***
— А вы помните, что вы подумали, когда осознали свою ориентацию? Я помню. — Когда Петюня ушел, я решил пообедать. Достал кастрюлю, чтобы разогреть, потом сел на стул, и вдруг на меня навалилось: я понял, что всю жизнь буду один. — Это очень тяжелое осознание для четырнадцатилетнего ребенка. И что вы почувствовали? — Мне стало очень страшно, и я как будто провалился в какую-то дыру, блэкаут такой. А потом я смотрю в кастрюлю, а она пустая… Блядь. Догадка поблёскивает стёклышком под водой, но пока глубоко.***
В девятый мы вернулись уже другими. Коля стал шире в плечах, уверенней в походке, громче — хоть никогда и не был тихим. Меня тоже стало больше, но… иначе. Наверное, именно тогда всё пошло наперекосяк. В первые же дни девятого класса я начал искать в Нике — теперь его все так называли — признаки того, что он тоже может быть «таким». Длинные волосы, например. Потом были кожаные браслеты. Потом серёжка в ухе. В левом, конечно. Но потом я услышал, как он хвастался перед пацанами тем, что на каникулах переспал с девочкой из восьмого. А потом из десятого. И из параллели. И ещё, и ещё, и ещё. Мне было больно каждый раз, хотя после такого количества мог бы и привыкнуть. Но не получалось. Иногда он приходил с гитарой. После уроков вся его свита собиралась компанией в сквере за школой, и он исполнял свой стандартный набор из «а не спеть ли мне песню», «на двоих с тобой одно лишь дыхание» и «холодный ветер с дождем». Меня туда не звали, я приходил сам, прятался в кустах неподалеку и слушал. Ему исправно аплодировали каждый раз, несмотря на то, что пел он так себе. А мне почему-то хотелось верить, что он знает, что я его слышу, и поёт для меня, потому что не может признаться по-другому. Он мог толкнуть меня в коридоре, проходя мимо, и мне казалось, что так он пытается ко мне прикоснуться. Ведь если мальчики флиртуют так с девочками, почему бы им не флиртовать так с другими мальчиками? Он скидывал с парты мой рюкзак, а я только смотрел в его прозрачные, почти стеклянные, голубые глаза, и надеялся, что он поймет, осознает, и придёт ко мне… Но он просто скидывал рюкзак, просто толкал, просто обзывал. Петюня пытался меня как-то защитить, но у него тоже не было особой силы и авторитета. Просто чуть больше наглости, чем у меня. Пару раз он даже пытался дать за меня в морду, но больше получал. Под конец девятого Петюня сообщил, что его отец открывает бизнес в Краснодарском крае, и они уезжают. Так, в десятом, я остался без какой-либо поддержки. Помню, как в первый день сидел за своей партой, теперь уже совсем один. Ни с кем не разговаривал. Но Света повернулась ко мне, чтобы попросить передать что-то назад, и как-то удивленно на меня посмотрела. Она вдруг заговорила со мной на перемене, спросила, что я делал летом. И мы постепенно стали общаться, даже помогали друг другу с домашками. У неё были способности к естественным наукам, у меня к точным, а в гуманитарных мы оба плавали. А потом она упомянула, что они с Ником начали встречаться. И у меня внутри всё рухнуло. Но ненадолго. Потому что в моей жизни появился Игорь. Я помню, как он вошёл тогда, в первый день года. Нам сообщили до этого, что у нас будет новый историк. Почему-то я представлял себе деда с орденами, но вошел он. Тонкий, в этом костюме, с журналом подмышкой и сумкой на плече, с торчащей челкой. Он выглядел как свежий выпускник педа. И он улыбался. Это было такой редкостью со стороны учителей, что показалось неестественным, и я подумал, что он не то неопытный, не то просто претенциозный хер, которого мои одноклассники за месяц сведут в могилу. Они попытались, конечно, но он как-то умудрился заставить всех себя слушать. Может, потому что относился ко всем одинаково: с уважением по умолчанию. Ну и девчонки все в него влюбились. Смешно было наблюдать поначалу. Они подключили свои детективные способности и быстро выяснили, что ему тридцатник, и у него жена, дети и учёная степень. А потом был День Учителя. Света оформляла сцену для какого-то выступления, и позвала помочь. Я не слишком-то горел желанием. Хотелось домой — пожрать и посмотреть телек. Но она уломала. И мы сидели в столовке, что-то клеили, что-то раскрашивали, и я вдруг почувствовал, что кто-то на меня смотрит. Поднял глаза, и увидел. Он, кажется, руководил