«Инстинкт ведёт нас туда, где разум уже не справляется. А сердце — туда, где нас кто-то ждёт».
Дата: 2018 год. День стекает с неба, как густой мёд, медленно, вязко, будто даже свету тяжело дышать в этой части мира. Тайга выстилается под ногами бесконечным белым полотном, неровным и коварным, скрывающим под снежной гладью сломанные ветки, провалы, ледяные капканы. Воздух всё так же режет лёгкие. Он густ, холоден, слишком материален. Дышать больно. Жить почти с усилием. Ночь не наступает резко, она, как и всё здесь, приходит тяжело. Занавес из облаков давит сверху, закрывая небо серыми слоями, в которых теряются даже редкие отсветы. Температура не падает мгновенно, но мороз становится более яростным. Деревья вытягиваются всё выше ввысь, будто тоже пытаются выбраться из-под купола. Хруст снега под тяжёлыми шагами — точный, как метроном. Он не сбивается. Никогда. Зимний Солдат идёт, как будто путь вложен в его кости, как будто каждая мышца, каждая металлическая пластина знает, куда шагать. Авелина не знает, по чему он идёт — карте, памяти, интуиции зверя или просто безумию. Но путь выверен, изучен. Иногда Актив замирает. Прислушивается. Внимает лесу, будто пытаясь уловить фальшь — шум вне тишины, ложный хруст, дыхание или ветер. Его голова чуть склоняется вбок, будто он чует. Разминает плечи. А потом снова шагает вперёд, как будто всё подтвердилось. Что именно? Авелина не знает. А гадать уже бесполезно. Авелина давно перестала считать шаги. Мир перевернулся для неё вверх ногами и остался так — с болью в рёбрах, с огнём в горле, с пульсирующей стужей под кожей у затылка. Она не знает, сколько прошло времени. День словно застыл на пару часов, а потом вдруг начал быстро отступать, как напуганный зверь, учуявший более опасного хищника. Голова кружится, желудок то и дело напоминает о себе тошнотворной волной. Она то провалится в небытие, то снова очнётся — и всё тот же мир по пробуждению. А рядом Зимний Солдат. Холод вырезает дыхание. Лицо стало тупым от обморожения, нос давно онемел. Кожа на руках жжёт под замёрзшей тканью. Её волосы слиплись, закатались в жгуты. Под курткой чужой запах — грубый, едкий, терпкий. Авелина не знает, как долго ещё сможет дышать в этом положении. Зимний Солдат замедляется. Это чувствуется сразу — дыхание замедляется, шаги становятся более осторожными. Авелина чувствует, как Актив смотрит. Не на неё. Но он сжимает её бедро металлической рукой крепче. Медленно поворачивает голову. Снег хрустит. Глухо. Его затылок напряжён. Челюсть сжата. Солдат оценивает окружение. Что-то ищет. Это даже чувствуется. Лёгкое движение подбородком влево, и Актив резко останавливается на месте. А сердце Авелины начинает колотиться быстрее. Не от страха — от внезапного срыва ритма. Остановки не было слишком долго. И теперь это кажется странным. Подозрительным. Ненормальным. Актив не объясняется. Просто идёт чуть вбок, между двух серых глыб, поросших чёрным мхом. Несёт Авелину туда. Его походка становятся тяжелее не от веса, а сознания, что они почти пришли. Укрытие, пусть и временное, но всё же точка. Не финиш, но… выдох. Солдат шагает в ложбину, и ветер почти мгновенно исчезает. Он вжимается между камнями пригнувшись, проходит внутрь. Его плечи сгибаются. Тело привыкло избегать лишнего пространства. Камни царапают спину и бока через ткань. Пространства почти нет — плечи задевают стенки, локоть приходится поджимать. Внутри пахнет мокрой землёй и старой хвоей. Каждое движение даётся с усилием из-за тесноты. Здесь нельзя распрямиться. Тело уже заранее напряжено. Здесь, между валунами, снег не такой глубокий, и земля под ним жёсткая, промёрзшая, но хотя бы земля. Яма. Укрытие. Природная защита. Меньше ветра. Больше тепла. Место, вырезанное из леса зубами стихии. Ветви елей нависают сверху, как когти, цепляясь друг за друга, образуют шаткое подобие навеса. Тут безопаснее. Авелина напрягает все мышцы так, что давно онемевшие руки, связанные за спиной, вызывают от боли потемнение в глазах, когда Солдат, сбросив сумку с плеча, медленно качаясь, опускается на одно колено. Его движения осторожные, точно отмеренные. Металлические пластины его руки издают характерные, уже привычные звуки щелчков. Актив крепко придерживает Авелину под бёдра, сдвигает её тело со своего плеча не рывком, а тяжёлым, плавным жестом, будто перекладывает нечто хрупкое. Он перехватывает девушку под рёбра, ставит ровно, а та сразу же кругом разворачивается прочь. Внутри всё сжимается. Кости ноют, мышцы горят, кровь течёт тяжело, будто густая ртуть — вязкая, холодная. Авелина чувствует, как тело сдаёт позиции: дрожит, не слушается, болит. Спина ломит, грудная клетка хрипит при каждом вдохе. Ноги подкашиваются, едва касаясь земли. Слишком долго она провисела вниз головой, слишком долго кровь хлестала к вискам. Теперь — обратный поток. И он причиняет агонию. Колени предательски сгибаются. Её спасает лишь то, что Солдат вовремя перехватывает её за локоть. За связанные за спиной руки. Раздаётся его голос. Негромкий, но безапелляционный: — Не падай. Это не «не упади», «будь осторожна», «аккуратнее». Это — приказ. Жёсткий, холодный. Не терпящий возражений. Не допускающий слабости. Приказ, требующий немедленного подчинения. Солдат чуть крепче сжимает её локоть, прижимая к себе так, что колени Авелины врезаются в его бедро. Стоя на коленях, Актив едва ли на много ниже Авелины. Пальцы его живой руки перескакивают к её пояснице. Удостоверяются в том, что цель стоит ровно. Ещё секунда — и Солдат отпускает ладонь. А затем тяжело выдыхает. Поднимается. Авелина пошатывается. Ноги её всё так же плохо слушаются. Перевёрнутая перспектива даёт дальнейший сбой. Мир был вверх ногами целый день, а теперь внезапно стал нормальным. Ошибочным. Авелина оглядывает укрытие. Высокие валуны заслоняют от ветра, ели скрывают их от посторонних глаз, а снега здесь заметно меньше. Тихое, спрятанное место. Безмолвное убежище. К вечеру становится холоднее. Куртка давит на плечи, словно чужой груз. Пальцы одеревенели, едва двигаются. Всё тело — хрупкое, изломанное, словно стекло. Потрескавшиеся губы, першит в горле. Вдруг Зимний Солдат резко хватает её за предплечье. Рывок — и сердце срывается с места. Авелина уже готова возмутиться, но Актив не слушает: грубо тянет её глубже в укрытие, в ещё более скрытую нишу. Усаживает её лицом к себе и, опускаясь на колено, нажимает на плечо — разворачивает её корпус к стене. Авелина задерживает дыхание, наклоняет голову на бок, пытаясь выцепить взглядом, что Актив делает. Но только когда холод отпускает запястья и ткань ремня с её кистей соскальзывает, она осознаёт, что Солдат развязал ей руки. Освободил. Кровь приливает к кистям, возвращая ощущение боли — острой, колющей, живой. Хочется выдохнуть что-то вроде «спасибо», но Актив поднимает глаза к её лицу, и этого достаточно. Его взгляд короткий, но резкий. Чёрный, тёмный, насыщенный. Не пугающий, скорее дающий понять о том, что лучше ей сохранять тишину. Что ничего хорошего он ей не несёт. Авелина стискивает губы. Молчит. Солдат снова связывает ей руки — теперь мягче, обосновывая это тем, что она в заложниках. И Авелина уже не сопротивляется. Облегчение приносит одно: руки теперь перед грудью, а не за спиной. Ближе к животу. Теплее. Удобнее. Её взгляд скользит по пальцам Актива — грубым, с одной стороны мозолистым, с другой — металлическим. Она наблюдает за тем, как ловко он плетёт узлы: сама она не развяжет точно. Авелина метает взгляд выше, на его плечи. Его одежда натягивается на широкой спине при движении мышц. Она следит за тем, как снежинки тают на его щеке, смешиваются с засохшей кровью разводами. Лицо у него давно не вытиралось — кровь высохла неровно, в трещинах, с натянутой коркой по линии челюсти. Снег тает, оставляя мокрые дорожки, которые он даже не замечает. Щетина цепляет капли. На губах — тонкие разрезы. Обветренная кожа побелела, кое-где лопнула. Актив выдыхает облако пара прямиком Авелине на кисти, от этого следуют мурашки по её спине. Солдат делает петлю из ремня, фиксирует руки девушки, привязывая их на длину около пятидесяти сантиметров к её щиколоткам. На расстоянии, позволяющем сидеть, но не встать. Ремень тянет кожу на запястьях, ткань куртки сбивается в складки, давит на суставы. Ноги затекают почти сразу — неудобное положение, нет опоры. Сидеть можно, но не выпрямиться. Растянуть спину невозможно. Нагрузка переходит в шею, в поясницу. Пульс чувствуется где-то в косточках таза. Пальцы Солдата окончательно пробегаются по её запястьям, проверяя узлы. Прикосновения короткие. Резкие. Он не задерживается, не жмёт, не проявляет силы без нужды. Всё по делу. Авелина не дёргается, не отдёргивается. Не потому что не хочет — потому что не знает, что будет, если сделает это. Актив не бьёт. Не причиняет боли. Но от него не ждёшь хорошего. Даже нейтральное — уже почти облегчение. Актив чуть сжимает челюсть, а Авелина это интерпретирует как будто он пытается понять: насколько она вымотана? Как сильно устала? Но Солдат не меняется в лице, не смягчается. А Авелине хочется отдёрнуть руки, потому что это слишком похоже на её детство. Но она сдерживается. Сдерживается, как и раньше. Ей незачем его сейчас злить и лишать себя подобия удобства. Актив бросает рядом сумку с припасами. И винтовку. Авелина не может сдержать усмешки. Хмыкает. Её губы тут же трескаются сильнее — тонкая кожа лопается на морозе. Боль — резкая, будто мелкая щепка врезалась в край рта. Хмык — вырывается рефлекторно, больше от изнеможения. Смеяться не хочется. Смешного нет. Но тело всё равно реагирует. Как остаток нормальности, которой уже нет. Плечи дёргаются, но она не смеётся. Солдат совсем не боится её. Даже не опасается. Не берёт в расчёт. Скорее делает упор на то, что его цель скорее может попытаться сбежать, нежели убить его. Единственное желание Авелины — просто быть. Выжить. Пока можно. Пока ещё кто-то держит за руку, даже если не из заботы. Это даже обидно — как легко у неё отбирают надежду. Солдат поспешно поднимается, двигается, начинает собирать ветки. Он работает быстро. Точно. Не ищет долго — знает, что брать. Где лучше искать. Как укладывать. Ни одного лишнего жеста. Ни отрывистого поворота головы. Сначала — взгляд. Потом уже поворот плеч, плавный, упругий, словно всё тело в нём согласовано до последнего сухожилия. Актив приседает — не шумно, не тяжело, а будто вес тела точно распределён. Делает всё с военной точностью, но с молчаливой сосредоточенностью, каждое движение — это обязанность. Он привык молчать. Привык глушить каждый импульс прежде, чем тот успеет родиться. И теперь он не умеет иначе. Тело действует, пока разум где-то глубже — в оцепенении. Солдат выстраивает очаг в углублении между валунами, обложенным снегом, который сам же и утрамбовывает. Костёр не должен выдавать их светом. Только теплом. Чтобы цель его миссии не погибла от холода. Он, может, и выдержит такую температуру, но не она. Тем более ночью. В руках сухие ветки сосны, содранная кора. Актив на пару минут выходит из укрытия. Авелина остаётся сидеть в странно опустошённом одиночестве и молчании. Вскоре Солдат возвращается с парой сломанных веток. Его движения выдают плечи. Широкие, с чуть округлой линией, уставшие, но не расслабленные. Именно правой рукой Актив движется быстрее. Она делает всю «мелкую» работу. Солдат наклоняется — видно, как спина расширяется. За этим странно наблюдать. Но, вспоминая уроки Рамлоу и Юрия, Авелина приходит к выводу, что лучшим способом выяснить, что будет с ней дальше — изучить поведение Солдата. Может так она что-то заметит, заподозрит, поймёт. Актив не оглядывается. Не проверяет. Только когда возвращается в их маленькое укрытие, молча смотрит на Авелину пару секунд. Чтобы тут же резко продолжить разводить костёр. Делает всё быстро. Без суеты. Находит зажигалку в сумке, которую взял с места крушения. Несколько щелчков, и огонь едва даёт свет. Языки пламени короткие, рывками. Но этого достаточно, чтобы отогнать тьму и показать её лицо. В профиль Солдат выглядит резко: прямой нос, сильный подбородок, короткая щетина. Лицо не гладкое, но внятное. Линия челюсти чёткая, скулы выраженные. На лбу напряжение. Взгляд прямой, выровненный. Костёр начинает подавать признаки жизни, сначала только дым, потом скупое пламя. Зимний Солдат садится напротив Авелины, оставляя между ними огонь. Узкий, дрожащий, словно ему стыдно за то, что он выживает в этом холоде. Огонь ведёт себя неровно. То разгорается резко, жжёт кожу на лице, будто дышит прямо в глаза. То снова ослабевает — и мгновенно становится холодно, как будто кто-то сорвал одеяло. Авелина тянется ближе, но тепло не держится: жар касается только переда, а спина тут же покрывается гусиной кожей. Пальцы нагреваются до боли — как будто обожгла. Потом — снова немеют. Слишком близко — жарит. Чуть дальше — уже не чувствуется. Пламя отбрасывает отблески, вырисовывает контур лица Солдата, скользит по его металлической руке. Его губы сжаты. Лицо чуть опущено, а взгляд кусает, вгрызается, рвёт. Волосы теперь более длинные, чем раньше, влажные от инея, местами слипшиеся кровью. Актив проводит живой рукой по виску. Молчит и щурится. Долго. Неподвижно. Его глаза — провалы. Не потому, что тёмные. Потому, что в них нет инерции. Движения. Вида. Ни огня. Ни гнева. Ни интереса. Просто — присутствие. Жёсткое, угнетённое… Авелина первой не выдерживает и отворачивается. Они всегда по разные стороны огня. Авелина не знает, как себя вести. Слишком много вариантов — все опасные. Молчать — значит соглашаться? Спрашивать — значит вызывать раздражение? Ни один её жест не кажется безопасным. Всё может быть воспринято неправильно. И он — не тот, кто объяснит, что именно «правильно». Актив двигается взглядом за Авелиной. Плавно. Чётко. Как при прицеливании. Огонь трескается, разгорелся сильнее, и вспышка оголяет его лицо. Свет падает неровно, от него щуришься — не от яркости, а от резкости контраста. То темно, то слишком резко видно всё. Угол рта, нос, изгиб надбровной дуги — всё открыто на пару секунд, потом снова исчезает. У костра нет уюта. Только тепло, которое быстро теряется, если отодвинуться. Авелина пытается подавить дрожь, вновь посмотрев, отводит взгляд вниз. В сторону. И всё же… Авелина не ловит его взгляд, но чувствует, как её кожа реагирует. Как мурашки поднимаются к шее, к затылку. Как живот подрагивает. Солдату не знакомо смущение, не уютность, желание побыть с собой наедине. Авелина пытается выдохнуть ровным тоном. Не получается. Всё натянуто. Плечи напряжены, шея — деревянная. Связанные руки ноют. Она сглатывает. Неровно. Горло пересохло давно, язык шершавый. Слюны почти нет. Горячий воздух от костра сушит губы ещё сильнее. Хотелось бы воды, но не хочется просить. Просьба — это разговор, а на разговор нет ни сил, ни уверенности, что будет ответ. Авелина прищуривается. Хочет посмотреть на Солдата, как на врага. Но не осмеливается. Она не уверена в том, зло ли он в том, что несёт её за собой. Ведь разве машина виновата в том, что её владелец нажимает педаль в пол, летя с обрыва? Почему они не остались у места крушения? Почему Солдат ушёл? Почему унёс её вглубь, вместо того, чтобы ждать подмогу? Был готов? Авелина сутулится, давит на ладони желая избавится от чувства обременённости, ведь Гидра… Считалось, что Гидра исчезла в четырнадцатом году. Секретные агенты, файлы, разоблачения — всё это должно было закрыть историю. Но слухи ходили. Подпольные догадки. Обрывки документов. Неофициальные отчёты… Гидра должна была исчезнуть ещё в две тысячи четырнадцатом году. Так говорили. Так считали. Щ.И.