Урод.

NC-21
В процессе
214
7
sparrow.chrr соавтор
Серия:
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 113 страниц, 46 611 слов, 11 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
214 Нравится 34 Отзывы 46 В сборник

Chapter 9. «my whole world is under your skin»

Настройки
Примечания:
Холодный, почти враждебный край раковины впивался в ладони с какой-то осмысленной жестокостью. Я судорожно вцепился пальцами в керамику, ища хоть какую-то спасительную точку опоры в этой плывущей, текучей реальности. Ногти побелели от нечеловеческого напряжения, кожа на костяшках натянулась до звона. Казалось, еще немного, и она лопнет, обнажив мое собственное протухшее мясо. Я с силой втянул кислород в легкие, грудная клетка болезненно расширилась, пытаясь вытеснить тошнотворный привкус материнского разложения. Этот вкус застрял в горле жирным комом, который не получалось ни протолкнуть внутрь, ни выплюнуть. Глоток воздуха прошел по пищеводу медленно, с усилием, но легче не стало, лишь острее ощутилась спертость этого склепа, затхлая духота, пропитанная потом и дешевым перегаром. Мысль пришла внезапно, острая и жгучая: холодильник. Она прорвала плотный туман усталости, что осела на веках и плечах, пригибая к земле. Надо накормить Карен. Ноги, чужие и непослушные, поволокли тело к белому, облупившемуся гробу в углу. Движения были механическими, вымученными. Старая дверца, с облезлой до ржавого металла краской, жалобно скрипнула на изношенных, просящих смазки петлях. Лампочка внутри, потухшая неделю назад в знак немого протеста против царящего здесь хаоса, лишь желтушно мигнула в агонии и окончательно сдалась, погрузив нутро холодильника в беспросветную тьму. Я сунул руку в эту черную пасть. Пальцы лихорадочно шарили в пугающей пустоте, скользили по противно-маслянистым на ощупь полкам, натыкались на пустые банки с зияющими, беззубыми ртами, на смятые упаковки, на что-то неопознанно-мягкое, отвратительно податливое, от чего по позвоночнику пробежала судорога отвращения. И наконец я наткнулся на консервы. Хотя бы это. Ребристый холод знакомой банки тушенки приятно резанул подушечки. Нечто настоящее, способное утолить голод. В верхнем шкафчике, в засаленной полутьме, нашлась наполовину пустая пачка сломанных спагетти в прозрачном пакете. А на подоконнике, среди шелухи и окурков кусочек луковицы. Сморщенный, как старушечье лицо, с сухим хвостиком. Ужин. Скудный, до слез убогий, вызывающий тошноту своим жалким существованием. Но ужин. Я с грохотом, от которого вздрогнули пустые бутылки на столе, водрузил кастрюлю с мутной водой на конфорку. Щелчок рычага прогремел, как выстрел, в гнетущей тишине. Зашипел газ, раздался сухой, ватный хлопок, и сине-желтое пламя рванулось вверх голодными языками, жадно, с какой-то животной страстью лизнув облезлое дно. Этот навязчивый, монотонный шум: шипение, потрескивание и запах газа сплелись в один мерзкий, диссонирующий хор с прерывистым дыханием матери из спальни и мертвым, бессмысленным тиканьем часов на стене. Я застыл истуканом, уставившись на пляску огня, ощущая, как его жидкое, пульсирующее тепло неохотно, по миллиметру пытается отогреть мои закоченевшие пальцы. Но внутри, глубже, чем сама моя суть, оставалась бездонная пустота. Просторная и черная, как та самая ванна, полная грязной мыльной жижи, из которой я полчаса назад вылавливал безвольное тело. Слова матери звенели под половицами. Они въедались в выцветшие обои, впитывались в трухлявую штукатурку стен, становились частью этого дома. Я резко зажмурился, пытаясь стряхнуть наваждение, и сразу же перед внутренним взором встало изможденное, искаженное ненавистью лицо в обрамлении пены, трупные синяки на обвисшей коже, как клеймо позора. Моего позора? Моей вины? Нет. Ее. Только ее. Это был ее выбор, ее добровольное, осознанное падение на самое дно. Тихое шарканье ног по полу. Едва уловимый звук, похожий на шорох паучьих лапок. Но он врезался в безмолвие так резко и неожиданно, что я вздрогнул всем телом, сердце пропустило удар, а потом бешено заколотилось где-то в горле. Я резко обернулся. В дверном проеме стояла Карен. Она судорожно прижимала к груди старый, почти лысый, облезлый плюш. Ее медвежонок, последний свидетель моих собственных несостоявшихся детских игр. Большие глаза, слишком взрослые, слишком много знающие для восьми лет, смотрели на меня сквозь пелену кухонного марева. В них застыл немой вопрос и