***
Мне снится детство, те времена, когда бабушка еще была жива. Я колешу по округе на новеньком подростковом байке, неимоверно гордый и счастливый, что обладаю таким чумовым транспортным средством. Накатавшись вдоволь, мчу домой. Бабушка сидит во дворе, залитом солнечным светом, и играет в шахматы за раскладным столиком. Я подбегаю к ней, она обнимает меня и говорит: – Сейчас доиграю партию – и пойдем обедать. Мне очень нужно в туалет, но без бабушки идти домой я не хочу. Приходится ждать ее, а она, как назло, медлит с ходом, словно поставлена противником в крайне затруднительное положение. Кто же он такой, раз настолько хорошо играет? Перевожу взор. Напротив бабушки сидит Болотный в белой рубашке, испачканной отпечатками тональника. Ест фигуры своей соперницы, причем в буквальном смысле: прямо на моих глазах откусывает голову деревянному коню. Я в шоке хватаю велик и даю по съебам, кручу педали что есть сил. Добираюсь до каких-то кустов, залезаю в них, чтобы наконец-то отлить, но внезапно понимаю, что нахожусь посреди кладбища. Мама стоит возле собственной могилы в том же платье, в котором ее хоронили, сжимает в руках тот же букет. Смотрит на меня, икает, говорит своим обычным, пьяненьким тоном: – Надо зеркало починить, Саня. – Ладно. Но если ты здесь, – я поворачиваюсь к холмику рыхлой земли, – то кто там? Начинаю разрывать могилу руками. С облегчением осознаю, что там закопан дядя Костя. Оборачиваюсь к матери, спрашиваю: – Зачем ты его закопала? – Потому что пора отпустить. – Ты ж мне как сын, – причитает внезапно появившийся из-за ее плеча дядя Костя. – А мне ты не сын, – заявляет возникший за ними Болотный. – Пойдем домой, Санька, – говорит бабушка. Она тянет руки, но не ко мне, а к могиле, и, повернувшись, я с ужасом осознаю: там, наполовину похороненный, бледный и костлявый, лежу я сам… Резко просыпаюсь. Свет нового дня вовсю пробивается сквозь темные шторы. Окно закрыто, в комнате стоит пыльная духота. Толстовка и штаны, которые я не утрудился снять на ночь, насквозь мокрые, хоть выжимай. Через мгновение после меня просыпаются и непростые воспоминания о прошлом вечере. Приподнимаюсь на локтях, настороженно озираюсь. Здесь никого, в квартире тихо... Он уехал, так? Это было бы логично. Стягиваю потную одежду, остаюсь в одних трусах. Изможденно откидываюсь на подушки, жду, пока уляжется сердцебиение. На часах – половина седьмого. Хотелось бы еще поспать, но малая нужда заставляет покинуть уютные объятия Морфея. Почесываясь, нацепляю очки. Бреду в туалет, почти не размыкая век и стараясь не выходить из состояния полудремы. Ведь стоит из нее выйти, как я окажусь лицом к лицу со вчерашними событиями. А так, если повезет, ебнусь обо что-нибудь башкой и все забуду. Выхожу из сортира, совершенно сонный и безмятежный, и шарахаюсь от возникшей из сумрака фигуры. – Бля, сука! – Хватаюсь за сердце, тяжело дыша. – Я чуть не обделался! – Сорян. Болотный щелкает выключателем в коридоре, и я пытаюсь разглядеть его ослепшими от света глазами. Волосы слегка топорщатся – наверное, он все-таки спал. Рубашка измята. И в пятнах тональника, да. Черт. Как он в такой пойдет на работу? Ему же нужно на работу, так? Он, в свою очередь, меняется в лице, увидев гематомы на моем теле. – Господи. Что с тобой приключилось? – Ты что, был тут все это время? – Ну да. Хотел лечь рядом, но ты так беспокойно спал. Я решил в другую комнату пойти, чтобы не мешаться. – Он подходит ближе, хмуро осматривает синяки на моих боках и ребрах, проводит по скуле. Я болезненно морщусь, а он растирает оставшиеся на пальцах следы тональника. – Так что стряслось? Откуда все это? – С лестницы упал. Он тяжело вздыхает, приваливается к стене и скрещивает руки. – Слушай. У нас больше нет причин врать друг другу, так что давай не будем? Пожалуйста. Наверное, в другое время суток я бы вел себя по-другому, но в полседьмого утра я тефтеля и мне лень что-то из себя корчить. Готов сказать ему все, что захочет, лишь бы побыстрее отделаться и вновь погрузиться в сомнамбулическое состояние. – Подрался пару раз. – С кем? – С одноклассником бывшим. И еще с мамкиным хахалем. – Из-за чего? – Из-за разногласий, – прерываюсь, чтобы протяжно зевнуть, – во взглядах. – А это? – он приоткрывает дверь в ванную и кивает внутрь. – Зеркало-то? Я сам его разбил... Ой, точно! – встрепенувшись, щелкаю пальцами, припоминая свой сон. – Она мне велела зеркало починить... Хотя погодите. Как я его «починю»? Я максимум новое могу повесить. Бля, что она имела в виду... – Кто? – Мать моя. Ой, кстати. Ты в шахматы играешь? Он недоуменно сдвигает брови. – Не смотри на меня так. Да, я припизднул тебе про привороты и другую шаманскую муть, но когда покойники во сне тебе велят что-то сделать, это не фигня, отвечаю. Надо заказать зеркало... Повторяя это под нос, как мантру, просачиваюсь мимо него в ванную. Он заглядывает внутрь, стучит по выщербленным полосам на двери: – А что насчет этого? Блин. Мы, типа, реально больше не врем? Ладно, ладно. – Тот хахаль мамкин насинячился до беспамятства, начал бегать за мной с тесаком. И это, короче, – я машу забинтованной рукой, – не от бутылки. Можно