Т. пал. Казалось, что всё кончено. Авелина догадывалась, что просто так они бы не исчезли, но… Почему Зимний Солдат похитил её? Почему он сделал это дважды? Почему не убил? Почему не избавился от неё? Авелина не знает. И в этом незнании — отрицание. Потому что у той, кем её сделали, слишком много секретов. Солдат с характерным звуком меняет положение. Двигается. Спина прямая, плечи чуть опущены, локти он ставит на колени. Тень от костра обжигает его лицо, то высвечивает глаза, то прячет половину челюсти, словно он снова надел маску. Актив больше не поправляет волосы. Позволяет им упасть, закрыв часть его лица. Для него это одно из тех странных ощущений, которые он приобрёл за годы службы. Такие как: прикосновения к собственному телу, тишина в голове в момент крика и боли как освобождение, обжигающее пламя на кончиках пальцев, тот, кто смотрит на него в ответ из зеркала и чувство потери в момент приобретения ненужности. Эти несколько не совсем хороших чувств, не имеющих категорий и подсчёта, но он хранит их только для себя. Снаружи раздаётся негромкий отрывистый звук. Птица или зверёк. Ночь уже наступила за пределами огня. Ветви шевелятся едва заметно. Иней потрескивает под ветром. В этом укрытии кажется тише, чем должно быть. И каждый звук, даже дыхание, кажется громче. Актив не поворачивает головы. Не реагирует. Но слышит. Он всегда слушает. Двигаться так, как движется Актив — несвойственно человеку. Но он имеет слабость вдавливать берцы в промёрзшую землю и держать рядом автомат — тихо, как собаку, которая не лает без приказа. Костёр в его зрачках делает радужку светлее. Серо-голубые глаза. Уставшие. Без защиты. Бледная кожа в углублениях под веками тени. Его лицо осунувшееся и уставшее. Ещё более, чем Авелина помнит, но прошли годы с их последней мисси. Солдат здесь не потому, что он пообещал защиту. А потому, что он такой: если рядом — другого никого не допустит. Так было и раньше. Это уже привычно. Солдат смотрит на то, как дрожат руки Авелины, как пальцы скребутся друг о друга, раздирая кожу вокруг ногтей. Актив чуть сужает глаза, разглядывает чуть внимательнее пепельные волосы, мокрые, прилипшие к вискам. Исследует лицо девушки. Почти печальное. Светлая кожа, тонкая, с проглядывающей паутинкой сосудов и вен возле век и висков. Без объяснений. Никого бледнее Солдат, вероятно, никогда не видел. Глаза у неё тоже светлые. С опущенными уголками. Голубые, как ясное небо, если Солдат правильно помнит, как оно выглядит. И слишком большие для столь исхудавшего лица. Хрупкая. Не кукольная, не эфемерная — жилая. Высушенная бегством, морозом, страхом. Плечи режутся под тканью куртки резкие спады, рот стянут сухостью, но не жалостью. Она держится. Солдат вдруг наклоняется вперёд, незначительно, мало, будто просто тянется к огню. Но при этом взгляд не теряет. Он не даёт себе соскользнуть — не сейчас. Видит, как её зрачки расширяются, как дыхание на секунду замирает. Это едва уловимо. Но он это замечает и задумывается: Почему она? Почему из всех — именно Авелина Старк? Почему Гидра захотела вернуть её? И почему он, выполняя, отклонился? Почему не дал вернуть её на Базу? Почему не остался на месте крушения? Почему уводит её прочь? Почему и сам спасается? Откуда знает, что она принесёт ему гибель? Разве это по уставу? По правилам? Зачем он ведёт её дальше от родины? Солдат не знает. Или знает, но не хочет формулировать. Это сложно? Разве, Солдат? Отвечай на заданный тебе вопрос. Пламя немного оседает. Свет бликами переползает по его бионическому плечу. Актив видит, как девушка снова смотрит на это. Почти заворожённо. Это сбивает с толку. Разве она не должна бояться? Актив почти озадачен тем, что значит быть разглядываемым. Что значит быть чем-то, на что смотрят не из страха или желания усовершенствовать. Но он позволяет. Не отворачивается. Скорее, почти словно зверь, более заинтересовано клонит голову на бок, пытаясь разглядеть каковы намеренья его цели. Внутри у него присутствует странная тяга выпрямиться, расправить плечи, даже покрасоваться. Это ещё более вызывает смятение, растерянность. Актив опирается на код, на программные установки, впечатанные в его мозг, но никак не находит правильного ответа — что ему следует делать теперь? Их взгляды снова сходятся. И на этот раз — дольше. Глубже. Солдат слышит, как у Авелины сбивается дыхание. Замедленно. Через нос она вдыхает испуг. Он чувствует это как мурашки на собственной коже. Как чужие пальцы бегающие по корке мозга. Он не говорит. И ей не хочется начинать первой. После секундной паузы пальцы живой руки Солдата поднимаются, убирают пряди волос с лица назад. Одно короткое движение — сухое, деловое. Обычное. Теперь его лицо видно полностью. У него губы обветрившиеся, потрескавшиеся. Солдат машинально проводит по нижней губе языком, как по привычке, как будто сосредоточился. Но он тут же тяжело выдыхает и хмурится, не убирает взгляда. Его плечи напряжены, но подбородок остаётся неподвижным. Только глаза скользят — из-под лба не грубо, не настойчиво — заинтересовано. Холодная, аналитическая, почти механическая… заинтересованность. Солдат пытается определить: опасна ли она? Или… слаба настолько, что опасность — в нём самом. Скорее да, чем нет. В пределах Базы — часто страх возникал у него самого. Но за её чертогами он не помнит ни разу, чтобы хоть кто-то его не боялся. Страх — это то, чем он дышит. То, что видит по пробуждении и перед сном в отражении собственного лица на стекле криокамеры. Но что-то не совпадает. Что-то не укладывается в привычную модель поведения. Авелина Старк — объект Гидры или то, что относится к «извне»? И от этой сбившейся формулировки внутри становится неуютно. Но он не прерывает контакт. Пока — нет. Авелина же задерживает дыхание, наклоняется ближе к костру в поиске тепла и в ощущении, что здесь её будет не так хорошо видно. Ей неуютно, да и как может быть здесь. Но то, чего она совсем не ожидает, так это что Актив на её попытку скрыться издаёт звук, громкий и гортанный, напоминающий недовольство, даже обиду на то, что его сбили с его исследования чужеродного объекта. Её желудок падает куда-то вниз. Авелина закрывает глаза через силу. Не потому, что готова ко сну. Просто она устала смотреть. Устала быть на его линии прицела. Даже если взгляд у Солдата уже не столь безразличный или злобный. Глаза саднят, как от ветра. Ресницы склеены. Моргать больно. Шея затекла — давно держит голову под углом, чтобы видеть и его, и костёр. Повернуться вбок страшно: вдруг не услышит, если он двинется. Даже не шаг — просто повернёт голову. Она ждёт этих мелочей. Ждёт и от этого не может уснуть полностью. Щёки начинают мерзнуть — жар от костра не достаёт. Авелина скручивается ближе к огню, подбородок утыкается в ворот куртки. Внутри зябко. Кожа липкая и сухая, всё трёт, цепляется. Ткань мокрая, промёрзла насквозь. От костра идёт жар, но он не держится. Стоит отвернуться — и снова зубы начинают стучать. Она стискивает челюсть, чтобы прекратить дрожь. Не помогает. Ей хочется лечь. Просто лечь и провалиться. Пусть даже ненадолго. Авелина с трудом опускается на бок. Сквозь брюки чувствует твёрдость земли. Камни, сучья, сырость. Не мягко. Не безопасно. Но лучше, чем сидеть. Подгибает ноги. Останавливается на полпути. Пояс, связывающий запястья и стопы, натягивается. Положение неудобное, но двигаться дальше — уже не может. Она открывает медленно глаза. Солдат смотрит в ответ. Актив не пытается вмешаться. Не помогает. Но и не отворачивается. Он позволяет происходить тому, что происходит. Не помогает, не мешает, не спрашивает. Она переместилась — он отследил взглядом. Он двинул плечом — она замерла. Их взаимодействие — это череда кратких совпадений. Не координация, не доверие. Просто постоянное сканирование: где он, где она, кто двинется первым, в каком направлении. Ни один не даёт другому спины. Солдат не вмешивается, потому что не считает нужным. Пока всё стабильно — он не двигается. Если нужно будет — вмешается. Без лишнего. Просто так он ничего не делает. Нет задачи — нет движения. Это экономия не только энергии, но и реакции. Он просто наблюдает любопытно и увлечённо, будто не знает, что эта странная девушка пытается сделать, или просто удивляется её краткому спокойствию и равнодушию. Боится, но не кричит, а даже если кричит, то злится, но не истерит, не пытается умолять, не пытается уговаривать, не плачет криком, не делает глупых попыток спастись… Во взгляде Солдата появляется едва заметная складка — почти непонимание. Авелина делает не то, что делают обычные заложники. По крайне мере сейчас. Не плачет. Не умоляет. Не угрожает. Она… смиряется? Уже смирилась? Более того — Авелина Старк адаптируется. И это опять же — сбивает с толку. Солдат знает, как ведут себя люди, когда их похищают, когда собираются убить, навредить. Знает, как они дрожат, как теряют контроль, как срывается у них дыхание, как кожа покрывается ледяной испариной, как широко раскрываются глаза в панике, как они сдаются, не начав бежать. Но здесь — что-то другое. Неправильное. Ошибочное. Вводящее в заблуждение. Опасное. То, что ему следует сохранить себе… Солдат жадный в том, чтобы иметь что-то себе. В Гидре, когда ему и давали такую вольность, то вскоре быстро забирали её. Будь то что-то украденное во время миссии, будь то полюбившееся оружие или предпочтение в еде перед миссией. Первое сжигали в печке, второе заменяли новым, третье… Если перед миссией его заставляли есть, то после запирали в камере голодным, потому что более он никому не был нужен. А может ли он получить что-то, что в нём нуждается? Это будет по уставу? Солдат не привык к тому, что рядом с ним человек, который не подчиняется, но и не сопротивляется. Она не просит. Не угрожает. Не унижает себя. Просто сидит рядом. Ждёт. Это — нестандартно. Не описано в инструкциях. Он знает, как удерживать, как ломать, даже как защищать объект. А вот — как быть рядом — не знает. Его этому не учили. Авелина дышит тише, упав щекою на капюшон куртки. Сквозь ресницы видит, как пламя бегает на стенах, расползается тенями по земле. Оно даёт достаточно тепла, но вычерчивает детали. То слишком близко и жарко, то слишком далеко и холодно. Авелине хочется отвернуться спиной. Закрыться. Но нельзя. Она знает: нельзя спать, не видя Солдата. Поэтому она остаётся в полуповороте. Лицом к костру. Полугрудью к нему. Солдат же остаётся на своём месте. Всё так же сохраняет молчание. Слышно только его размеренное дыхание. Это почти успокаивает. Даёт Авелине ощущение — что она не одна. Тишина плотная. Но в ней нет враждебности. К счастью. Авелина медленно закрывает глаза. Дышит через нос. Успокаивается. Считает удары собственного сердца. Один. Второй. Третий. Она так делала, когда ей было десять, и она никак не могла уснуть под пристальными взглядами врачей… Будь они реальны или вызваны галлюцинациями. Он смотрит. Не в упор, а наблюдает. Более того, он рассматривает, разглядывает её. Как охотник, что оценивает раненого зверя: не из жалости, а из почти примитивного любопытства. Авелина Старк — хрупкая, уязвимая, слабая. Сейчас. До этого она даже ухитрилась ранить его — его собственным ножом. И всё же она слишком инородная, сотканная из инея, чуждая тому месту, куда Активу приказали её привести. Может оттого он и нарушил приказ. Солдат никак не может понять, почему в глазах его цели — не столько желания выжить, как решимости сбежать. Не попасть в место так называемой «родины». Это вызывает у тебя зависть, Солдат? Что-то в Авелине Старк — неправильное. Не вписывающееся. Нелогичное. Солдат чувствует отторжение. Почти раздражение. Тело реагирует. Он напрягается. Чуть сдвигает пальцы. И заставляет себя отвернуться. Солдат теряет интерес и более не смотрит на Авелину, хотя всё ещё пристально наблюдает за окружением. Напрягается при каждом не ритмичном вдохе или выдохе. И только это даёт Авелине шанс уснуть. Дышать трудно — нос забит, во рту пересохло. Куртка жмёт в плечах, ткань скребёт под рукой. Спина болит, пояс натянут. Но тело больше не сопротивляется. Оно сдаётся. Усталость не даёт думать. Но уже не важно. Главное — не двигаться. Не говорить. Просто лежать. Уши ловят треск, но потом — всё уходит… Только пламя шепчет. Только плоть всё так же помнит. Хотя бы на несколько часов. Если позволят… Актив слышит, как дыхание Авелин Старк меняется. Как её сердце начинает биться тише. Не спит, но притворяется. Затаивается. Это… безопасно. Но более… Это вызывает у Солдата давление в уголку рта. Почти издёвку. Это нерационально. Актив разминает плечи. Куртка тянет между лопатками, она прилипла. Суставы реагируют на мороз медленно — движение даётся не сразу. Он не обращает внимания. Это неважно. Всё, что не мешает задаче — не считается. Ни боль, ни неудобство, ни тело. Живая рука ноет от холода, но он не разминает её. Не сейчас. Не здесь. Солдат выбирает сидеть. Смотреть. Слушать. Потому что если его приоритет спит — значит, он сделал что-то правильное. Что-то, что следовало регламенту. Что-то, что от него ждали. Что-то, за что его будут помнить… Но не она. Она не будет помнить. Ни имена, ни лица. Только холод, руки за спиной, отсутствие выбора. Потому что так легче. С каждым днём в голове остаётся меньше деталей. Он — в этих деталях. Чёткий, угловатый, отмеренный. Не как человек. Как поставленное условие, к которому приходится приспосабливаться. Его не должны помнить. Его должны использовать, отработать и списать. Всё, что он делает — это выполнение задачи. Без лишнего. Всё — по необходимости. Но скверно то, что это не забота. Более того, это граничит с потребностью удостовериться, что Авелина Старк цела. Что её дыхание без хрипа. Что она не подвержена смертельной опасности. Что она в безопасности. Что она не исчезнет в следующий раз, когда он отвернётся, как это было после крушения самолёта. Как это было после… Солдат гасит эти мысли. Проглатывает. Сминает в металлическом кулаке. Мысли мешают задаче. Он умеет их выкидывать. Это навык. Вшитый. Проверенный временем. Но тело помнит быстрее головы. Усталость не уходит. Холод въедается, особенно в плечо, особенно в шею. Он не растирает кожу, не двигается лишний раз. Лишнего не должно быть. Ни в чём. Он принуждает себя к неподвижности.***