постановкой, вокруг него несколько человек стояло, но он на меня смотрел очень пристально. Мне даже не по себе стало. Я испугался, глаза отвел, и тут он подходит. Я смотрю на него, он на меня, просит клей. Улыбается, жуёт жвачку. Я клей нащупал, ему дал, он меня похлопал по плечу и ушёл. Я посмотрел на Светку, а она как работала, так и продолжила, как будто не заметила ничего. А у меня внутри будто что-то переключилось. И про Ника я уже не думал. Всё, о чем я думал — это показалось или не показалось. Потом нас вывезли в Москву, в театр. И как-то так вышло, что мы с ним сидели рядом, но отдельно от всех. И меня так тронула пьеса, что я заплакал в конце. Включили свет, аплодисменты, а я лицо вытираю рукавом, носом хлюпаю, и чувствую, как он меня погладил по спине. Я повернулся к нему, он смотрит, руку не убирает. «Сильно, да?» Я кивнул, подскочил, и пошёл оттуда. И опять думал — показалось ли? Он начал мне сниться, и постепенно я стал думать только о нём. И тогда мне уже стало неважно, что говорят и делают другие. Теперь главным было отличиться в его глазах. Мне хотелось лучше выглядеть, я пытался причёсывать волосы так, чтобы лежали получше, но всё равно выходило ужасно, и мне было стыдно таким приходить на его уроки. Поэтому я шёл другим путем: пытался сделать домашку как можно лучше; написать доклад, зная, что никто кроме него меня не послушает, когда я выйду к доске; написать реферат; остаться после урока, если нужно было помочь притащить проектор или сдвинуть парты — да что угодно. И мне казалось, что он улыбался каждый раз, когда я появлялся в дверях его кабинета. Я хотел удостовериться, что мне не казалось, и иногда приходил чуть пораньше, чтобы просто увидеть, как он реагирует на других. Однозначных результатов так и не получил. А однажды, на уроке, когда он рассказывал про Холокост, он сказал, что системно уничтожались помимо евреев также цыгане, инвалиды и геи, и кто-то выкрикнул что-то вроде «ну этих-то нужно». Мне вдруг стало страшно, а Игорь — он замолчал, посмотрел на этого выкрикнувшего, и я увидел, как он сжал кулак до белых костяшек, но потом вздохнул, и продолжил объяснять, почему угнетение любой группы людей это плохо. Я даже не пересказал бы теперь, но я помню эту тишину, и его голос, тоже тихий, но очень спокойный и взвешенный. И меня отпустило, и стало так тепло от того, что он так думает. И вот тогда я подумал: а вдруг он тоже гей? Но ведь не нужно быть геем, чтобы их поддерживать, правда? После летних каникул я вернулся в 11-ый класс со страхом, что он уйдёт, настолько он не вписывался в эту атмосферу. Но он всё ещё был там. И когда он предложил поучаствовать в межшкольной конференции по истории, упомянув, что придётся приходить к нему на дополнительные консультации, я остался после урока и, запинаясь, сказал, что хочу. Он улыбнулся. — Не боишься выступать? — Интересно попробовать, — не слишком искренне сказал я. Мы договорились о дне консультации, он дал мне список тем на выбор, и сказал поискать литературу и решить, о чём я хотел бы поговорить. Я готовился ко встрече, перелопачивая все книги и журналы, которые были дома, сидел в библиотеке, и в итоге остановился на Холодной Войне, просто потому что нашёл хоть какие-то книги, а отец до середины девяностых работал в военпроме, и тема всегда витала в воздухе. Я пришёл к нему после уроков, разложил все книги, которые приволок. Он сел со мной рядом за парту, и попросил рассказать, что я нашёл. Пока я рассказывал, он случайно касался меня иногда, и я краснел. И логически мне было понятно, что я ему не могу быть интересен. По крайней мере не «так». Но почему тогда он иногда трогал меня за плечо? Почему потрепал по волосам и поспешно убрал руку? Он точно смотрел на меня как-то «не так». Мне кажется. Меня просто пробирало всего от этого взгляда. Или всё же мне казалось, и он просто был очень дружелюбным, а я накручивал, потому что был влюблён? Он отвлекался от темы, расспрашивал о семье, об интересах. Мне кажется, никто, кроме Петюни, в этой школе до сих пор мной так не интересовался. У меня плохо получалось формулировать мысли, я путался в словах от волнения, но он помогал. «Ты в правильном направлении. А что, если…» И вдруг он пододвигается ближе, задевает меня коленом на мгновение, забирает