей.       — В прошлый раз, когда я дал тебе попробовать, ты кашляла так, будто можешь лёгкие выплюнуть, — напоминает он.       — Я была младше.       — Это было год назад.       — Баки.       Авелина произносит его имя мягко, но с упрямым нажимом. Этот тон Барнс знает хорошо. Такой же бывает у Стива, когда тот вбивает себе что-то в голову и уже не отступит, даже если весь мир решит встать поперёк.       Баки тяжело вздыхает.       — Ладно. Держи. Только не вдыхай глубоко.       Авелина забирает сигарету слишком быстро, почти вырывает её из его пальцев. Их руки соприкасаются на короткое мгновение. Её кожа холодная, пальцы чуть дрожат, и Баки отмечает это автоматически, не успевая даже понять, зачем обращает внимание.       Привычка заботиться о ней давно стала для него чем-то само собой разумеющимся.       Роджерс подносит фильтр к губам. Там, где только что были его губы. Мысль глупая. Почти стыдная. Но от неё внутри тепло разливается по груди и к щекам, становится так жарко, будто зима вдруг отступила на шаг.       Авелина делает затяжку.       Дым сразу же царапает горло, лёгкие сжимаются, и на глазах выступают слёзы. Она жмурится, прижимает ладонь ко рту, пытается справиться с горечью, которая расползается по языку и нёбу.       — Ну вот, — Баки усмехается, говорит вполголоса. — Ничего не изменилось.       Но сигарету Авелина ему не возвращает.       Она сглатывает горечь, смаргивает выступившие слёзы и снова подносит сигарету к губам. Вдыхает сторожнее. В этот раз дым ложится мягче, не рвёт ей горло так резко. Тонкая струйка срывается с её губ и растворяется в морозном воздухе.       Авелина победно улыбается, а у Баки улыбка медленно сходит с губ. Он хмурится, и этого достаточно, чтобы внутри у неё что-то дрогнуло.       — Всё, хватит, — его голос тише, чем секунду назад, без прежней лёгкости.       — Не-а!       — Авелина.       — Нет.       Она отступает на шаг, потом ещё. Снег тихо хрустит под её совсем не греющими туфлями. В её глазах вспыхивает дерзкий блеск, от которого Баки невольно закатывает глаза, будто его это раздражает, хотя раздражение это какое-то… неубедительное.       Баки делает шаг вперёд.       Она — ещё один назад.       — Стив меня убьёт, если узнает, — ворчит Барнс, сокращая расстояние.       — Стив ничего не узнает, если ты сам ему не расскажешь!       Авелина уворачивается, скользя по укатанному снегу. Но под ногами вдруг предательски хрустит лёд, и она на мгновение теряет равновесие, а Баки сразу подаётся вперёд, уже готовый поймать её, удержать, не дать упасть.       Рефлекторно.       — Прекрати, малявка!       — Не называй меня так!       — Тогда перестань вести себя как…       Баки резко подаётся вперёд, почти наваливается грудью, заслоняя собой тусклый свет из окна. Он оказывается слишком близко, так что расстояние между ними исчезает, и всё остальное словно отступает.       Для Авелины в этот момент остаётся только он.       Тепло его тела и ширина его плеч, расстёгнутый ворот его рубашки. Запах табака, холода и чего-то знакомого, почти родного, въевшийся в кожу. Его ладонь ложится ей между лопаток и этого достаточно, чтобы внутри у неё всё оборвалось.       Другой рукой Баки ловит её запястье так, что вырваться уже невозможно.       — Всё, — шепчет он хриплым от холода голосом. — Хватит.       Дыхание Авелины сбивается, зато её сердце начинает биться где-то слишком высоко, в горле, в висках, в кончиках пальцев, всё ещё сжимающих сигарету.       Баки.       Авелина может разглядеть трещинку на его нижней губе. Она видит, как в его глазах отражается она сама и тусклый жёлтый свет. Прядь его тёмных волос упала ему на лоб, и ей вдруг хочется убрать её, просто протянуть руку и коснуться его лица.       Она могла бы отступить, но стоит и не двигается.       Любовь Авелины всегда была спрятанной, скрытой, той, которую она носила внутри, под рёбрами, как украденную вещь: сладкую и опасную, слишком ценную, чтобы показывать кому либо ещё.       Она привыкла к ней, к её молчанию.       Но сейчас она становится телом.       Теплом под кожей, которое невозможно спрятать. Сухостью губ, которые вдруг отчаянно хотят коснуться его губ. Слабостью в коленях, от которой она чуть качается, и он, наверное, думает, что это от холода.       Это не от холода.       — Ты чего? — его голос хриплый, тихий, он наклоняется, пытаясь поймать её взгляд. — Замёрзла?       Он не понимает.       Должен был бы.       Авелина должна бы оттолкнуть его, съязвить, разрядить всё шуткой, но сегодня всё почему-то не так. Она молчит пока Баки забирает сигарету из её пальцев, вдруг сама делает шаг назад. Барнс убирает руку с её спины не задумываясь, просто следует за её движением.       Снег под туфлями Авелины хрустит. Ветер бьёт ей в лицо, но она не жмурится. Не отводит взгляда. На её губах появляется улыбка. Не та, к которой он привык. Не острая, не насмешливая, не та…       Эта улыбка неровная, хрупкая, почти растерянная.       Баки тут же делает шаг вперёд, сигарета выскальзывает из его пальцев и падает в снег между ними. Тлеющий кончик тихо шипит, искры гаснут почти сразу, и тонкая струйка дыма растворяется в морозном воздухе.       — Авелин…       Она делает резкий вдох.       Глубоко, как перед прыжком в воду. Её грудная клетка расправляется и холодный воздух обжигает внутренности, а в следующую секунду она уже движется вперёд. Авелина налетает на Баки почти вслепую, не рассчитав силу. Барнс отшатывается, пытаясь удержаться на ногах. Его руки взлетают, чтобы поймать её.       Он не успевает.       Пальцы Авелины сжимают его рубашку и тянут на себя. Её тело движется само. Быстрее мыслей, быстрее страха, быстрее того внутреннего голоса, который кричит, что это всё ошибка.       Она больше его не слушает.       Слышит только сердце.       Авелина тянет Баки к себе и целует прямо в губы.       Рвано и неловко, но так отчаянно.       Она ведь не умеет целоваться по-настоящему, её этому никто не учил. Губы Баки оказываются тёплыми, с горьковатым привкусом табака и чего-то крепкого. Его дыхание обжигает ей щёки.       Авелина так давно этого хотела.       Не один вечер, не одну неделю. Это желание копилось в ней медленно, упрямо, прорастало сквозь годы, пока не стало чем-то неизбежным.       Авелина ведь всегда была другой.       Её раздражали разговоры девочек о свадьбах, белых платьях и поцелуях под вишней. Она не играла в куклы, не представляла себе будущего мужа, не видела смысла в этих тихих, аккуратных мечтах.       Ей всегда было тесно в них.       Она росла резкой, прямой, упрямой, слишком свободной для чужих ожиданий. Злилась, когда ей пытались объяснить, какой должна быть «хорошая девочка»: мягкой, покладистой, удобной.       Авелина ничего этого не хотела.       Пока однажды она не взглянула на Баки со стороны и впервые поняла, о чём вообще говорят взрослые женщины, когда произносят слово «любовь». Почему сердце вдруг ведёт себя рядом с ним так, будто его подменили.       Лёгкая дрожь поднимается изнутри, как взмах крыльев. Авелина прижимается ближе, словно нашла единственное тёплое место во всём этом городе, который тонет в холоде. Её пальцы крепче сжимают ворот его рубашки, и где-то на краю сознания мелькает мысль, что ему, наверное, больно. Но она не разжимает ладони.       Если отпустит — потеряет равновесие.       Если отпустит — упадёт.       А Баки не двигается совсем.       Его руки так застыли в воздухе, будто он забыл, что с ними делать. Одна так и не легла ей на плечо, вторая замерла у её талии, не касаясь. Он не отвечает на её поцелуй. Но и не отталкивает.       Секунда тянется слишком долго.       Авелине на одно короткое, почти невозможное мгновение кажется, что сейчас Баки наклонится ближе. Что перестанет держать дистанцию. Что ответит ей. Что это не ошибка. Но нет.       Баки приходит в себя первым.       Он резко отстраняется, почти отшатывается. Его плечо с глухим звуком врезается в стену, а глаза раскрываются слишком широко. В его зрачках вспыхивает что-то рваное, неустойчивое: паника, растерянность…       Авелина взволнованно смотрит на него, ждёт.       А Баки неожиданно проводит тыльной стороной ладони по губам. Жест грубый, вырвавшийся сам по себе. А Авелина, увидев это, вся сжимается. Её плечи опускаются, лицо бледнеет. Она становится меньше прямо у Барнса на глазах.       И он хорошо понимает почему.       — Я… — бубнит Авелина.       В её горле стоит ком, жжёт почти так же, как от бурбона, а глаза и вовсе щиплет.       У Баки в голове гул, а сквозь него пробивается одна единственная мысль о том, что Авелина — сестра Стива. Девчонка, которая бегала за ними по двору, сдирала колени, тянула его за рукав и просила подбросить выше, а потом смеялась так, что невозможно было не улыбнуться в ответ.       Она младшая сестра его лучшего друга.       Что он скажет Стиву?..       — Авелин… — он выдыхает её имя неровно, сбивчиво, как будто сам не знает, что сказать дальше. — Ты чего, сдурела?       Баки пытается улыбнуться. Нагло, легко, как умеет только он, но у него не выходит. Уголки губ дёргаются, и эта кривая, беспомощная попытка вдруг делает его почти идиотом. А Авелина смотрит на него снизу вверх и молчит. Его пиджак всё ещё на ней, но сполз с плеча, холод впивается ей в кожу.       — Я хотела… — начинает она и тут же запинается. — Ты мне… ты мне нравишься, Баки.       Она произносит это тихо, будто признаётся в краже, в чём-то постыдном. А Барнс только поджимает губы. Смотрит тяжело, будто она только что попросила его о чём-то невозможном. Будто пришла с пустыми карманами в самый неподходящий вечер.       — Авелина… не надо, — просит он.       Но она не слушает.       Уже не может.       — Я люблю тебя, — признаётся Авелина.       Вместе с этим она как будто вытаскивает из себя всё что есть внутри. В горле становится больно, но Роджерс продолжает:       — Мне кажется, я всегда… — она вдруг обрывается на полуслове, потому что Баки закрывает глаза и тяжело выдыхает. Когда он снова смотрит на неё, в его взгляде уже есть что-то, от чего ей хочется заплакать ещё до того, как прозвучит его ответ.       — Я не тот, кто тебе нужен, — выговаривает Баки, будто через силу. Он смотрит не на Авелину, а на потухшую сигарету в снегу.       — Ты не знаешь, кто мне нужен, — противится Роджерс.       — Знаю.       Баки встречается с ней взглядом.       — Не я.       Свет в окне над ними мигает из-за прошедших мимо школьников. Хлопья снега ложатся на волосы Барнса, на его плечи, на её ресницы. Авелина впивается ногтями в ладони.       — Я знаю, что… я тебе не подхожу, — она заставляет себя продолжить. — Я не самая хорошая. И странная. Постоянно лезу куда не надо. Болтаю без остановки. Раздражаю…       — Перестань.       Баки качает головой и делает шаг вперёд, будто не может стоять на месте.       — Не надо так говорить, — настаивает он сквозь стиснутые зубы. — Не про себя.       Авелина моргает раз, теряется.       — Но ты ведь сам всегда…       — Я — это я, — перебивает жёстче Баки. — А ты… чёрт, Авелина… Со мной это не может быть взаимно, понимаешь?       Баки в этот момент ненавидит себя за то, что Авелина стоит перед ним, дрожащая в его пиджаке, слишком большом для неё, и всерьёз думает, что с ней что-то не так.       Но она сестра Стива.       И ей всего пятнадцать.       Он не имеет права даже думать о ней.       — Почему? — пытается понять Авелина. — Скажи почему! Честно!       Снег успевает припорошить следы у их ног.       — Потому что ты ещё ребёнок.       Потому что ему её так мучительно жаль.