Дата: 1942 год. Хруст снега под ногами звучит чересчур отчётливо. Снег со звёздного неба падает строго вниз. И в этом есть что-то правильное. Как на плацу. Как в строю. Военный лагерь Кэмп Пикетт большой. Расположен правильно, по уставу: ровные ряды казарм, между ними утоптанные тропинки, деревянные указатели, натянутые кабели связи, столбы с громкоговорителями. Возле строевого плаца флагшток сейчас пустой. Флаг сняли с заходом солнца — тоже по регламенту. Лагерь этой ночью не спит. В ста метрах через заснеженное поле светится окнами общий зал — длинное приземистое здание с широкой крышей. Сквозь стёкла видно: гирлянды, бумажные украшения, вырезанные вручную картонные звёзды, наклеенные неровно, но с душой. Внутри шумно, весело: звучит музыка, даже слышны женские голоса, смех. У входа в зал нарядили живую ель — высокую, колючую, с запахом леса. А внутри, в самом центре столовой, стоит срубленная небольшая ёлочка, увитая лентами и мишурой из фольги, сверкающая в свете потолочных ламп. Сегодня рождественская ночь. И даже здесь, в суровом учебном лагере, об этом, конечно же, помнят. Баки шагает по дорожке между строений. Брюки на нём свободные, плотные, заправлены в чёрные армейские ботинки. А на них — белый налёт изморози. По краю подошв — корка льда. Каждый уверенный шаг издаёт хруст. На нём короткая куртка, армейская, тёмно-зелёная, выцветшая, но тёплая, с натёртыми манжетами и облупившейся пуговицей на вороте. На рукаве вышивка — три наклонённых вверх «галочки». Значок сержанта. Клапаны на груди на ветру звенят. Карманы у куртки высоко — Баки засовывает руки под грудь, глубже, чтобы спрятать их от мороза. Ладони сжимают подкладку. Его волосы немного растрёпаны, небрежно приглажены. Он выглядит спокойно, но не рассеянно. В лице лёгкая усталость. Взгляд цепляется за огни, за звуки, за движение внутри зала. Но он разворачивается обратно и идёт дальше. Сзади доносятся голоса, смех, нестройное пение, которое скорее напоминает вой, чем песни. Солдаты празднуют. Кто-то даже ухитрился достать бутылку бурбона, но это на потом, нужно ещё как следует порадовать женскую часть коллектива танцами. Ночь им сегодня в радость. В столовой танцы с медсёстрами, громкий смех, тепло. Там уместно быть живым и весёлым. А Баки сказал своим сослуживцам, что у него дежурство. Друзья пытались его удержать. Одна из особо настойчивых девушек, Линда, даже схватила его за рукав, почти умоляя остаться. Другая, Тэрри с кухни, пыталась всучить ему бутылку пива, но Баки лишь усмехнулся. Соврал, что вернётся позже. И ушёл. Баки не одинок. Просто сегодня не в духе. Улыбка у него перекошенная, нервная. Как старое шрамированное письмо: прочесть можно, но не разобрать. Брови сведены немного ближе друг к другу, взгляд рассеянный, он будто жуёт мысль, не проглотив её до конца. Сегодня один из немногих вечеров, когда даже командование отпускает поводья. Пусть хоть один вечер ребята будут не солдатами, а просто молодыми мужчинами, ещё не забывшими, как звучит слово «дом». Но Баки не хочет веселиться, как ни странно. Он редко пропускает подобные вечера, когда позволено задержатся в столовой и выпить с парнями, понаблюдать, как остальные парочки танцуют под джаз. Он не знает, куда деть это чувство. Не одиночество даже, а… Это, можно сказать, первый рождественский вечер без семьи. Прошлый из-за долгой дороги и кучи дел, он и не помнит. Баки уже год как не был дома. Год как не видел мать, отца, братьев и сестёр, Стива, Долорес и, конечно же… Авелину. Прошёл ровно год, как он покинул Бруклин. Тогда в праздник он был в дороге — с сухим пайком, в кузове, под дождём. Сейчас лучше. Уже почти привычно. Он думает: странно, как быстро привыкаешь к форме. К распорядку. К чужим лицам, которые становятся частью твоего мира, просто потому, что ты видишь их каждый день. У отдельных от казарм домиков, блоков, где живут старшие сержанты, гирлянд меньше. Несколько огоньков над дверью — блёклые, тускло-оранжевые. Кто-то прибил их к косяку пару дней назад, скорее для галочки. Снег на крыше ровный, свежий, никто не сбивал. Здесь намного тише, чем обычно. Все на празднике. Под сапогами скрипит снег. Деревянное крыльцо скользкое, хлипкое. Баки достаёт ключи, открывает дверь, заходит внутрь, а там ещё четыре двери. Барнс подходит к первой слева — это его комната. Комната сержанта — это преимущество. Он гордится своим званием, хотя никогда и не думал, что так будет. Первое время надеялся, что война вот-вот и закончится. Баки отворяет дверь с привычным металлическим щелчком и лёгким сопротивлением замка. А затем — замирает на пороге. Воздух прохладный. Пахнет деревом, пылью, немного — табаком. Сапоги оставляют влажный след на досках. Комната тёмная, но не совсем. Лунный свет скользит через единственное окно, прорезает тень, ложится на пол и, рисуя на полу бледные, вытянутые тени, освещает конверт. Это странно. Баки знает, что письма раздавали ещё вчера. Ему ничего не пришло. Так бывает. Почта перегружена, расстояние велико. Он не жаловался. Просто немного сжалось внутри, когда командира Джонсона вызвали за тридцать седьмым письмом от жены, а рядовой Эллиот получил рисунок дочери. А ему — ничего. Ни вчера, ни сегодня. И он почти принял это. Почти убедил себя, что почта заблудилась, что Стив, возможно, снова приболел, а Авелина… да, может быть, Авелина решила не писать вовсе. Это не обидело — нет. Просто стало… пусто. Будто что-то забылось за спиной, и он не сразу понял, что именно. А теперь письмо лежит у его ног. Вот он, белый аккуратный конверт с несколькими марками. Скрип досок. Барнс медленно приседает, поднимает письмо мозолистыми пальцами. Бумага шершавая, уголки загнуты, слегка надорванный край. На конверте его имя. Взгляд скользит по строчкам. Там — знакомый, немного наклонный почерк: Авелина Роджерс. Воздух в горле застревает комом. Желудок проваливается вниз. Баки тут же выпрямляется. Расправляет плечи. Входит в комнату и резко захлопывает за собой дверь ногой. Конверт на стол, дёргает за ниточку, включает настольную лампу. Вдох, и Баки скидывает куртку на спинку стула. Небрежно, как и всегда. Растягивает верхние пуговицы у шеи шерстяной кофты, выдыхает. Барнс садится за скрипучий стул у стола. Тот, что стоит не совсем прямо, но служит верой и правдой. Рядом жестяная кружка, давно остылая. Одна. На столе конверт. Разбитые костяшки ноют от желания поскорее открыть письмо. Баки разрывает конверт аккуратно, боится порвать листок, что внутри. Порвать что-то очень важное. Внутри лист и фотография. Втрое падает на стол, лицевой стороной вниз. Баки не смотрит сразу. Лишь глубоко вдыхает полной грудью, надеясь услышать знакомый женский запах. Но от бумаги пахнет чем-то непривычным. Странным. Цветочный, терпкий. Не ваниль. Не жасмин. Что-то иное. Новое. Он вдыхает глубже и ставит локти на стол. Аромат ему незнакомый, но запах нежный, чуть имбирный. Наверное, новые духи? Ну ладно. Баки спешно разворачивает письмо. Цепляется пальцами за край. Бумага чуть трещит. На листе так много слов… Всего страница, но и этого ему достаточно… «Мой дорогой Баки, Я не знаю, когда ты получишь это письмо и получишь ли его вовсе. Долорес говорит, на почте теперь всё совсем плохо. Но мне всё равно очень хотелось тебе написать. У нас очень снежно. Долорес старается изо всех сил устроить праздник, хоть мы все тоскуем. И кажется, чем больше стараемся улыбаться, тем больше чувствуем твоё отсутствие. Представь, я опять упала со стремянки, украшая ёлку. На этот раз, слава Богу, ничего себе не сломала. Стив на меня обиделся за то что я, не дала ему помочь, но ты бы видел его лицо. Такое обиженное, как у ребёнка. Он, к слову, снова простудился. Говард предложил нам отпраздновать у него с фейерверками, дорогим шампанским и какими-то невероятными блюдами. Но я и Стив, конечно, настояли, что Рождество должно быть дома. Пусть тесно. Пусть окна старые и сквозят, пусть тепло уходит сквозь щели и пахнет здесь всё больше влагой, но это наш дом. Ты бы видел лицо Говарда, когда он понял, что ему предстоит сидеть у нашей печки в своём безукоризненном костюме. И он ведь всё равно согласился праздновать с нами. Не знаю почему, видимо друзья его уровня, оказались ему не по вкусу. Представь: Говард Старк, лучший инженер Америки, в кресле с кружкой чая, сидящий на нашем диване». Баки действительно хмыкает. Почти неосознанно. Хотя в груди и ноет. Не зависть. Нет. Просто… отголосок. А может, даже ревность. Как будто он вдруг чувствует своё отсутствие настоящим. Физическим. Болезненным. «Я думаю о тебе каждый день. Иногда так ясно, что будто слышу, как ты заходишь в дом: знакомый скрип, шаги в прихожей, твой смех. Как когда мне было одиннадцать, а ты сунул мне горсть снега за шиворот и после я заболела. Ты иногда был таким придурком… Не знаю как я вообще тогда в тебя влюбилась». Усмешка. «Я надеюсь, у вас там тоже есть ёлка. Хоть маленькая. Хоть просто ветка. Говард говорит, что в лагерях сейчас рождество поощряют. Я на это надеюсь. И ещё я верю, что ты скоро вернёшься. К следующему Рождеству — точно. Или раньше. Стив говорит, ты писал, что тебе дадут отгул весной. Скажи, что приедешь. Я долго гадала, посылать ли тебе что-то. Но так и не придумала, что именно. И ведь почта переполнена, да и… что тебе сейчас может пригодиться? Но Долорес настояла. Мы сделали кое-что вместе. Вернее… она помогла мне кое в чём. Сказала, что это тебе точно понравится. Я сомневалась, но… Буду честной как ты и просил — я всё ещё сомневаюсь. Я не уверена, что это правильно. И Баки, знай, мне чертовски страшно и стыдно идти с этим конвертом на почту. Так что напиши мне как сможешь. И береги себя. С любовью, твоя Авелина». Баки не сразу берёт фотографию. Ладони влажные после письма, тяжёлые, будто в них винтовка. Он вытирает их о брюки. Нервно. В комнате тихо. Слишком. Только его дыхание — глубокое, чуть срывающееся. И шелест бумаги, когда пальцы всё-таки поднимают фото. Он сглатывает. Простой сухой жест. Но внутри поднимается что-то вязкое. Странный узел под рёбрами. Словно в животе разливается медленное напряжение, ожидание. Барнс сидит на стуле, раздвинув ноги. Спина чуть ссутулена, локти упёрты в бёдра. В комнате полумрак. Часы на стене тикают негромко. Где-то на улице проходят дежурные, ругаются, что их смена выпала на Рождество. Баки игнорирует. С тыльной стороны — её почерк. Простой девичий: «С Рождеством. Твоя А.» Комок в горле поднимается глотко, непривычно. Баки втягивает воздух через нос, глубоко, как перед первым ударом на ринге. Его кадык дёргается, он сглатывает. Горло сжимается. Смотрит на фотографию. Сердце гудит. Пальцы сжимаются, потом снова разжимаются. Скрип стула, когда Баки меняет положение. Садится, широко расставив ноги, откинувшись на спинку. Свет от жёлтой лампы падает на чёрно-белое фото, Баки подносит его ближе, поворачивает под углом, чтобы лучше рассмотреть. Оно уже чуть тёплое от его пальцев. Бумага прогибается, но он не выпускает. Смотрит и дышит. Пытается дышать. Сначала поверхностно, потом глубже. Грудная клетка поднимается и опадает тяжело, с лёгким хрипом на выдохе… Авелина. Господи. Авелина… Баки узнаёт фон: цветочные обои, белый комод, знакомая ваза. Это квартира Долорес. Но всё остальное уходит прочь, потому что на фото в центре — Авелина. Её пеньюар атласный, он блестит. Распахнут с плеч, как невинно, случайно соскользнувшая вуаль. Под ним короткая, сорочка, она почти исчезает, теряется среди изгибов. Вокруг талии высоко сидит гладкий пояс. На подтянутых бёдрах — уже знакомые Барнсу тонкие чулки, на одной щиколотке завязка тёмная, контрастная. Поза у Авелины естественная. Она сидит полубоком, видно лопатку, плечо. Ноги согнуты на комоде, руки сзади, как будто она сама не знала, куда их деть. Свет мягкий, скользит по коже, ластится. Её светлые волосы локонами распущены, кончики спадают вниз, оседают на деревянной поверхности. А сбоку видна заколка. Заколка, которую Баки подарил ей перед отъездом. Раньше Авелина никогда не давала волосам отрасти ниже лопаток. Теперь же Баки может представить, как мог бы намотать мягкие кудри на свою ладонь… А глаза… Авелина смотрит прямо в камеру. И на него. Улыбка, чуть хитрая, но застенчивая. Как будто это игра. Но на секунду до нажатия кнопки она осознала, что делает, и слегка покраснела кончиками ушей. Баки не сразу осознаёт, как в животе зарождается тяжесть. Жар. Внутреннее гудение, которое растёт. Плечи напрягаются. Он прижимает фото ближе. Снова. Медленно выдыхает. Баки сглатывает. Гортань двигается резко, сухо. Воздуха мало. Авелина, чертовка, знала, что делает. Она знала, для кого это фото. Это не ошибка. Не издёвка. Не забава. Это подарок. Подарок только ему… Вот его чёртово рождественское чудо. У фотографии еле заметный сгиб по центру, как тонкая линия позвоночника. Баки почти физически ощущает, как кожа Авелины была бы тёплой под его ладонью. Внутри всё напряжено: плечи, живот, даже ноги не стоят на месте от сконцентрированного жара. Подошва правого ботинка постукивает по полу. Баки наклоняет снимок ещё, запускает ладонь в волосы. Смотрит жадно. Боится, что лампа погаснет, а с ней и снимок исчезнет. Барнс скользит взглядом по фигуре Авелины, как по живому телу: по наверняка имеющему румянец плечу, где пеньюар сполз. По открытой ключице, по линии шеи, тонкой, почти беззащитной. Ему хочется провести пальцем по изгибу её затылка, зарыться в её светлые кудри, вдохнуть запах волос, тёплый и пудровый. Его представление рисует, как бы Авелина смутилась бы в жизни, если бы он предстал перед ней в ту же секунду. Как бы прижала колени, улыбнулась той же улыбкой с чуть дерзким прищуром и смятением в глубине глаз, затаив дыхание, ожидая его. Баки ловит себя на том, что в тихом гудении комнаты представляет, как она сидит на комоде. Как сдвигает локти назад, чтобы держать равновесие. Как поясница касается холодной поверхности дерева. Как её бёдра чуть дрожат. И как Авелина знает: через минуту Долорес нажмёт на кнопку камеры, и снимок сохранит и смущение, и азарт, и тепло, которое расползается от внутренней стороны коленей к вискам. Баки ругается себе под нос. Представляет, как медленно подошёл бы к ней, не торопясь протянул бы руку, дотронулся до её колена. Молча, почти вопросительно. Авелина бы вздрогнула, но не отпрянула. Она бы заглянула ему в глаза, и у неё в груди дёрнулось, как сейчас у него. Баки опустился бы на колени у комода, встал между её ног. Чёрт… Касания ладонями — сначала по щиколоткам, затем икрам, затем чуть выше. Почувствовать гладкость чулок, тонкую вибрацию её дыхания, когда он коснётся внутренней стороны бедра. Сожмёт. Авелина запрокинула бы голову, её волосы скатились бы на обнажённые лопатки, на холодную поверхность комода. Он бы провёл губами по выступу её ключицы, задержался бы на подбородке, прикусил. Баки может почувствовать этот вкус. Пудра, немного солоноватого пота, тонкий след спиртовых духов и чего-то, что может быть только её кожей… У него сбивается дыхание, грудь сдавливает. Тепло расползается ниже, давит в паху. Рука сжимает фотографию крепче. Вторая ладонь, уже на брюках, проходит по молнии, ощущая твёрдость, пульс. Мимолётное желание отдёрнуть, а Баки издаёт тяжёлый выдох. К чёрту. Баки поднимается. Быстро. Как будто сидеть уже невозможно. Воздух вдруг кажется густым, как будто он не кислород, а пар, липкий, сладкий. Шаг к кровати — по пути он задевает ботинком ножку стула, тот скрипит, шатается, отзывается в тишине. Барнс быстро стягивает через голову шерстяную кофту, резко, чуть цепляется за майку. Остаётся в тонкой белой ткани. Его грудь ходит тяжело. Влажная спина липнет к внутренней стороне майки. Всё быстрое, резкое, но сдержанное, будто нужно успеть до того, как голова загудит окончательно. Он падает, садится на кровать, спина к стене. Нет времени раздеваться до конца. Да и не хочется. Это должно остаться частным. Сокровенным. Быстрым. Почти болезненным. Баки закрывает глаза, но тут же снова открывает — не хочет терять картинку. Фотография лежит у него на ладони. Чёрно-белый снимок отливает синеватым в тусклом свете луны из окна. Баки подносит его ближе к лицу, настолько, что может разглядеть тени между ключицами Авелины, складку атласа у изгиба внизу живота, затенённую грудную линию, напряжённые стопы. Волосы, рассыпанные по её плечам, выглядят чуть влажными. И эта улыбка — неуверенная, но намеренная. Баки представляет, как её колени обхватывают его талию, как мягко Авелина двигается, как дрожит её дыхание у его уха, как она шепчет что-то несвязное. Не логичное, запутанное. Баки проводит большим пальцем по краю снимка. На секунду задерживает его в области по изгибу ягодиц, по линии сорочки, которая тянется по телу как вторая кожа. Представляет, как бы выглядело это в движении. Как бы ткань поехала выше, если бы он просто поднёс к ней руку. Барнс чувствует, как в теле растёт напряжение. Тянет, тянет и тянет. Правая рука не слушается. Пальцы левой на снимке чуть сдавливают бумагу. Фото хрустит, но не гнётся. У него перехватывает дыхание. Баки нервно, нетерпеливо дёргает ворот белой майки, та липнет к телу лишь сильнее. Его свободная ладонь метается вверх, поднимается к лицу — прикрывает глаза. Его мысли — спутанные, странные, плотные, как мокрые простыни. Баки помнит, как случайно подглядывал за Авелиной несколько лет назад. И как он тогда понял, что пропал. Баки задыхается. Он шепчет тихое «блядь» почти беззвучно, глухо. Лицо горит. Пот стекает по вискам. Он облизывает губы машинально. Вкус металла на нёбе от стиснутых зубов. Баки представляет, как кладёт ладонь ей на живот, толкает. Как чувствует давление поднимающейся грудной клетки под пальцами. Как прижимает к себе, резко перехватив её под поясницу. Авелина бы не сопротивлялась — просто втянула воздух сквозь стиснутые губы, прижалась бы лбом к его шее. И Баки знал бы: всё правильно. Всё между ними не объясняется — оно случается. И это так чертовски… правильно. Её руки — на его груди. Её колени — у его бёдер. Её бедра — раскрыты перед ним. Открыто, доверчиво… Баки почти корчится от этих мыслей. Он выдыхает гнусно. Пальцы сдавливают снимок. Он боится его помять — чуть отпускает, рука дрожит. Спина напрягается, мышцы сводит. Барнс трётся плечами о стену, царапается, будто хочет вжаться в неё, спрятаться. В голове — обрывки букв. Не молитва. Не ругань. Просто её имя. Беззвучное, на языке:Авелина.
Авелина.
Его Авелина.