у меня ручку, чуть коснувшись моей ладони пальцем, и я перестаю дышать. Я уверен, что он слышит, как колотится моё сердце. Он говорит что-то, негромко, совсем близко, я чувствую его запах — смесь какого-то еле заметного парфюма, и шампуня, и стирального порошка, и человека под всем этим, и его дыхание доносится до моей щеки, пока он рисует схемы в моей тетради. Он не смотрит на меня, а я просто оторваться не могу от его лица с чуть шелушащейся кожей, острым носом, тонкими, но такими чёткими губами… Он был слишком близко, а я был на грани того, чтобы его поцеловать… — Ты понял? — спросил он и отдал мне ручку. Я кивнул, хоть и прослушал всё. — До следующей недели подготовь материалы по каждому пункту. А ещё иллюстрации нужны. У тебя компьютер есть дома? На моё «нет» ответил, что можно будет у него дома встретиться в следующий раз, и он поможет найти то, что нужно. Я собрал вещи и вышел. Он махнул мне рукой на прощание, не вставая из-за парты. У него дома. Мое сердце колотилось в предвкушении всю неделю, но накануне он сообщил, что договорился с информатичкой о том, что в следующий раз мы встретимся у неё в кабинете, и домой к нему идти не придётся. Не придётся? Не придётся? Я плакал от обиды весь вечер. На следующий день мы сидели в кабинете информатики, он показывал мне сайты, которые нашёл, тематические форумы. Картинки грузились долго, и, пока мы ждали, он взахлеб рассказывал про Карибский кризис, махал руками, изображая траектории межконтинентальных ракет, а я просто смотрел на него, как на произведение искусства, которое сегодня почему-то пришло в огромном свитере, который ему совсем не идёт. Потом ещё два таких раза. Он больше не садился так близко, становился всё серьёзней ближе к конференции. Я выступил с этим докладом, мне даже аплодировали, но мне это всё нахуй не сдалось. Главное, что он сидел там и улыбался. Но выяснилось, что я был не единственным, кто готовился. С нами поехали две девочки — одна из параллельного, другая из десятого. Они крутились вокруг него, и я даже не сидел с ним вместе во время других выступлений, потому что они сразу же заняли соседние с ним места. Он улыбался их докладам и хлопал — точно так же, как и моему. Последние месяцы одиннадцатого класса прошли без особого внимания с его стороны. Он всего лишь сдержанно улыбался, когда я здоровался. Но думать о нём я не перестал. Поделиться было не с кем. Я чуть не признался Светке. Мы как-то сидели у неё, телевизор работал на фоне. Показали Моисеева, и разговор зашел о геях. Я только хмыкал и поддакивал, пока она говорила, что не понимает, почему их все так боятся. Я осторожно спросил, кажется ли ей, что в нашей школе могут работать геи. Она подумала, и сказала, что у физрука в подсобке она лично видела календарь с голыми женщинами, а у трудовика и у Игоря жены и дети, и выглядят они все как обычные мужики, поэтому нет, точно не геи. Я хотел сказать, что я, наверное, тоже выгляжу обычно, но… Но не решился. А потом, под конец учебного года, у неё начались свои проблемы: она залетела от Ника, поняла слишком поздно для аборта, и у неё уже не было времени на меня. Я же решил, что буду поступать на истфак, настолько сильно он на меня повлиял. Родители удивились, пытались понять, что я потом буду с этим делать, но сказали, что раз решил, то решил. Разумеется, я пришел к этому совсем не потому, что мне нравилась история, а мне просто хотелось ему рассказать об этом, и чтобы он смог мной гордиться. Когда я сдавал выпускной экзамен по истории, он сидел в комиссии. Когда я робко и тихо отвечал по билету, он кивал, пристально глядя на меня, и, когда я начинал запинаться, мне казалось, что он нервно грыз ручку, и довольно улыбался, когда у меня наконец получалось сформулировать ответ. Он просто был рад за меня. Или нет? Я сдал на пять. Я много думал перед выпускным и решил ему признаться. Ведь было бы уже неважно, что он мой учитель. Я бы рассказал ему о своих университетских планах, а он бы точно поддержал, и мы смогли бы продолжить общаться. А если бы он вдруг сказал, что мне показалось и начал читать мораль, я бы просто свалил в закат.***
