***
Уильям любил весну. Особенно вечера, когда светлеет уже не так рано, солнце, пробиваясь сквозь серый плис облаков, пригревает лениво и сонно, а легкий ветер, напоённый смолистой свежестью оживших после зимы деревьев, ласкает кожу, прихотливую к любым изменениям погоды. Они сидели с Рональдом на веранде одного из бульварных кафе на Саффолк-стрит, которые с наступлением тёплых вечеров, потихоньку начинали облюбовывать — судя по разномастной речи — туристы, посетившие Королевский театр, что рядом, прямо на пересечении с соседней улицей. Отсюда открывалась, в предзакатной позолоте, красивая панорама на платановую аллею Грин-парка, через который лежал кратчайший путь к Национальной галерее — уже скоро там откроется выставка, мать Уильяма оплатила его участие. На его совершенствование мама никогда не скупилась, ни разу в жизни не назвала «убыточным досугом», как невзначай проскальзывало в разговорах родителей Рона. Уильям всегда ходил на выставки в своём любимом образе: узких чёрных брюках, обработанных тонкой кожаной тесьмой, ботинках Chelsea от Prada на невысоком, но придающем благородное изящество каблуке, белой рубашке и узком галстуке, который хорошо смотрится только на высоких, стройных мужчинах, жаль, что многие модники, обделённые красивой фигурой, этого не понимали. Смягчал траурную строгость лишь зажим на галстуке, усыпанный бриллиантовой крошкой, и подобранные под него запонки. Помешивая ложечкой молочный улун, Уильям с опасливым непониманием смотрел, как Рон с аппетитом уплетает ростбиф с жареной картошкой и жадно припадает к здоровенной запотевшей кружке ледяного пива. — Что?! — с набитым ртом возмутился Рон, не вынося его взгляда. — Нам тут торчать ещё два часа! Тебя никто не заставлял приезжать так рано! — Мог бы дотерпеть до выставки и там выпить по-человечески. — Иди ты!.. Терпеть — это по твоей части. Уильям не мог без боли смотреть на его оранжевый джемпер, надетый поверх застиранной рубашки в полоску с распродажи Male West Wone. Хотел было упрекнуть Рона, что его лишний раз не заманишь в бутик качественной одежды. Но потом рассудил разумно: Рон-то найдёт, что ответить другу, который сам превратился в капризного затворника. Вынув одну сигарету, он вежливо придвинул пачку Рону. Сделав несколько затяжек, спросил: — Рон, а к твоему отцу когда-нибудь приводили… — примолк, с серьёзностью глядя ему в глаза. — одержимых? — О, да! Было, было дело! — парня это неожиданно развеселило. — И..? Как это было? Ему удалось им помочь? — Ну… Жалоб ни от кого пока не поступало. Уильям не понимал его сарказма. Он наклонился и понизил голос, чтобы за соседними столиками не подслушивали: — А среди них случайно не было тех, кто страдал одержимостью очень долгое время? Может быть, даже с самого детства?.. Рон глубоко вздохнул и закатил глаза. — Господи, да ты чего? Я просто дурака валяю! Всех, кого приводили, были или под наркотой, или просто разыгрывали спектакль, чтобы запугать родственников. Ну пару раз ещё приводили очень впечатлительных детишек, которым сдвинутые на религии родители свернули мозги. Ох, хорошо, что мой отец ещё не до такой степени одичал… И честно сказать, он этим делом не увлекается, он не экзорцист: для этого нужно получить лицензию у Ватикана и всё такое. Куча мороки, но чего ради? Пока ни одного на полном серьёзе одержимого человека он не видел. — Рон, послушай. Все религиозные представления человека о дьяволе сводились к тому, что его нужно поймать в ловушку, откуда он не сможет вырваться, понимаешь? Архангел Михаил сковал цепями и бросил Люцифера в бездну «на тысячу лет», в зороастризме джиннов закупоривали в бутылку, лампу или кувшин. В синто — ёкаев, демонических духов, затачивали в камень. А если вдруг он вырвется на свободу?.. Мир окажется в его власти. Ты уверен, что Господня армия победит его, как смогла победить однажды? Будет ли она