Баки вжимает язык в нёбо. Горячо. Воздух не проходит через нос, только рот. Он дышит глубоко, с глухим звуком. Внутри уже всё развернулось: желудок поджат, низ живота напрягся, всё свело. Брюки давят. Под тканью всё плотнее, тугое, ноющее. Барнс знает своё тело, он знает, как оно реагирует, но сейчас — это другое. Не просто фантазия, а конкретная живая память — как Авелина двигается, как смеётся, как хмурит брови, когда что-то хочет. Баки нетерпеливо тянет свободную руку к поясу. Палец задевает ремень, пробует. Сначала плавно, потом сильнее. Пряжка дрожит, лязгает. Он сжимает зубы. Чувствует, как металл под пальцами чуть холодит кожу, а потом нагревается от его тела. Баки стягивает ремень, тянет, дёргает, вытягивает его из шлёвок. Ткань военных брюк приподнимается, чуть натягивается, и это вызывает вспышку раздражения — Баки хочет сбросить их, но делать это не спешит. Движения отрывочны, сдержанны. В комнате прохладно, но по коже, особенно на шее, груди, пояснице, уже пот. От этого едва сдерживаемого напряжения, от неотступной близости её образа. Свет лампы, тёплый, пыльный, цепляется за его лицо. Всё остальное утопает в полутени. Барнс дрожит. Фото кладёт себе на бедро, тут же злится, снова сжимает его в левой ладони. Не хочет убирать из поля зрения. Баки смотрит на снимок, пока расстёгивает ширинку. Молния идёт туго, цепляется. Баки шумно выдыхает через приоткрытые влажные губы. Опускает взгляд на себя. Вниз. Его возбуждение отчётливое, тяжёлое. Его грудная клетка движется широко, неровно, дёргается. Барнс откидывает майку вверх, оголяет живот. Там жёсткая линия мышц, светлая полоска кожи под тканью. Вены на руках проступают сильнее. Он не торопится. Ладонь снова скользит вниз, пальцы идут под резинку нижнего белья… Его член твёрдый, горячий, чувствительный. Баки сжимает себя крепко, зарыв пальцы у основания, вытаскивает наружу, сразу ощущает воздух на коже. По плечам катятся мурашки. Глаза без точной цели бегают по её телу на снимке. Баки представляет, как бы подошёл сзади, пока Авелина сидит на комоде. Обхватил бы её руками за талию. Пальцами скользнул бы вверх, не грубо, не спеша. Копотливо и ласково. Провёл бы по линии рёбер кончиками пальцев, почувствовал бы тепло её плоти под атласом. Его ладони большие, грубые, с мозолями. Баки знает, что Авелина бы вздрогнула. Не от страха, не от строптивости, а от того, что ждала. Хотела. Баки бы наклонился к её затылку, вдохнул влажный, тёплый, домашний запах. Его губы скользнули бы ей за ухо, туда, где кожа особенно тонкая и чувствительная. Баки помнит, как раньше, когда они были младше, она вздрагивала, стоило ему наклониться и шепнуть ей что-то. Авелина бы выдохнула. Тихо. Почти жалобно. Пальцы её сжали бы край комода, и Баки бы знал: она готова. Баки стонет. Глухо. Не думает об этом. Просто выходит звук. Пальцы касаются себя. Наконец грубее. Контакт резкий. Почти болезненный. Он проводит ладонью по всей длине, нажимая, разминая, словно хочет успокоить, но только распяливает. Кончики пальцев влажные. Почти сразу тело трепещет, глотает возбуждение. Баки размазывает липкость по инерции, по памяти. Начинает двигаться. Медленно, вымеренно, с чуть грубой хваткой. Закрывает глаза, сжимает зубы. Ладонь гладит по плоти члена, по всей длине. Кожа пульсирует, всё наливается. Он ведёт медленно сначала вверх, потом вниз. Давление плотное, нажимающее. Баки прижимается спиной к стене плотнее, поднимает колени чуть выше, раскидывает ноги шире. Берцы ударяются о пол. Ткань майки задирается почти к груди. Шёпотом: — Иисусе… Авелина… Баки не спешит, но и не даёт себе паузы. Левой рукой подносит фотографию к лицу, держит её у груди, поворачивает под свет. Наблюдает за бликами. Авелина как будто ближе. Ладонь скользит вниз по члену, дёргает. Вдох. Ещё раз. Его глаза бегают по изображению — от губ к груди, от коленей к лицу. Он представляет, как коленом раздвигает её бёдра. Как пахом прижимается к ней. Плотнее, чем может представить. Авелина бы зажмурилась, уткнувшись в его плечо. Зацепилась бы за него ногами. Свела щиколотки за его спиной. Втянула бы воздух. Шептала бы: «Тише, только тише…» — и сама бы была громкой. Баки бы не позволил ей молчать. Он давит затылком в стену. Прямо через майку ощущает лопатками грубую фактуру досок — старых, с редкими трещинами, с вбитым гвоздём чуть выше головы. Стена отдает холодом, но тело горит жаром. Барнс упирается в доски сильно, неосознанно. От напряжения голова ищет опору, что-то, что удержит его в теле, пока всё остальное хочет прорваться наружу. В комнате — сухой, плотный воздух. Слышно, как снег хрустит за окном, кто-то идёт по двору. Где-то вдали — смех, хлопок дверцы, а потом снова тишина, глухая и плотная. Баки сжимает член крепче. Медленно. Нижняя челюсть напрягается. На лице нет удовольствия, только почти ноющая сосредоточенность. Внутри всё сведено. Плечи поданы вперёд, живот втянут. Он продолжает резче, быстрее, рванее. Движение вымеренное, почти ритуальное. Он чувствует, как тело откликается, отзывается гулом в голове. Пульс в висках, в паху, в глотке. Фото сжимается чуть сильнее между пальцами. Он представляет, как Авелина смотрит на него. Не с фотографии. А вот здесь. Сидит на коленях перед ним. Волосы растрёпаны, на щеках лёгкий румянец, колени прижаты к простыне. Она улыбается. Неуверенно, но игриво. Смотрит на него снизу вверх. Ждёт, что он скажет, что сделает. Баки чертовски хорошо знает — что он сделает. Он проведёт грубыми пальцами по её скуле. Скользнёт вниз к её шее — ласкающим движением. Потянет за лямку сорочки, спустит её ниже. Увидит, как её грудь слегка вздрагивает, когда она дышит чаще. Нервничает. Он наклонится. Губами к ямке у ключицы. Языком по шее и вниз. Рукой по плоскому напряжённому животу вниз. Пальцы затормозят на завязке чулков. Авелина бы сопротивлялась, но он бы снял их зубами — игнорируя стыдливые восклицания. Баки поднимает таз, чуть двигается им вверх, перехватывает член ладонью полностью у основания, давит к верху. Дыхание у него срывается. Губы сухие, приоткрыты. Язык касается внутренней стороны щеки. Давит. Стонет. Слова — не чёткие. Мысли размытые, плохие. Только тело продолжает требовать. Баки представляет, как Авелина касается его сама. Нежными, дрожащими ладонями с хрупкими, тонкими пальцами. Барнс бы взял её ладонь, направил бы. Неторопливо, но настойчиво. Чтобы она поняла. Почувствовала. Захотела. Баки бы шептал ей: «Не бойся. Всё правильно. Так и надо. Мне нравится». Он представляет, как кладёт Авелину на спину. Как её сорочка едет вверх, обнажая бёдра, живот, вздёрнутую грудь. Он опускается сначала губами, давит ладонью. Слышит её дыхание, прерывистое, влажное. Баки чувствует, как она двигается под ним слегка сдержанно. Хочет быть тише, но не может. А Баки целует кожу ниже и ниже. Баки знает, что она ноет и умоляет, просит. Он обхватывает себя плотнее. Двигает медленно от основания до головки. Притормаживает, нажимает, выдыхает рвано. Под пальцами пульс, вздрагивания. Он наклоняет фото чуть вбок, под другим углом как будто оттуда может открыться что-то новое, ускользнувшее в первый раз… Баки начинает двигаться быстрее. Толкается. Ощущает, как начинает ныть плечо. Ладонь влагается. Спина напряжена. Бёдра двигаются в такт, чуть приподнимаются. Толкаются. Толкаются. Снова. Он стонет. Баки ощущает: липкость ладони, натяжение кожи, глухую, глухую жажду. Его губы приоткрыты, дыхание вырывается резкими звуками, грудь подрагивает. Липкая ладонь хлюпает. Сквозь пальцы сочится, тянется нитью. Кровать под ним стонет в ответ — короткими скрипами, будто кто-то ворочается рядом. Удар. Трение. Всё слишком телесное. Всё слишком слышно. Хорошо, что все на празднике. Плохо, что Баки знает, что Авелина хочет. Что она ждёт. Что она для него. Баки кладёт фото себе на бедро. Чувствует, как под левой рукой — судорожно сжимающей простыню, продавливается матрас. Скрипит пружина. Кровать старая, как и всё здесь, но она выдерживает. Баки разводит ноги ещё шире, упирает пятки тяжёлых ботинок в деревянный пол. Тело гудит. Он чувствует, как ниже члена тянет, как головка напряжена почти до истомы. Член тяжелее, толще, пульсирует. Губы сжаты, зубы скрипят, а в животе гул. Плечи подрагивают, сводятся. Бёдра дёргаются, подаются вперёд и вверх. Левое колено пульсирует. Баки снова недовольно мычит, сводит брови, снова хватает фото. Лицо горячее, торс от скованных мышц тоже. Майка прилипает между лопаток. Между пальцев сбивается возбуждение. Локоть упирается в живот. Затылок снова бьётся об доски. Барнс облизывает губы. Бормочет. Никаких слов, просто дыхание, срывающееся с горла. Толчки становятся грубее, жёстче. Баки уже не церемонится, просто даёт телу идти туда, куда оно зовёт. Звук влажного скольжения — ритмичный, липкий, грязный. Челюсть скрипит, немеет. Баки жмурится, жаждет финала. Всё внутри скручивается, словно желудок сокращается вдвое. Он толкает затылком в стену. Сильно. Слышит, как что-то скрипит. Плевать. Ему сейчас всё равно. Он не может остановиться. Не смеет отвлечься. Следует резкое, мощное напряжение. Тело само доводит себя к черте. Баки чувствует, как яички подтягиваются, живот напрягается, и вот — край. Последний рывок с шипением сквозь зубы. Баки хочет успеть отложить фото, но не может. Он держит его до последнего. Толчками проходит через бёдра, через живот. Выдыхает резко, с гортанным хрипом. Кончает с резким толчком таза вперёд, с долгим, гнусным звуком, которого не контролирует. Баки выгибается. Облегчённо стонет. Член в руке дёргается, пульсирует. Тёплая сперма вырывается на напряжённый живот, на майку, немного на руку. Капает. Барнс сжимает зубы. Скулы сводит. Выдох прерывистый, не чёткий. Он сжимает член ещё раз. Прижимает подбородок к груди, почти скулит. Тепло по всему телу разливается волнами. Ноги дрожат. Пальцы теряют хватку. Полупрозрачная жидкость вырывается выше, дальше, чем Баки мог ожидать. Один тёплый, плотный след ударяет прямо на фото. Баки замирает, делая вдох, а затем с мычанием опускает плечи. На лбу пот. Внутри тихо, странно. Его рука спадает на живот. Кожа между пальцами липкая. Хочется вытереться немедленно, но сил на это нет. Под поясницей пот, пропитавший майку. Он скатывается вниз. Ощущение, как будто провалился в себя — в тепло, в усталость, в эту медленную, давящую послеразрядку. Член слабеет, мягко ложится вбок, вяло пульсируя. Баки пару секунд смотрит вниз — просто, тупо, без мыслей. Потом поднимает взгляд на фото, чадящее всё ещё в его ладони. Чуть согнутое. Лоснящееся. И запачканное. Белая пленка на чёрно-белом снимке — чуть расплывшаяся, неровная, по глазам, по щеке, по губам. Волосы тоже задеты. Он сглатывает. Тонкий блик ползёт по бумаге. В этом есть что-то неловкое. Почти стыдное. Почти… — Чёрт… — выдыхает Барнс, тихо хмыкая. Грудь поднимается, он дрожит в плечах, отпускает руку. Кладёт снимок себе на колено. Смотрит вперёд, дышит. Медленно, аккуратно, тыльной стороной пальцев пытается стереть, но только размазывает сильнее. Бумага уже не глянцевая. Липкий след тянется вниз. Баки закрывает. Шипит сквозь зубы с досадой. Выдыхает. Чувство внутри — смесь. Усталость, облегчение, приподнятость и разочарование. И ещё что-то странное. Вероятно, это фото Баки никогда не упомянет при Авелине. Более того — точно не покажет ей. Ему хочется ещё. Хочется большего. Но он себе этого не позволит. Баки с юношества в боксе. Он из тех, кто просто привык к боли. К натяжению мышц. К давлению на кость. Всё тело у него функциональное. Мощные предплечья, с широкой костью, жилистые запястья. Он мужчина, уже не мальчишка, хотя всё ещё с растрёпанными волосами. Ему почти двадцать пять, в нём уже сталь. В походке. В том, как он смотрит. Баки знает, что в лагере на него заглядываются. Девушек здесь мало, но есть медсёстры. После построений, после учений всё внимание на тех, кто держится крепко, кто несёт себя спокойно, без лишней самоуверенности, хотя его ухмылка всегда чуть кривовата. Он высокий, широкоплечий. Хорошо сложенный. Волосы чуть небрежные, не до конца по уставу. Баки не всегда бреется, иногда с щетиной, которая подчёркивает резкость линии челюсти. Дамы говорят, что у него «глаза как у актёров Голливуда». Он усмехается, когда слышит, хотя уже привык. Научился: внимание женщин — легко получаемо с правильным подходом. Но оно не всегда ему нужно. Баки давно привык к женскому теплу. У него был период ещё задолго до призыва, о котором иногда даже вспоминать стыдно. Он знает, как прикасаться. Как целовать. Как себя вести, не доводя до пошлости. И как сделать даме хорошо, тоже знает. Здесь сотни солдат. Они шумят, выпивают, лезут к любой юбке. Баки знает, слышит это каждый день. Кто с кем, у кого что вышло. Кому повезло. Каждое утро обмен взглядами, пошлыми шуточками. Здесь, где нет фронта, мысли забиты одним. Каждый хочет хоть что-то ухватить. Ощутить, что ты мужчина. Что ты кому-то нужен. Но у Баки в голове — всегда она. Даже если они с Авелиной не договаривались. Даже если она не произносила: «Я твоя». Она была. Она есть. Эта мысль впилась в него, как привычка. Поэтому стала для него правдой. Как часть дыхания. Год он сам. Но Баки не смеет изменять ей. Не потому что дал клятву. А потому, что другое — ему попросту не нужно. Барнс садится ровно, подбирает фото. Липкая ладонь оставляет отпечатки, но он не думает. Смотрит на неё. Авелина его. Даже если не знает этого. Даже если не решилась сказать. Но она прислала снимок. Значит, знала, на что он будет смотреть. Знала, как он среагирует. Чего он захочет. Усмешка. Баки метает взгляд вниз. Его член влажный, чуть обмякший, но ещё пульсирующий. Ладонью он снова скользит по коже. Осторожно. Размазывает остатки и тепло, чуть стонет, не из удовольствия — от послевкусия. Он прижимает снимок к животу, прямо к майке. Ругается тихо. Про себя. Это как сказать сквозь зубы: «Я люблю тебя. Поняла?» Не «хочу». Не «жду». А «люблю». Как аксиому. Без вопросов. Без права быть непонятым. Баки с кривой усмешкой внезапно припоминает, как Авелина, забросив на его бедро босые ноги, сидела на диване, читая книжку и готовясь к экзаменам. А он наблюдал за ней просто из желания посмотреть. Не заметил, как перестал моргать. А Авелина подняв на него взгляд от книжки, поймала и смущённо-недовольно пробормотала: «Баки, не пялься». И сразу же покраснела. Глаза в сторону, но улыбка осталась. Он тогда тоже улыбнулся. Широко, с игривой ухмылкой. И ничего не сказал. Был дураком, потому что. Сейчас Барнс вспоминает это так отчётливо, что почти слышит, как поскрипывает пол под её ногами. Как пахнет её комната кремом и чуть выветрившейся парфюмерией. Он вспоминает заколку, которую подарил ей. Она есть на этом фото. Вот слева, почти закрыта локоном. Но он знает её. Он её выбирал сам. Баки чувствует, как ноги слегка онемели, как колено чуть подрагивают, а плечо пульсирует. Он двигается с трудом. И думает: «Я всё равно ей верен. Пусть даже так». Баки вытирает измазанные ладони о майку. Медленно натягивает брюки. Молнию и ремень не застёгивает. Всё равно одежда испорчена. Нужно будет переодеться. Барнс откидывается назад. Закрывает глаза. Позволяет себе медленно опуститься на бок. Фото аккуратно ложится рядом. Баки лежит с задранной майкой, с липкостью у паха, тело немного трясёт. На бедре следы. Но ему всё равно. Он знает, что письмо перечитает. Не сегодня, но потом. Фотографию спрячет, не к другим. Отдельно. Чтобы не дай Бог кто-то увидел. Он её не трогает больше, не дышит на неё, не прикасается. Просто лежит, смотрит в потолок. В комнате пахнет потом, возбуждением и деревом. Снаружи завывает ветер, идёт снег. Чей-то голос отдалённый звучит под окнами. Потом снова тишина. Баки остаётся в ней. Горячий. Усталый. Как будто это тоже способ сказать ей: «Я помню тебя. Я хочу тебя. Я с тобой. И это всё, что у меня есть сегодня».***