Потому что первая невзаимная любовь всегда самая беззащитная.

      — Тебе всего пятнадцать. Ты сама не понимаешь, что говоришь.       Баки отворачивается, смотрит в темноту переулка, будто там найдутся слова получше. Авелина вскидывает подбородок. Вот значит как. Всё, что она чувствует, можно обесценить одной фразой. Её любовь — не любовь вовсе, а глупость. И всё это ничего не значит только потому, что она ещё слишком мала.       Несправедливо.       Разве от этого чувство становится ненастоящим?       Разве оно слабее только потому, что появилось раньше, чем следовало?       — Понимаю, — упрямо твердит Авелина. — Я всё понимаю!       — Нет.       Баки проводит ладонями по лицу.       — Ты думаешь, что это любовь. Но это не так! Это… — он шумно выдыхает. — Это просто увлечение. Ты привыкла ко мне. Пройдёт время, и ты встретишь нормального парня. Своего возраста и забудешь…       — Я не хочу никого своего возраста, — срывается Авелина. — Я хочу тебя. Я люблю тебя, Баки!       Музыка из зала всё ещё играет, но сюда доносится плохо. Авелина стоит такая же потерянная, как и Барнс. Её тонкая фигура кажется совсем хрупкой. Свет ложится на неё неровно, прячет половину её лица, но Баки всё равно видит, как её глаза начинают блестеть от слёз и одна капля срывается, теряется у подбородка и падает вниз.       — Нет.       У него в голосе не остаётся ни мягкости, ни попытки сгладить.       Только жёсткая, болезненная решимость.       — Нет, Авелина. Не надо, — он прикусывает щеку изнутри, — это пройдёт. Я… я тебе обещаю.       Роджерс смотрит на него, не моргая. На его губы, которые только что произнесли такой бессердечный приговор. На его глаза, которые больше не выдерживают её взгляда. На его руки, сжатые в кулаки так сильно, что побелели костяшки.       — Ты не можешь этого знать, — шепчет она.       — Могу.       Чувство, которое поднимается в нём, похоже на злость. На ярость. На глухое, бессильное бешенство, от которого сводит челюсть и хочется ударить кулаком в стену.