такое бездонное страдание, что мое сердце сжалось в ком и рухнуло в пустоту желудка. Она казалась невероятно хрупкой в своей изношенной пижамке, висящей на острых плечах, как на вешалке. Бледная. Призрачно бледная. — Кенни? — Голосок, тонкий и прерывистый от сдерживаемого, затаенного дыхания. — Мама... она спит? Я кивнул резко, дергано и отвернулся к кастрюле, делая вид, что процесс варки требует моего безраздельного внимания. На дне уже начинали копошиться, лопаясь с тихим, уютным «чмоканьем», первые робкие пузырьки. Схватил банку тушенки, вонзил ключ в жесть с неприличным, рвущим тишину хрустом, начал с силой вращать его, ощущая упругое сопротивление металла. Удушливый запах жира и консервированного мяса ударил в нос маслянистой волной, заставив брезгливо поморщиться. Карен не ушла. Она неслышно подкралась ближе, приникла острым локотком к краю стола и бесстрастно уставилась на раковину. Та была завалена до краев грязной посудой, покрытой засохшими, разноцветными потеками, и пустыми бутылками. Немые, зеленые и коричневые памятники материнского падения. Медвежонок утонул своей вытертой мордочкой у нее в подбородке. — Кенни? — Зазвучала она еще тише. Шепотом, словно боялась разбудить саму тишину, которая в любой момент могла обрушиться на нас оглушительным грохотом. — Почему мама меня не любит? Не детский, пугающий серьезностью вопрос заполз за шиворот. Я застыл с зияющей рваным металлом банкой в руке. Весь тот холод ванной, вся липкая мерзость, что я только что отскребал ногтями, вся пьяная, безадресная ненависть, вылитая на меня матерью, все это вдруг сгустилось, спрессовалось, сконцентрировалось в одну эту простую и точную фразу, произнесенную маленькой девочкой с плюшевой игрушкой. Передо мной стоял не ребенок. Сквозь стену всепоглощающей усталости я вдруг увидел себя. Себя маленького, забитого, потерянного, с тем же самым немым вопросом в глазах. Вопросом, на который за долгие годы не нашлось иного ответа, кроме кулаков, слюнявых криков и этого всепроникающего, приторного запаха распада. Ее распада. Распада всей нашей так называемой семейной жизни. Я со стуком, от которого звякнули ложки в кружках, шлепнул банку на стол. Толстый, белесый, студенистый жир брызнул на грязную поверхность, застывая безобразными каплями. Потом. Потом вытру. Сейчас не до того. С нечеловеческим усилием, преодолевая мощное, вязкое сопротивление невидимой среды, я обернулся к ней. Мое лицо, несмотря на всепоглощающую внутреннюю дрожь, складывало мышцы во что-то, отдаленно напоминающее спокойствие и утешение. Губы непослушно дрогнули, натянулись в жесткую, тонкую линию, затем болезненно искривились. Получилась жалкая и до ужаса вымученная улыбка. Гримаса, а не улыбка. — Не говори глупостей, Карен, — выдохнул я, заставляя сиплый голос звучать мягче, теплее, чем он был на самом деле, но он, вопреки стараниям, все равно оставался надтреснутым от дикого напряжения. Я медленно опустился на корточки, чтобы оказаться с ней на одном уровне, чтобы смотреть прямо в эти бездонные глаза. От меня разило дешевым мылом, ржавой водой и той вечной изнеможенностью, что въелась в поры, забилась под ногти черной каймой, стала частью меня самого. — Мама тебя очень любит. — Слова обжигали горло, как глоток кислоты, потому что были ложью. Отравой, которую я, как заботливый старший брат, собственноручно вливал в нее. Я осторожно, боясь спугнуть, взял ее маленькую, безжизненную руку в свою шершавую ладонь. — Она просто... она просто очень-очень устала, понимаешь? Невероятно, смертельно устала. Но скоро все станет хорошо. Вот увидишь. Я обещаю. Я не отрываясь смотрел ей в зрачки, в эти темные озера детского страдания и непонимания, стараясь вложить в каждую фальшивую ноту, в каждый произнесенный слог хоть крупицу убедительности, хоть призрачную тень надежды. Но внутри, за этой хлипкой, бумажной ширмой лживого утешения, бушевала и без того очевидная правда: Нет, Карен. Она не устала. Она уже мертва внутри. Давно сгнила заживо. И не любит. Ни тебя. Ни меня. Ничего святого. Никого и никогда. Только бутылку и того, чье имя не произносится в пределах этих стен. Я знал это. Это знание было моей второй кожей, воздухом, которым я дышал. И в этот самый миг, глядя на ее доверчиво поднятое личико, на котором тень вопроса рассеялась, сменившись робкой, трогательной готовностью поверить в мою спасительную сказку про «усталость», во мне, глубоко в самом