Дата: 2018 год. Авелина не знает, сколько прошло времени. Не помнит, засыпала ли вообще или просто погрузилась в глухую прострацию, где мысли не двигались, а тело замерло, перестав существовать. Её будит звук. Резкий, но не громкий, отчасти похожий на чей-то вой или оклик. Как щелчок курка или срыв сухой ветки. Она мгновенно вскакивает. Не всем телом, только внутри. Глаза распахиваются, но ничего не видят. Только тьма, обрамлённая красноватыми отблесками костра, который всё ещё горит на остатке жизни. Авелина в той же позе, на боку. Позвоночник ломит от неудобства, руки затекли, бедро гудит, стопы ноют. Заплывшее от сна зрение медленно фокусируется на… Актив. Зимний Солдат. Он стоит спиной к ней, пол-оборота к лесу. Не двигается. Только слушает настороженно, словно зверь. Голова чуть наклонена, плечи напряжены. Он всматривается во тьму, словно в ней есть что-то, чего Авелина не может увидеть, впрочем, и услышать тоже. Это настораживает. Приводит в чувство. Тревожный пульс пробегает по телу Авелины. Мгновенно снимает сонливость. Она поднимается на локтях. Ищет взглядом. Тени начинают плясать по её лицу, отблескивая от руки Солдата. Вдруг Актив резко двигается. Не бегом. Но быстро. Точно. Без суеты. Солдат шагает вперёд и исчезает в лесу. Тень в тени. Актив уходит без винтовки или автомата. Чтобы не создавать шум? Не берёт с собой ничего. Хотя, честно говоря — у них крайне мало припасов, чтобы выживать в такой глуши. Солдат не берёт ничего, кроме, может быть, пистолета. Хотя Авелина не уверена, висит ли всё ещё в его набедренной кобуре оружие. Это странно. Неправильно. Опасно. Грудь начинает ходить ходуном. Вверх и вниз. Не определённо, не ритмично. Грузно. Авелина шевелится. Осторожно подтягивается к валуну, потом к краю костра. Тело отзывается пульсацией. Мышцы забиты. Суставы тянет. Всё внутри хочет остаться на месте. Не шевелиться. Но есть что-то важнее. Страх. Инстинкт или простая потребность быть готовой. Вокруг слишком тихо. Подозрительно тихо. Тревожно. Лес не может молчать. Лес никогда не молчит. Только если сам от кого-то не прячется. Авелина нащупывает в снегу край небольшого камня — скошенного, увесистого, острого. Берёт его в две связанные вместе ладони. Удержать тяжело. Вес в руках даёт иллюзию власти. Но Авелина не сможет обычным камнем никого убить, наверное… Нет. Но, может быть, сможет ударить. Ранить. Замедлить. Сделать больно, если понадобится. Если потребуется. Чтобы, если придётся — не быть совсем беспомощной. Чтобы если нужно — было время, чтобы бежать. Но бежать некуда. Ни плана, ни маршрута. Лес одинаковый в любую сторону. Без опоры. Без ориентира. Если она побежит — просто потеряется. Или умрёт быстрее. Она это держит в голове, пытается не забыть, даже когда тело хочет двигаться. Выбирать паническое движение — это провал. Она держится на месте. Заставляет себя ждать. Страх тошнит. В глотке сладко от паники. Авелина слушает лес, а он её в ответ. Но сам молчит. Молчит всего секунду, прежде чем раздаётся новый треск, и Авелина напрягается всем телом, поворачивая голову в сторону проёма с противоположной стороны. Раз. Два. Три. Сколько времени ей понадобится, чтобы подняться, наброситься, ударить? Какого размера будет нападающий? Это человек или зверь? Лиса, волк или медведь? Сколько ей потребуется на то, чтобы взобраться на тушу, чтобы повалить её на землю, чтобы вдавить колено существу в глотку, занести руки над головой и ударить? Бить, пока тот внешне не перестанет быть похожим на человека — которым он никогда и не являлся… Она знает, что не справится. Хотя могла бы. Это просто мысли — быстрые, панические, не подкреплённые ничем. Ни силой, ни опытом. Её учили драться по-настоящему. Её учили выживать, не побеждать. Если кто-то войдёт — она успеет навредить. Немного. Не остановить. Не спасти себя. Потому что слабая. Потому что всё ещё недостаточно сильная. Дыхание сбивается. Авелину трясёт. Пальцы имеют тремор. От холода, от мысли, что она одна. Что Солдат куда-то ушёл. Что он может не вернуться. Или, что хуже, вернуться с кем-то. Она напрягает слух, но всё, что может различить — это движение внутри себя. Пульс в шее. Звук крови в ушах. Скрип зубов, которых не может заставить разжаться. Даже если кто-то рядом — его не слышно. Это опасно. Она знает. Авелина прижимается к камням спиной. Старается не дышать громко, натягивает пояс, связывающий её руки и ноги, молит о том, чтобы всё обошлось, потому что самостоятельно ей не под силу развязать ни кисти, ни щиколотки. Ремень впился в кожу. Узлы на запястьях разбухли, будто вросли в плоть. Ткань мокрая от снега, но сама по себе — сухая и жёсткая. Она вслушивается, не смотрит. Помнит, что Юрий учил её притворятся слепцом, если того требует ситуация. Закрой глаза — ты услышишь больше. Но заснеженная тайга глухая. Ни звука. Ни ветра. Только слабое потрескивание угля в костре и её собственное дыхание. Вдох и прерывистый выдох. Авелина распахивает глаза, пытается различить силуэты. Тени. Движения. Но ничего нет. Только тьма леса, неба не видно. У неё есть только ожидание. А минуты нарочно тянутся медленно, вязко. Авелина не знает, сколько прошло. Не считает, не может. У неё не получается. В порывах от паники, подступающей к горлу, и пульсации коленей. Две? Пять? Десять? Сколько времени прошло? Как скоро наступит рассвет? Что, если Зимний Солдат не вернётся? А куда он ушёл? Всё тело онемело, замерло в ожидании ответа, которого никто ей не даст. Вариантов Авелина не видит. Если он не вернётся — она остаётся в заснеженном лесу, связанная, без еды, с костром, который догорит через час. Она не может встать. Не может уйти. Не может даже напиться — вода вокруг в снегу, а руки не работают. Смерть в этом состоянии — не абстракция. Она почти ощутимая. Просто пока не дошла. Лёд добирается под кожу. Становится плохо. Слабость подкатывает к плечам и животу. Вот-вот и её стошнит от страха. От сердца бьющего в глотку. Но она держится. Потому что не может иначе. Потому что иначе ей нельзя. Авелина даже не думает о помощи. О спасении. Об этом нельзя думать — это ломает стремление выжить. Это единственный урок, который она усвоила сама. Веру в людей — она потеряла давно. Веру в то, что за ней придёт отец, — она не знает с семи лет. Но нужно дождаться рассвета. Продержаться до прихода света. До чего-то понятного. Ведь только это ей и остаётся. Солдат возвращается из тьмы так же резко, как ранее исчез в ней. Она не слышала его шагов. Ни одного. Просто — он уже тут. Входит в зону света, и становится ясно, что он стоял совсем рядом. Хватает лишь секунды на то, чтобы он привстал пред огнём как стоял прежде. Как будто не уходил. Ни звука, ни предупреждения. Только его силуэт, нависший над костром и пламенем. Авелина едва ли не вскрикивает, но испуг сам сжимает ей горло. Зрачки резко расширяются. Сердце вверх, затем падает вниз. Оседает. По коже холодный озноб. Сначала в жар, потом в пот, в холод. Она не кричит, потому что мышцы гортани сводит. Просто не может. Реакция блокирует звук. Её лицо становится холодным, будто кожа перестаёт пропускать кровь. Она ощущает, как сильно дрожит правая рука, даже несмотря на то, что её почти не чувствует. Это не контроль. Это ступор. Он. Это он… И на этом почти, едва, но появляется реакция. Почти улыбка. Облегчение. Глупое, нелогичное. Не поддающееся здравому объяснению, но вполне имеющее вес. Утешение настоящее. Потому что Солдат вернулся к ней. Один. Без чужих. Без угроз. Просто он, дающий хоть краткое ощущение защищённости. Он защищает. И этого странно достаточно, чтобы дрожь в связанных руках ослабла. Чтобы пальцы разжались. Чтобы камень выскользнул в снег. Её ладони липкие от пота. Камень скользит, и в этом движении — какое-то короткое облегчение. Небольшая отдача мышцам. Но вместе с ним уходит и иллюзия. Безоружна. Беззащитна. Связана. Камень хотя бы требовал усилий. Это не защита, которую Авелина просила. И не та, которую заслужила. Заслужила ли она вовсе? Она не просила, но оказалась зависима. Даже от самого факта его присутствия. Солдат рядом, и пока он рядом, она не одна. Это ничего не значит — она знает. Но знание не отменяет того, как иначе начинает вести себя тело. Оно воспринимает его возвращение как допуск к продолжению. Не к доверию — к существованию. Дышать становилось возможно. Не спокойно — но возможно. Не это ли в ней годами пытались воспитать в Гидре? С Зимним Солдатом что-то не так. На шее кровь. Сухие полосы на щеке. Одна на лбу. Даже на воротнике куртки алые пятна. Кровь тёмная. Капающая. В правой руке крепко сжат нож. Во второй пусто, но и по ней льётся кровь. Как мясо. Добыча. Неясно: зверь ли то был? Или… что-то иное? Кого он убил? Кого наказал за неосторожность Солдат? Кого он посчитал опасным? Авелина отлынивает назад, к камню, желая стать с ним одним целым. Её лицо бледнеет, теряет краску. Солдат не утруждает себя утираньем. Не стирает кровь с кожи. Ему неважно, как он выглядит. Он либо не замечает, либо не считает нужным. Просто идёт. Просто садится обратно. Туда, где и был. Где ему есть место. В том же порядке. Пятки в землю. Пальцы живой руки на колене. Плечи чуть вперёд. В этом нет позы. Только навык. Он не объясняет, не оправдывается. Авелина замечает, как у него дрожит правая кисть. Актив замечает её испуганный взгляд, чуть хмурится. Метает глаза вниз, но тут же поднимает обратно. Коротко. В лоб. Не избегает. Дыхание Авелины вновь сбивается. Она сглатывает. В горле сухо. Руки затекли, колени дрожат всё так же сильно. Тело выработало предел. Дрожь уже не уходит, но и не усиливается. Мышцы будто сгорели внутри — она больше их не ощущает как рабочие. Только как мешающие. В нос ударяет солёный запах. Авелина не спрашивает, кто это был. Что это было. Она не хочет знать. Потому что если она спросит, ответ может оказаться хуже, чем догадки. Может оказаться правдой. Она не готова к ответу. Даже к простому. Даже если это зверь — ей будет тяжело. Если человек — тем более. Она знает, как жить рядом с этим знанием — это пугает сильнее. Авелине достаточно того, что он рядом. Пока — не против неё. Всё остальное слишком. Ведь правда, как скальпель: режет без сожаления. Проще притвориться, что она не видит алых пятен. Что нож в его руке — просто инструмент, а не продолжение его воли. Проще поверить, что он всё ещё держит её живой по какой-то причине. Что эта причина правда есть. Что она — правда имеет вес. Иначе всё рухнет. Ей стоит завязать глаза. Стоит послушаться его, как в детстве. Стоит взять ладонь в ладонь или закрыть уши. Стоит позволить ему со всем разобраться. Стоит позволить ему оставить её здесь, в этом холодном лесу навсегда. Авелина с новых вдохом медленно отворачивается. Скручивается обратно. Спиной к нему. Колени к груди, чтобы не чувствовать голод. Дышит часто. Неровно. Закрывает глаза. Делает вид, что легла спать. Что всё в порядке. Что ночь просто ночь и он просто охотник, а не… Авелина передёргивается всем телом. Что Солдат сейчас делает? Чистит нож? Смотрит ей спину? Она не знает. И от этого хуже. Пусть он тоже ляжет. Пусть напротив неё. Пусть лицом к ней и в той же позе. Пусть его кисти и стопы тоже будут связаны. Пусть она будет чувствовать себя в безопасности. Но Зимний Солдат вернулся, от этого легче. Но от облегчения страшно. Разве она может себе это позволить? Ей хочется контролировать хотя бы его расположение в пространстве. В поле зрения. Чтобы знать, где он. Чтобы видеть. И чтобы он видел её — тогда меньше шансов на скрытое движение. Но он остаётся за спиной. Не близко, но достаточно, чтобы она не могла точно определить, что он делает. Ранее Солдат заметил, как девушка почти улыбнулась, когда он вернулся из леса. Совсем чуть — уголком губ, дрожащим на морозе. Он не знает, как это назвать правильно. Память молчит. Голос куратора в голове говорит, что это слабость. Актив с этим согласен. Более того, по-другому и быть не может. Ему неуютно. Потому что так не должно быть. Так не программируют. Не инструктируют. Не оставляют кого-то в живых из-за того, что на мгновение стало жалко слабое, немощное на морозе тело. Человеческое тело хрупкое. Слишком. Солдат обладает его усовершенствованной версией. Он сильнее, быстрее, устойчивее. Лучше. Должен её защитить. Солдат щурится, глядя вглубь леса, но чувствует гибнущее желание взглянуть на неё. Это задержка не механическая. Актив этого не планировал, не давал себе отчёт о подобном действии. Просто на мгновение замер, и взгляд расплылся. Он потерял фокус. Это не ошибка, но почти. Он понимает, что допустил задержку, несанкционированное действие. Так не должно быть. Внутри вспыхивает нечто похожее на вопрос, за который на Базе его бы наказали: почему она? Почему именно Авелину Старк он не отдаёт? Почему уводит её всё дальше от командного маршрута, от зоны возврата, от выхода из этого треклятого леса? Почему именно её он спасает? Почему спасается и сам? Актив не находит чёткого ответа. Но знает: тот, кто задаёт себе вопросы, уже нарушил инструкцию, а за этим следуют последствия. Но сейчас это не главное. Ему нужно продумать план. Нужно найти укрытие. Нужно найти еду и спрятаться. Обезопасить выживание цели его мисси. Но к сомнениям Солдат не приспособлен. Их в нём не должно было остаться ещё давно. Даже желание понять, зачем он делает что-либо — ошибка, подлежащая стиранию и анабиозу. Потому что если он начнёт понимать, то перестанет быть нужным.***
Дата: 2009 год. В воздухе стоит привычная тяжесть — затхлая, липкая. Свет у пола дрожит слабой серой плёнкой, будто под полом и над потолком течёт что-то живое, дыщащее. Авелина дрожит под одеялом. В её маленьких руках оно кажется тяжёлым и пахнет чужой кожей. Авелина спит чутко. Её дыхание тонкое, почти неслышное, как у зверька, запертого в клетке. Даже во сне напряжение не отпускает её мышцы. Она привыкла засыпать в ожидании боли. Привыкла ждать, что завтра дверь снова распахнётся, и на неё снова обрушится чья-то тяжёлая рука. А с ней и новые вопросы, на которые она никак не может придумать ответы. Но теперь это больше её не пугает. За послушание её хвалят. Медсёстры улыбаются ей, но главный подарок ждёт её там, куда её отправляют каждую процедуру. Авелина не знает, что это, где это, но чувствует себя там хорошо. Бесцельно и бесценно, словно это ей кто-то вручил. Подарок не совсем её, но всё же она может заглянуть в коробку. Авелина сжимается под одеялом сильнее, прижимает его к себе так крепко, что пальцы белееют. Ткань грубая, шершаво режет кожу. Из груди вырываются короткие передрагивающие вдохи. На границе сна и тревоги всё вокруг кажется зыбким и неправдоподобным. Где-то в глубине комплекса что-то хлюпает. Это всего лишь тяжёлый, вязкий звук воды в трубах. Но девочка резко распахивает глаза. Сердце ударяется в горло. Где-то в глубине вентиляции начинает скрежетать. Звук долгий, слишком осторожный. Он не разрывает тишину. Вползает в неё, тянется по трубам вентиляции под потолком. Авелина напрягается всем телом, инстинктивно натягивая одеяло до подбородка. Её сердце уходит вниз, в живот. Становится страшно, но страшно — это уже привычно. От того и странно. Шорохи становятся ближе. Потом короткий металлический скрип. Словно кто-то провёл ногтями по металлу. Авелина сжимается сильнее, втягивает голову в плечи, держит взгляд прикованным к решётке вентиляции. Сердце долбит в груди, каждая мышца напряжена до боли. Ей хочется верить, что это воздух или мыши. Или… нет. В голове настолько сильное давление, что на мгновение ей кажется, что всё это нереально. Что так не может быть, что ей всё снится. Широко раскрытые голубые глаза горят в темноте. Пересохшее горло дёргается от неровных сглатываний. Ей кажется, что, если она шевельнётся, что-то плохое обязательно случится. Живот снова сводит судорогой страха. А потом выглядывают худые длинные пальцы через тонкие расщелины. С громким щелчком решётка сдвигается, чуть съехав в сторону. Тёмный проём зияет напротив того места, где лежит девочка. Из проёма выныривает нечто. Маленькое, узкое, странно выгнутое. Темнота сгущается вокруг этой фигуры, скрывает нужные детали. Но каждая клетка тела Авелины знает: это что-то живое. Она распахивает изодранные губы в попытке закричать, но резкая вспышка белого света на миг её ослепляет. Искры брызжут в воздух. Запах палёной пыли и чего-то резкого, электрического тут же наполняет узкую, прямоугольную камеру. Авелина зажмуривается от боли, а когда вновь распахивает глаза — перед ней уже стоит… мальчик. Настоящий. И не такой уж и страшный. Волосы светлые, торчат в разные стороны. Его ладонь резко, с толчком вперёд, закрывает девочке рот. У него кожа руки тёплая, шершавая, пахнущая влажным потом и металлом, как когда долго висишь на турнике на детской площадке. Авелина не знает и не помнит, откуда и почему, в голове сразу всплывает именно этот пример. Но и его она проглатывает с фразой: «Наверное, так и должно быть». Неважно, что она никогда не бывала на детских площадках, неважно, что не знает, как пахнут ладони после ржавого турника. Ничего из этого — неважно. Это — не имеет значения. Мальчик не монстр. Его лицо не близко настолько, что она видит отдельные неглубокие ямки на его щеках, мелкие трещинки на губах. Его белые волосы торчат в разные стороны, в глазах видны синие искры. — Тсс, — шепчет незнакомый мальчик. Голос хриплый, чуть сиплый. Он говорит Авелине это на ухо, близко, почти касаясь её макушки дыханием. — Тихо… всё хорошо… Авелина дёргается во всхлипе, но тут же замирает. Неровно выдохнув, кивает. Сейчас она боится его не больше, чем боится остального мира. А может, даже меньше. — Пьетро, — бормочет мальчик. — Меня зовут Пьетро. Ты только не кричи, ладно? Мы не причиним тебе вреда. Обещаю.Мы?