Она ведь ему этого никогда не простит.

      Не сейчас.       Может, не завтра.       Может, не через год.       — Мои чувства — это серьёзно, — неожиданно громко говорит Авелина. По щекам уже текут слёзы. Она их ненавидит, но остановить не может. — И… я всё равно буду тебя любить. Всегда. Слышишь? Всегда.       На секунду ей самой становится страшно от собственных слов.       Может, если она скажет это ещё раз.       Если будет твёрже.       Если выдержит его взгляд… то он поймёт.       Должен понять.       — Я правда не тот, кто тебе нужен, Авелин.       Баки ещё раз заглядывает ей в глаза, медленно качает головой.       Тепло, которое ещё секунду назад тлело где-то под рёбрами, это глупое, хрупкое чувство надежды, вдруг сжимается в животе резким спазмом, и на мгновение Авелине кажется, что её сейчас просто стошнит от стыда.       Теперь в его глазах она, наверное, выглядит жалко, глупо и навязчиво.       Теперь Баки точно видит её такой, какой она сама всегда боялась однажды стать: наивной дурочкой, которая вообразила себе бог знает что и полезла туда, куда её никто не звал.       Нужно было молчать.       Нужно было спрятать поглубже.       Никогда, никогда не говорить вслух.       — Прости меня, — Баки опускает голову, пряча взгляд под упавшей на глаза чёлкой. — Мне правда жаль, но я не люблю тебя.       Авелина прикусывает губу так сильно, что ощущает привкус крови.       — Я не могу, — качает он головой.       — Не можешь, — повторяет она чужим голосом.       Авелина кивает, и ей становится трудно держать голову прямо.       — Хорошо. Я поняла тебя.       Ложь. Но единственная, на которую её хватает.       — Мне правда жаль…       — Всё нормально, — перебивает Роджерс слишком быстро. — Правда. Ты прав. Прости, что… что я отняла твоё время.       Авелина начинает стягивать его пиджак с плеч. Пальцы не слушаются, путаются в рукавах. Холод уже кусает кожу, но она почти его не чувствует. Пиджак соскальзывает с локтей резким движением, и она на лишнюю секунду прижимает его к груди.       — Держи.       Она протягивает вещь, не глядя ему в глаза.       — Спасибо тебе.       А Баки хочет шагнуть вперёд, накинуть пиджак ей обратно на плечи, схватить за локоть, не дать уйти вот так, в тонком платье и такой грустной. Разочарованной… Он должен остановить её. Но молчит, а Авелина кивает самой себе.       Она делает шаг назад, вдруг развернувшись, внезапно глотает очередной громкий всхлип, почти захлёбывается им и, уже не видя ничего за пеленой слёз, бросается прочь, цепляя плечом Баки.       Срывается с места не разбирая дороги.       Её туфли скользят по льду, подол платья бьётся о колени. Авелина спотыкается, едва не падает, но всё же опускается на одно колено в сугроб, тут же вскакивает и бросается дальше, будто, если остановится хоть на секунду, просто развалится посреди улицы.       — Авелина, постой! — кричит Баки, но она не оборачивается.       Он с глухим ударом врезается спиной в стену.       — Да твою ж мать… — сквозь зубы выдыхает он, жмурясь от боли.       Стив.       Ему нужно найти Стива. Объяснить всё, оправдаться и хотя бы быть с ним честным в том, как он обидел его сестру. Но смелости у Баки на это явно не хватает. Внутри у него нарастает что-то тяжёлое, липкое, почти тошнотворное. И с пугающей ясностью он понимает, насколько это противно ему самому.       Авелина бежит, не разбирая дороги.       Не знает куда. Просто прочь.       Она бежит по скользкому тротуару, сквозь ветер и снег, который рвёт волосы, бьёт в лицо и режет кожу. Лёгкие горят. Горло сводит. Слёзы всё текут и текут, горячие, бессмысленные, упрямые, и от них огни улиц расплываются в дрожащие, бесформенные пятна.       Там, где ещё минуту назад жила надежда, теперь пустота.       Где-то позади раздаётся голос прохожего, но Авелина не может остановиться, не может обернуться. Всё, на что она способна, — бежать. Бежать, пока ноги не откажутся подчиняться.       Вокруг ночь, а в ушах стоит гул собственных всхлипов и сиплого дыхания.       В голове стучит лишь одно: глупая, как же можно было подумать, что всё закончится иначе? Что Баки Барнс скажет ей что-то, кроме этого страшного, губительного «мне жаль»?       Мимо проезжают несколько автомобилей, их фары выхватывают из темноты её силуэт. В домах вдоль улицы горит свет, а Авелина здесь совсем одна. На очередном повороте её нога проваливается в рыхлый снег, скрывающий глубокую выбоину, и Авелина падает прямо в туда и сжимается в комок, вцепившись пальцами в снежное покрывало.       Ей хочется закричать.       Закричать так, чтобы внутри хоть на секунду стало тише.       Но из горла вырывается только жалкий всхлип. Авелина бьёт кулаками в подмёрзший наст. Раз. Ещё один. Но снег только мягко прогибается под её ладонями и принимает удары, будто издевается своей безответностью.

Почему она вообще решила, что ей можно хотеть чего-то большего?

      Ей нужно идти домой. Нужно спрятаться. Забраться под одеяло с головой и больше никогда, никогда не попадаться Баки Барнсу на глаза. Но зачем? В чём теперь вообще смысл?       Дом больше не кажется ей убежищем.       И возможно, если она просидит здесь достаточно долго, то ей больше не придётся жить с этим позором и чувствами. Но зима не прощает тех, кто слишком долго остаётся неподвижным.       И Авелине приходится глубоко, прерывисто вдохнув, дрожащими руками начать отряхивать платье, чтобы только сейчас обнаружить, что она совершенно забыла про пальто, оставшееся где-то в гардеробной школы.       — «Мама ведь так расстроится,» — от этой мысли становится ещё тошнее.       Из груди выбивается новый всхлип рыданий.       Ей так обидно.       Авелина поднимается и начинает идти, оставляя за собой цепочку размытых следов. Она разбила колени, и до щиколоток стекают дорожки крови, но она даже не замечает этого. Всё это неважно. Потому что в груди разрастается другая боль, куда более ноющая, чем ссадины на коже.       И которая, как ей сейчас кажется, уже с ней навсегда.