я теперь помоюсь? Тут шпингалет больше не работает, так что просто выйди и не заходи. – Как его зовут? – не дает он закрыть дверь, сует свой острый нос внутрь. – Шпингалет? – Урода, который тебя обидел. Где он живет? Устав от этой беседы, я просто кладу ладонь Болотному на лицо и выталкиваю из ванной. Уповаю, что он не настолько конченый, чтобы вламываться внутрь. Зеркало и задвижка, да. Надо пофиксить этих ребят. Пять минут блаженства в душе омрачаются чехардой воспоминаний, которые вопреки моему желанию начинают крутиться в голове. А самое мерзкое – на все вопросы, которыми я задаюсь, есть лишь один неприятно размытый ответ. Что я думаю по поводу вчерашнего? Сложно сказать. Верю ли аргументам Болотного насчет того, что он не мой отец? Сложно сказать. Кто, если не он, на самом деле мой отец? Сложно сказать. С какого перепугу он вчера бросился утешать меня во время панической атаки? Сложно сказать. Почему он остался здесь, а не уехал? Сложно... нет, тут не сложно, я бы, знаете, тоже предпочел остаться в бедненькой, но чистой квартирке, чем возвращаться в ту обитель несусветного бардака. Но в остальном – сложно, все пиздец как сложно, я не подписывался на это, а самое убогое – что по какой-то необъяснимой причине я чувствую себя... живым. Снова. Живым. – Все уже своими противными ручонками перелапал? – ехидно интересуюсь, врываясь в футболке и трениках на кухню и выдергивая у Болотного альбом, который он с интересом листает. Боже, и теперь мне предстоит жить с мыслью, что он рассматривал мои детские фотки? Хвала небесам, бабушка была адекватным человеком и потому там нет никаких смущающих кадров а-ля голышом в ванной или на горшке. Но все же имеется парочка нелепых, и осознание этого сводит с ума. – Ничего я не лапал, только смотрел, – фыркает он. Хватает меня за запястье, подносит к лицу раненые пальцы, с которых я снял бинты. – Выглядит отстойно. Помочь перевязать? – Пластырем обойдусь. – Выдергиваю руку, опорожняю его кружку с недопитым чаем, набираю свежую воду в чайник, поджигаю плиту. – Тебе в душ надо? – Был бы признателен за такую возможность. Иду в свою спальню, роюсь в шкафу. Он зачем-то припирается следом. Достаю на свет самое ущербное полотенце, старое, протертое, с детским рисунком – выводком гусей; потому что ты сам гусь, Болотный, так и знай. Кидаю ему. – На. Бери там все, что нужно. Шампунь, мыло, что хочешь, короче. – Вспомнив про его профессию, решаю, что гигиена полости рта для него на первом месте, и потому великодушно добавляю: – В шкафчике навесном можешь новую зубную щетку взять. Пытаюсь вытолкать его из комнаты, но он не уходит, тычет пальцем на стену: – Можно еще вот про это спросить? Хм. Даже не знаю, почему я ничего особо не чувствую. Может, у каждого человека есть какой-то лимит стыда, превысив который, перестаешь вообще чего-либо стыдиться? Нетерпеливо приплясывая на месте, тараторю: – А чего тут непонятного? Твоя рожа. Нож. Нож в твоей роже. Тот самый. Сечешь? Иди мойся, мне скоро на работу надо. – Ты талантливо рисуешь. – Ага, дуй уже. Боги, я и представить не мог, что он может быть таким назойливым. Ну ничего. Моя квартира за меня отомстит. Ведь только я один знаю, как настроить смеситель, чтобы лилась нормальная вода, а без этого секретного знания Болотный будет попеременно то купаться во льдах, то вариться заживо. Я гаденько посмеиваюсь, в красках представляя его страдания, пока готовлю омлет и бутеры. Ну а что делать с проклятой рубашкой? По-хорошему, надо оставить ее у себя и отстирать, но что дать ему взамен? Не думаю, что на него налезет даже самая растянутая из моих футболок… Шум воды стихает, через пару минут до ушей доносятся знакомые шаркающие шаги. Оборачиваюсь, на миг подвисаю – не привык видеть Болотного с мокрыми волосами, не уложенными, а растрепанными и спадающими на лоб. Ему это идет: молодит и вкупе с отросшей щетиной делает похожим на рокера-оторву. Вместо «с легким паром» говорю: – Вы же на работе надеваете халаты? – Халаты? Нет, у нас медицинские костюмы. А, ну тогда не страшно. Тогда вали в своей испачканной рубашке на все четыре стороны и сам ее отстирывай. Погодь... Если вы на работе носите униформу, то для кого ты вырядился, как франт? Не для меня же?.. – Фен в большой комнате. На диване. – Спасибо. – Немного помявшись, он спрашивает: – У тебя случайно нет средства для укладки? – Даже если бы было, я б тебе не дал. – Это почему? Потому что нефиг зализывать свои классные волосы, как какой-то старпер, мог бы ответить я, но вместо этого мерзенько заявляю: – Потому что я жадина! Под рокот старого фена накрываю на стол. Так непривычно будет снова завтракать с кем-то… Но это неплохо, вроде как. Иметь компанию. Болотный вновь возникает в дверях, слегка тупит, видимо, удивленный, что его тоже ожидает порция. Садится, неуверенно вооружается вилкой. – Прости, что не тосты с авокадо, или что вы там, буржуи, обычно по утрам хаваете. – Выглядит вкусно. Спасибо большое, – как обычно пропускает он шпильку мимо ушей. Пробует чай, тянется к жестянке с сахаром, но колеблется. – Можно еще вопрос? – Хочешь знать, почему фотка лежала в сахарнице? – предвосхищаю