сердце, что-то щелкнуло. Беззвучно, но весомо. Как срабатывает предохранитель или как захлопывается, вставая намертво, дверной замок. Это было не просто чувство. Не просто жалость. Не просто братский долг. Это была клятва, выжженная раскаленным железом в самом сокровенном уголке души. Я, отныне и навсегда. Я, единственный живой щит между ней и этой смрадной, вонючей пропастью. Единственная живая стена, которая не даст ей рухнуть в тот же омерзительный омут, что безмолвно, не спрашивая согласия, затянул меня. Карен не станет как мама. Никогда. Слышишь, Карен? Никогда. Не станет этим отвратительным, ненавидящим весь мир трупом, выползающим по ночам из комнаты. Не будет жить в вечном страхе и в этой грязи. Я вырву ее отсюда. Вытащу. Любой ценой. Ради нее. Ради этого хрупкого, едва теплящегося огонька в ее глазах, который еще, каким-то чудом, не погас под напором этого мрака. Я сделаю все. Все, что в моих силах. И даже то, что за их гранью. Я медленно, благоговейно погладил ее по голове, по спутанным, светлым волосам. Уже не машинально, не по обязанности, а с новой, невероятной, почти болезненной нежностью, боясь раздавить, сломать это хрупкое создание. Это движение было немым обещанием. Нерушимым обетом, скрепленным не кровью, а чем-то большим. — Беги умываться, — прошептал я, и мой голос, как ни странно, уже не звучал так хрипло и обреченно. В нем появилась незнакомая, твердая, металлическая нотка. — У нас сегодня есть горячая вода, пока не перекрыли. Да и ужин как раз за это время успеет приготовиться. Она коротко кивнула и тоска, навеянная вопросом окончательно отступила с ее лица, уступив место слабой надежде. Прижала медвежонка еще крепче, всем своим маленьким тельцем, и бесшумно выскользнула за дверь, оставляя меня одного в отравленном полумраке кухни. Я медленно, ощущая каждую напряженную мышцу, каждую связку, снова взял банку в руки. «Просто устала». Эти слова больше не звенели в тишине пустотой и фальшью. Теперь в них слышался тихий, но отчетливый вызов. Эта ложь, произнесенная сквозь боль ради ее душевного спокойствия, больше не казалась мне очередной порцией грязи. Она была первым, грубо отесанным, но невероятно крепким камнем в фундаменте той стены, которую я отныне воздвигал вокруг Карен. Я стоял и неотрывно смотрел, как лениво, булькая и закипая, варится наш скудный ужин. Моя клятва горела внутри алым, раскаленным углем. Ярче и жарче этого чахлого сине-желтого пламени, что плясало под закопченным дном кастрюли, освещая нашу маленькую, убогую крепость, которую я поклялся защищать любой ценой.

***

Тончайшая шелковистость волос Карен, прохладная и живая под моими подушечками пальцев, была последним якорем, удерживающим меня от полного распада на атомы в этом пропитанном ужасом мире. Я пропускал каждый локон медленно, с благоговейным трепетом, ощущая, как легкие электрические разряды статики покалывают кончики пальцев, когда волосок за волоском скользит сквозь кожу. Мои губы беззвучно шевелились, выдыхая в безмолвие детской едва слышную колыбельную, и я чувствовал, как вибрация голоса щекочет гортань изнутри. Тот самый наивный, дурацкий мотивчик из рекламы стирального порошка, от которого когда-то, в той, другой жизни, вспыхивали озорные искорки в ее глазах. Ради этой улыбки, застенчивой и ослепительной, я выучил бы всю мировую оперу, ноту за нотой, распевая каждую арию до хрипоты, до боли в связках. Но теперь песня была лишь тихим шелестом, отчаянным заклинанием против надвигающегося кошмара, который ждал меня за дверью. — Доброй ночи, бусинка, — прошептал я почти беззвучно. Я склонился ниже, и мои губы замерли на ее лбу. В ответ лишь сонное, ровное сопение, да потрепанный плюшевый мишка, прижатый к груди еще крепче, словно последний бастион детства. На ее личике, омытом призрачным лунным светом, сочившимся сквозь щель в шторах, лежала печать неземной безмятежности. Крошечный островок мира посреди бушующего океана моего личного ада. Она была моим оправданием, моей единственной святыней, ради которой я готов был рвать глотку любому, кто посмеет приблизиться. Дверь захлопнулась с тихим, но окончательным щелчком. Этот звук упал в тишину, как маленький камешек в бездонный колодец, и его эхо неприятно защекотало в ушах, нервно отзываясь где-то в барабанных перепонках. И в то же мгновение меня поглотил коридор. Не просто темнота, нет, это была липкая, почти живая субстанция, которая пахла застоявшейся