Светлые ресницы Авелины вздрагивают. Глаза мальчика дрожат в полумраке: они не злые, только встревоженные, торопливые, испуганные не меньше её самой. Авелина трясётся. Она чувствует, как её сердце безмерно колотится, отзываясь судорожной болью в груди. Пьетро выжидает, а затем медленно отпускает ладонь. Но оставляет на её коже привкус соли. Его глаза — серые, тяжёлые — изучают её с острой настороженностью взрослого человека, который слишком много повидал. Авелина делает судорожный вздох и бросает взгляд мальчику за спину. За его плечом в воздухе всё ещё парит недавно летящая к полу решётка. Она дрожит, как живое существо, удерживаемое силой воли и её отсутствием. Разве так бывает? Вокруг решётки медленно вспыхивают и гаснут алые огоньки — тихие, беззвучные, слишком реальные, чтобы всё это было сном. Из проёма появляется другая фигура — девочка. У неё темные волосы мокрыми прядями, обрамляющие острое лицо. Глаза, в которых мигает тусклый, тревожный алый цвет, цепко блуждающий по комнате. Пьетро быстро подхватывает решётку и опускает её вниз, а затем протягивает ладони девочке, чтобы поймать её. Легко подхватывает её на руки, потом осторожно ставит на холодный пол, стараясь не шуметь. Авелина не двигается, настороженно вжимается в кровать. Одеяло кусает кожу на её шее. Она не знает, кто эти дети. Но она уже видела их. И помнит о той записке и маленькой пуговке, которую ей передал этот мальчик. Но доверия у неё к ним нет. Разве можно здесь кому-то доверять? — А это моя сестра, — шёпотом говорит Пьетро, следя за взглядом Авелины. — Не бойся… Помнишь, я давал тебе записку? Кивок. Мальчик слабо приподнимает уголки губ. А девочка делает осторожный, неуверенный шаг вперёд и присаживается на край койки. — Меня зовут Ванда, — представляется она. Голос мягкий, словно кто-то осторожно гладит по спине. Ванда говорит медленно и выборочно, с заметным акцентом, немного растягивая слова. — А тебя? — Не прозвище или номер, — помечет Пьетро, заставив Авелину задумчиво нахмуриться. Авелина вжимается спиной в стену. Пыль въедается ей в лопатки сквозь тонкую рубашку. Она поджимает ноги, обхватывает их руками. Уже не так и страшно. — А… — на мгновение теряется, кажется, что она не сможет сказать. — Авелина… Пьетро тем временем опускается на пол, развалившись с какой-то странной лёгкостью, как будто под ним был не голый ледяной бетон, а мягкая трава. Он задорно щурит один глаз, наклонив голову набок, и не сводит взгляда, разглядывая новую знакомую. Новые дети здесь — появляются редко. Хотя в этом месте, наверное, стоит этому радоваться. — А что значит прозвище? — спрашивает Авелина неуверенно. Когда-то она не стеснялась своих слов, не боялась говорить и спрашивать, не думала о том, что что-то в том, что она скажет, может быть не верным, или может кому-то не понравится. Пьетро скрещивает руки на коленях. В его движениях есть что-то странно нормальное — будто то, что близнецы забрались ночью в камеру к другому ребёнку на Базе, где над ними ставят опыты, вполне нормально. Это не что-то из роду вон выходящее. К этому — можно привыкнуть. — Ну, — начинает мальчик, облокотившись на локти и глядя на Авелину так, будто объясняет что-то совсем простое, вроде правил новой игры. Его тембр звучит чуть тише, с хрипотцой от вечной сырости под землёй. — Мы с сестрой, — взгляд на Ванду, — мутанты… типа со способностями. А в бланке отчёта нас подписуют как «чудеса». Так красиво и просто? Чудеса? Как магия? Как-то, о чём ей рассказывал Тор и чем угрожал Локи? Пьетро пожимает плечами. Взгляд скользит по потолку камеры задумчиво, там, где сгущаются тени. Могли ли быть там звёзды? — Поэтому все здесь, — Пьетро ведёт пальцем медленный круг в воздухе. — Так нас и называют. Никогда по именам. Только «объект», «единица». Всё время только эти слова. Как будто они вещи. Как будто… Пьетро, глядя на Авелину, чуть прищуривается: — А тебя как? Как они тебя называют? Авелина медленно опускает глаза. Её подташнивает, но это нормально. Зачем им знать её имя, прозвище, номер? Им можно доверять? Они не обманут? На секунду ей хочется сказать, что у неё нет прозвища, что ей его не дали, что она другая, не такая, как… они. Но мозг быстро подсказывает нужные слова. Нужное слово. То, что звучало много раз. То, что вбили в неё так глубоко, что Авелина сама и не заметила, как начала его бояться. Доктор Волков всегда в холодной комнате с запахом спирта и фантомным гниением плесени, когда склоняется к её уху, говорит с кривой гнусной улыбкой: — Ну что, мой маленький мотылёк, — проводит пальцами вдоль её предплечья, проверяя пульс после введённых препаратов. — Опять попалась в ловушку? Или когда Авелина кричит во сне, а Волков стоит у её койки, хмурясь, и бросает через плечо: — Мотылька снова штормит. Такая слабая, но упрямая. Нужно увеличить дозировку. И неважно, что твердит закадровый голос о побочных эффектах. Это слово всегда звучит одинаково. Как ярлык, который прилип к коже и его не отодрать. Авелина опускает голову. Она играет пальцами с краем простыни, сминая ткань в маленькие комки. — Моль, — бормочет она сипло. — Моль? — неприятно кривится Пьетро. Ванда бросает на брата строгий взгляд, коротко качнув головой. — Мотылёк, — мягко поправляет она. — Ты мотылёк. В груди Авелины что-то жмётся, не может найти себе места. Слово греет, как первый после долгой зимы солнечный луч через щель в ставнях. Она впервые за долгое время не боится заглянуть первой в глаза другим. И делает именно это. К горлу подступает что-то горячее. — Зачем вы здесь?.. — нерешительно спрашивает Авелина. Ванда переглядывается с Пьетро. Тот пожимает плечами. — Здесь почти нет других детей. Они появляются… — Ванда мается, сутулит плечи, — и почти сразу исчезают. Мы здесь уже долго. Теперь и ты тоже. Почти год, так что… Год?.. Так долго? — Нам было примерно столько же, сколько тебе сейчас, — Пьетро чешет затылок, — когда нас забрали. Почти пять лет назад. При числе пять лет у Авелины внутри всё скручивает. Пять лет — этого много. Слишком много для того, чтобы дети здесь оставались на так долго. Слишком много, чтобы хоть что-то помнить о прошлой жизни, о том, что было раньше и как ты сюда попал… Но ты наверняка будешь помнить. Ты просто обязан. На глаза Авелины наворачиваются слёзы. Она сглатывает, вспомнив дом. Неужели… Неужели отец больше не придёт? Он оставил её? Авелина неожиданно всхлипывает, а Ванда тут же вздрагивает, кончиками пальцев порываясь к девочке. Она ведь совсем маленькая, напуганная и совсем одна. У Ванды всегда рядом Пьетро. Их не разлучают, хотя это и остаётся для них постоянным страхом. Но Авелина… Авелина тут совсем одна и уже так долго. Ванда наклонилась к девочке чуть ближе: — Хочешь, я тебе кое-что покажу? Авелина, глядя через блестящие глаза, кивает. А Пьетро тут же ухмыляется краешком губ и достаёт пуговку, точно такую же, как у Авелины. Только свою она прячет под подушкой. — Откуда?! — ахает девочка. Она так долго гадала, откуда эта вещь, какая у неё история, почему мальчик дал ей именно это. А вот теперь, оказывается, что пуговка не одна. Что есть ещё. — Секрет, — подмигивает Пьетро и метает пуговицу сестре. А Ванда, мгновенно отреагировав, тут же взмахивает в воздухе ладонью и останавливает маленькую вещь. Пуговица хависает в воздухе, кружится над её пальцами, залитая мягким алым светом. В глазах Ванды вспыхивают живые красные точки. Авелина поражённо вздыхает, заворожённо глядя на то, как из алых всполохов в воздухе рождаются крошечные фигурки. Сначала клубок, затем кораблик, крошечный волчонок. Алые огоньки освещают лица детей, расплываются по бетонным стенам камеры, и Авелина приходит в такой восторг, что почти начинает хихикать. Ванда же радостно, но грустно улыбается. Детский смех здесь странная редкость. Ванда медленно вытягивает руку вверх и щёлкает пальцами. Из воздуха вырывается тонкая красная нить. Искры танцуют в воздухе, словно фейерверк. Словно Авелина снова смотрит на шоу, которые организовывал её отец. Это было похоже на магию. А теперь настоящее колдовство прямо перед ней. Нити сплетаются в крошечного мотылька, который трепещет прозрачными крыльями. Потом распадается и собирается в небольшого зверька, зайчика. Он становится меньше, и тогда за ним появляется оленёнок. Авелина следит за этим, забывая дышать. Её глаза расширяются, щёки розовеют от восхищения. А Пьетро водит рукой сверху, привычно путаясь пальцами в искорках магии, созданных его сестрой. — Гидра не знает, что я умею больше, чем показываю, — шепчет Ванда, хитрым голосом, перебирая в воздухе огненные сполохи пальцами. — Это секрет. Никто не знает, кроме Пьетро. И тебя теперь. Авелина улыбается ей в ответ, словно соглашаясь: «Да, я никому не скажу». Магия спадает, а Пьетро вдруг встряхивается, резко выпрямляется и расправляет плечи. Его глаза сияют, губы трогает торопливая ухмылка. Он не терпит тишины, это видно. Внутри него всё дрожит от накопившегося движения, которое негде выплеснуть. — Моя очередь! — голос мальчика быстрый, но ломкий. Как будто каждое слово пытается обогнать другое. Ванда бросает на него предупреждающий взгляд, но не вмешивается. Пьетро прыгает на ноги, мгновенно заполняя собой маленькое пространство камеры. Пьетро на миг замирает, будто ловит стартовый сигнал. Его тело напрягается, как натянутая пружина. А Авелина сутулит плечи в ожидании его хвастовства. В следующую секунду Пьетро исчезает из поля зрения, превращаясь в расплывчатую белёсую тень. Воздух вокруг вздрагивает, одеяло воздухом дёргается. Пыль взвивается с пола. Проходит меньше секунды, и мальчик оказывается у противоположной стены с глухим хлопком. Растояние в камере едва достигает трёх детских шагов. Камера слишком маленькая. — Немного не рассчитал… — фыркает Пьетро. Его волосы торчат назад, а на щеке краснеет свежая ссадина. Авелина открывает и закрывает рот. Что это было? Если бы Пьетро телепортировался, то явно бы не врезался в стену. Но мог бы он в ней застрять? Если бы он телепортировался, то наверняка бы давно отсюда сбежал, тогда… Скорость? Пьетро вытирает грязный лоб рукавом кофты, а затем закрывает себе нос и рот рукавом, чтобы не чихнуть. Не хватало ещё, чтобы сюда охрана набежала или кто-то что-то заподозрил. Мальчик, пошатнувшись, оседает обратно на пол, самодовольно ухмыляясь. Но немного стыдливо. Он чуть голову не розшиб… — Быстро, да? — хвастается Пьетро. — Ага, — хмыкает скептично Авелина. — Могу оббежать весь этаж за меньше чем четверть минуту. Если… стены не мешают. Ванда качает головой. Авелина кладёт щеку себе на колено, гладит пальцами край простыни, тонкие нитки царапают подушечки пальцев. На этот раз голос Пьетро после паузы звучит тише, без той бравады, что была в нём пару секунд назад: — Мы видели тебя уже много раз, — утверждает мальчик. Авелина озадачено вскидывает светлые брови. — Только вот всегда без сознания. Тебя… и ты… Тебе всегда больно? Авелина передёргивает плечами. Она помнит, а это всегда страшно. Пьетро чешет затылок. Ему неудобно об этом спрашивать. Он не такой учтивый, как его сестра. Ванда кладёт ладонь Авелине на плечо. Мягко, почти заботливо. Они ведь дети, с этим немного легче. — Что они с тобой делают? — но даже у Ванды за всё это время появилось слишком много вопросов. Это осторожный интерес. Детский, немного наивный и немного ранимый. Авелина хмурится: — Уколы, инъекции. Иногда… электроды на голову… — девочка хмурится, она знает термины, отчасти понимает, что с ней делают, потому что многое слышала и выучила, когда… была дома. — Они проверяют активность мозга во время сеансов, — подобное ей когда-то показывал Брюс. — Они… что-то делают с моей головой. Мне потом плохо. — Нам тоже делали что-то похожее, — тихо признаётся Ванда. — Сначала… мы были обычными… Всё изменилось после их процедур. — Типа «исправили». Так говорят. — Пьетро горько усмехается коротко и кисло. — Наверное, и у тебя будет так же, — вздыхает он. — Ты тоже мутант.Ты тоже?
