***
Пар изо рта мягко переплетался с табачным дымом, из-за чего Полина, сжавшаяся под плотным слоем бежевого худи, казалась совсем уж безгрешной, невинной и ничем не выделяющейся школьницей, определённо попавшей сюда, в обитель уныния и забытья, по ошибке. Утверждение не опровергала даже сигарета, быстро тлевшая под натиском ветра, рвавшегося через приоткрытое окно. И тем более его не развенчивали волосы неестественного цвета, почти вымывшегося в оттенок пурпурной розы, не скрывавшие минималистичной татуировки на шее под правым ухом. «Perfect» — гласила надпись, изящно выведенная чёрными чернилами. Влад невесело прыснул про себя. С таким гнусным уровнем самоиронии и драматического символизма Полина наверняка стала бы приятельницей Балиева в той, иной жизни, свернувшейся под неминуемым ударом ножа. На улице моросил дождь вперемешку со снегом — снежинки оседали комками на воде. Деревья избавлялись от гнилых покровов из-за закономерно пробудившейся жажды погоды-стервятника. Грядущая серость степенно затягивала минувшее буйство красок. Прислонившись затылком к стене, Влад сквозь полузакрытые веки поглядывал на пациента в синей болоньевой куртке, спустя рукава подметавшего заасфальтированный квадрат для отдыха. Капли на стекле смазывали вид, создавая иллюзию, будто через предоставленную случаем магическую призму дозволено было представить всё, что угодно воспалённому воображению. — Хей! — Потормошив Балиева за плечо, Полина затянулась аккурат до фильтра и бессовестно выкинула бычок во двор. Влад, впрочем, ранее поступил точно так же. — Тебе не помогают таблетки? — С чего ты взяла? — Ты носом клюёшь уже минут пять. А полчаса назад чуть не уснул в библиотеке. — Побочки. И, если ты не заметила, у меня просто такой разрез глаз — всем кажется, что я сплю, хоть это и не так. Не оценив шутки, Полина захлопнула окно и придвинулась к Владу едва ли не вплотную, словно тем самым заявляя: «Только я здесь буду испытывать твоё терпение! Тебе от меня не отвертеться!» За полминуты просканировав его с макушки до пят, она недовольно хмыкнула. — Моргни хоть, чтобы твоя гротескная паранойя не была настолько очевидной, — протянула Полина, перебирая розоватые кончики волос. — Ты ведёшь себя как уж на сковородке… недоговариваешь, врёшь, боишься, что проколешься. Это так хорошо чувствуется, что бесит. — Так? — съязвил Балиев, наклонившись вперёд и демонстративно хлопнув ресницами. На девичьем лице на мгновение искрой промелькнуло подобие улыбки и тут же бесследно исчезло как выуженный из фантазий мираж. Меж синих бровей пролегла неглубокая складка. — Моя мама сейчас разводится в третий раз. Я отлично вижу, когда мужчины пытаются наебать. Из вас очень плохие актёры — вы не способны скрыть ни раздражения, ни злости, ни желания переспать с молоденькой дурой. — Речь Полины звучала стройно, без запинок, будто в произнесённом не присутствовало ни толики чего-то сокровенного, но Влад не изумился. Он нередко, ещё до заключения, задумывался над тем, что если бы его отец не прикрывал своё сумасбродство заботой, а детскую боязнь пожаловаться — семейностью, то накопленная омерзительная масса из ненависти и агрессии выбралась бы на поверхность куда раньше. Элеонора Тимофеевна на сессиях без умолку твердила о том, что эмоциям нужен выплеск. — Поэтому завязывай. Может, наш Македонский и поведётся на твоё ироничное хладнокровие, но не я. Ни прозвище Преображенского, ни требовательный тон так не забавляли Балиева, как чужая безапелляционная вера в собственную проницательность, соседствовшая с фантастическим бахвальством. Его отец тоже страдал гордыней и не упускал ни единого шанса, чтобы с укором подметить, что среди всех отпрысков Влад — самый неблагодарный гадёныш, из которого ни изгнать, ни выбить врождённое юродство, доставшееся явно от матери. Или от бездетного дяди по её линии. — Ну и что я, по-твоему, чувствую сейчас? — Тебе явно не нравится, что я лезу к тебе с расспросами. Вероятно, ты ощущаешь потребность врезать мне, как Македонскому, но ты этого не сделаешь. — Удивила. — отмахнулся Влад, поправив чёлку. — Никому не хочется оказаться в надзорном отделении ещё раз. — Ты этого не сделаешь не поэтому. Ты очень мягкотелый. Не бойся — я никому не расскажу. Полина подмигнула, приложив к губам указательный палец, и снова уставилась в окно. Балиев последовал её примеру, решив отбросить бесполезные попытки парировать. «Спорить с подростками — себе дороже», — заключил он, отметая возникшую путаницу в голове, сродни той, что шелестела и кружилась в трёх метрах от него внизу. — Хорошо, что нам в наказание приказали перебирать трухлявую