пылью и моим собственным страхом. У страха появился физический вкус. Воздух сгустился в студенистую массу, обволакивающую горло. Каждый вдох превращался в мучительный спазм диафрагмы, и мне приходилось делать усилие, чтобы протолкнуть его в легкие. Я задыхался в этой тишине. Я стиснул челюсти до хруста в зубах и заставил ноги волочить меня вперед, к ложному убежищу. К моей комнате. Каждый шаг отдавался глухим гулом в черепе, разгоняя боль от переносицы куда-то в затылок. Каждый позвонок вибрировал от этой тяжелой поступи, передавая сигнал бедствия прямо в спинной мозг. Мне казалось, еще немного, и я сойду с ума от неясного предчувствия. И тут раздался стук в дверь. Сухой, отрывистый, настойчивый. Он бил прямо по вискам, разнося вдребезги остатки моего и без того хрупкого спокойствия. Пробирающий душу ужас пронзил меня насквозь, превращая кости в хрупкое, звенящее стекло, готовое рассыпаться в любой момент. Я физически ощутил, как адреналин, холодный и липкий, выплеснулся из надпочечников в кровь. Он побежал по венам ледяными ручейками, заставляя каждый волосок на руках встать дыбом. Картман. Эта мысль обожгла мозг добела. Моя рука сама, помимо воли, рванулась к тумбочке, к привычной, до боли знакомой шершавости рукояти молотка. Пальцы сомкнулись на ней с судорожной, отчаянной мольбой. Я впивался в микротрещины старого дерева, чувствуя, как холод металлического бойка пробирает до самых костяшек, отдаваясь тупой болью в запястье. Он лежал там всегда. Наготове. Для таких ночей. Для него. Карен была дома, беззащитная, спящая в своей комнате. Я последний рубеж, единственная стена между ней и ним. Дверь распахнулась. Я вжался в косяк спиной, пытаясь слиться с его фактурой, стать тенью. Лопатки врезались в острый угол, но физическая боль лишь разогнала липкий туман страха, заставив собраться. Пальцы вцепились в рукоять, уже занесенную для сокрушающего удара. Мышцы предплечья вздулись, готовые к резкому рывку. Но на пороге стояла не ожидаемая глыба ненависти. На пороге стояла хрупкая, почти бесплотная, поникшая тень. На вид как тощая девчонка с огромными, выразительными глазами. Его силуэт казался призрачным, будто сотканным из сумрака и света уличного фонаря. Лицо было белым холстом, на котором чудовищным, небрежным мазком пылал синяк. Он захватил всю скулу, залил веко лиловой, гнетущей мутью, расползаясь к виску. Под кожей, в этом багровом месиве, я почти видел, как пульсирует разбитая капиллярная сетка, как лимфа пытается унять воспаление, делая этот участок лица горячим и отечным даже на вид. Его глаза, обычно ясные, прозрачные лужицы, сейчас смотрели сквозь меня. Они были затянуты непроглядной, безысходной тоской. Бездна в этом взгляде оказалась такой глубокой, что у меня свело низ живота, словно я сам стоял на краю обрыва. Он сделал шаг внутрь. Это было мучительное преодоление невидимой, но осязаемой преграды. Я услышал, как его подошвы шаркнули по порогу, и он глубоко, с надрывным, свистящим хрипом втянул в себя спертый воздух коридора. И вслед за ним внутрь вкатилась волна едкого, удушливого запаха. Этот смрад ударил в ноздри пощечиной. Рецепторы в носу взвыли, распознавая коктейль: горелая ветошь, сладковато-тошный ладан, тяжелый, оседающий на языке, как жир, и под всем этим металлический дух свежей крови, кисловатый пот страха и что-то пригорелое, органическое, от чего желчь горько плеснула в горло, обжигая пищевод. На его темной водолазке чернели маслянистые пятна, отливающие радужной бензиновой пленкой. Он пошатнулся, едва не задев плечом косяк, и его рука инстинктивно дернулась к разбитой щеке, но замерла в сантиметре от пульсирующей боли, так и не решившись коснуться. — Т-ты... — выдохнул он. Голос был чужой, сдавленный стон, вырвавшийся из разбитой груди. — Ты мне нравишься... я тебя... безумно люблю, Кенни... И вдруг его взгляд сфокусировался. Прямо на мне, на моем лице, с пугающей, обнаженной откровенностью. Я шагнул назад, вжался в стену, спиной ударившись так, что искры посыпались из глаз, а боль в изувеченном носе отдалась горячей пульсацией в зубах. Этот толчок лишь усилил панику. Брови сами поползли вверх, неприятно растягивая кожу на лбу. Сердце не замерло, оно провалилось. Я ощутил это физически: тяжелый, горячий комок, бывший сердцем, сорвался с места, проскочил диафрагму и рухнул куда-то в кишечник, оставив в груди зияющую пустоту. Эта пустота мгновенно начала заполняться