я его любопытство. Он кивает. – А я так на тебя проклятие накладывал. Диабетное. – Рофлишь? – Да, блять, Болотный. Рофлю. Он поджимает губы, недовольный то ли моим дебильным юморком, то ли тем, что я обращаюсь к нему по фамилии. Вытаскивает фотку из-под горшка с каланхоэ, куда я вчера ее спрятал, поворачивает обратной стороной: – А это что? Упрямо и тщательно жую омлет, уставившись в стену так сосредоточенно, будто на ней транслируют какой-то охуенный блокбастер. Он продолжает вопросительно на меня смотреть. Мы, типа, реально больше не врем, ну вот вообще ни капельки?.. – Написал записку, хотел вены вскрыть, пришла соседка с котлетами и мне помешала. Котлеты вкусные оказались, я умирать передумал. Сунул фотку в сахарницу и забыл. Он трет ладонью лицо, изрекает: – Как же скучно я живу… Какое-то время мы поглощаем еду в тишине. Эх, тоскую по тем денькам, когда мой смартфон еще не окочурился и за завтраком можно было залипнуть в какую-нибудь чепуху на Ютубе… Я искоса поглядываю на Болотного, ожидая, что он скорчится в припадке, отведав продукцию «Красная цена», но он наворачивает за обе щеки и в ус не дует. Бедняжка, изголодался тут за ночь, видимо. Чтобы разбавить становящееся неловким молчание, решаю выяснить, нужно ли все-таки ему на работу и во сколько. Узнаю, что к двенадцати, поэтому он не особо-то торопится. Спрашивает, тороплюсь ли я. – Твоя мама же… на местном кладбище похоронена? – осторожно уточняет. Я непонимающе киваю. – Успеем заехать? Неожиданно. Не думал, что он об этом попросит. Но… в таком же людям не отказывают, да? Смотрю на время, прикидываю. Лишние полчаса в моем распоряжении есть, если не слишком копаться со сборами. Соглашаюсь, хотя понимаю, что после этого весь день буду пребывать в раздрае. Когда мы одеваемся в коридоре, я причесываюсь у зеркала и поправляю маленький черный крестик в ухе, а Болотный вытаскивает бумажник, вытряхивает оттуда что-то, протягивает: – Вот, забыл отдать. – А. – Я и сам позабыл про сережку-колечко, которую в прошлый раз просил его сохранить. – Это мамкина. Не буду больше ее носить. – Все еще веришь, что она несчастливая? Горько усмехаюсь. Тут все… несколько сложнее. В памяти опять живо встает сцена, которую закатила мать, когда я проколол ухо. Помню, как сидел тут, в прихожей, на обувной тумбе, и глотал слезы… Отворачиваюсь, делаю вид, что прилаживаю изоленту на надломленной дужке очков. Черт, что-то я начинаю раскисать. – Твои родители знают, что ты за обе команды играешь? – интересуюсь у Болотного, протягивая ему обувную ложку, которую он явно ищет. – Нет. – А что бы сказали, если б узнали? – Понятия не имею, – отзывается он, напяливая ботинки. Звучит так, словно его вообще не парит эта тема. С завистью поджимаю губы. Хотел бы я так же легко отмахнуться от отчаянной необходимости принятия, которое уже никогда не смогу получить. В подъезде мы сталкиваемся с соседом. Он улыбается мне, с тревогой переводит взгляд на моего спутника – наверное, все еще переживает из-за той драки с дядей Костей и боится, что я снова влипну в какие-нибудь неприятности. – Сашенька, ты как? – Все хорошо, Геннадий Иванович. Это мамин... старый знакомый. С Питера. Мы к ней заедем на кладбище. Наверное, в таких случаях принято представлять людей друг другу, но я категорически не хочу этого делать и, мысленно попросив у старика прощения, просто разворачиваюсь и ухожу. Болотный покорно идет следом, сев в машину, интересуется: – Сосед? – Да. И между прочим, – зачем-то добавляю я, пристегивая ремень, – моя первая любовь. – Ха, а тебе и правда нравятся мужчины постарше?.. – бормочет он под нос. Заводит двигатель, открывает навигатор, елозит пальцем по карте. – Тут же где-то можно купить цветы? – Ох… Купить-то можно, – киваю на часы на приборной панели, – но все цветочные еще закрыты. – Черт, – озвучивает Болотный мои мысли. Хмурит брови, задумывается, барабаня пальцами по рулю. Может, взять цветы, которые дядя Костя приволок? Они уже подзавяли немного, но в целом еще ничего… Нет, дурацкая идея. Так не делается. Эх, будь на дворе лето, достаточно было бы съехать в ближайший лесок, чтобы раздобыть букет. В детстве я так и поступал… И опять, словно вихрь, захлестывают воспоминания: в день ее рождения встаю спозаранку, кручу педали, чтобы собрать большую охапку ее любимых полевых ромашек. Счастье – видеть ее теплую улыбку утром, когда она просыпается и принимает в подарок свежий букет. И боль – видеть ее пьяный оскал вечером, когда она накидывается в компании других алкашей… – Есть у меня одна идея, – говорю я глухим голосом. – Давай заедем в круглосуточный магазин. …Спустя двадцать минут мы стоим возле могилы, греем руки в карманах, жмем головы в плечи, пытаясь защититься от прохладного, пронизывающего ветра. Болотный присаживается на корточки, стряхивает комья грязи с рисунка в прозрачной папке, уже довольно потрепанного, спрашивает: – Ты нарисовал? – Киваю. – У тебя настоящий дар. Так неловко быть с ним здесь. Просто максимально неловко. Чувство, будто я за ручку привел дьявола в церковь. Пускай отцовство Болотного теперь под большим вопросом, то, что мать его ненавидела, для меня