вообще готова к его пришествию? Возбужденный от смеси чувств тревоги и гордости, Уильям прерывисто задышал. Обиталище дьявола — это... он сам?.. И ответственность за мир тоже на нём? Пожалуй. Ведь он король. Пытаясь сбить внезапный прилив жара, он снял свой пикот и подставил лицо налетевшему ветру, который едва не сорвал полосатый тент с веранды. — Уилл..? — позвал Рон, словно Уильям внезапно исчез. — Чёрт, иногда ты такой замороченный, что мне кажется: ты решил взвалить на себя проблемы всего мира. Говорю же: я боюсь тебя! Беззаботно-глумливая улыбка Рона обрела оттенок беспокойства. Так меняется лицо ребёнка, начинающего наконец понимать, что у взрослых есть свои серьёзные проблемы и он, увы, никак не поможет им. Привыкший к Уильяму, Рон давно не спорил, не упрямствовал, пытаясь вникнуть в материи, слишком сложные для его наивного, мальчишеского восприятия. В такие моменты ему проще было робко согласиться, переменить щекотливую тему, предложить прогуляться, выпить, расслабиться или отвлечь иной приятностью. — А я, кстати, чуть не забыл! С днём рождения, король Ричард Третий! Точнее Вильгельм Шестой. Или Седьмой?.. Ну неважно! Готов поспорить, ты бы и не вспомнил о собственном дне рождении, не напомни я тебе. Право, Уильям давно перестал делать из своего дня рождения особое торжество. Чтобы получить желанный подарок, ему никогда не приходилось дожидаться заветного числа, как установилось в семьях строгой морали. Рон достал из сумки коробку масляных красок, нелепо и трогательно завёрнутую в упаковочную бумагу. — Знаю, что этого добра у тебя хватает. Ну уж извини! Богатое воображение — это не ко мне, не я здесь художник. Уильям развернул коробку, любовно провёл пальцами по ней: краски-то не из дешёвых. От этого подарка исходил сильнейший дух безрассудной любви. — Хватает, ты прав. Значит, с твоих я начну в первую очередь, — подняв на него глаза, ответил Уильям. Памятный вечер в галерее был посвящён восьмидесятилетию со дня смерти Россетти. Смерть и рождение. Как символично… Восточное крыло здания отвели целиком под «таланты современной молодёжи». Из торжественного зала тянулись, как девственно чистая лесная река, скрипичные звуки вальса Шуберта. И в этой музыке Уильяму будто слышался плеск вёсел, тепло летнего воскресного дня, смех и беззаботные разговоры парочек, катающихся в лодках. Не прошло и десяти минут, как Рон ухитрился разбить четыре бокала вина, пытаясь взять их все одновременно. — День, когда великий гений искусства покинул мир живых… и родился новый, наш достопочтенный король, чтобы сделать этот мир лучше! — церемонно объявил он, протягивая Уильяму злополучный бокал. — Дата смерти, приуроченная к дате рождения. А здорово придумано, не правда ли? — Здорово-то здорово. Непонятно только, как и зачем к смерти Россетти приурочили всех их… Уильям окинул взглядом зал, бархатные тёмно-красные стены, которые пестрели поствоенным экспрессионизмом, что ограничивался пошлым, поверхностным подражанием Фрэнсису Бэкону, религиозной тематикой в стиле поп-арт с примесью грубого юмора, кривляющимися карикатурами политиков и злободневным бумагомарательством, называемым в Америке «плакатным искусством. И это лучшие из лучших! Попадались и знакомые фамилии: некоторые художники учились с ним в академии. У Уильяма зарябило в глазах, и захотелось надеть очки от солнца. Вот он, расцвет творческого Лондона, что возродился после исторического перелома! Среди картин Уильям отыскал своего «Старого менестреля». Некогда молодое и красивое лицо музыканта избороздили морщины, с отвислых сухих скул давно сошёл румянец, а бойкие глаза, легко обольщавшие любую девицу, выражали даже не страдание, а глубокое, тупое и смиренное равнодушие. Длинные, гибкие пальцы, когда-то ловко гуляющие по струнам, напоминали окостеневшие сучки дерева, седые поредевшие волосы выбивались из-под тесёмки