трепыханием от бешеного пульса, застрявшего в сонных артериях на шее. Словно я слышал эти слова впервые, хотя где-то в глубине, в запретной зоне души, запечатанной наглухо, они отзывались весь вечер. Замурованные. Забытые. Страшные. Не Картманом страшные, а чем-то неизведанным, вязким и теплым, что поднималось оттуда, из подреберья. И тогда это случилось. Бешеный стук заполнил череп, сотрясая кости изнутри, отдаваясь противной дрожью в кончиках пальцев, все еще сжимающих молоток. Казалось, сердце не бьется, а рвется наружу, ломая препятствия, как сухие ветки. Острые осколки впивались в легкие. Я чувствовал этот жгучий укол при каждом вдохе. Мир поплыл, цвета слились. Снова сводящий с ума зуд. Под кожей зашевелилось. Я ощутил, как миллион крошечных, невидимых лапок копошится в дерме, проходя по нервным окончаниям. Сначала на предплечьях, потом на груди, потом на лице. Они не просто бегали, они зарывались, скреблись, прогрызали ходы, выедая меня изнутри, освобождая пространство для чего-то нового, чему я не мог дать названия, но что уже поднималось из того самого склепа, где были похоронены все мои чувства. Любовь? Мысль пронеслась коротким разрядом тока по позвоночнику, парализуя волю. Это яд. Мина. Стоит только позволить себе что-то хорошее, и вселенная, в обличье Картмана, вырвет это с корнем. — Баттерс… — мой голос сорвался в сиплый шепот, мгновенно потерявшийся в дребезжании крови в ушах. — Я… я не знал… что он… — Слова застревали в горле. Язык прилипал к небу так, что было больно им шевелить, во рту пересохло. — Не хотел… чтобы ты… чтобы все так обернулось… Он не дал мне договорить. Бросился вперед, как подкошенный. Мелко дрожащие руки с отчаянной силой обвили мою шею. Пальцы впились в кожу выше ворота, цепкие и влажные, как лапки испуганного зверька, ищущего спасения. Я ощутил, как его холод контрастирует с жаром моей кожи, выжигая на ней следы. И прежде чем мой мозг успел обработать сигнал, его губы нашли мои. Это не был поцелуй. Это был штурм. Яростный, влажный захват, но при этом мучительно осторожный. Он прижался так сильно, что наши зубы с противным скрежетом уперлись друг в друга. Я ощутил потрескавшуюся, шершавую текстуру его губ, и почти сразу на мой язык попал солоновато-металлический вкус. Вкус его слез и его крови. Той крови, в которой был виноват я. Его дыхание, прерывистое, рваное, обжигающе-горячее, смешалось с моим паническим выдохом. Я краем угасающего сознания заметил, как он инстинктивно отворачивается, избегая касаться моей левой щеки. Лишь его нижняя губа, дрожа, почти невесомо пробежала по уголку моих губ, вызвав взрыв мурашек от затылка до пяток, заставив ягодицы и бедра напрячься в судороге. Его язык, как дрожащее пламя свечи, влажно и несмело еще раз скользнул по моей губе. Робкий, молящий жест. И в этом контрасте, между мертвой хваткой объятий и этой трепетной нежностью, что-то внутри меня окончательно рухнуло. Горячие слезы хлынули из глаз, смывая остатки самообладания. Я чувствовал, как каждая слезинка прочерчивает дорожку по щеке, щекочет кожу, сбегает к подбородку и смешивается у наших сомкнутых губ. Рука, сжимающая молоток, разжалась сама собой. Я ощутил, как онемели пальцы, как вес стали уходит из ладони, и орудие с глухим стуком упало на пол. Вибрация от этого удара прошла сквозь половицы, через подошвы, вверх по ногам, подтверждая необратимость момента. Я даже не вздрогнул, потому что пришло осознание: меня любят. Впервые в жизни любят не как брата, не как удобного парня, с которым можно потрахаться долларов за пять. Меня любят как парня, как человека. И это было страшнее Картмана. Это было что-то живое, настоящее, пугающее своей хрупкостью. Он оторвался на мгновение, лишь на долю одного судорожного вздоха. Его влажный лоб прижался к моему. Я ощущал биение его пульса там, где соприкасалась наша кожа. Мы стояли, неровно дыша в унисон, нос к носу. Его глаза, теперь пугающе близкие, были полны тоски и мольбы. — Я знаю, — прошептал он севшим голосом. — Знаю, что ты не ответишь… Но позволь… попросить? Одно… Одно только… — Я хочу ответить тебе, — выдохнул я, и голос прозвучал хрипло, чужо, но звонко в мертвой тишине. — До одури хочу… Признание обожгло горло, оставив пепельный привкус. Внутри взревела сирена, но было поздно. Искренность повисла между нами тяжелым облаком. Я чувствовал, как он вздрогнул, как его пальцы на моей шее сжались сильнее. Он всхлипнул. Судорожно, с