все еще непреложный факт. Хотя обычно я не боюсь нечисти, сейчас мне чудится, что земля разверзнется, оттуда восстанет полуразложившийся труп и начет нас душить. Душить и замогильно выть: «Как вы посмели сюда явиться, пидоры?!» Мне всегда тяжело находиться на кладбище. Выяснил это еще в одиннадцать лет, когда не стало бабушки. Обычно я угораю над «Битвой экстрасенсов», но когда ее участники говорят, что им плохо на кладбищах, я верю и прекрасно их понимаю. Я не экстрасенс, но мне здесь очень плохо, в голове нон-стопом крутятся тревожные мысли о бренности бытия. Вот ты живешь, дышишь, строишь планы – и вдруг лежишь в земле. Уже не ты, а просто гниющая плоть и кости. И так будет с каждым из нас. Она все еще там, в гробу. Руки, которые ко мне когда-то прикасались. Колени, на которых я когда-то сидел. Лицо, которое я видел каждый день. Все еще там. Разлагаются. Гниют. В кромешной тьме. И это безумие. Если бы она просто сгинула, исчезла, растворилась, это было бы по крайней мере логично. Но она там. Это сводит с ума. Я не знаю, как примириться с этим, мой мозг, наверное, какой-то неправильный, он просто не понимает, отказывается понимать… – Ты в порядке? – озабоченно интересуется Болотный, увидев, как струятся слезы по моим щекам. И, хотя мы условились не врать, я утираю лицо и коротко отвечаю: – Ага. Он открывает упаковку конфет в красных и зеленых обертках, помешкав, высыпает их на могилу. С сомнением оглядывает получившуюся картину. Я тоже не уверен, что это зашибись идея, но ничего лучше придумать не смог, поэтому подбадриваю: – Класс. Любила ромашки – вот тебе «Ромашки». Он со вздохом комкает пустую упаковку, запихивает в карман. Интересно, о чем он думает? Погряз в пучине мрачных мыслей, как я, или обратился к воспоминаниям? Я так и не выяснил подробностей их с мамой взаимоотношений, но, похоже, он и сам их толком не помнит. А я уже не уверен, что хочу знать. Как она там сказала в моем сне? «Пора отпустить»? – Сильно она пила? – Пока бабушка была жива, еще порой просыхала. Но как той не стало в пятнадцатом году, вот тогда началась жопа. – Вы голодали? – А сам как думаешь? – Какое-то время молчу, борясь с неловкостью. – Тот сосед, которого ты видел, и его жена помогали. Они самые прекрасные люди, которых я знаю. Если б не они… Соседка, Людмила Сергеевна, на рынке работала, помогла мне тоже там устроиться, когда четырнадцать стукнуло. – А мать не работала? – Она ничего толком не умела, только шить чуть-чуть. Шила на дому в перерывах между запоями. Небольшой такой, нестабильный заработок. Но приходилось, я-то ей денег старался не давать, а бухать на что-то нужно было. Правда, последние года полтора она уже не могла шить, руки тряслись слишком сильно. – Тогда она в долги и залезла? – Наверное. Она не особо меня посвящала в свои дела. А, ну еще ей инвалидность дали. Платили там какие-то гроши. Плюс у меня таскала, когда не успевал спрятать. Но понемногу, знаешь. Сверх меры не брала. Такая своеобразная материнская забота. Чекаю время, разворачиваюсь в сторону выхода. Окинув участок прощальным взглядом, Болотный нагоняет меня. Мы выходим на аллею и идем к машине, и почему-то я уже знаю следующий вопрос, который услышу от него. – Как ее не стало? – Острый инфаркт. У меня была смена. Я вернулся поздно и нашел ее. Тело уже остыло. Она была накрашена – кажется, ждала кого-то, но я так и не узнал, кого. Может, звонили в дверь, но она не смогла открыть. На телефоне у нее вызовов не было. – Ты считаешь, что, приди кто-то раньше, она бы выжила? – Возможно. Я не знаю. Что толку теперь думать об этом. Ее больше нет. Уловив дрожь в моем голосе, он вдруг разворачивает меня к себе, обвивает руками, твердо шепчет в ухо: – Не вини себя. Ты сделал все, что мог… нет, куда больше, чем мог. И с учебой у тебя были проблемы не потому, что ты глупый, а потому, что пришлось с четырнадцати лет работать и тянуть на себе семью. Ты невероятно храбрый и сильный, и я уверен – она гордилась тобой. – Гордилась? Гордилась?.. – Так хочу ответить на объятия, так хочу поверить в эти слова; но я знаю правду. Отталкиваю его, пячусь, мотаю головой с болезненной гримасой на лице. – Ты понятия не имеешь, о чем говоришь. Я был ошибкой для нее… Ошибкой, на которую она вынуждена была смотреть каждый день. Да если бы она узнала, какой я на самом деле, она бы вычеркнула меня из своей жизни точно так же, как вычеркнула тебя… – Сан, – он хватает меня за запястье, тянет к себе, кладет вторую ладонь на щеку, пронзительно заглядывает в глаза. – Послушай. Послушай меня, пожалуйста. Только не воспринимай в штыки то, что я скажу. – Он отвешивает паузу, а я весь подбираюсь; интересно, много ли людей после этой фразы будут ждать продолжения не со штыками наготове? – Тебе нужно к психотерапевту. Ого. Вот так заявление. Может, я совсем не шарю в межличностных отношениях, но что-то мне подсказывает, что говорить такое человеку, которого видишь третий раз в жизни, это не совсем норма. Возмущенно пытаюсь выдернуть руку, но получается не сразу: он держит с силой, и лишь заметив, что я кривлюсь от боли, ослабляет хватку. – Тебе нужна помощь. – Он идет следом, когда