белёсыми, тонкими, как паутина, прядями. И так же смиренно и равнодушно он шёл вперёд, в залатанной стёганой куртке, висящей на нём мешком и подпоясанной какой-то верёвкой, тащил за спиной узелок со скромными пожитками и лютню. Зеленеющие холмы, местами покрытые сиреневой рябью вереска, — юная живописная природа Британских островов — оставались позади одинокого бродяги, словно между этими противоположными ощущениями лежала безнадежно непроходимая черта. Ох, Уильям, конечно же, помнил, кто стал его музой для этого образа… Подойдя к картине, обменялся с менестрелем тоскливым взглядом. — Уилл… Эй, Уилл, проснись! — подкравшись, зашептал ему на ухо Рон. — А среди ценителей твоих картин есть весьма интересные люди, мм? — Угу, — безразлично кивнул Уильям в ответ. Он не сразу заметил, как мужчина в длиннополом, изящно приталенном пиджаке, подобно длинной, чёрной тени, отделился от компании гостей и, неспешно постукивая каблуками о паркет, направился в сторону Уильяма и Рона. При виде его кровь отхлынула от лица молодого художника, и Рон встревоженно толкнул его плечом. Маленький полураспустившийся бутон живой белой лилии, вставленный в петлицу, лишь сильнее подчёркивал мертвую красоту и мрачность дорогого костюма, что гармонировала с ослепительной сединой длинных, туго и безупречно ровно стянутых в пучок волос. Трудно не узнать его лицо, почти не изменившееся с тех пор, как Уильям впервые увидел его на одном благотворительном вечере в театре, на который привёл его отчим. Далеко не одна пластическая операция разгладила стареющую кожу, но никуда не делся шрам, грубо рассекающий лицо. Может, он нарочно не пытался от него избавиться? Может, этот шрам для него — особая гордость?.. — Уильям Т. Спирс. С днём рождения. Рад наконец увидеть вас… живым, — произнёс он негромким, с французской хрипотцой голосом и протянул руку. Наверное, хотел сказать «вживую», но за границей нажил необычную манеру речи. Рон, стоя рядом, подавился смешком — похоже его развеселила эта двусмысленно сказанная фраза. — Очень приятно, сэр Мортимер, — Уильям прикрыл глаза и с сухой учтивостью склонил голову, пожимая эти твёрдые, костлявые пальцы с таким же твёрдым, острогранным камнем в перстне. Не решился снять перчатку, но даже сквозь неё превосходно почувствовал эту руку, которую когда-то так тщательно прорисовывал. На миг приблизившись, мужчина — или просто разгулялось воображение? — овеял молодого художника ароматом свежей земли и увядающих гвоздик — подлинный аромат смерти. Именно этот запах Уильям всегда с ним ассоциировал! Пройдясь быстрым, метким взглядом мастера по картинам Уильяма, он ненадолго задержался на «Старом менестреле», однако оставил его без внимания. И тут в нём внезапно ожил интерес к самому сокровенному портрету, выставлять который было для Уильяма непростым решением. Будто дочиста оголенная интимная тайна, усердно взлелеянная, оторванная от сердца и представленная сотням чужих глаз. Это он, его запретный плод вдохновения. — Однако… — Мортимер пытливо прищурил глаза, и гладкая кожа лица его — похоже, после свежей подтяжки — сильно натянулась. — Неоднозначное название. Всё-таки «Мечта» или «Видение»? — Сэр, ну это же творение художника, а не словесный портрет в «Hue and Cry»! Название и должно заключать в себе тайну! — вмешался Рон, уже знатно опьяневший. Уильям обжёг его смиряющим взглядом, и Рон сразу сделал нарочито грустное лицо. — Картина ещё не закончена, потому и название, считайте, сообразно её эскизности, — не теряясь, нашёл Уильям достойный ответ. Мортимер всё это время смотрел на Рона, как бы изучая брошенное им дерзкое словцо. — А ведь вы правы, — запоздало согласился он с ним. — Тогда лично на мой взгляд это «Видение». Не возражаете? Дождавшись, пока Рон заметит на подносе официантки бокалы с крепкими напитками и тут же ринется снимать пробу, Мортимер тронул Уильяма за талию и