Авелина пожимает худыми плечами: — Может и уже… Иногда… я вижу странное. Когда сплю, особенно. — Девочка машинально потирает изгиб локтя, где под кожей заметны тонкие следы от иголок. Ванда чуть подаётся вперёд. Её длинные спутавшиеся волосы спадают вниз. — Что именно? — вопрошает она, а Пьетро кладёт подбородок на край койки. Всё это должно быть странным. Знакомство детей и дружба не должна выглядеть — так. Но здесь ко всему учишься быстро привыкать. У тебя нет другого выхода. — Я могу видеть другое, — цыкает, не зная как подобрать правильное выражение. Не знает, как объяснить. Она старается не звучать уверенно. Здесь не поощряют уверенность. Тем более — в странностях. Но молчание тоже опасно. То, что она видит, не похоже на галлюцинации. Оно повторяется. Оно ведёт себя последовательно. Там всё слишком отчётливо. Вещи имеют вес. Лица мелькают, но не стираются. Цвета не расплываются, звуки не искажены. Она пробовала не смотреть. Не получалось. Никто не объяснял, нормально это или нет. Но и страх приходит не сразу. Сначала — удивление. Потом — привычка. Уже потом — догадка. Она не знает, как это работает. Она знает только, что просыпается уставшей, будто возвращается издалека. Вентиляция над головами почему-то глохнет. Прекращает своё движение. — Другое? — осторожно переспрашивает Ванда, ожидая более складного ответа. — Другие дома. Старые улицы, только они… будто совсем новые. Там есть машины с круглыми фарами. Женщины в длинных юбках, мужчины в шляпах. Всё другое. Как в фильмах. И… там есть дети, не такие, как мы… Авелина боится, что слова рассыплются по дороге. Пьетро раскрывает рот от удивления, вскидывает голову: — Ты переносишься туда?! В прошлое?! — бормочет шёпотом и быстро, взахлёб, как ребёнок, нашедший новый выход из лабиринта. — Ты меняешь время? А Авелина морщится, вжимая голову в плечи. Прошлое? Ну… наверное. — Я не знаю, — шепчет девочка. — Я… просто вижу. Я не знаю, могу ли я что-то там изменить. Ванда вдруг сжимает её кисть, крепко, словно сама испугалась. — Это важно, — твердит она. — Ты должна знать: они будут пытаться использовать тебя. Здесь часто заставляют… делать то, чего ты не хочешь. Плохие вещи. Поэтому я и не показываю им, что умею на самом деле. — Иногда они… — начинает Пьетро негромко, с нажимом на первое слово. Ванда резко оборачивается к брату, и на её лице не просто предупреждение, но настоящая тревога. Она резко качает головой, прерывая его. — Не нужно, — тихо, но жёстко настаивает. — Мы не знаем точно. Незачем её пугать… Пьетро смолкает. Он отводит глаза, кусает губы, будто сдерживает поток слов. Его плечи подрагивают от невысказанного. А Авелина, наблюдая за близнецами, чувствует, как холод снова вбирается ей под кожу. Она не понимает деталей, но инстинкт тянет её ближе к живому теплу, к безопасности. Нечто чужое, страшное дышит на краю разговора. И лучше пока не знать его лица. Хотя, может быть, она знает его куда лучше, чем остальные. — Будь осторожна, — предупреждает Ванда. — Не верь им, если скажут, что это нормально. Это не так. Ничего из того, что здесь делают, не нормально. Пьетро молча подтверждает рядом, стиснув зубы так, что по скулам проходят жёсткие линии. Авелина втягивает ртом воздух. Где-то в трубах опять капает вода. Девочка шепчет: — Я постараюсь. Между тем, Ванда гладит её по торчащему из-под сорочки плечу кончиками пальцев. Лёгкое прикосновение, почти неощутимое. Напомнило бы это Авелине прикосновение старшей сестры, если бы она у неё была? Возможно. — Мы будем рядом, — утверждает Ванда утешающе. И в этих трёх словах всё, чего Авелина так давно боялась хотеть.***
Дата: 1943. Весна только начиналась. Робко, неровно, как ребёнок после болезни, умоляющий выйти погулять. Деревья вдоль лагерной дороги стоят ещё голые, лишь местами упрямо пробиваются липкие почки. Под сапогами хрустит не снег и не лёд, а то странное рыхлое послевкусие зимы, которое отзывается влагой в воздухе и запахом сырой земли. Баки идёт, чуть замедлив шаг, будто ища повод идти размереннее. Не потому, что спешить некуда, а потому что то, к чему он шагает, требует особого внимания. Осознанности. Почтения. Он проснулся сегодня раньше остальных. За окном ещё было серо, воздух был более прохладным и сухим, а в его спальне было тихо и мирно. В груди тихо, ровно, но немного не по себе. Почти убаюкивающе спокойно. Трава вдоль утоптанной тропы уже примялась сапогами других, но всё равно упрямо пробивается сквозь глину, влажную после утреннего тумана. Ботинки чуть прилипают к земле. Небо над лагерем тускло-серебристое, без облаков, с мягкой дымкой у горизонта, от которой здания кажутся будто припорошёнными известью. Баки идёт мимо строя. Парни, которые знают его, вслед свистят и смеются, просят командира отпустить их на минутку, но инструктор гаркает на них, а сам кивком поздравляет Барнса. Внутри стягивает грудную клетку. Баки приподнимает подбородок чуть выше, не горделиво, а просто иначе. Сегодня его день. Десятое марта. День рождения. Двадцать пятый. Он приглаживает волосы ладонью, привычным жестом, хотя знает, что вскоре их всё равно собьёт ветер. Одет он в стандартную армейскую форму, немного более опрятную, постиранную накануне, с воротником, лежащим ровно, и погонами, к которым он отнёсся особенно внимательно этим утром. Парадных у него нет, но хотя бы чистые. Это утро началось привычно, с голосов, хлопков дверью. В казармах кто-то чертыхался, натягивая сапоги, кто-то смеялся, шлёпая его по плечу. Баки улыбался. Задорно, радостно. Это, чёрт возьми, приятно, когда даже те, кого знаешь едва по имени, поздравляют тебя. Рядовой предлагал ему выпить из припрятаной фляжки. Баки отказался. Не потому, что не захотел, а потому что есть другое, чего он хочет сильнее. Сегодня ему двадцать пять. Ровно. Баки не из тех, кто считает возраст. Но что-то в этой цифре особенное. У Баки в голове один маршрут. Ему выдали звонок. Личный, гражданский. В честь дня рождения. Один раз. На несколько минут. И он знает, кому будет звонить. Без раздумий. Здание администрации стоит на пригорке, как старший брат: угрюмое, важное, с облезлым фасадом. Баки останавливается у ступенек. Он не спешит заходить. Пальцы в карманах брюк, плечи чуть сутулые, подбородок прижат к вороту шинели. Он немного прихорашивается. Конечно, никто не увидит его через провод. Но всё равно хочется выглядеть… достойно. Хорошо. Барнс почти не чувствует ног, когда поднимается по ступеням. Не от усталости, просто всё внимание уходит внутрь. Всё кажется важным. Даже то, как лёгкие раскрываются чуть шире, когда он делает вдох. Внутри тёплое, странное ощущение приподнятости. Не эйфория, не радость, скорее лёгкий прилив, как от внезапного солнечного света в пасмурный день. Он заходит внутрь, где пахнет чуть документами, чуть деревом. Баки двигается неспешно, не хочет пропустить ничего в этом моменте. Пальцы машинально поглаживают ткань у горла, проверяют, застёгнута ли пуговица. Всё на месте. Куртка выглажена, насколько это возможно в таких условиях. Сапоги не блестят, но почищены. Он постарался. Никто не увидит. Но он хочет быть… не солдатом. Просто собой. Адъютант в очках, сжимая карандаш зубами, кивает ему, не задавая вопросов. Баки молча протягивает жетон и разрешение — аккуратно, будто отдаёт что-то хрупкое. Слово «позвонить» в это время почти как «увидеть», более того, почти как «прикоснуться». Адъютант инструктирует, куда ему идти. Подмечает, что у него сегодня праздник, но не поздравляет. Оставляет это другим. Баки кивает, поворачивает по коридору, где половицы под резиновыми ковриками едва слышно хрустят. Комната с телефоном, не больше кладовки, тесная, а внутри тишина. Пахнет металлом, пылью и почему-то чуть мёдом. Может, от старой лакированной древесины шкафа. Баки на секунду прикрывает глаза, вдыхает, пока дверь за ним закрывается с лёгким щелчком. Телефонный аппарат покоится на отдельном постаменте, ближе к окну, под прямым светом. Чёрный, увесистый, с гулко молчащим ротором. Блестящий и отполированный. Дисковая панель тугая, медленно возвращающаяся на место с характерным «такт-такт-такт». Слева табличка с инструкцией. Но Баки не смотрит. Ему она не нужна. Над дверью тикают часы. Баки присаживается. Не сразу берёт трубку. Ладони утыкаются в стол, пальцы сцепляются. Немного подрагивают. Он проводит рукой по лицу, сухо, будто хочет стереть усталость. Потом, как будто по инерции хватает трубку телефона. Нельзя медлить. У него есть чётко отмеренное время. А его… Его беречь нужно. Баки поднимает трубку. Та холодит ухо, и он едва не вздрагивает. Пальцы ложатся на диск, нащупывают цифры. Но палец не вставляется в отверстие, диск не начинает медленно поворачиваться, щёлкать с металлическим трением. Баки собирается сделать между штатный звонок. Ему требуется оператор. И всё же сейчас, глядя на табло, он вдруг ловит себя на странной мысли: «А если я забыл её номер?» Пальцы замирают над первой цифрой. Бессмыслица. Баки знает этот номер наизусть. Он знает его. Знал всегда. Как и номер. И город. И этот дом, где бывал столько раз, что почти называет его своим. Так же, как знает, как пахнет гостиная, где стоит точно такой же телефон. Баки помнит, как нёс, отбиваясь от помощи Стива, коробку с телефонной линией через коридор. Помнит, как они устанавливали сам аппарат на столик в гостиной. Они тогда спорили, какой длины должен быть шнур, а Стив, морщась, пытался разобраться в схеме подключения. Роджерс настаивал, что они справятся. А Баки цокающе соглашался. Телефон по итогу они поставили на деревянную тумбу прямо под настольной лампой, рядом с рамками. Фотографии вразнобой. Их трое у пирса, миссис Роджерс на кухне, Авелина со Стивом у школьной доски. Баки помнит всё. Тогда ещё казалось, что это навсегда так. И сейчас он просто хочет услышать голос Авелины. Хотя бы на пару минут. Услышать, как она скажет: «Баки, с днём рождения!», с той полуулыбкой, от которой у него поднимается внутри что-то странное — всегда. Баки прижимает трубку к щеке. Холодно. Это сразу отрезвляет. Удерживает от лишней нежности. Щелчок, переключение. В голосе чужая сухая вежливость, выученная до автоматизма: — Оператор на линии, — говорит голос. Женский. Без выражения. — Центральная, слушаю вас. Куда будем звонить? Баки чуть наклоняется к микрофону, расправляет плечи шире. Говорит спокойно, но внутри что-то дрожит: — Нью-Йорк, Бруклин… — он произносит её имя, медленно, внятно: — Авелина Роджерс. Частная линия. Адрес… — он называет его чётко, наизусть, с интонацией, как будто диктует самому себе. — Соединяю, — сообщает оператор. — Ожидайте. Пауза. Потом — гудки. Протяжные, вязкие. Как будто время на том конце идёт медленнее. Баки смотрит в пол. Его ботинок начинает отбивать тихий нетерпеливый ритм. Барабанит каблуком. Левой рукой, свободной он елозит по острому краю стола. Просто движение, чтобы отвлечься. Гудки идут длинные, серые. Один. Второй. Третий. Пальцы начинают постукивать по колену. Сперва медленно, потом быстрее. Каблук ботинка ускоряется, цокает нервно. Под кожей пульсирует ожидание. Он даже не замечает, как шепчет: — Давай… Давай, милая. Пожалуйста. Возьми трубку… Перед глазами гостинная. Кресло у окна. Часы, что отстают на пять минут. Рыжий кот, который спит на диване. Баки почти видит, как телефон в гостиной звонит, одинокий, неуслышанный. И никто не подходит. Ни Стив, ни Авелина. Первый, может быть, снова где-то мотается. Может, снова бегает по городу, ищет подработку или ищет драку, чтобы доказать, что может. А она… Наверное, в лаборатории. Конечно. Где же ещё. Длинные гудки. Чёткие, ритмичные. Одинаково длинные паузы между ними. Баки перебирает в уме цифры номера снова и снова. Пальцы машинально теребят рукав. Он считает. На шестом чувствует, как в животе что-то крутится. На восьмом — гаснет. Тишина. Никто не поднимает трубку. Никто ему не отвечает. Потом пауза, и лёгкий, будто бы с сожалением, голос: — Абонент не отвечает, — чеканет оператор через помехи. — Попробуем ещё раз? Или желаете подождать на линии? У Баки горло поджимает. Он жмёт губы. Нет смысла ждать. Баки медлит… — Эм… — он потирает переносицу. — Подождите секунду! У меня есть ещё один номер. Барнс быстро достаёт сложенный вчетверо листок из внутреннего кармана. Цифры и буквы записаны от руки. Почерк Авелины. Немного кривоватый, чуть потёкший у краёв. Любимый. Она писала номер, не думая, что Барнс им воспользуется. «На случай, если срочно. Только не чаще одного раза в месяц. Или… по праздникам…» Баки его сохранил. Конечно, сберёг себе. Оператор не задаёт лишних вопросов, просто переключает связь. — Одну минуту, соединяю, — голос оператора становится почти личным. Словно дама по ту сторону услышала в голосе Баки нечто, что не принято называть. Опять гудки. И в этом безответном стуке его тревога. А вдруг она забыла? Баки уверен: если Авелина возьмёт трубку, то её голос будет мягким, узнавающим. Не может быть, чтобы он был чужим. Но он нервничает. Почему так волнительно? Просто услышать её голос. Простое поздравление. Её «Баки» — и всё. Ничего особенного. И всё, что имеет значение. Баки поёживается. Подошва ботинка нервно цокает — быстро, потом медленно. Он ловит себя на том, что мотает изогнутый шнур телефона, тянет его между пальцами. Гудки снова длинные, равнодушные. — Давай… — шепчет он хрипло. — Ответь мне… — мычит, хмурится снова. М ври в трубке щелчок. Живой звук. Баки замирает, перехватывает трубку обеими руками. — Приёмная отдела разработок, слушает вас. Чем могу помочь? — голос снова женский, краткий, профессиональный. Баки выпрямляется с надеждой. — Могу я поговорить с мисс Авелиной Роджерс? Это… Это Баки Барнс. Сержант Джеймс Барнс. — сведя брови, добавляет: — близкий друг семьи. Он говорит быстро. Без пауз. Почти не дышит. Почти улыбается, как будто вот сейчас ещё немного, и он услышит её смех, может быть, упрёк — что не писал о том, что будет звонить. Может быть так, она бы ждала и ответила. — Друг семьи? — озадачено и недоверчиво вторит голос на той стороне. — Мы только помолвлены, — не долго думая, врёт без зазрения совести Баки, чтобы оправдать разные фамилии. А в груди у него что-то ноет. — Ох… — громко выдыхая секретарша. — Момент, пожалуйста… — тембр вежливый, деликатный. Нейтрально тёплый. Слышен какой-то шум на фоне. Шаги, звон, чьи-то ещё восклицания, и снова шаги. Потом возвращение. Тот же голос, но теперь медленнее, осторожнее: — Сожалею, сержант Барнс. Мисс Роджерс отсутствует сегодня в лаборатории. Утром она отправилась вместе с мистером Старком на конференцию в Вашингтон. Они не уточняли время возвращения. Хотите оставить сообщение? — пауза. — Могу я передать, что вы звонили? Звучит вежливо. Искренне. Но внутри Баки будто что-то гнётся. Не ревность даже. А… чуждость. Он медленно прикрывает глаза. От этих слов, изящных и пустых. Вдруг ему становится холодно. Так, как в феврале, когда на плацу ты один, а ветер бьёт в лицо и зашиворот, а тебе даже не с кем перекинуться взглядом. Барнс сглатывает, крепче сжимает телефонную трубку. Хочет сказать: «Скажите ей, что звонил её Баки». Или: «Передайте, что я буду ждать от неё звонка». Или хотя бы: «С днём рождения — мне». Но голос в голове другой, тихий, горький. Он отвечает немногословно: — Нет… Не стоит, — неуверенно, с тоской. — Не нужно. Спасибо вам. Баки выдыхает, чуть опускает плечи. Он смотрит себе под ноги, уже не постукивает ботинком по полу. В груди чуть ноет, но не сильно. Чуть сдавливает горло. Ну… ладно. Он вешает трубку — мягко, почти аккуратно. Пытается не показать разочарования. Он остаётся сидеть. Несколько секунд. Может, минуту или две. Ладонь сжимает воздух. Шея кажется жёсткой, не гнущейся, а голова — тяжёлой, свинцовой. Ему не хватает кислорода. Не от злости. Не от ревности. От чего-то более простого, резкого, беспомощного. Словно что-то уходит не из головы, а из груди. Как будто готовился к чему-то важному, и всё впустую. Молчание. Баки поднимается, стоит, не двигаясь. Он всовывает руки в карманы брюк, прячет взгляд. Словно сам себе говорит: «Ничего страшного. Всё хорошо». А внутри — тяжесть. Не от злости. Не от обиды. Просто ноет. На выходе его оклеивает адъютант: — Хотите попробовать позже? — спрашивает в спину. Здесь, конечно, все разговоры прослушивают. Баки чуть вздрагивает. — Нет… Спасибо. — Хорошего дня, сержант, — кивает адъютант, возвращаясь к своим делам. Баки едва приподнимает кончик губ, кисло. Неловко. И почему-то от этой фразы становится только неприятно, тошно. Он выходит на улицу. Баки не злой. Он просто… уставший. И грустный. Свет режет глаза. Снег, на только вышедшем из-за облаков солнце, ослепительно белый. Снаружи пахнет весной. Внутри неправильное чувство. Баки идёт. Шаги ровные, немного медленные. Руки в карманах. Сапоги глухо ступают по сырой земле. Ветер цепляет край куртки. Всё не так страшно. Просто немного обидно. Не на неё. Не на Авелину. Не на оператора. Не на обстоятельства. Просто… он хотел, чтобы сегодня именно она поздравила его. Чтобы не письмо, а хотя бы услышать… Но Баки помнит, что в мае ему обещали увольнительный. Два дня перед отправлением в Англию. Тогда он приедет. Сам. Без звонков. Без ожиданий. Просто придёт и будет стоять в дверях её дома с цветами и самой влюблённой улыбкой. А пока день рождения без неё. Путь назад кажется длиннее, хотя проходит Баки те же несколько сотен шагов быстрее. В глазах задумчивость. Не отрешённость, но напряжение. Мысли там, в Нью-Йорке. Дома. Где, быть может, кто-то всё же подошёл к телефону спустя пару минут. Или не подошёл вовсе. Но в мае, если всё пойдёт по плану, он приедет. Он вернётся. Обязательно. И тогда скажет ей всё. И этого хватит. Поэтому Баки начинает считать шаги. И дни. До их встречи.***