я, развернувшись, начинаю сердито удаляться по дорожке; пытается положить руку мне на плечо, но я ее скидываю, ускоряю шаг. – Ты и сам это признаешь. Если беспокоишься о финансовой стороне, я возьму на себя расходы. Еще лучше. Да, он прав, я действительно нуждаюсь в помощи, а потому шерстил эту тему и знаю, о каких суммах идет речь. И это не разовая штука – терапия может тянуться месяцами и даже годами. Он реально готов впрячься в такую кабалу? Что это за аттракцион невиданной щедрости? – Нахуя тебе это? – Я хочу помочь. – Я прекрасно представляю, – резко остановившись, стискиваю кулаки и гневно стреляю на него глазами, – сколько стоит такая помощь. Вчера вечером ты с пеной у рта доказывал, что ты не мой отец, что ты мне никто. Так на кой хер тебе брать на себя такое? – А какая тут нужна причина? Сказал же, что хочу помочь. Можешь считать это благотворительной акцией. – Засунь себе в жопу свою благотворительную акцию. Накидываю капюшон, злой и в слезах стремительно ухожу прочь по дороге, игнорируя припаркованную на обочине машину. Запрещаю себе оглядываться, как бы сильно ни хотелось, но, вопреки ожиданиям, он не идет за мной; через пару минут черная «тойота» с безразличием проносится мимо и скрывается вдали. Вот как?.. Нет, может, он дает мне время остыть… А может, его задолбали мои закидоны и мы больше никогда не увидимся. Продолжаю твердить себе, что мне до лампочки. Сука. Зачем он превратил мое и без того безрадостное существование в американские горки? Когда он рядом, мне плохо. Когда его нет, мне плохо. В любом случае мне всегда плохо, и я тону в этом блядском водовороте безысходности. Боже, как же тошно. Тошно и сложно. Все идет по пизде. Но какой-то частичкой измученного тревогами сердца я все еще помню то, что ощутил утром. Крохотный огонек жизни. И я не отпущу это чувство.Глава 9
7 апреля 2024 г., 03:27
Я жил, я блядь жил ради этого момента – чтобы стать свидетелем его реакции. Хотел впитать всеми клеточками своего тела каждый жест, каждое колыхание мышц, каждый изданный им звук, когда он все осознает. В какой бы узор ни сложились крохотные морщинки на его лице – в обескураженность или шок, гнев или досаду, ненависть или отвращение, – я намеревался навеки высечь этот узор в своей памяти.
Но теперь, стоя на пороге своей темной мечты, я понимаю: какие эмоции он ни покажет, – даже если он упадет на колени в слезах, возденет руки к небу и драматично заорет «Не-е-ет!», а из коридора выбежит чувак в нарядном сюртуке и вручит ему «Оскар», – мне будет этого недостаточно, и я все равно не почувствую ничего.
Ничего, кроме боли.
Но я раскрыл свои карты. Обратной дороги нет. Сейчас мы узнаем, что он за человек. Покрутит у виска и хлопнет дверью? Устроит скандал? А может, меня ждет третья драка?
Однако пока Болотный, откровенно говоря, не реагирует… никак? Все еще хмурится, как и в момент, когда открывал крышку, но нельзя сказать, что в нем что-то дрогнуло. Выглядит ли он донельзя шокированным, затряслись ли его руки, покрылся ли испариной лоб? Нет, нет и нет. Озадачен – может. Удивлен – слегка. Но не более того. Неожиданно переворачивает карточку, вроде как мельком, на автомате, но замечает, что на обороте что-то есть. Подбегаю, вырываю у него из рук прежде, чем он успеет прочесть написанное.
– Это тебя не касается. – Я швыряю фотку на стол лицевой стороной вверх, стучу пальцем по его молодой студенческой роже. – Только это.
– Почему? – Он пронзительно взирает на меня снизу вверх своими ясными, зелеными глазами, колупая карточку за угол в попытках ее перевернуть. – Что там?
– Это тебя не касается! – горланю я снова.
Убираю фотку со стола и прячу под цветочный горшок, достаю с подоконника погребенный под ворохом старых газет альбом. Вынимаю заложенный меж страниц конверт с выведенной незнакомым почерком фамилией, тот самый, с которого все началось. Вытряхиваю оттуда другие фотки. Болотный ворошит их рукой, разворачивая к себе. Озирает так же, как стоящий на мостике капитан озирает бескрайнюю водную гладь – прямой, неколебимый. Штиль, а не шторм, которого я ожидал. Неужели он до сих пор не догоняет? На секунду у меня даже мелькает мысль, что это не он, что я что-то напутал. Может, у него есть брат-близнец? Или он после тяжелой автокатастрофы потерял память?
И почему только я, сам того не желая, пытаюсь найти ему оправдание?
– Откуда это у тебя?
– Прикалываешься? – Нависаю над ним черной грозовой тучей. – На дороге, блядь, нашел.
Он поворачивается ко мне в замешательстве, и я только сейчас задумываюсь над тем, как выгляжу в глазах Болотного. Какой-то малолетний чудик подцепил его на сайте знакомств. Заманил на встречу, притворившись девушкой. Клялся в любви. Лез целоваться. Убеждал, что из-за своих пылких чувств совершил над ним ритуал приворота. Дважды страстно с ним поебался. Какой, скажите на милость, человек после такого сочтет, что этот чудик – его сын? Да он скорее думает, что я откопал его студенческие фотки в каких-то очередных шаманских целях.
– Дам тебе подсказку. – Я придвигаю к нему второе фото, сделанное совместно с мамой, стучу по ее юному, сияющему от счастья лицу. – Все дело в ней.