— А вы как думаете, там было что-то, или мне казалось? Я наивный? — Я не могу сказать, я ведь знаю об этом только по вашим рассказам. Но, скажем так, люди, которые проявляют неположенный интерес к своим несовершеннолетним подопечным обычно ведут себя иначе. Если всё было так, как вы рассказали, я, как минимум, не вижу там никаких неэтичных поступков с его стороны. Скорей всего, ему действительно нравилось преподавать, и он был рад видеть ваш энтузиазм. Вопрос больше в том, почему тебе так важно было найти эти признаки заинтересованности. — Ну я же был в него влюблен. — Просто взаимность? — Я думаю, да. — Хм. Как выглядел твой день когда ты учился в школе? — Вставал в семь, шел в школу к восьми. Сидел эти шесть часов, домой приходил около трёх. Смотрел телек. Сериалы какие-то. Когда МТВ появилось, в основном его. Читал книжки. Уроки делал. Ел. — С друзьями встречался? — Пока Петюня не уехал, с ним тусили обычно. То у него, то у меня. А потом один. Ну и со Светкой иногда, но редко. — Что ел? — Разогревал то, что мать приготовила накануне. — Всегда было что разогреть? — Да. Я макароны первый раз сам себе сварил только в университете. — Родители когда возвращались? — Отец часов в девять. Мать чуть раньше. — И что вы делали? — Да ничего, они садились у телевизора, а я у себя сидел, читал, уроки делал. Потом видел, что мать в кресле спит, батя на диване. Я её будил, чтобы она перелегла нормально. — А в выходные? — Мать к бабке ездила на другой конец Подмосковья, отец на рыбалку. А я иногда с ними, но обычно дома оставался. — То есть у тебя очень мало контакта с родителями было, получается? — Получается, так. — Ты им рассказывал про травлю и одиночество? — Нет. У них и так проблем по горло было. Да у всех были проблемы. Девяностые же. У кого проблем не было? — У твоих одноклассников была похожая ситуация? — Ну да, местами похуже. — Алкоголь? Насилие? — Да, Ника вон, я видел однажды, отец лупил прямо во дворе. Классе в шестом. Наркота опять же: у другого одноклассника мать барыжила, у него проходной двор дома был. Короче, у меня было нормальное детство. — То, что оно было чем-то лучше, чем у окружающих, не всегда означает, что оно было хорошим. Тебе не хватало коммуникации с родными, ты много времени проводил один. — Но почему на других это не повлияло? Почему я стал поломанным, а у них всё нормально. — Ты не можешь знать, насколько у них всё нормально. В соцсетях люди обычно не рассказывают о своих внутренних терзаниях. А как тебе кажется, твой интерес к Игорю мог возникнуть потому, что тебе могло хотеться внимания со стороны кого-то взрослого и авторитетного? — Не знаю, — я задумываюсь. Мне становится страшно от того, что я мог принимать за любовь что-то совсем другое. — Не знаю. — Хорошо. Так что было дальше?***
За пару дней до выпускного я сдавал устно физику. После окончания уходил с ещё парой одноклассников, и на лестнице зацепился за отогнувшуюся от перил железку. Рюкзак порвался, всё рассыпалось, все засмеялись, один из них сказал: «Ну ты и лох». Порванного рюкзака жалко не было, потому что школа официально закончилась, а вот содержимое… Накануне я решился, наконец, купить себе настоящий журнал. Нашёл: британский, непереведённый, слегка устаревший — чуть ли не позапрошлого года. Долго выбирал, долго не решался подойти с ним к кассе, боялся, что попросят паспорт: до совершеннолетия оставалось полгода. Но не попросили. Даже не посмотрели на меня. Я решил торжественно отложить дрочку на новых людей до завершения экзаменов, а утром в последний момент испугался, что мать, оставшаяся тогда дома, может вдруг затеять уборку в моей комнате и на него наткнуться, поэтому, недолго думая, бросил в рюкзак. А теперь этот журнал лежал на мраморных ступеньках под моими ногами, сверкая своим совершенно однозначным названием и двумя обнимающимися мускулистыми красавцами на обложке. Смех быстро прекратился, я собрал рассыпавшиеся вещи, завернул их в ошмётки рюкзака и сбежал, избегая прямых взглядов. Я до последнего надеялся, что они ничего не рассмотрели. Я просто не хотел об этом думать, отбрыкивался от подобных мыслей. Я готовился к самому важному на свете разговору. Репетировал речь перед зеркалом. Пытался представить, как Игорь мог бы мне ответить, и что я сказал бы ему на это. Фантазировал о том, как он целует меня под лестницей, и мы уходим в закат, оставляя этот полный ненависти мир в горах пепла. На следующий день