надрывом, всем исхудавшим телом. Я ощутил этот всхлип каждой клеткой, пульсацией, прошедшей из его груди в мою. Слезы катились по его избитому лицу, оставляя чистые дорожки на запыленной коже, смешиваясь с багровой жижей кровоподтека. — Давай… — начал он. — Давай займемся сексом. — Голос сорвался на шелест. — Тогда… когда мы начали… в прошлый раз… я забылся. Совсем. — Он прижался лбом еще крепче, до боли, ища спасения в физическом контакте. — Хочу… хочу снова потеряться… — произнес он мне в губы. — Умоляю… Кенни… Забудься со мной… Хоть на мгновенье… Пока я еще жив… Что-то внутри меня сломалось с тихим, но отчетливым хрустом, который я, кажется, услышал где-то в районе солнечного сплетения. Мир сузился до его лица. Я закивал. Коротко, резко, как заводной механизм, в котором лопнула последняя пружина. Шумный выдох вырвался из груди, больше похожий на стон. И вдоль позвоночника медленно поползла волна мурашек, не щекотка, а тысячи острых игл, впивающихся в кожу, несущих сладкое оцепенение. Мои пальцы, все еще дрожащие, нащупали на полу холодную рукоять молотка. Я брезгливо отшвырнул его. Он с лязгом откатился к стене, ударившись о плинтус. Затем мои руки впились в грубую ткань его водолазки. Под тканью я ощутил острые кости запястья. Я не вел, я тащил его, как драгоценную добычу, к узкому прямоугольнику двери. Он шел покорно, почти безвольно, наступая мне на пятки. Его дыхание горячим шлейфом касалось моей шеи. Аромат, витавший вокруг него, кровь, слезы, ладан, гарь, и под всем этим - живой, горячий запах его кожи, что сводил с ума. — А твои родители или... — Его голос оборвался. Я остановился. Одним движением развернул его и прижал спиной к холодной, шершавой стене около двери. Голова качнулась в стороны в отрицании. Мои пальцы спустились вниз к его бедрам, нащупали жесткий пояс брюк. Замерли, а затем нервно, лихорадочно заскользили по нему, цепляясь за холодную металлическую пряжку. Та звякнула глухо, сиротливо. Он вздрогнул всем телом, вжимаясь в стену. Грудная клетка взметнулась, дыхание участилось, стало напряженным, пахнущим животным страхом. — Поверь, — выдохнул я в губы, а затем прильнул к раковине его уха, к нежной коже за ним. — Сюда никто не зайдет. Никто. Никогда. Ладонь, скользнувшая по стене, нащупала ребристую ручку. Я навалился плечом на дверь, и она с тихим, обреченным стоном поддалась. Одним резким движением я вдернул его внутрь, в знакомую тесноту. За его спиной щелкнула щеколда. Звук короткий, удивительно громкий. Это ощущалось как падение ножа гильотины, неумолимо отсекающий нас от мира. Комната погрузилась в зыбкий полумрак. Бледный, желтый свет уличного фонаря пробивался сквозь грязь на окне, отбрасывая на стены пляшущие, призрачные тени. Я развернулся к нему. Он стоял посреди хаоса, потерянный окончательно. Его глаза в этом сумраке казались огромными, мокрыми, черными провалами, на дне которых тлел тот же дикий, неутолимый голод, что выжигал меня изнутри. Я шагнул к нему вплотную. Моя грудная клетка с глухим стуком врезалась в его. Руки взметнулись сами собой, охватив его лицо с отчаянной нежностью. Пальцы легли на виски. Под тонкой кожей я ощутил бешеный, лихорадочный пульс. Толчок, еще толчок, еще. Пальцы скользнули по напряженным скулам. Так невыносимо осторожно, с благоговейной боязнью причинить боль, я обходил стороной багровый синяк, который пышал жаром, излучая тепло, ощутимое даже на расстоянии сантиметра. Наши губы встретились вновь. Медленно, тягуче, исследующе. Прильнули друг к другу с голодом, доведенным до агонии. Я почувствовал, как его губы под моими дрогнули, замерли, а затем неуверенно отозвались. Сначала влажным прикосновением. Затем с отчаянной, всепоглощающей жадностью. Его язык, по-детски неумелый, коснулся моей губы, скользнул глубже. Его руки мертвой хваткой впились мне в бока. Пальцы вгрызлись в горячую плоть, прижимая к себе с такой силой, что у меня перехватило дыхание, заныли ребра, сжатые в невидимых тисках. Мы дышали в рот друг другу. Выдыхаемый воздух стал густым, приторным от слез и горьким от металла крови. Я оторвался первым, судорожно хватая воздух. Голова кружилась, комната поплыла. — Не уходи... — выдохнул он беззвучно, и его пальцы впились в меня с животным ужасом, будто я мог раствориться. Я набросился снова. С дикой, звериной яростью. Его язык сплетался с моим в безумном танце, зубы нечаянно царапнули мою губу. Острая, чистая, как