***

Дата: 1991 год.       Его вводят в лабораторию.       Ледяная вода стекает по его коже тонкими струями, скользит по груди, по напряжённому животу. Влажные пряди волос липнут к вискам, щекам, подбородку.       За Солдатом тянется цепочка мокрых следов.       Его кожа от холода покрылась неровными пятнами на плечах, рёбрах и шее, но это не имеет значения, ведь простуда, лихорадка и слабость от переохлаждения после всего, что с ним сделали, попросту невозможны.       Почти ничто больше не способно его убить.       Почти.       Воздух в лаборатории сухой, стерильный, а под потолком тускло гудят лампы.       — Солдат.       Голос доктора тонкий и царапающий слух.       Мужчина перед ним высокий, сутулый, в белом халате, который висит как простыня на трупе. За толстыми линзами очков его глаза частично скрыты, но в них нет ни отвращения, ни редкой жалости. Костлявыми пальцами он постукивает по краю металлического стола.       Позади доктора стоят ещё двое военных.       Не слишком близко.       Никогда не слишком близко.       Потому что перед ними их лучшее творение:

Идеальный солдат.

Идеальный наёмник.

Идеальный убийца.

      Именно они когда-то вырвали из него всё человеческое, изуродовали его инстинкты и превратили каждую вспышку боли, каждую судорогу ярости в смертоносное оружие. Они ломали его долго и методично. Ломали до тех пор, пока внутри у него не осталось ничего, что могло бы сопротивляться.       А потом собрали его заново, но уже не человека.       Зверя.       Тело, послушное приказу.       Хищника, верного только миссии.       Они выжигали страх током, голодом, болью, бессонницей, пока на его месте не осталось пустое, чёрное нутро и потребность выжить любой ценой.

Они воспитали в нём инстинкт убийцы.

      Иногда к Активу возвращается его самое первое убийство.       Не целиком. Оно никогда не приходит полностью. Только обрывками, вспышками, резкими, как удар ножа. Рваными, как плоть под ногтями. Как запах копоти, въевшийся в лёгкие. Как крик, который невозможно забыть, даже если сотни раз пытаться.       Он не хотел.       Или когда-то не хотел.       Но выбора не было.       Или всё-таки был…       И всё же какая-то жалкая и упрямая часть его до сих пор пытается назвать это оправданием. Он не думал тогда. Не мог. Внутри не осталось ничего, кроме животного ужаса и слепого инстинкта. Он рвал. Вгрызался. Ломал. Бил, пока под пальцами не стало слишком горячо, влажно и скользко.       Пока сопротивление не исчезло.       Пока вокруг не воцарилась тишина.       И все они смотрели только на него. На окровавленного, дрожащего и задыхающегося. С чужой плотью под пальцами, с чужой кровью на лице, на руках, на шее, на губах. И они улыбались.       Не испуганно и не потрясённо, а довольно.       С гордостью.       Он был безоружен. Безнадёжен. Но это не имело значения. Он справился голыми руками. Сделал именно то, чего от него ждали. И за это его похвалили. В нём увидели чудовище, которое можно вырастить.       И с тех пор они только этим и занимаются.       — Оденься.       Зимний Солдат реагирует на приказ мгновенно.       Он тянется к аккуратно сложенной стопке одежды. Тактические брюки совсем новые, от них исходит запах химической обработки. Актив натягивает их без промедления, не обращая внимания на то, как влажная кожа цепляется за внутреннюю поверхность, как холодная вода впитывается в материал, делая его неприятно тяжёлым. Следом он обувает берцы. Чёрные и жёсткие, на толстой подошве.       Комфорт не предусмотрен.       Комфорт не нужен.       Его тело существует не для удобства.       Солдат надевает куртку, ведёт молнию вверх, закрывая горло плотным воротником. Ткань натягивается на его мощных плечах и спине. Ледяные капли с волос скатываются вдоль его позвоночника, но он не вздрагивает.       Всё это занимает считаные секунды.       Ни одного лишнего движения.       Ни одной задержки.       — Ложись.       Актив не нуждается в повторении.       Кушетка стоит под ярким светом, узкая, металлическая, с креплениями и дополнительной платформой для бионики. Зимний Солдат садится, а затем опускается назад. Холод стали тут же проникает сквозь одежду под лопатки.

Щелчок.

      Крепления захлопываются на запястье и предплечье, стабилизируя плечевой сегмент и фиксируя бионику. Его не лечат, а обслуживают. Проверяют и настраивают. Поддерживают в рабочем состоянии.       Актив невольно зажмуривается, но яркий свет всё равно проникает ему под веки красноватым, болезненным заревом.       Доктор подходит ближе.       Перчаток на нём нет, а бледная кожа его пальцев прозрачная и натянутая на суставы. В его руке инструмент, нечто среднее между хирургическим прибором и орудием пытки.       — Ослабление чувствительности в соединении, — произносит он монотонным голосом для записи.       Затем делает короткое, точное движение под локоть и боль пронзает предплечье Актива.

Ему больно.

      Агония не резкая, не кричащая, а глубокая. Импульс проходит по месту соединения бионики с плотью, вспыхивает где-то в глубине плеча, расходится по груди и шее, заставляя мышцы инстинктивно напрячься.       Зимний Солдат не двигается.       Только дыхание его на миг становится тяжелее.       Врач работает дальше, не обращая на это никакого внимания. Проверяет крепления, поддевает что-то внутри соединения, мажет маслянистую, вязкую жидкость. Его пальцы ловко, почти нежно касаются мест, где живое давно срослось с искусственным.

Щелчок.

      — Двигай пальцами.       Актив подчиняется.       Пальцы бионики медленно сгибаются, затем разгибаются. Один за другим, затем все вместе. Механизм работает безупречно. Точно и послушно. И всё же где-то в глубине кончиков пальцев пробегает лёгкое покалывание, фантомная боль, которую он не должен чувствовать. Но чувствует.       Следующий этап начинается без предупреждения.       Доктор берёт шприц.       Солдат лишь усталым взглядом мажет по густой, мутно-зелёной жидкости внутри. Она кажется ему достаточно знакомой, чтобы не вызывать вопросов. Доктор несколько раз щёлкает ногтем по цилиндру, выгоняя пузырьки воздуха, затем подъезжает ближе на низком стуле со скрипучими колёсиками.       Зимний Солдат еле заметно хмурится.       Не от недовольства.       Он не спрашивает, что это за препарат.       Ему не нужно знать.