сень в библиотеке, а не снаружи. На сей раз Влад не успел ответить, замолчав на середине слова. Дверь в уборную распахнулась, являя побитым кафельным стенам холёного батыра. — Расход, салаги, — пропел Карим, хватая с подоконника зажигалку и пачку сигарет. — Я их у Татьяны взяла вообще-то, — воспротивилась Полина, нахохлившись. Насколько Владу стало известно, Татьяна — добросердечная медсестра средних лет, идущая постояльцам лечебницы на уступки. И, в отличие от Карима, она исполняла желания страдающих чаще всего за свои кровные, словно забыв, что далеко не каждый человек заслуживает подобного сострадания. — Правда? Тогда передавай привет, — вкрадчиво отозвался санитар, переводя насмешливый взор на Балиева. — А теперь утиным строем на полдник и не мозольте глаза недовольными рожами. Не тратя столь оберегаемые здесь нервы на перепалку, Полина с выставленным вперёд средним пальцем направилась прочь из туалета. Свободной ладонью она потянула Влада за собой, как Карина, выпрашивавшая в магазине сладости, непременно выставлявшиеся им за отпетую гадость. Подобный метод никогда не срабатывал.***
Ещё в детстве, не придавая большого значения полумесяцу на груди, Влад вывел для себя единственную верную догму: «Кружки по интересам никоим образом не связаны с твоими интересами». Мама, поправлявшая ему воротнички на выглаженной рубашке, прежде чем подтолкнуть к аудитории приёмной комиссии музыкальной школы, обожала в молодости посещать театры и филармонии. Медведь не наступал ей на ухо, голос не резал слух, и она могла блистать на сцене, если бы не отсутствие самоуважения. Заниматься не тем, чем хочется, а тем, что прописано в Домострое, — кредо, которое передавалось женщинам в её семье из поколения в поколение вместе с кулинарными рецептами и фамильными драгоценностями. На месте матери Влад предпочёл бы умереть в утробе, чем всё существование посвятить сожалениям. Хотя, тут спору нет, ему приходились по вкусу фирменные манты. Амир никогда не уставал от подколок в адрес брата, мол, маменькин сыночек, прямо-таки нюня-фаворит. Будучи маленьким, Влад взаправду обижался на ехидные высказывания, смаргивая влагу с глаз и рьяно доказывая обратное, но, повзрослев, он прекратил слепо злиться, замечая, что львиная доля вопросов об успехах на учёбе или на дополнительных секциях доставалась далеко не первому по старшинству ребёнку. Естественно, мама поступала так не из каких-то гнусных побуждений, показательно отдавая предпочтение «подрастающему гению». Просто репрезентация её изначально похороненных грёз и чаяний выпала на Влада, владевшего прекрасным слухом и чувством ритма. Однако мальчику, ничем не хуже него, обделённому лаской явно не сдались причинно-следственные связи. Амир нуждался в родителях, одного из которых лишился окончательно. Опять же благодаря одарённому братцу, которого никто не просил и не ждал. Несмотря на покровительство матери, Балиев не питал никакой симпатии к музыкальной школе. Пусть практика и давалась легко, словно Влад заранее понимал, что от него требовалось. Он почти сразу же с упражнений на карандаше перескочил на смычок, из-за чего преподавательница по скрипке зарекомендовала его среди сверстников выскочкой. Но ужасающая теория доводила до дрожи, разорванных тетрадей и полуночных истерик в подушку. Восхищение чьим-то творчеством не равно пресному заучиванию хронологии чужого пути, но данную мысль не поддерживал ни один взрослый в окружении Балиева, будто их самих особо волновали предполагаемые музы и родные города композиторов. Если так, то Влад после консультации с Элеонорой Тимофеевной мог бы утверждать, что это чудная обсессия. И даже когда между монолитными параграфами проскальзывали забавные подробности, такие как-то, что Римский-Корсаков скончался от известия, что его оперу запретили к показу из-за беспощадной цензуры, ощущение удовлетворения было краткосрочным. Порой эта информация бесила даже больше, чем новая тема по геометрии или химии. Всё крылось в её бесполезности, и не в плане применимости в быту, а в плане иллюзии абсолютного блага. Переступая через придирки и внеплановые зачёты, Влад осознавал, что окончание музыкального бестиария, выигрыши на чемпионатах, развитие навыков и прочее выстлали перед ним прямую дорожку к единственно важной цели — реализоваться как музыкант. И пусть не шибко успешный и не самый талантливый, как в заветных мечтах дремлющего ребёнка внутри, но хотя бы защищённый возможностью устроиться экспертом в какую-нибудь контору, не покидая непрерывный цикл от нерождённого бога до прожжённого обывателя-пессимиста. Однако, возвращаясь к исходной