невзначай привлёк к себе. — Вы правда видели его? Видели своими глазами? — спросил он на ухо, показав на портрет. И в этом вопросе не прозвучало никакой забавы или дурачества. Он спросил со всей серьёзностью. — Я видел?.. — в замешательстве переспросил художник. Но с губ решительно и совершенно бессознательно сорвалось: — Да. Я видел его. Почему вы спрашиваете? Уильям старался выглядеть спокойно, но душа его, ошпаренная чувством нечаянной ревности, сжалась пружиной, готовая выстрелить, броситься на защиту своего возлюбленного, будто бы Мортимер сейчас пытался его отнять. — Так ведь «Видение»… Значит видели. В чём нелогичность? — на губах мужчины прозвучала очень странная улыбка, которую Уильям никак не смог истолковать. Осталось загадкой, что же Мортимер имел в виду. Однако Рон, счастливый как ни в чем не бывало, не уставал подбадривать: — Ему нравится твоё творчество, разве не понятно? Эй! Да что тебя опять не устраивает?!Глава 5
17 июля 2023 г., 16:47
Когда окончился последний год учебы, мама с отчимом остались жить в Лондоне, на Мейфэре, а Уильяма поселили в домик, в своё время купленный дедом на восточной окраине Беркшира. Хоть Уильям и не любил перемен и хлопот, связанных с переездами, скоро он почувствовал себя спокойнее здесь, вдали от городского шума, людей, автомобилей, грохота трамвайных колёс и воплей неугомонно митингующих студентов. Тихая деревенька, в прошлом столетии — пасторальное уединение художников и поэтов, постепенно застраивалась, обещая в скором будущем стать престижным пригородом Лондона. Чистый, пахнущий речкой воздух, вымощенная дорога через лес и одичалые, ещё не тронутые человеческой рукой заросли вереска, магнолий и вишни — именно то, к чему располагало здоровье Уильяма.
Элегантный, светлый дом, отделанный в стиле короля Эдварда, подремонтировали после долгих лет бесхозности и запустения, заставили новой мебелью. Часть второго этажа, заведённую под односкатную, футуристического дизайна, крышу с широким задвижным окном в ней, Уильям отвёл под мастерскую, в которой проводил минимум по пять часов каждый день. Внизу располагалась кухня-гостиная с проходом на веранду. Уильям предпочитал японский стиль интерьера: низкую деревянную мебель, сделанную специально под заказ, флористический декор на стенах, приятно покалывающие босую ногу соломенные циновки — всё это великолепно уравновешивало душевное умиротворение и творческий азарт. Уильям почти не готовил, терпеть не мог запах горячей еды, поэтому весной по кухне, сквозь раскрытое окно и дверь на веранду гулял свежий, сладостный дух цветущей дикой вишни. Его приводили в уныние фарфоровые статуэтки, безвкусные абажуры на лампах, огромные позолоченные фурнитуры с претензией на барокко и прочие атрибуты английского мещанства. Поэтому в спальне он предпочёл всё тот же восточный минимализм: низкую, широкую кровать без лишнего декора, с жёстким матрасом, две тёмные однотонные вазы простой тяжеловесной конструкции и складную бамбуковую ширму, отгораживающую платяной стеллаж у стены. На ней — отрывной календарь с запланированными на неделю дерматологическими процедурами: вторник — капельница, среда — уколы, четверг — светотерапия, пятница — подкожные инъекции для глубокого увлажнения, а вечером ещё маникюр.
В ванной — множество баночек и тюбиков со стероидными, цинковыми, дегтярными, солидоловыми мазями, дорогими кремами-эмолентами, которыми необходимо по нескольку раз в день увлажнять кожу, стерильные бинты для ночных компрессов, исключительно гипоаллергенные шампуни, мыло и порошки. За столько лет Уильям почти свыкся со своей болезнью. Несколько полок занимают одни лишь перчатки, разложенные по назначению: хлопчатобумажные и каучуковые — для мытья посуды, вискозные — для рисования, кожаные перчатки без пальцев, разнообразных цветов и фасонов, нынче вошедшие в моду у автомобилистов, — для выхода в свет.