Помнит ли он имя этого доктора?

      Игла входит под кожу быстро и с хрустом.       Раствор расходится по венам тяжелее крови. Сначала холодом, затем медленным, неестественным теплом, что расползается вдоль руки, к груди, по шее и затылку. Вскоре ощущения стихает. Не сразу. Постепенно.       Зимний Солдат делает грудной глубокий вдох.       Почти бессознательно.       Доктор в это время следит за монитором.       Пульс стабилен.       Давление в пределах нормы.

Щелчок.

      Тело отвечает раньше разума.       Мышцы мгновенно вздрагивают.       Зрачки Актива расширяются.       По коже проходит волна напряжения, короткая, будто инстинкт пытается заставить его подняться, вырваться, атаковать, сделать хоть что-то. Но ничего не происходит.       Он продолжает лежать неподвижно.       А доктор даже не оглядывается на него.       Зимний Солдат сосредотачивается на капле воды, которая срывается с кончика его мокрой пряди и падает ему на плечо. Она медленно скатывается вниз, падает на кушетку.       Холод отступает куда-то глубже.       Тело становится тяжелее, спокойнее, тише.       Крепления отщёлкиваются одно за другим, освобождая бионику.       Солдат поднимается сразу, потому что знает последовательность.       Его тяжёлые берцы гулко ударяют по полу.       За стенами этого места, за запертыми дверями, вероятно, существует другой мир. Где-то там сейчас может быть утро или вечер. Где-то там люди разговаривают, смеются, курят у окон, садятся в машины, ждут друг друга, злятся, влюбляются, танцуют и попадают под дождь.       А здесь ничего этого нет.

Только цель.

Только миссия.

Только безупречное исполнение.

      — Тебя уже ждут, Солдат.       Новый приказ.       Актив поворачивается к двери и начинает идти тяжёлым, ровным шагом.       Он знает, что его ждёт что-то неизбежное.

Это не имеет значения.

      Ему не нужно знать, куда его отправят.       Не нужно думать о том, кого прикажут убить.       Не нужно спрашивать зачем.       Лаборатория остаётся позади вместе с резким привкусом лекарств на языке, со стерильным светом, въевшимся под веки, с запахом яда, который будет преследовать его ещё долго после того, как он покинет утробу этого места.       Но и это не имеет значения.       Потому что есть только протокол.       И сегодняшний день, который ничем не будет отличается ни от завтрашнего, ни от вчерашнего.

***

Дата: 1938 год.       Авелина, едва дыша, добегает до дома.       Издалека доносится шум автомобилей, ветер приносит запах угля и свежего хлеба из соседней пекарни. Ледяной воздух режет лёгкие, сердце колотится так, что отдаётся в висках.       Под ногами хрустит укатанный снег, скользкий и опасный. Ноги дрожат и подгибаются на последней ступеньке, Авелина хватается за обледенелые перила онемевшими пальцами, поднимается выше.       Дверная ручка выскальзывает из-под ладони.       Она снова хватается за ручку.       Дёргает.       Ещё раз.       Замок не поддаётся.       Колени Авелины трясутся так сильно, что ей кажется: ещё секунда — и она просто осядет здесь.       — Нет… — вырывается шёпотом.       Авелина торопливо опускает взгляд вниз, ищет ключи и вдруг замирает: они остались в пальто. А пальто — в гардеробной школы. В горле встаёт ком. Она зажимает губы ладонью, пытаясь сдержать новый приступ рыданий, и снова дёргает ручку двери.       — Ну пожалуйста…

Щелчок.