– Ты как-то с ней связан?
– Помнишь ее имя хоть? – спрашиваю сквозь зубы. Голос дрожит, на глазах выступают слезы.
– Так, успокойся...
– Помнишь, как ее зовут?! – В чем-то ублюдок прав: успокоиться бы мне не помешало; но я не могу, и тем сильнее я завожусь, чем он сам спокойнее.
– Тебе честно сказать? – Он подается ко мне с усталым выражением. – Не помню. Вроде, Марина.
– Мария! – Залепляю ему смачную пощечину. Ярость клокочет в груди, хотя ответ, по сути, был предсказуем: Болотный неспроста не выказал никакой реакции, когда выяснил мою фамилию во время того импровизированного досмотра. – Мария! Шорова!
– Да, точно. Маша, – тихо бормочет он, словно припоминая. Не злится, кажется, хотя удар был довольно болезненным; лишь потирает скулу и откидывается назад к стене. – Шорова, говоришь? Ты что, ее сын?
– Шоров Александр, – представляюсь я, широко раскинув руки. Отходя к кухонной тумбе, со злорадной ухмылкой многозначительно добавляю: – Александрович.
– И что ты хочешь этим сказать?
Я разражаюсь резким, припадочным смехом и не менее резко затихаю.
– Ты реально настолько тупой… отец?
…Да, детка. Вот теперь он выглядит так, словно до него наконец дошло. Шумно вздыхает, прикрыв лицо пятерней. Долго молчит, предоставляя мне достаточно времени, чтобы насладиться этим моментом; но, как и предполагал, я не чувствую ни удовлетворения, ни триумфа, я словно пустая бутылка, на дне которой плещутся горечь и боль. Он кидает на меня взгляд исподлобья, мрачный, тяжелый, но без грамма вины. Уверенно заявляет:
– Я не твой отец.
В ответ я лишь глумливо фыркаю.
– Конечно. Отрицаешь. А кто бы не стал? Не очень приятно думать, что переспал с собственным сыном, да?
– Нахуя ты спал со мной, – вздергивает он бровь, – если считал себя моим сыном?
Хороший вопрос, Болотный. Чертовски хороший вопрос. Может быть, потому, что я хотел… любви? Немного ебаной любви от тебя, хоть в какой-то форме?
– Да не собирался я с тобой спать, идиот. Просто не придумал другого способа заманить в укромное место. Говорил же, я не семи пядей во лбу. – Скривив губы, едко добавляю: – Видать, в папку пошел.
– Заманить? Зачем?
– Реально не догоняешь? Вспомни свое сраное видео.
– Зарезать хотел? Серьезно? Меня? Ты?
Этот тон... Словно речь шла о муравье, пытавшемся замочить слона. Столько насмешливого презрения вложено в эти слова, что они буквально обдают жаром, заставляя щеки залиться румянцем стыда и гнева. Болотный встает на ноги, опирается на края тумбы по обе стороны от меня, вкрадчиво интересуется:
– Чего ж не зарезал?
– Ты ведь и сам уже догадался, – я неприязненно морщусь, отворачиваясь. – Я сдрейфил.
– Ты не способен на убийство, – сухо констатирует он истину, которую постиг еще в нашу прошлую встречу. – И это вполне естественно. Но дело не только в этом. Я тебе нравлюсь.
– Нравишься? Нравишься?! – взвиваюсь я. Остервенело толкаю его в грудь ладонями, кручу у виска. – Ты вообще не теми категориями мыслишь, Болотный! Оглянись по сторонам! Мы жили в этом дерьме из-за тебя! Она спилась из-за тебя! Ее не стало из-за тебя!
– Ты знаешь, что это не так, – качает он головой. Засовывает руки в карманы и делает несколько бесцельных шагов по кухне. – Послушай. Мне неизвестно, что она тебе про меня говорила, но я не твой отец.
– Хочешь сказать, ты с ней не спал? М? Не спал с ней на первом курсе меда, где-то эдак в октябре две тысячи третьего?
Сука. Что, если он сейчас скажет, что не спал? Что вообще никогда с ней не спал, только гулял и держался за ручку? Или что они вовсе пара малознакомых студентиков, случайно попозировавших для фото на улице? Нет... Нет! Я не позволю сбить себя с толку. Этот конверт, который она хранила на антресолях. Его фамилия на журнальном столике, выцарапанная ею на смертном одре. Это реальность, не выдумка. Умный ход, Болотный: оставаться невозмутимым, чтобы подорвать мою уверенность. Однако прежде, чем я успел бы обвинить его в попытке запудрить мне мозг, он нехотя признается:
– Ну, допустим, спал. И что дальше?
– А дальше я! – воплю одновременно злорадно и возмущенно, вновь всплескивая руками. – От этого появился я! Приколдес?!
– С чего ты взял, что от меня?
– Думаешь, она не знала, от кого залетела?!
– Она тебе так сказала? Что залетела от меня? – упрямо продолжает он этот пинг-понг из ответов вопросами на вопрос. С сомнением поворачивается, пристальный взгляд будто пронзает меня насквозь. Мое молчание приводит Болотного к правильной догадке, и он с ухмылкой уточняет: – Или она не говорила, и ты сам все додумал?
– Ты сам признался, что спал с ней! – ору я, не позволяя ему перейти в наступление. – Она оставила мне подсказку перед смертью! Думаешь, она была настолько тупой, чтобы не знать, от кого залетела?!
– Да я понятия не имею, какой она была! – не сдержавшись, повышает он голос. Трет переносицу, возвращая самообладание. – Понятия не имею. Прости. Но это так. Мы встречались несколько раз от силы. И да, у нас был секс. Но не только друг с другом. Первый курс, первый глоток взрослой жизни, гормоны играют… Если она считала, что забеременела от меня, то почему не объявилась раньше? Мы бы сдали тест и расставили все точки...