Тёплый луч солнца скользнул по щеке, тронул сомкнутые веки. Уильям на тонкой грани сна и пробуждения сделал какое-то неуклюжее рефлекторное движение, которое может сделать сонный человек, внезапно начавший задыхаться летом под душным одеялом. Однако все мышцы его тела отозвались знакомым чувством полного отсутствия кинестезии — это как во сне, когда пытаешься убежать, но ни руки, ни ноги не послушны поданному в мозг сигналу.
Уильям по-прежнему лежал на своей кровати, раскрытый до пояса, и, с трудом приподнимая свинцовые веки — их мышцы единственно поддавались, смотрел на непонятное облако — по всей видимости, именно оно давило ему на грудь. Бесформенный сгусток медленно обретал цвет и очертания не то человека, не то животного. Но оно было абсолютно реальным, и Уильям чувствовал кожей его тёплое дыхание, и кроваво-красный цвет, готовый хлынуть прямиком в очищенную от физической оболочки душу… «Это он», — решительно понял. Это именно тот, кто пытался войти с ним в контакт ещё в раннем детстве.
Терзаемый паническим страхом и убежденный, что уже не спит, парень попытался открыть рот и спросить: «Кто ты? Что тебе нужно?» Хотя бы просто застонать или захрипеть. Но не смог: паралич намертво сковал язык и голосовые связки. Существо, во власти которого он пребывал, не несло неминуемой угрозы. Обозначенный силуэт гибкого, стройного тела соблазнительно прогнулся в спине, будто подлинное воплощение похоти, коснулся лба чем-то горячим и мягким, будто губами… И та часть тела Уильяма, что до сих пор оставалась безучастной к любым воздействиям, налилась кровью и сократилась в болезненной конвульсии. Стыд, боль, благоговейный страх — всё смешение разбуженных красок выплеснулось во всей яркости.
А он смотрел, измучивал, обладал, услаждая центры своих безграничных, многообразных, не постижимых человеческим разумом чувств. «Не уходи!» — не помня себя, крикнул бы Уильям, покорись ему собственный голос. Но тонкая нить, отделяющая сон от яви, натянулась струной и лопнула.
В тот же миг вскочив с постели, весь затёкший, неловкий спросонья и не одетый, художник побежал наверх и, ловя губами подкуренную сигарету, принялся набрасывать карандашом не остывший в памяти образ. Демоническая зелень огромных, подвижных глаз с узкими, как у кошки, зрачками, до сих пор ослепляла его. Рука сама собой вырисовывала острые углы и линии, рассекающие тепло и мягкость поцелуя, что продолжал гореть на лбу Уильяма. Но что это острое?.. Зубы? Клыки? Когти? Границы губ, глаз? Худоба выпирающих костей? Пока не поддавалось внятному пониманию.
Рискуя испортить начатые старания, Уильям недолго подумал над строго рассортированными коробочками красок и всё-таки доверился своей старой, дежурной палитре акварели, что стояла на мольберте со вчерашнего дня. Взял из пачки побольше салфеток и положил рядом наготове. Пальцы крепко, судорожно сжали кисть, сделали пару тонких, пробных мазков. Кисть дрогнула и едва не изувечила белизну листа жирным красным пятном. Уильям непроизвольно запрокинул голову, предчувствуя, что сейчас из носа пойдёт кровь и — только этого не хватало для полного счастья — капнет на рисунок.
Он спустился на кухню, выдавил из блистера небесно-голубую таблетку валиума и запил белым вином, уже зная, насколько индивидуальной реакцией ответит организм на это необычное смешение красок… Позволив себе немного отдохнуть и взбодриться, принял душ и намазался увлажняющим кремом, без которого уязвимая кожа после водных процедур превращалась в шелушащийся, изъязвленный панцирь. Потом накинул на голое тело чёрное домашнее кимоно и вернулся к мольберту. Сердце не выскакивало из груди, но трепетало на ноте притупленной паники, будто пронзённое тугой струной, что вот-вот порвётся и обрушит в бездну.