точке, к тем выглаженным воротничкам и наставлениям матери, Балиев каждый раз ловил себя на чём-то горьком и невосполнимом. Он надеялся, что не испытывал сожалений. То ли потому, что не хотел повторять судьбу предков, то ли потому, что стыд за попусту вложенные в него ресурсы заразил все мысли и, подобно таблеткам, не позволял ощутить что-то помимо апатии и тревоги. Созерцая то, как непривычно растрёпанный и раскрасневшийся Преображенский метался из стороны в сторону, полностью погружённый в трагикомический монолог персонажа, Влад впервые за несколько месяцев почувствовал тоску по изматывающим репетициям и по любимому инструменту. Как оказалось, местные актёры и художники теснились в небольшом кабинете на первом этаже, отчего вдоль стен выставлялись некоторые творческие этюды, которым либо не отводилось отдельного места в шкафчиках у выхода, либо ещё нужно было хорошенько просохнуть. Перед прогоном намеченных сценариев Балиев бегло оглядел несколько картин — с них на него взирала темноволосая натурщица со сложенными на коленях руками и идеально ровной спиной. Её мягкие черты никак не отзывались в памяти, однако он не сомневался в том, что девушка с полотен теперь зажата в чём-то белом, будь то палата или врачебный халат. Да и определить точно, какой облик незнакомки выступал референсом, было делом невыполнимым. Где-то у неё вырисовывалось по шесть пар аквамариновых глаз, разбросанных по сердцевидному лицу. На других вариациях выявлялись совершенно потрясающие особенности в виде животных хвостов и ушей, крыльев, сколотых частей тела, из которых по канатам спускались крошечные человечки. На одной она даже держала собственную голову, умудряясь демонстрировать скучавший вид. Разные цветовые гаммы, штрихи, то резкие, то более плавные, пестрили, волнуя воображение, но все они не шли ни в какое сравнение с раскованным вихрем, без декораций, бутафории и достойной публики, выплёскивавшим на скудных зрителей непосильный диапазон эмоций. Влад с пересохшим горлом уловил дрожь, захватившую широкие поникшие плечи. — О, как бы я хотел ничего не помнить!.. Как бы я хотел сорвать с себя этот подлый, старый фрачишко, в котором я тридцать лет назад венчался… — Стас осмотрел себя, словно никогда прежде не видел, и резко потянул полы чёрной рубашки вниз. Если бы даже плотная ткань предательски разошлась, он и не заметил бы возникшей оказии, будучи слишком вовлечённым в доносимую идею автора, — в котором постоянно читаю лекции с благотворительною целью… Вот тебе! — Раздался топот в подтверждение объявленному восклицанию. — Вот тебе! Стар я, беден, жалок, как эта самая жилетка с её поношенной, облезлой спиной… Не нужно мне ничего! Я выше и чище этого, я был когда-то молод, умён, учился в университете, мечтал, считал себя человеком… Теперь не нужно мне ничего! Ничего бы, кроме покоя… кроме покоя! — Так, стоп. Хорошо, но есть пара моментов, — закивал тот самый молодой психиатр, покоривший Влада костюмом Дракулы и подборкой фильмов, где затесался даже «Дом монстр». Поправив съехавшие на кончик носа очки, он сократил расстояние между ним и Преображенским, отчего второй попятился назад, скорчив претенциозную гримасу, заранее отвергавшую всякого рода критику. — Тебе нужно передать не только разочарование и злость героя от сложившейся жизни, но и его тоску, разочарование в прошедшей любви и в браке в целом. А ещё — твоя агрессия. Не стоит делать её… такой радикальной, слишком вычурной, будто мы у Маяковского. Прыснув, Стас выдержал паузу, попутно расплетая и заново стягивая резинкой взлохмаченные пряди. Комнатушка наполнилась напряжённым, жаждущим хлеба и зрелищ, молчанием. — То есть я должен быть жалким человечишкой, по-вашему? — В обманчиво мажорном теноре улавливались требовательные нотки, хоть его обладатель и сохранял ветхую ширму спокойствия. Обычно люди, использовавшие подобную тактику ведения диалога, в итоге извинялись, ссылаясь на снегом придавившие их проблемы, но Преображенский вряд ли относился к большинству. Как и к людям вообще. — Не жалким, а страдающим, — психиатр поправил его, продолжая удерживать зрительный контакт. — Одно и то же! Да и откуда мне знать, что он любил свою чёрствую жену с её выродками? Этот персонаж куковал без копейки в кармане, пока не повстречал взрослую женщину с состоянием и без мужа. Только он не учёл того, что его могут использовать как раба, несмотря на недюжинный ум! Вот вы на его месте не впали бы в бешенство от того, что, несмотря на вашу склонность помогать человечеству, изучать мир науки и разрешать глобальные проблемы, вы вынуждены тратить ресурсы на поиски выгодной партии, чтобы