– Да я в душе не ебу, что такого между вами произошло, что ей легче было гнить в дерьме, чем обратиться к тебе за помощью! А теперь, даже если и хочу узнать правду, то уже не могу, потому что матери больше нет, а ты – долбаный пиздабол!
Он в который раз шумно вздыхает, отворачивается, яростно ерошит волосы с видом «гори это все в аду». На тесной захудалой кухоньке повисает гнетущая тишина. Я нервно тереблю бинты на пальцах до тех пор, пока сквозь рыхлую, испачкавшуюся за день марлю не начинает просачиваться кровь. Обвожу мутным взглядом фотографии на столе, жестянку с сахаром, нетронутую кружку чая. Тут все не так. Все это неправильно, но если кто-то спросит у меня, как тогда правильно, я не смогу дать ответ.
Отвратительное чувство. Словно земля медленно уползает из-под ног, а я ничего не могу с этим поделать. Лишь смириться со своей участью.
– Я скажу тебе правду, – нарушает затянувшееся молчание Болотный. – Что ты хочешь знать? Почему мы с ней перестали общаться? Окей. – Он подходит к столу, трясет стопкой фотографий. – Чувак, который сделал эти снимки, с нами учился. Он был помешан на фотографии, то для стенгазет что-то щелкал, то в конкурсах участвовал, все такое. Постоянно ходил с фотиком, всех снимал, как папарацци. Мне это не нравилось, поэтому я отказался эти снимки брать, наверное, тогда она их себе и взяла. А некоторое время спустя я случайно узнал, что он гей, и у нас завязалась... интрижка, что ли. Ну и Машка... Маша, – поправляется он, стрельнув на меня глазами, – как-то нас застукала. Это в универе было, в аудитории, мы целовались просто, ничего особенного. Но для нее, полагаю, это был удар – парень с парнем. У нас-то с ней тоже ничего серьезного не было, мы к тому времени уже разбежались, просто иногда общались по учебе. Нормально так, по-дружески общались. Но после того случая она вдруг стала меня игнорить, при встрече просто проходила мимо, словно я…
– ...пустое место, – заканчиваю за него полушепотом. Впившись пальцами в волосы, медленно сползаю вдоль тумбы. – Словно ты – пустое место.
Это настолько все объясняет, что взрывает мне нахуй мозг. Хаотичные кусочки пазла складываются в кристально ясную – и шокирующую – картину. Мне и в голову не могло прийти, что причина, по которой я рос без отца, будет той же, по которой я до усрачки боялся рассказывать матери о своей ориентации.
Гомофобия. Ее гомофобия.
Она без сожалений вычеркнула его из своей жизни, готовая пойти ко дну сама и утянуть меня с собой, лишь бы ни на секунду не выпускать из рук свой флаг нетерпимости. А ведь я мог стать вторым Болотным. Стать пустым местом для нее, просто признавшись в симпатии к человеку своего пола. И может... может, мне стоило это сделать? Может, в гневе она бы проговорилась, я встретил бы его раньше и все сложилось бы по-другому?
– Да. Именно. – Он возвращается на табурет в углу, сцепляет руки в замок. – Меня это не особо парило, скорее, боялся, что она станет слухи распускать. Но она не стала, за что ей большое спасибо. Потом... Я как-то и не заметил, что перестал ее в универе видеть. Мы вообще в разных группах были, на занятиях не пересекались почти. Только сильно позже узнал, что она отчислилась. И очень скоро забыл про эту историю.
Оставаясь на полу, я шмыгаю носом, стягиваю очки и утираю мокрые глаза рукавом. Кажется, про такое состояние обычно говорят «кошки на душе скребут»; честно говоря, я чувствовал себя так, будто все мои внутренние кошки вдруг сдохли и разложились, наполнив нутро тошнотворным тленом. Краем глаза замечаю, как Болотный убирает фотки обратно в конверт, с неприязненной миной отшвыривает на противоположный конец стола. Пару минут проводит в раздумьях, играя пальцем с ярлычком от чайного пакетика. Отхлебывает из кружки, чтобы промочить горло, спокойно продолжает:
– Послушай. Я абсолютно точно знаю, что не могу быть твоим отцом. Мы с ней предохранялись. Для меня предохраняться – правило, в котором я не делаю исключений. Да и она... твоя мама, думаю, не хотела так рано рожать, прости уж за откровенность.
– Предохранение – не стопроцентная защита. – Весь в слезах, пошатываясь, поднимаюсь на ноги. – Уж ты-то, врач, должен об этом знать. Так что это нелепое оправдание. Нет, я все понимаю, отрицание – типичная защитная реакция…
– Может, защитная реакция – это твои попытки найти отца? Ты остался один, и, должно быть, это тяжело, я понимаю…
– Да что ты знаешь, хлыщ питерский, о том, что такое тяжело?! – кричу я ему в лицо, в проклятое невозмутимое лицо. – Откуда тебе, нахуй, знать?!
– Хорошо, я не знаю! – орет он в ответ, невозмутимость вдруг сменяется гримасой горечи. – Не знаю! Что ты хочешь услышать?!
Он роняет голову на руки. Я прерывисто дышу, меня колотит, но от гнева ли? Уже не знаю. Земля продолжает уезжать из-под ног, я стою на цыпочках на самом краю, в секунде от того, чтобы сорваться в пропасть. Говорят, жизнь – игра, но это гребаная чушь: будь она игрой, прямо сейчас я вышел бы в главное меню и загрузил предыдущее сохранение.
Успокоившись, Болотный поднимается, встает бок о бок со мной, скрестив руки.