Мазок за мазком кисть бережно вкладывала пламенно-кровожадную душу в — пока бестелесную — форму. Задерживая дыхание, поминутно останавливаясь, Уильям упорно и уверенно будоражил собственный страх, шёл ему навстречу и беззаветно любил его. Как босыми ногами на полупальцах по канату над пропастью, медленно-медленно, уже дойдя до самой середины…
Засыпая, молил, чтобы он пришёл опять, чтобы позволил хоть не надолго, хотя бы на пару мгновений получше разглядеть его и почувствовать. И он приходил! Не каждую ночь, но с каждым разом его черты и присутствие становилось отчётливей, обретая первозданную красоту. Какой глупец сказал, что дьявол уродлив собой?! Это простительно говорить лишь тому, кто не достоин и не способен своей жалкой человеческой душонкой постичь высоты познания, с которых Господь с позором низверг людей! Ибо не смеет прикасаться к великому знанию тот, кому не дано умение с ним обращаться! И он исчезал на рассвете, пресытив кровь Уильяма той химией, которую создаёт гремучая смесь панического страха и неодолимого плотского желания — о да, именно этим невыносимым красным цветом!
Иногда он уводил душу Уильяма (чтобы она забыла дорогу назад?..) немного дальше от тела. Очаровывая невинно-ласковой улыбкой, манил за собой. Так, наверное, очаровывала волшебника Мерлина Озёрная дева на картине Бёрн-Джонса. Остужая бдительность — за дверь, из дома, в лес… Прятался за деревьями, внезапно растворяясь в сладком тумане цветущей вишни. Как нежно звенел его смех, как пьянил, как призывно выгибалась жилистая спина, по которой ниспадал водопад огненно-рыжих волос… Иногда в нём чувствовалось целомудренная, женственная робость, точно у Девы Марии с холста Россетти. Но Уильям старался держать в голове, что доверять этой робости нужно с превеликой осторожностью. Иной раз рука на безотчётном инстинкте обозначала в портрете варварские, лишенные всякой женственности, буквально звериные черты юноши, в жилах которого течёт кровь кельтских воинов. Боже, как многогранен его образ! И сколько титанических усилий предстояло приложить, чтобы собрать воедино разлетевшиеся осколки этого прекрасного, неземного противоречия.
За несколько месяцев Уильям написал более десятка его портретов. И если разложить их на полу в возрастающем порядке… О Боже правый!.. Теперь можно было увидеть воочию, как сам дьявол, Зверь, представший когда-то глазам пророка Иоанна, постепенно обретая человеческий облик, выходит из души своего Создателя!
Мать и Рон в последнее время сильно беспокоились за Уильяма: он всё чаще запирался дома один и целыми днями, забыв о плотской пище и сне, работал над портретом. Журналисты ломали голову, под каким бы соусом преподнести на сей раз эксклюзивную болезнь художника. Когда идеи заканчивались, называли его зажравшимся маменькиным сынком, который сам в жизни ничего бы не добился. Критики с закосневшими поверхностными взглядами заявляли, что в картинах его не видят никакого здравого смысла, что этот художник абсолютно не владеет реалистичным стилем и не знает базовых академических принципов. Околожурнальные доктора, не нашедшие себя на медицинском поприще, считали себя в праве заявлять, что художник, боящийся красного цвета, не имеет право называть себя художником. Кто-то отпускал тупые, неуместные шуточки про коммунизм.
Избалованная искусством элита, конечно, не без участия матери, покупала картины Уильяма. А некоторые художники, ценители редкой, неординарной натуры, даже просили позволения написать его портрет. Уильям знал себе цену и всегда, из принципа, требовал приличное вознаграждение, пусть и не нуждался в деньгах. Под обаянием валиума мог случайно уснуть прямо во время сеанса и напрочь отказывался позировать без королевской тиары — подарка матери.