      Дверь открывается, и на пороге замирает Сара. На её лице ещё держится тёплая, привычная улыбка, но она тут же исчезает, уступая место тревоге при виде заплаканного лица дочери.       — О, детка…       Сара не успевает договорить: Авелина уже бросается к ней, утыкается лицом в её шероховатый кардиган и, дрожа, жмётся ближе. От матери пахнет госпиталем и ужином, чем-то тёплым.       Сара крепче обнимает дочь, укутывает руками её дрожащие плечи.       — Мама… мамочка…       Слова срываются, теряются. Сара не спрашивает ничего, только медленно проводит ладонью по спутанным, влажным волосам Авелины.       — Всё хорошо. Ты дома, детка…       Она помогает ей зайти внутрь.       Тёплый свет кухни мягко ложится на Авелину, тусклый, жёлтый от старой лампы. В нём есть что-то обманчиво спокойное, почти убеждающее, что здесь безопасно.       В воздухе стоит густой запах чая с мёдом и свежего печенья. Где-то на плите тихо булькает чайник, а в груди ноет болезненным покоем. Дрожь не проходит.       Сара быстро стягивает с дочери мокрые носки. Оглядывает её красные ступни: кожа сморщена от холода, по ней тянутся тонкие багровые следы. Она молча укутывает ноги пледом и усаживает Авелину на диван.       — Ты как, моя милая? Где-то ещё болит?       Голос её слегка срывается, но руки остаются уверенными. Она слишком хорошо знает, как выглядит боль. Её руки натруженные, с шероховатыми ладонями, пахнут чем-то мятным и больничным, спиртом. Они касаются лица дочери, убирают прилипшие к её щекам светлые пряди.       Авелина качает головой, но Сара уже осматривает её сбитые колени и ссадины на ладонях. Поднявшись, она быстро возвращается с аптечкой, выливает что-то с едким запахом на бинт, привычными осторожными движениями обрабатывает ссадины.       Авелина вздрагивает, шипит сквозь зубы.       Щиплет, жжёт.       Но это не то.       — Больно? — тихо спрашивает Сара и дует на рану.       Авелина только качает головой, но слёзы уже стоят в её глазах, и одна всё-таки срывается вниз.       Ей очень-очень больно.       — Врут твои глаза, милая… — мягко, почти без упрёка, молвит Сара.       На столе перед Авелиной появляется керамическая тёплая чашка. Пар над ней поднимается вверх, чай пахнет травами, а ложка мёда внутри ещё не до конца растворилась, и тёплая сладость проскальзывает сквозь настой. Это согревает, но внутри всё так же остаётся этот грязный, пугающий холод.       Авелина смотрит на чай, но не пьёт.       В тёмной поверхности отражается её заплаканное лицо.       — Говори. Что случилось? — мягко велит Сара.       Авелина лишь опускает взгляд вниз.       — Не хочу, — бубнит она.       А Сара не настаивает, она просто садится рядом, кладёт ладонь ей на спину и медленно гладит, не отнимая руки. Авелина придвигается ближе, укладывает голову ей на плечо. Напряжение понемногу отпускает.       Страх. Стыд. Усталость.       В комнате темно, из кухни виднеется свет — это отблески от углей в печи. Сделав судорожный вдох, Авелина прикрывает глаза, пытаясь усмирить дрожь древесным запахом дыма.       Дом молчит, но эта тишина не пугает.       — Это ведь из-за Баки, да? — вполголоса предполагает Сара.       Авелина вздрагивает.       — Откуда…       Она не отвечает дальше. Слова не складываются. Всё, что произошло, спутано в тугой узел, который невозможно распутать. Да и не хочется: это страшно и обидно.       Сара сжимает её пальцы, перебирает их один за другим, почти как чётки. Когда-то она так же сидела ночами в спальне, когда Стив и Авелина, ещё маленькие, сильно болели и засыпали у неё на коленях, прижимаясь, как маленькие котята, к ней, к теплу.       Она так часто засыпала ночами возле их кроваток, надеясь, что ей никогда не придётся смотреть в бездыханные глаза собственных детей… Многие дети в этих местах не доживают и до пяти лет.       — Матери всегда чувствуют, — шепчет она. — Ты с детства прикипела к этому мальчишке, хоть и делала вид, что терпеть его не можешь.       Она пытается улыбнуться — не вымученно, а с той мягкой грустью, что бывает только у взрослых, которые уже слишком многое поняли и всё равно ничего сделать не могут. Авелина обнимает её крепче.       Они сидят так ещё долго.       Тишина становится плотной, но в ней можно дышать. Она пахнет домом и немного слезами. Глаза Авелины слипаются от тепла. Потрескивающий звук становится частью сна, и постепенно становится трудно различить, где заканчивается вечер и начинается желание забыться.       Сара осторожно касается светлых волос Авелины, таких же, как у неё самой, пропускает пряди сквозь пальцы, и когда она всё же начинает говорить, голос её такой же тёплый и спокойный:       — Любовь не всегда взаимна, милая. Иногда мы отдаём всё, а в ответ получаем… тишину.       Комок в горле становится невыносимым.       Авелина молчит. Ей хочется верить, что всё это просто ужасный сон, что скоро она проснётся, и ей снова будет одиннадцать. И ни тревог, ни забот у неё, помимо школьного ненавистного сарафана, не будет. Но это не так.       Это не исправить.       — Я знаю, что сейчас кажется, будто это никогда не пройдёт, — продолжает Сара. — Но однажды ты проснёшься, и боль станет тише. Может, ты забудешь, а может, и нет. Может, она не исчезнет совсем. Но станет… тише. И ты научишься с ней жить, милая.       Её пальцы мягко убирают прядь с щеки дочери и заправляют за ухо. Сара часто так же делает ослабшим болеющим детям в госпитале. Авелина даже не замечает, как начинает подрагивать. Всхлип тихий, почти беззвучный, срывается с её губ.       И хотя боль ноет так, будто вбита в кость, в этих объятиях есть что-то первозданно исцеляющее: безусловная любовь. И, может быть, именно с этого и начинается путь к заживлению.       Сара молчит какое-то время, но вскоре осторожно спрашивает:       — Хочешь, я расскажу тебе о твоём отце, Авелин? — спрашивает она тем же тоном, но глухо.       Авелина поднимает растерянный и настороженный, почти испуганный взгляд на мать.       — Да, но разве… — слова даются с трудом.       Фамилия у Авелины — Роджерс, но она от матери. Сара так и не сменила её, даже после смерти первого мужа. Про него дома говорят мало и сдержанно: жестокий, резкий человек, чьё имя звучит всегда упрёком.       Сара не сменила фамилию ради ещё совсем маленького на тот момент Стива. А вот о втором мужчине, отце Авелины, не говорят в доме вообще. Никогда. Будто его и не существует вовсе.       — Разве ты не говорила, что плохо его помнишь?       Сара слегка улыбается. Тепло этой улыбки старое, потрёпанное, но бесконечно родное. В её взгляде всё та же усталость, но не отречение, а мягкость, понимание и что-то, что долго жило под слоем молчания.       — Я любила твоего отца, Авелина, — тихо признаётся она. — Всем сердцем. Хотя это длилось недолго. Всего несколько месяцев.       Она вдруг запинается на выдохе, и Авелина видит, как трудно матери говорить об этом. Всё ещё трудно. Слова идут оттуда, откуда такие вещи достаются совсем нечасто.       — Его звали Том. Томми Уайлдер.       У Авелины сжимается грудь.       Имя отзывается глухо, как эхо в чужом доме.       Уайлдер.       Значит, это и её фамилия тоже.       — Он был добрым, ласковым, заботливым… и смешным, когда хотел поднять мне настроение. И молчаливым, когда я не могла вынести ни одного слова. Он был очень хорошим человеком. Замечательным мужчиной.       Голос Сары меняется, становится тише, мягче, будто она снова чувствует тепло его руки, которой больше нет в её ладонях. В оранжевом отблеске света огня её лицо обретает блики, а в глазах появляются отражения искр.       В её улыбке — целая жизнь, уместившаяся в несколько недель или месяцев. И это самая светлая и самая печальная улыбка, которую Авелина когда-либо видела на лице матери.       — Мы встретились в госпитале в середине двадцать третьего года, — продолжает Сара, задумчиво поднимая взгляд. — Он пришёл проведать друга, а я была на пределе. По его словам, я выглядела как самая уставшая женщина, которую он когда-либо видел.       Сара тихо усмехается, из её груди почти вырывается смех.       — Он говорил, что никогда ещё не встречал человека с таким хмурым лицом и таким обременённым взглядом.       У Авелины внутри что-то болезненно сжимается. Её мать была влюблена. По-настоящему. Беззащитно, без остатка. В её словах сейчас нет привычной материнской строгости, нет заботы о ней и Стиве. Это память старых лет, ещё ранимая, почти неприкосновенная сердцу молодой женщины, в одночасье потерявшей мужа и оставшейся с маленьким сыном на руках.       — Стиву тогда было всего четыре. Он, наверное, почти ничего и не помнит.       Сара отводит взгляд в сторону, будто видит маленького мальчика, смеющегося на чьих-то руках.       — Но Том был к нему добр. И Стив это чувствовал. За те несколько месяцев твой брат стал так часто улыбаться, что я однажды позволила себе подумать: может быть, теперь всё будет хорошо. Может быть, у нас получится жить дальше. Может быть, теперь всё будет иначе.       В её голосе появляется дрожь.       Не от холода, а от той тоски, когда уже привыкаешь к тому, что хорошее редко задерживается надолго. Сара долгие годы носила в себе траур молча и смиренно.       — Но однажды… он ушёл, — её голос становится сиплым. — Просто исчез. Без записки и без звонка. Даже без самой жалкой тени объяснения. Утром я проводила его на работу, он сказал, что будет дома к ужину. Вечером мы собирались пойти всей семьёй вместе в кино…       Сара делает судорожный вдох и замолкает почти на минуту, её глаза наполняются слезами. Она так долго запрещала себе вспоминать и горевать по нему, что теперь, кажется, больше не может терпеть этого.       — Стиви тогда мечтал посмотреть… — Сара хмурится, вспоминая название, смаргивает влагу с глаз. — «Затерянный мир». Говорил о нём каждый день, всё болтал и болтал…       Её губы дрожат, но на мгновение на лице вспыхивает ещё одна улыбка, из уголка глаза всё равно соскальзывает слеза.       — Том не смог устоять. Купил билеты заранее, хотя мы тогда едва сводили концы с концами. Это было безрассудно, глупо…       Из её груди вырывается тихий, сиплый смешок. Сара сжимает губы в полоску, пытаясь сдержать дрожь голоса, будто всё ещё не хочет тревожить дочь собственной болью.       — Нам это было не по карману, но он часто творил такие маленькие чудеса. Казалось, он мог приносить в жизнь только светлые краски. Когда всё было плохо, Томми всегда знал, что делать. И в те моменты я забывала обо всех заботах.       Пламя в печи снова потрескивает, кажется, падает одна из обгоревших дощечек. Сара запрокидывает голову вверх, но слёзы всё равно находят дорогу по её щекам.       — Я ведь почти ничего не знала о его прошлом, — признаётся она с горьким сожалением. — В тот вечер мы со Стивом стояли под кинотеатром, и начался сильный дождь. Сеанс уже шёл, но билеты были у Томми. А Стиви тянул меня за руку и всё повторял: «Ну где он? Когда придёт Томми? Когда придёт папа?»       Сара хрипло выдыхает. Авелина сжимает её ладонь.       — Хотя тогда прошло совсем немного времени, но твой брат уже называл его отцом. Равнялся на него, хотел быть похожим. Ведь он был… — Сара отворачивается, медленно поднимает взгляд к метели за окном. — Но Томми так и не пришёл. Ни в тот вечер, ни на следующий день, ни позже. И больше я ничего о нём не слышала.       Её ладонь скользит по волосам Авелины, снова путается в светлых прядях. Слёзы блестят на её щеках, но в них нет слабости. Только любовь, такая глубокая и упрямая, что от неё хочется сильнее прижаться в объятия и остаться в них навсегда.       — А потом я узнала, что ношу под сердцем… тебя, — голос Сары снова наполняется трепетом. — И я ни чуточки не расстроилась и не разозлилась. Хотя это и было неожиданно. Но ты с самого начала была светом. Будто Томми всё-таки оставил мне частичку себя, чтобы я не осталась в полной темноте.       Сара улыбается сквозь слёзы и смотрит на Авелину так, как смотрят на что-то невозможное. Нежно. Почти благоговейно.       — Ты очень на него похожа, — молвит она. — У нас со Стивом голубые глаза, но у тебя его взгляд. Такой же светлый, открытый. Добрый. И улыбка у тебя…       Сара прижимает Авелину к себе крепче.       — Улыбка у тебя точно такая же, как у Томми. Как у твоего отца, моя милая.       Авелина не знает, что на это ответить. В груди всё сжимается не только от услышанной истории, но и от той любви, которая так и не получила ответа. Её слёзы катятся бесшумно, одна за другой…       Что делать с этим, если сил почти не осталось?       Как продолжать, когда кажется, что боль останется навсегда?       — И что ты делала тогда? — тихо вопрошает Авелина.       А Сара отвечает не сразу, но вскоре, мягко улыбнувшись, кивает:       — Я любила его, даже когда он не вернулся. Даже когда знала, что, возможно, он уже никогда не придёт. Даже когда не осталось ни надежды, ни гнева… Осталась моя любовь к нему. Горькая. Молчаливая. Не отпущенная. А потом… я просто жила. Ради Стива. Ради тебя. И ради себя.       Сара знала, что всегда должна оставаться сильной.       Даже когда болело просто невыносимо.       С этими словами она медленно поднимает ладонь к груди. Пальцы скользят под ворот её кофты, туда, где много лет хранилось что-то слишком личное. Она вытаскивает тонкую золотистую цепочку, которая — по сути — обещанное счастье, которое так и не настигло её.       — Иногда любовь не проходит даже спустя годы, дорогая. Даже когда она причиняет боль. Даже если ранит. Даже если кажется, что жить с ней невыносимо.       Сара расстёгивает цепочку и раскрывает пальцы Авелины, кладёт украшение ей на ладонь.       — Это, как и тебя, мне подарил твой отец. Теперь кулон твой, моя милая.       Улыбка на её лице грустная, но спокойная.       Смирившаяся с тем, чего уже не исправить.       Авелина поражённо смотрит на кулон в своей ладони. Это маленькая бабочка, что расправила крылья. Взгляд теряется в изогнутых линиях. Хрупкая память, вплетённая в золото, теперь принадлежит ей. Вместе со всем, о чём раньше молчали.       — Мой?       — Твой, — Сара кивает. — Бабочка, говорил твой отец, олицетворяет преданность, любовь и, что главное, свободу.       Сара приподнимает уголки губ, когда встречается взглядом с глазами дочери. Глазами, которые так сильно напоминают ей его глаза. И, несмотря на всё, что произошло, эта любовь в её сердце остаётся непокорённой, невыразимой и вечной.       Даже если Томми ушёл, даже если бросил, предал, исчез без объяснений, Сара не перестала его любить. Просто не смогла. Такая любовь не исчезает по приказу. Она остаётся до конца, как тень, как память, как имя, которое не произносят вслух.       За окнами усиливается снегопад.       Авелина несколько минут молчит, а затем спрашивает:       — Мам… а если я не смогу забыть? — вопрос звучит испуганно.       Сара мягко сжимает её пальцы.       — Тогда ты попытаешься снова.       — А если…       — А если не сможешь, солжёшь себе, чтобы стало легче. В этом нет ничего страшного.       Больше она ничего не говорит.       Авелина делает глубокий вдох и выдох, её дыхание становится ровнее.       Боль всё ещё есть, но теперь она не кажется такой страшной.       Она больше не одна.       — Переболит, мам?       Сара улыбается, смахивая ладонью слёзы, поднимает цепочку с ладони Авелины и помогает ей застегнуть её на шее.       Томми подарил ей то, о чём она и мечтать не могла.       — Да, милая. Переболит, — и в её голосе нет сомнения.