– Давай сделаем тест, если тебе от этого станет легче. Я и так знаю, что он покажет. – Он медлит, снимая с брюк несуществующие пылинки, нехотя сообщает: – У меня проблемы с репродуктивной функцией. Узнал случайно несколько лет назад. Встречался с бабой одной, мы довольно долго были вместе, она уверяла, что пьет противозачаточные, но потом выяснилось, что нет. Собиралась забеременеть и – как ты там выразился при нашей первой встрече? «Заарканить жениха»? Ну, вот. У нее не вышло, в итоге она прокляла меня, назвала евнухом и свалила в закат, а я потом по врачам пошел и выяснил, что есть у меня кое-какие проблемы. То есть теоретически я мог бы иметь детей, но только после лечения. Я решил, что мне это пока не нужно, поскольку обзаводиться потомством не планировал...
...Может, в глубине души я догадывался, что все будет как-то так. Может, и сам не был уверен до конца, что подразумевала мать, на последнем издыхании выцарапывая на столе его фамилию. Все это не имело значения, пока я мог держать сомнения подальше от себя, хоронить в самых темных закоулках разума.
Но стоило ему произнести это вслух, как слова стали материальными, стали истиной. И в тот же миг я вновь осиротел. Остался наедине со всем своим дерьмом, с жизнью, летящей в тартарары, с проблемами, разрастающимися, как снежный ком. Без матери, без отца, без кого бы то ни было. Один.
Один.
– Слушай, – хотя он стоит рядом и его губы находятся, наверное, в паре десятков сантиметров от моего уха, голос доносится словно откуда-то издалека. – Я уже понял, что тебе пришлось нелегко. И мне жаль, действительно жаль. Но пойми и ты уже наконец: я не виноват в этом...
...Прости. Прости, но меня больше здесь нет. Я ушел, ушел глубоко в себя, чтобы наконец принять то, что так долго отказывался принимать.
Не было никакого состояния аффекта. Эта история совсем не про ненависть. Ненависть распаляет, придает сил, но то, что поселилось во мне, их высасывает. Я знаю, как называется это чувство. Именно оно, а не ненависть, заставляет делать абсурдные, необъяснимые поступки и считать, что это единственный правильный выход. Оно маскируется под ненависть и злость, потому что загнанной в угол жертве не остается ничего другого, кроме как обнажить клыки и попытаться выглядеть угрожающе. На пороге худшей участи она притворяется, что не трепещет, что еще не сдалась, но на самом деле ею руководит лишь одно всепоглощающее, всеобъемлющее чувство.
Это чувство... называется страх.
Я совсем один. Мне девятнадцать лет, я не могу позаботиться о себе, мне плохо, мне тошно, и я не знаю, что с этим делать, как с этим справиться. Я совсем один, и мне страшно. Мне страшно. Мне страшно.
И кажется... кажется, я умираю.
– Сан... Что с тобой?
Я задыхаюсь. Чувство надвигающейся смерти... знакомое, но оттого не менее жуткое. Ну здравствуйте, мои старые друзья. Давно вы не заходили на огонек. Кажется, в последний раз еще в старшей школе? А я-то наивно думал, что испил эту чашу до дна... И какого черта он здесь? Уйди. Не смотри. Не смотри на меня. Нужно добежать до туалета и закрыться там, но не получается, делаю два нетвердых шага и оседаю на пол.
– Тебе плохо? Как помочь?
– Ты... тут... не поможешь...
Жадно хватаю ртом воздух. Сердце тарабанит болезненный ритм, отдающийся гулким эхом внутри. Все, что болит или когда-либо болело в моем теле, дает о себе знать, становится объемным, массивным, летальным. Реальность оказывается одновременно острой и очень далекой. Нужно сосредоточиться на чем-то, отыскать фокус, но мне слишком себя жаль, и потому я сдаюсь, проваливаюсь в мешанину из поганых мыслей и не менее поганых ощущений. Надолго ли? Без понятия. Вынырнув, осознаю, что полулежу на полу, Болотный прижимает меня к себе, гладит по голове и шепчет на ухо, как заведенный:
– Тише, Санька, Санечка, тише.
Я хочу сказать ему, что он дебил и что во время панической атаки не надо сидеть на одном месте, надо наоборот ходить, двигаться. Но мой рот производит только судорожные, хриплые от слез вдохи. В затуманенном сознании острым осколком застревает нелепый страх испортить тональником или соплями его белую рубашку, но чем сильнее я пытаюсь его оттолкнуть, тем крепче он стискивает меня в объятиях.
Точно. Вспомнил. Раньше у меня была тактика. Я считал. Считал, сколько раз успею мысленно произнести «Это пройдет. Никто еще не умер от этого» до тех пор, пока все действительно не пройдет.
– Никто еще... не умер... от этого... – вырывается у меня вслух на сороковом повторе. Болотный тихо отзывается:
– Рад, если тебя утешает эта мысль.
Я наконец нахожу, на чем сфокусироваться: на нем. На сильных руках, что меня держат. На размеренном дыхании, обжигающем мою макушку. На крепкой груди, в которую я утыкаюсь, наплевав на сохранность белизны рубашки. Очки больно врезаются в переносицу, разбитая скула саднит, ноют порезы на руках, но это не смертельно.
Не смертельно.
– Может, тебе лечь? Давай, поднимайся. Я помогу дойти до кровати.
Поддерживаемый за плечи, осторожно встаю на ноги. В его сопровождении бреду в свою комнату. Не включая свет, бросаю очки на стол, падаю ничком на постель, подтягиваю к себе игрушечного поросенка и съеживаюсь в клубок. Слышу и чувствую, как Болотный, помешкав, садится сзади.
И так, в темноте, его тяжелая ладонь продолжает утешающе гладить меня по волосам до тех пор, пока я не отрубаюсь.