Дата: 2010 год. Темно. Комната будто затаилась вместе с ней — низко, в тишине, в запахе холодного бетона и ржавой сырости, что забивается под ногти. Вдоль потолка снова проходит едва слышный скрежет вентиляции. Металл стонет, как старик. Медленно, болезненно, будто кто-то проворачивает суставы. При этом мысли не прекращаются. Они не всегда связаны между собой, но идут потоком, без пауз. Авелина старается не следить за ними — это отнимает силы. Лучше сосредоточиться на том, что вокруг. Пьетро караулит. Его спина прижата к железной двери. Пальцы скрючены напряжением. Ухом он у щели, ловит каждый звук. Он не говорит, только кивает: «Тише». Здесь нет смысла бежать. Пол бетонный, холодный. Он сожрал тепло тела с первого касания, когда Авелина впервые упала на него, не добежав до койки. За руку её тогда не довели. О ней больше не заботятся. После того дня она научилась двигаться аккуратно, шагать осторожно, всегда контролировать равновесие. Если упадёшь, никто не поднимет. Если заплачешь, вызовут доктора Волкова. Если будешь задавать много вопросов, могут увести. Просто однажды комната станет тише. И пустее. С тех пор она многое делает иначе. Прежде всего — не подаёт виду, что ей больно. Если боль очевидна, это становится поводом для следующего этапа. Неизвестно, кто и как оценивает её состояние, однако сигналы считываются мгновенно. Лучше не показывать ничего. Сейчас её губы потрескавшиеся, пальцы дрожат не от холода, а от слабости, как после лихорадки. Её ноги подгибаются, и даже лёжа она чувствует, как мышцы с трудом держат кости. Последние дни тяжелее. Больше уколов, больше вопросов. Тело не успевает восстанавливаться, а разум отступать. Авелина начала видеть сны, в которых появляются белые огни и голоса. Не такие, как раньше, не из памяти — эти чужие. Они что-то говорят, бормочут, как будто задыхаются. Но она не может повторить их слов даже себе. В голове пустота, язык не слушается. Она молчит. Всегда молчит, когда ей задают вопросы. Впрочем, молчание не даёт гарантии. При этом оно лучше любого варианта ответа. Всякий раз, когда она пыталась говорить, результат был одинаковым — ничего не менялось, за исключением ухудшения самочувствия. Так что теперь слова остались внутри, глубоко. Не на случай, а на потом. Если оно наступит. Сейчас ночь. Самое безопасное время, потому что в темноте проще прятаться. Авелина сжимается. Она не плачет. У неё уже нет на это сил. Но слёзы всё равно катятся по щекам. Авелина не знает, зачем они приходят. Но когда близнецы рядом, ей легче. И страшнее тоже. Потому что тогда есть что терять. Иногда она думает, что привязанность — это слабость, которую вкололи вместе с сывороткой. Как вирус. Он растёт в ней, пускает корни в позвоночнике, и от него не спастись. Даже если захочешь. Сердце сжимается всякий раз, когда она слышит тихий шаг Ванды или ловит взгляд Пьетро. Потому что рядом — значит, можно потерять. А если потеряешь их… что тогда останется? Тонкая, чуткая тень. Лицо Ванды с серым налётом изнеможённости. Под глазами привычные круги, будто тени не уходят за веки даже днём. Но взгляд живой. Жёсткий. Бдительный. Она протискивается в комнату и сразу тянется к Авелине. Не говорит. Просто садится рядом, обнимает осторожно. Её ладони холодные, но от этого легче. Авелина на кровати. Не спит. Точнее не может. Боли после инъекций приходят вне графика. Иногда во время еды. Иногда прямо перед сном, когда ей только-только начинает казаться, что тепло от тела начнёт отогревать пальцы. При этом предугадать момент невозможно. Она уже не ищет закономерности. Даже если симптомы повторяются, причина каждый раз другая. Организм не подаёт чётких сигналов, а внешне она выглядит ровно. Это устраивает тех, кто наблюдает. Значит, можно продолжать. Они делают уколы ей всё чаще. Сперва в руку. Потом в шею. Последний раз куда-то меж позвоночника. Это стыдно, липко и страшно. Очень больно. После этого она не может выпрямиться несколько часов. Теперь сидит, прижавшись спиной к стене, колени под подбородком, глаза тусклые. Лицо детское, но более не наивное. Ванда обнимает Авелину. Это движение у них отработано, как дыхание. Больше, чем нежность, скорее необходимость. Как укрыть одеялом. Просто, чтобы тело рядом сказало: «Я здесь. Ты не одна». — Опять? — шепчет Ванда. Она не спрашивает. Она знает. Авелина кивает. Молча. Плечи её дёргаются не от слёз, а от перегрузки. В ней всё дрожит: от бессонницы, от гормональных всплесков, от химии в крови, которую она уже различает по вкусу, как взрослый различает сорт вина. Как её отец знал, какой виски лучше. Недавно он ей снился. Это новое лекарство, после него зубы болят и стынут кости. Она не знает, что ей добавляют в еду, но пусть хотя бы кормят… Вкус еды стал маркером. Горький — к судорогам. Сладковатый — к бессонной ночи. Иногда кашевая масса оставалась на языке как мел. Она сглатывала его с усилием. Никто не спрашивал, голодна ли она. Но когда дают еду, есть заставляют. Она пытается не думать, просто жуёт и глотает. Лучше, чем ничего. Отказ — хуже. — Ш-ш-ш… — Ванда обнимает крепче. Её пальцы дрожат. Она сама точно не сильнее. Просто чуть старше. Чуть опытнее. И знает, что хуже — быть ещё может. Тело Авелины горячее, лихорадочное. В лицо ударяет запах медикаментов, пота и чего-то… Никому из них не объясняют дозировку. Не показывают, что им вводят, не предупреждают о последствиях. Только приходят, держат, вкалывают. Иногда вдвоём. Иногда втроём. Это судороги. Это пропавшее зрение или слух. Это онемевшие пальцы, ноги, тело. Это невозможность дышать. Совсем. Иногда всё сразу. Пять-шесть минут она просто лежала, смотрела в потолок, не могла вдохнуть. В голове мелькала мысль: если сердце остановится — они не сразу заметят. Или заметят, но не станут трогать. Проверят, когда будет время. «Недостаточная эффективность», — сказал доктор, и после этого комната наполнилась криком. Ванда обнимает её крепче. Хрупко. Бережно. Дыхание срывалось с губ порывисто, как у загнанного зверька. Она шепчет: — Помни. Не говори им. Никогда. Что бы ни было, — её тембр тёплый, но в нём звенит отчаяние. — Если они узнают, они не остановятся… Это не угроза — факт. Любая информация запускает новую серию наблюдений. Вопросы, фиксирование реакции, новая дозировка. Раньше она пыталась что-то скрыть — теперь просто не даёт поводов. Чем меньше действий, тем меньше вмешательства. Авелина понимает, о чём речь. Внутри головы шум. Сны приходят каждую ночь. Голоса, незнакомые ей люди, руины, кровь. Иногда она видит здания, которых не знает. Иногда родные руки. Лица без глаз. Иногда ей кажется, что она видит собственную жизнь. Но доктору она не скажет и ответов от него тоже не получит. Ванда укачивает Авелину, как свою младшую сестру, и в эти минуты забывает, что и сама почти ребёнок. Ей было всего восемь, как и её брату, когда их только забрали после смерти их родителей. Но за эти два года с момента, как их сюда притащило прошло… шесть лет. Прежде у них не было даже попыток называть это вслух. Ни «дом», ни «друг». Эти слова слишком хрупкие и слишком чужие в этом месте. Они делают только то, что помогает — шаг за шагом. Молча, регулярно, без объяснений. Потому что всё остальное — лишнее. Ванда знает. Они с братом знают, что значит быть «полезными». Они знают, что бывает, если покажешь хороший результат. Миссии. Приказы. Кровь. Крик. Страх. Не чужой, а свой. Настолько сильный, что ты больше не знаешь, где заканчивается норма и грань нормальности. — Мы рядом… — бормочет, приглаживая ладонью светлые волосы девочки. Пьетро на мгновение поворачивает к ним, смотрит, хмурится с жалостью и тут же снова хлынет к двери. Они не обещают, что всё будет хорошо. Здесь не полагается лгать. К тому же, ложь здесь не имеет смысла. Даже попытка подбодрить звучит как подделка. Они научились различать не только интонации, но и молчание. Они не играют в «дом», не придумывают «маму» или «папу». Это слишком остро. Слишком далеко. Но когда Пьетро держит её ладонь, а Ванда гладит волосы, становится немного лучше каждому. Как будто здесь всё-таки кто-то считает их просто детьми. Авелину — просто девочкой. Той, которую кто-то когда-то называл дочкой. Она не уверена, можно ли ей ещё быть чьим-то ребёнком. Категории «дочь», «девочка», «ребёнок» — больше не имеют отношения к ней. Они существуют как внешние термины, не применимые внутри этой системы. Здесь правду чувствуют кожей. А правда такая: боли будет больше. Инъекций тоже. Сегодня Авелина не смогла пройти тест. Снова. Нарочно. Они сказали, что она «недостаточно активна». Им всегда чего-то недостаточно. Её тело отказывается подчиняться. Авелина изредка больше не чувствует, где заканчивается сон и начинается явь. В голове постоянно кто-то говорит. Мерещится. Кто-то зовёт её по имени, которого она не слышала из родных уст уже два года. — Я не… не… я ничего не сказала… я молчала, — шепчет Авелина заикаясь. Её сильно лихорадит. — Я правда… — Знаю, — кивает Ванда, вжимаясь позвоночником в бетонную стену. Её губы бледные, и глаза ходят туда-сюда, будто ищут, за что зацепиться. Как будто она боится, что сейчас дверь распахнётся и… — Кто-то идёт! — бормочет Пьетро быстро. Где-то снаружи раздаётся грохот. Юноша вздрагивает. Дёргается к двери. Прижимается плотнее. Замирает. Шаги. Сначала один. Потом много. Быстро. С оружием. Кто-то кричит. Кто-то спотыкается. Звук, будто ударились железные носилки. Рёв. Не человеческий. Ванда прижимает Авелину крепче. Она не дрожит — превращается в мраморную статую. Между тем, страх в ней не исчезает. Он не делает её беспомощной, но забирает лишнее. Речь, дыхание, движения. Она не сжимается, потому что не может. Всё напряжение уже уходит внутрь, где нет выхода. Это не защитная реакция — скорее, единственно возможная. Ванда подзывает брата. Пьетро, отшатнувшись, садится рядом с ними на кровать. Просто рядом, как постоянство. Обычно он не делает этого. Однако сейчас он не уходит. Они привыкли к деталям. Здесь всё зависит от них. От смрада, от звука, от вкуса. Пьетро пытается подбадривающе улыбнуться сестре. Авелина смотрит в пол. Она завидует им. Не ярко. Не остро. Тихо. Осторожно. Завидует, что они есть друг у друга. Что у них кровь общая. А у неё — только они. Эти двое не её семья, не её дом, но больше, чем кто-либо в её жизни за последние два года. С тех пор как её похитили. Впрочем, это чувство не злое. Скорее — тихое, застрявшее где-то глубже раздражения. С тех пор как её забрали, любое присутствие стало роскошью. Даже неловкое, даже молчаливое. А у них — не просто присутствие. У них есть привычка быть рядом. Пьетро тянет руку и накрывает дрожащую ладонь Авелины. Это как дышать впервые за сутки. Она не знает, как называется то, что они делают. Но может, это то, что в другом месте называли бы «семья». Его пальцы крепкие, чуть шершавые. Её — тонкие, худые, с синими суставами. Он ничего не говорит, просто сжимает. Они редко обнимаются, когда страшно. Утешают друг друга всегда девочки, а он пытается казаться сильным. Ради них. У Пьетро взгляд сосредоточенный, напряжённый. Прежде он казался более собранным. Сейчас в его лице мелькают вещи, которых он, возможно, не замечает сам. Это не паника, не отчаяние. Скорее, предельная концентрация. У двери может быть кто угодно. А затем снова раздаётся грохот. Всё сжимается внутри. Металл лязгает, как будто кто-то сбросил на пол несколько железных балок. Голоса. Крики. Сирена. Всё смешивается в кашу тревоги. Как непрекращающийся гул. Пьетро резко напрягается. Его плечи дёргаются, скручиваются. Ладонь сжимает пальцы Авелины, словно вот-вот, и они побегут все вместе. Снова удар. Гул. Где-то внизу. Словно кто-то ударил металлическим кулаком по железу. Или словно кто-то пытается выбраться из клетки. Что хуже: вдруг кто-то пытается забраться внутрь? В Бункере тишина на пару секунд, а потом снова оглушительный хлопок. Стены дрожат. Звук не просто громкий, он жёсткий. Дети сжимаются в клубок вместе. Все трое замирают. При этом ни один не смотрит на другого. У Авелины сердце в горле. Ванда прижимает руку к её плечу. Пьетро сжимает её ладонь. Оглядывается на открытую вентиляцию. Вдруг придётся бежать… Не двигается. Слушает. Снова шаги. Спешка. Грубые команды на русском. Слёзы не текут. Им нет места. Только зрачки расширяются, сужаются. Только дыхание учащается. Испуг здесь постоянен, но к нему привыкнуть слишком сложно. Ты всё равно продолжаешь искать своё пристанище. Человеческая привычка к структуре работает даже здесь. Сознание всё равно ищет точку фиксации: лицо, звук, последовательность. Не потому, что верит в спасение, а потому что иначе распадается фокус. Даже в полной изоляции психика тянется к хоть какому-то порядку. И вот внезапно — оно. Тишина. Тянется. Густая. Мертвенно глухая. Ванда наклоняется к виску Авелины: — Не бойся. Мы с тобой. Успокаивает этим и себя. Снаружи снова доносится треск. Выстрел. Сразу за ним голос. Мужской, хриплый, командный: — Заблокировать сектор! — доносится из-за железной дери. Девочки вздрагивают одновременно. Пьетро напрягается всем телом. Пытается быть смелым, мужественным. Дыхание перехватывает, глаза широко распахнуты. Авелина смотрит в темноту под щелью, как будто в любую секунду там появится чья-то тёмная и большая тень. — Что это?.. — Авелина подаётся назад, шкребёт ногтями по ладоням близнецов. Её голос тонкий, испуганный, высокий. Долгая пауза. — Они… — Ванда оглядывается на брата, словно сверяя собственные мысли. — Его разбудили? — глухо выдыхает вопросом и неуверенностью. Смятением. — Кого?.. — Авелина вопрошает не думая. Сухо и пусто. Метает глаза между лиц близнецов, сидящих на её узкой койке. — Мы не знаем его имени, — бормочет себе под нос Пьетро. — Только слышали. Он… не человек. Наверное, — колебание, сомнение. — Говорят, ему больше сотни лет… До близнецов доходили только обрывки. Слова, сказанные мимо. Иногда они цепляются за названия или описания, даже если не понимают смысла. В этом месте всё, что не относится к ним напрямую, окутано полутенью. Они не спрашивают лишнего — так безопаснее. Пьетро крутит кисти в нервозности и сжимает кулаки. Раз щелчок хряща. Два, три… — Слышала эти гупонья? — сиплый выдох. — У него металлическая рука. — Пьетро хмурит густые брови, сводит их на переносице. Его волосы, криво обстриженные, спадают ему на лоб. — Ты… ты видел его? — заикание. Пьетро, опустив глаза, моатет головой. Но раз сам не видел, так может, и не было такого? Пальцы белокурой девочки дрожат. Без усилий. Просто от перенапряжения, от холода, от той тянущей боли в мышцах, которая не уходит уже вторую неделю. Дети обнимают друг друг так, словно только в этой кучке детских тел, в этой ледяной бетонной коробке, среди слякоти и страха, ещё можно выжить. Они давно перестали быть просто детьми. Здесь они выучили одно: если хочешь жить, держись за других. Даже если ты не можешь спасти себя, может быть, ты сможешь спасти кого-то ещё. И когда они, сидя в этой вязкой тишине, чувствуют тепло, Авелина засыпает. Не потому, что не боится. А потому, что больше не может бодрствовать… А просыпается она уже от того, что сердце бьётся в глотке. Звук, будто крик, но не человеческий. Не голос. А будто сама боль срывается со стен. Волна жара проносится вдоль позвоночника. Авелина подскакивает, садится. Её тело реагирует до сознания. При этом дыхание сбивается, а зрение будто отстаёт. В первые секунды она не понимает, где находится. Всё сливается в темноте: кровать, стены, воздух. Но ощущение, что кто-то рядом, не уходит. Оно точное. Оно реальное. Но рядом нет ни Пьетро, ни Ванды. Сначала кажется, что всё тихо. Но тишина неестественная. Обманчивая. Ей нет доверия. Она тянет за собой удары. Из глубины. Снизу. Где-то далеко, под бетонными плитами, кто-то кричит. Воет, изнывает от боли. Не человек. Не зверь. Но живой. Крик вырывают из глотки через зубы. Этот звук не отпускает. Он идёт сквозь стены, через кислород и плоть, прямо в кровь. И остаётся там. В комнате темно. Вентиляция почему-то не работает и в комнате душно, дышать тяжело. Резко крик прекращается, словно все звуки сокращаются с наступлением рассвета. Сон ушёл — и кошмары тоже. И тогда Авелина чувствует: кто-то рядом. Кто-то смотрит. Слишком высокий, чтобы быть общим. Слишком неподвижный. Лица не видно. Но силуэт там, в углу. Он просто стоит. Незнакомец. Смотрит. Авелина не двигается. Она знает, кто это. Он забрал её из дома. Украл, похитил. Он существует в её снах. В её памяти. В тени. В голосах. В ненависти и желании о возвращении домой, которое погрязло в смирении и чистом подчинении. По-другому быть не может. К тому же, она больше не уверена, что этот образ ей навязан. Возможно, он действительно был. Не однажды. С последней их встречи — его образ менялся. Лицо расплывалось, голос не вспоминался точно. Но ощущение от него осталось: короткий взгляд, холод в теле, полное отсутствие возможности действовать. Она никогда не говорила о нём вслух. Даже себе. Авелина смотрит на него. Дышит. Раз, два, три. Полной грудью. А коленки бьются о друг друга от страха. Она сжимается. Нет, не кричит. Она уже знает, помнит — это не поможет. Авелина медленно поворачивается набок, сворачивается калачиком. Зажмуривается. Подтягивает ноги. Спиной к нему. Лбом к холодному бетону. Тело дрожит. Пот по торчащему позвоночнику. Руки под подбородком. Она знает, что взрослые иногда молятся. Знает, что есть так называемый Бог. Но многие в него не верят. Только надеются на него — в самые страшные дни. Но Авелина не может молиться. У неё не получается. Впрочем, она и не пытается всерьёз. Таких вещей здесь не существует. Всё, что связано с доверием, давно перестало быть актуальным. Внутри остались только действия: ждать, слушать, не двигаться. В голове звучит равноценный вопрос, логичный в своей однозначности: если она будет достаточно тихой, исчезнет ли он? Но он не уходит. Она не оборачивается. Потому что если смотреть, то тьма станет настоящей. А пока Авелина лежит, не двигаясь, в её голове всё ещё звучит душераздирающий вопль. Хриплый, изодранный, как у мученика. Как то, что не должно быть услышано. Но было. И теперь уже не расслышать, не развидеть, не забыть. Авелина смотрит в трещины в стене. Пальцы от холода немеют. Волосы липнут к щекам, как мокрые нити. Она не помнит, как выглядит утро. Ей страшно. Ей очень страшно. Пусть он подумает, что она спит. Пусть уйдёт. Внутри смятение. Плотное. Как рука доктора. Как его голос. Как сны. Пусть уйдёт. Пожалуйста. Пусть хотя бы на одну ночь не берёт её с собой. Она не знает, что хуже — остаться или уйти. Но всякий раз, когда кажется, что всё обошлось, напряжение не уходит. Оно остаётся в теле, скапливается, переходит в зажимы и боль. К утру она не двигается не из страха, а потому что мышцы не слушаются. Авелина не уверена, что проснулась. И не уверена, что спит. Но знает одно: этого ей не забыть. От такого ей не избавиться. Ведь это боль, что дышит. Боль, что помнит. Боль, что смотрит на неё. И у неё не выходит не смотреть в ответ…