***

Дата: 1991 год.       Тяжёлая металлическая дверь захлопывается с оглушительным ударом. Звук ещё долго дрожит где-то под рёбрами, отдаёт в позвоночник, оседает в голове тупым давлением. Здесь всегда холодно, но этот холод отличается от промозглой сырости камер.       Он стерильный.       Свет из вентиляционных прорезей ложится на стены узкими полосами и скользит по оружию, развешанному вдоль металлических панелей. Винтовки. Пистолеты. Ножи. Ремни с магазинами. Всё выстроено с пугающей аккуратностью. Будто здесь место только инструментам для убийства.

Устранения.

      Зимний Солдат делает несколько шагов вперёд, его тяжёлые берцы глухо ударяются о бетон. Тело движется само, ещё до того, как сознание успевает осмыслить происходящее.       Оно подстраивается, адаптируется.       Пальцы уже тянутся к ремню. Пряжка ложится в ладонь. Кобура фиксируется у бедра. Нож занимает привычное место. Всё происходит слишком быстро, слишком точно, словно его мышцы помнят это лучше, чем мозг помнит собственное имя.       Тело всегда знает.       А он нет.       Он не помнит собственного возраста.       Не помнит свой дом.       Не помнит лицо матери.

Щелчок застёжки режет тишину.

      Актив срывает кожаный ремень одним заученным движением, накидывает кобуру, её тяжесть давит ему в плечо ровно и настойчиво, не позволяя забыть: он должен быть всегда готов.       Ничего не болит. Это просто привычка.

Щелчок.

      Пистолет оказывается в руке почти бережно. Пальцы скользят вдоль холодного корпуса, проверяя вес и баланс. В груди поднимается странное чувство, тяжёлое и мутное. Затвор отходит назад с сухим металлическим треском, и в этот момент шаги за спиной заставляют всё тело напрячься.       Он реагирует раньше, чем успевает подумать.       Левая рука едва слышно скрипит.       Мышцы под кожей живого правого плеча натягиваются.       Инстинкт просыпается мгновенно и холодно, как удар ножа между рёбер.       — Доброе утро, Солдат.       Актив не знает, какое сейчас время суток.       Утро наступает тогда, когда его поднимают.       Голос анализируется мгновенно: он принадлежит человеку, которого нельзя забывать.       Актив медленно поворачивает голову.       Александр Пирс — его куратор. Имя вспыхивает в сознании короткой вспышкой, и весь бланк нужной информации, хранящийся в его голове, а точнее в сознании Зимнего Солдата, тут же становится ему доступен.       Пирс стоит у входа в помещение так спокойно, будто вокруг нет оружия, нет напряжения, нет существа, способного переломать человеку шею раньше, чем тот успеет вдохнуть. На нём тёмный костюм, идеально сидящий по фигуре. Свет касается зачёсанных назад светлых волос, скользит по лицу, по морщинам возле голубых глаз, по тонким губам, но взгляд остаётся неподвижным и тяжёлым.       Он не боится.       Все остальные рядом с Солдатом всегда напряжены. Учёные стараются не подходить слишком близко. Охрана держит пальцы возле шокеров. Даже генералы иногда смотрят на него с осторожностью, словно в любую секунду ждут, что поводок порвётся.       Пирс никогда так не делает.       Он подходит ближе.       Совсем близко.       Настолько, что Зимний Солдат чувствует запах дорогого табака и лёгкий холод зимнего воздуха, принесённый вместе с ним из коридора. На одно короткое мгновение мозг будто пытается соединить чужое лицо с чем-то другим, но память тут же начинает рушится. Внутри поднимается знакомая боль, вязкая и тягучая, словно кто-то снова медленно запускает ток ему под череп.       Нельзя.       Нельзя вспоминать.       Актив опускает взгляд чуть ниже, будто это способно остановить собственный разум.       Пирс замечает.       Конечно замечает.       Он всегда замечает слишком много.       Несколько секунд проходят в тишине. Только вентиляция гудят под потолком. Зимний Солдат чувствует, как холод постепенно пробирается под влажный ворот формы, скользит вдоль позвоночника и застревает где-то между лопаток. После стирания тело всё ещё тяжёлое. Мышцы ноют глубоко под кожей. В висках осталась тупая пульсация, а в памяти дыры, похожие на выжженные пятна.       Иногда ему кажется, что он способен вспомнить что-то важное.       Что-то огромное.       Но каждый раз вместо этого остаётся только разочарование.       Пирс медленно переводит взгляд на оружие в его руке.       — Всё ещё безупречно, — произносит он тихо.       Непонятно, о чём именно речь.       О пистолете.       О Зимнем Солдате.       Или о том, что осталось после всех процедур.       Актив молчит.       Потому что не должен говорить без приказа.       Пирс подходит ещё ближе и неожиданно касается пальцами его бионической руки, проводит по холодным металлическим пластинам почти задумчиво. Нет брезгливости. Только спокойная уверенность. Он слишком давно считает чудовище своей собственностью.       — Скоро тебе предстоит поездка, Солдат, — произносит Пирс ровно. — Долгая. И я не хочу проблем.       По позвоночнику проходит неприятный холод.       Не страх.       Что-то хуже.       Предчувствие.       Актив поднимает взгляд.       — Ты понимаешь меня?       Вопрос звучит тихо, где-то глубоко, там, куда уже почти невозможно добраться, остаётся что-то, что ненавидит этот голос. Что-то, что хочет вцепиться Пирсу в горло. Сломать ему пальцы. Заставить замолчать навсегда. Но поверх этого поднимается другое.       Вбитое током под кожу.       Подчинение.       Оно медленно душит всё остальное, как всегда.       Зимний Солдат выпрямляется чуть сильнее и отвечает хрипло, почти механически:       — Да, сэр.       Пирс смотрит на него ещё долгих несколько секунд, будто проверяет, а затем едва заметно кивает.       — Хорошо.       Пирс не спешит.       — Знаешь, что мне нравится в тебе, Солдат?       Актив неподвижен.       — Ты никогда не задаёшь вопросов.       Пирс останавливается сбоку.       — Люди задают вопросы постоянно. Почему? Зачем? Когда это закончится?       Он усмехается.       — А потом начинают бояться ответов.       Молчание затягивается. Или ему кажется.       — Ты не боишься.       Актив смотрит прямо перед собой.       — Транспорт готов.       Пирс резко разворачивается и направляется к выходу, но останавливается уже у самой двери, не оборачивается.       — И ещё кое-что, Солдат.       Пауза.       — Не разочаруй меня.       Дверь открывается и холодный свет коридора падает внутрь. Почему-то именно сейчас, спустя секунду после этих слов, где-то глубоко внутри, в той чёрной пустоте, которая когда-то была человеком, появляется странная, почти болезненная мысль:

Что будет, если однажды он всё-таки разочарует его?

      Становится невыносимо дышать. Потому что Зимний Солдат вдруг с пугающей ясностью понимает: если однажды память всё-таки вернётся, Александр Пирс будет первым человеком, которого он захочет убить.
Примечания:
253 Нравится 53 Отзывы 94 В сборник
Отзывы (2)