стекло, искра боли пронзила плоть, мгновенно смешавшись с пьянящей сладостью. Я снова отстранился. Мы замерли, дрожа всем телом. Губы мокрые, припухшие, соленые. Не отпуская его запястий, я повел его за собой. Шаг. Еще один. К кровати, моему шаткому, скрипучему ковчегу. Он шагнул к краю. Неуверенно, споткнувшись, словно боялся провалиться в пропасть. Взгляд его метнулся ко мне, вопрошающий, абсолютно беззащитный. — Садись, — выдохнул я хриплым, чужим для самого себя голосом. Он послушно опустился. Кровать жалобно ахнула, вздрогнула всем прогнившим каркасом, отчаянно заскрипела сломанной пружиной где-то в самом нутре, как раненый зверь. Я толкнул его в грудь, не сильно, но достаточно, чтобы он опрокинулся на спину. Баттерс рухнул, раскинув руки. Его голова мотнулась на тощей подушке, глаза на мгновение расширились от испуга, но тут же затянулись той самой мутной пеленой отчаяния и покорности. Луч от фонаря с улицы падал прямо на его лицо, выхватывая из темноты багровый синяк, расползшийся по скуле, и блестящие, влажные дорожки слез на висках. В его глазах плескался такой дикий, первобытный ужас, что у меня самого свело живот холодным спазмом. Это был не просто страх. Это было что-то старое, въевшееся под кожу, в самые кости. То, с чем он живет постоянно, что преследует его даже во сне. Я навис сверху, упершись коленями в продавленный матрас по бокам от его бедер. Мне хотелось согреть его, вырвать из этого ступора, вернуть в реальность, где есть только я и он. Я потянулся, чтобы поцеловать, но в тот момент, когда моя тень накрыла его полностью, с ним что-то произошло. Его зрачки дрогнули, резко расширились, затягивая радужку непроглядной чернотой. Тело подо мной не просто напряглось, оно одеревенело, превратилось в камень. Он перестал дышать. Я физически ощутил, как под моими ладонями его мышцы затвердели, а по коже побежали крупные мурашки. Челюсть свело судорогой, скулы заострились еще сильнее, проступив сквозь бледную кожу. — Ты чего? — одними губами спросил я, замирая в нерешительности. Баттерс не ответил. Его взгляд на секунду сфокусировался на мне, но он меня не видел. Он смотрел сквозь меня, на потолок, на дверь у меня за спиной. И в этом взгляде не было ни капли той нежности, что была там минуту назад. Только парализующая покорность. Обреченность приговоренного, который точно знает, что сейчас будет больно, и это нельзя изменить. Его рука, лежавшая на моей лопатке, дернулась. Пальцы скрючились, вцепились в одежду с такой силой, что побелели костяшки. Губы приоткрылись, но не для поцелуя. Он часто, поверхностно задышал, со свистом втягивая воздух, будто задыхался, будто ему не хватало кислорода. Я слышал, как мелко стучат его зубы. — Баттерс? — позвал я громче, коснувшись его щеки. Кожа под моими пальцами была ледяной, несмотря на жар, исходивший от тела. Он вздрогнул от моего прикосновения, как от удара током. Дернулся, вжимая затылок в подушку, пытаясь отстраниться, но при этом не смея пошевелиться. Его веки затрепетали, прикрывая глаза, словно он готовился к удару. — Не надо... — выдохнул он хрипло, и этот выдох больше походил на скулеж побитой собаки. — Я... я больше не буду... не буду... Слова упали в тишину комнаты тяжелыми камнями. Сначала я не понял. А потом до меня дошло. Это было не мне. Это было тому, кого он видел вместо меня. Картман? Его мать? Он сжался еще сильнее, подтянул колени к животу, пытаясь свернуться в клубок, стать маленьким, незаметным, невидимым. Его плечи ходили ходуном, хотя он даже не плакал. Просто трясся. И в этой позе, в этом жесте, защитить живот, прикрыть пах, втянуть голову в плечи, было что-то до ужаса знакомое. Что-то, отчего у меня самого похолодела кровь в жилах. В моей голове, как вспышка, пронеслась мысль: «Его так избивали?» Но тут же пришла другая, страшнее. Его не просто били. Его так ломали. Систематически, методично, годами. — Пожалуйста... — прошептал он в подушку, и голос его сорвался на надрывный, детский всхлип. — Я не хотел... я не специально... я хороший, я буду хорошим... не надо... Он говорил это не мне. Он умолял кого-то, кто стоял сейчас в моем дверном проеме, в его памяти. Того, чей силуэт заслонял для него свет. Я обернулся и посмотрел на пустой дверной проем у себя за спиной, затем сглотнул комок, подкативший к горлу. — Баттерс, — я лег рядом, убрал руки, перестав нависать над ним. — Эй, Баттерс, это я. Кенни. Слышишь? Никого нет. Ты