готовился, мылся, тщательно укладывал волосы и радовался, что прыщей не так много, как обычно. Смотрелся в зеркало, думал, что мне всё же идёт рубашка с пиджаком, и я, наверное, не такой и урод. Порепетировал игривый взгляд, застегнул пиджак, расстегнул, откинул полу, засунул руку в карман. Сойдет. Меня ждали неподалеку от школы, у гаражей. Ник стоял впереди всех, предводителем. Я думал, что они просто поинтересуются, и я скажу, что это был не мой журнал, что меня попросили его кому-то передать. Но меня сразу схватили, ничего не говоря, и потащили за гаражи. Очки свалились и захрустели под ногами где-то по пути. Ник ударил первым, кулаком в челюсть, пока двое других держали. Потом ещё один раз, ногой в живот. Я согнулся от боли, меня отпустили, и я упал в грязь. — Ты, значит, пидор, — сказал он свои первые слова за эту показавшуюся мне бесконечностью минуту, и пнул меня острым носком ботинка в живот. А потом присоединились остальные. Они били и повторяли раз за разом, что я толстый пидор. Никакой фантазии. Потом ушли, оставив меня там. Я даже не сразу смог встать. Пошел домой, без очков передвигаясь почти на ощупь. И хорошо, что всё расплывалось: мне не пришлось встречаться глазами с прохожими. Никто из них не остановился, не спросил, что случилось. А я шёл и думал, что сам виноват. Что заслужил. Мама, увидев меня, закричала от ужаса. Помогла обработать раны, пыталась поговорить, но я молчал. Не мог объяснить ей, что произошло, потому что тогда пришлось бы объяснять всё. Отец пришёл вечером и тоже не добился от меня никаких ответов. Потом я не выходил из квартиры всё лето, боясь встретиться с кем-то из одноклассников. Слушал, как родители каждый день разговаривали на кухне, и мать курила больше, чем обычно. Они пытались спрашивать меня про поступление, но я не хотел об этом даже думать. Уже начался сентябрь, когда отец зашёл ко мне в комнату, сел на кровать рядом, и спросил: — Ты хочешь отсюда уехать? И я обнял его — впервые за много лет.***
— Мне очень жаль, что вам пришлось это пережить. Молчу. — Вы видите, в чём разница? — Между мной и ими? Не знаю. — И вы, и они пережили тяжёлое детство. Вы спросили, почему у них всё нормально. Даже тут понятно, что всё не так. Люди, применяющие насилие против слабого, вряд ли сами обладают здоровой психикой. А у вас за это время хоть раз возникло желание кому-то навредить? Отомстить? Снова думаю о той первой кастрюле. — Только себе… Начинаю рассказывать ей о том лете перед девятым классом, про то, как до сих пор при малейшем стрессе мне хочется есть, и как в последние годы я сдерживаюсь, но иногда доходит до такого, что я просто не ем ничего несколько дней. Она продолжает задавать вопросы, я говорю, говорю, говорю, и незаметно для себя начинаю плакать. От облегчения. Это не я такой прожорливый еблан, это травма. Это общество. Это одиночество. Это маленький я, которому больше некуда пойти и не с кем поговорить, и единственное, что доказывает мне, что меня любят и обо мне заботятся, это еда в холодильнике. И становится понятно, почему, когда я покупал Боре жрачку, а он этого не ценил, мне было в разы обидней, чем от любого болезненного секса. — А ещё ведь выходит, что человек, которого вы впервые полюбили, действительно оставил вас на полу в грязи. И вам казалось, что вы заслужили такое обращение, а потом заново проживали эту историю каждый раз, возвращая себе душевный комфорт знакомыми средствами. Но никто такого не заслужил. Вы не виноваты в том, что ваш обидчик потерял контроль над своей жизнью. Вы не виноваты в том, что он сам подвергался насилию. Он решил выместить свою фрустрацию на вас, но это был его выбор. В этом нет вашей вины. Как и нет вашей вины в том, что ваши последующие отношения не приходили к тому, чего вы хотели, и, более того, валидировали вашу веру в то, что вы навсегда останетесь один. Но ваша вера не основывается на фактах. Она — результат тяжелой затяжной травмы. Вы ценны. Вы ценны сами по себе. Эта ценность не зависит от вашей ориентации, внешнего вида, доходов, достижений. Вы достойны хорошего обращения всегда. И вы достойны любви. Прежде всего, любви к самому себе. И это зачастую дается нам всем сложнее всего — научиться любить себя без оглядки на то, как нас видят другие. Но я в вас верю. Попробуем, что скажете?