в моей комнате. Ты со мной. Я говорил тихо, спокойно, как с раненым зверем, которого пытаешься выходить, боясь спугнуть. Он не реагировал. Тогда я осторожно, едва касаясь, положил ладонь ему на спину. Он дернулся, но я не убрал руку. Просто гладил его по позвоночнику, чувствуя, как под кожей трещат позвонки. — Все хорошо. Ты в безопасности. Никто сюда не войдет. Я здесь. Я никому тебя не отдам. Он медленно, очень медленно начал выплывать из этого оцепенения. Дыхание стало глубже, хотя все еще срывалось на всхлипы и судорожные вздохи. Он приоткрыл глаза, мокрые, красные, опухшие, и посмотрел на меня. В этом взгляде еще жил ужас, но сквозь него уже пробивалось узнавание. — Кенни? — прошептал он сипло, не веря, будто проверяя реальность наощупь. — Я, — кивнул я, глядя ему прямо в глаза. — Я здесь. Никуда не ушел. Он моргнул, и слезы снова потекли по вискам, но уже другие. Облегчения, стыда или благодарности, я не мог различить. Он сам прижался ко мне, уткнулся лицом в мою шею, и я почувствовал, как его губы шевелятся, шепча что-то неразборчивое, горячее, влажное. Я прислушался. — ...говорил, что я сам виноват. Что такие, как я, провоцируют... что я гореть в аду буду... — бормотал он, цепляясь за меня пальцами, вжимаясь в мое тепло, пытаясь спрятаться. — Говорил, что я сам хочу... что раз не вырываюсь, значит, нравится... — Голос его срывался, захлебывался слезами. Кровь застыла у меня в жилах. Я замер, боясь сделать лишнее движение, чтобы не спугнуть его исповедь, чтобы не разорвать эту хрупкую нить доверия. — Я не хочу в ад, Кенни... — выдохнул он мне в кожу, и его дыхание обожгло холодом. — Я хороший... я стараюсь быть хорошим... Почему он... почему он так говорил? Почему делал больно, если я хороший? Горло сдавило спазмом такой силы, что я на мгновение потерял способность дышать. Я понял все. Это он про своего отца. Про наказания. Про этот ад, который устроил ему родной человек, прикрываясь божьими словами и заботой. Про то, как ломал его, внушая, что мальчик сам виноват в том, что с ним делают. Что он сам этого хочет. Что он грязный. Я прижал его к себе крепче, обхватил руками, накрывая своим телом, как щитом, как единственной защитой от всего мира. Захотелось выть в голос. Захотелось найти того, кто это сделал, и разорвать голыми руками, стереть в порошок. Но вместо этого я просто гладил его по спине, по спутанным волосам, целовал в макушку, пахнущую гарью и дымом, и шептал, стараясь проникнуть ему под кожу: — Ты хороший, Баттерс. Самый лучший. Слышишь? Ты ни в чем не виноват. Никогда. Ни в чем. Ты самый хороший мальчик на свете. Самый чистый. Самый светлый. Он всхлипывал, содрогался всем телом в моих руках, но постепенно затихал. Слезы высыхали на щеках, оставляя соленые дорожки. Дыхание выравнивалось, становилось спокойнее. Он лежал, уткнувшись мне в грудь, согреваясь, оттаивая, возвращаясь из того страшного места, куда провалился. И только когда он почти уснул, тяжело и обессиленно, как после долгой болезни, я услышал последний, самый страшный шепот, вырвавшийся уже из полусна: — Он говорил... когда наказывал... что так он выбивает из меня грех... чтобы я чистым был... А я все равно грязный, Кенни... Я всегда грязный после этого... Только ты меня понимаешь в этом... Я зажмурился, чувствуя, как собственные глаза щиплет от предательских слез. Внутри все кипело от ярости и бессильной боли. Комок в горле душил, не давая вздохнуть. Но я не мог позволить себе развалиться. Я должен был быть здесь. Целым. Для него. — Ты чистый, — прошептал я в его волосы, чувствуя, как слеза скатывается по моей собственной щеке и падает ему на макушку. — Ты самый чистый. Ты ангел. И никто никогда не посмеет тебя больше тронуть. Никогда. Я рядом. Слышишь? Я всегда, всегда буду рядом. Мы лежали так до самого утра. Я не сомкнул глаз ни на минуту. Смотрел, как медленно светлеет небо за грязным окном, как серый, безжалостный рассвет выползает из-за крыш. Слушал его дыхание. Тихое, ровное, иногда прерывающееся всхлипами. Вздрагивал каждый раз, когда он вскрикивал во сне и начинал метаться, и прижимал к себе крепче, шепча на ухо что-то успокаивающее, пока он снова не затихал. И клялся себе, что этот ублюдок больше никогда к нему не прикоснется. Даже если мне придется убить его своими руками. Первые лучи коснулись нас и я сам медленно провалился в беспокойный сон.
Примечания:
214 Нравится 34 Отзывы 46 В сборник
Отзывы (8)