просто не остаться на улице ни с чем? Разве это справедливо? Полина, облокотившаяся плечом о стену, выдохнула едва разборчивое: «Это надолго». — Во-первых, в тексте упоминается, что герой любит своих дочерей, несмотря ни на что. Значит, в его душе присутствовали трепетные чувства, которые, вероятнее всего, касались и матери его детей. А, во-вторых, я ценю, что у тебя есть своё, не зависящее ни от кого мнение, однако нельзя ограничиваться лишь им. — Почему? — с бессменным недовольством спросил Стас, но уже не напирая на врача. — Потому что излишняя самонадеянность ограничивает разум. Прислушайся к моим словам. Ожидалось, что арт-хаусная версия Македонского выкинет нечто хлёсткое и ядовитое прямо на оппонента, но он лишь покинул импровизированный круг из стульев не опуская головы. Только взгляд, будто насквозь прожигавший пространство впереди себя, и ранее сказанное Полиной говорили о том, что Преображенский мог бы развести полемику невероятных масштабов, разнести в пух и прах аргументы доктора, доказывая правоту собственного исключительного видения пьесы. Однако он без пререканий впитывал дальнейшие наставления и почти не моргал, когда началась репетиция комедии Грибоедова. Полина блистала на подобии театральных подмостков так, как только способна блистать эксцентричная девчонка в любительском клубе по любому виду творчества — её старания были неоспоримы, однако скромный антураж больницы не помогал погружению в атмосферу произведения. И, вероятно, Балиев, как и она, просто не жаловал Софью, Чацкого, да и всех причастных к «Горю от ума». Так или иначе, он не шибко воодушевился разворачивавшимся действом, больше фокусируясь на обиженной мине Преображенского, очутившегося близ него. Лёгкая испарина покрывала невысокий лоб, а мелкие капли стекали по шее. Стас морщился, становясь визуально ещё более сердитым и будто чем-то нещадно обделённым. В конце занятия психиатр похлопал участникам кружка, похвалив за проделанную работу. Лишь двое не откликнулись на его ободряющий жест. Загнанная в рамки муза на десятке портретов была с ними солидарна.***
В лечебнице присутствовало несколько категорий «заземления»: еда по расписанию, учебные занятия для несовершеннолетних и уборка. Раньше Балиев не отдавал должного последнему пункту, воспринимая незаметный для всех в доме труд как что-то тягостное и утомительное. Уборка равнялась ещё одной причине задержаться в четырёх стенах, где на постоянной основе гремела посуда, звучала неразборчивая ругань и слышались грузные шаги раздосадованного родителя, стремительно направлявшегося к его с братьями комнате. Влад никак не мог переварить ту мысль, что насилие поливает мёдом до краёв ещё чью-то искривившуюся душонку, помимо подохшего отца. Почему издевательства над людьми, которых ты обязан любить, вправе исцелять? Неужели власть действительно настолько немилосердна и могущественна? Насколько покрыт тенью её весь мир? И насколько реален сам мир, где не работают такие аксиомы, как пацифизм и толерантность в отношении друг друга? Порой Влад выбирал для себя роль прописанного кем-то персонажа в истории, где обстоятельства и события преувеличены, выкручены на максимум, чтобы читатели пускали в оборот не только слёзы, но и накопленные на продолжение гроши. В такие моменты чудовище, буйствовавшее в груди и крушившее плотный эмоциональный барьер, умерщвлялось, позволяя сосуществовать с вереницей ссор и избиений без болезненных срывов. Какой прок от страданий, если его обиды — выдумка. Штиль также настигал, когда он лелеял в голове теорию о том, что существуют параллельные вселенные, сходившиеся в нескольких обстановочных аспектах, но разнившиеся в ключевых поворотах, где отец не умер, но погибла в очередной заварушке мать, из-за чего младшие остались с человеком, лишённым гуманности. Или где в их семье никогда не возникало поводов для того, чтобы не спать по ночам в страхе, что папа-строитель скинет на одного из сыновей бетонную плиту, если ему что-то придётся не по нраву. Заключение в клинике для душевно искалеченных отчасти тоже напоминало лишь вариацию того, что могло произойти по воле чьего-то пера или другого течения жизни. Однако в сухом остатке вышло так, что отец оказался сильнее, будучи не больше, чем именем на могильном камне. Сжав деревянную швабру, Балиев сосредоточил внимание на серо-бурых разводах на гладком полу, отражавшем ослепительный свет потолочных ламп. Коридор пустовал, пациенты разбрелись по палатам, фоном до него доносилось негромкое биение сердца терапевтического отделения, где звучали редкие толки медсестёр, скрип проезжающих тележек, щелчки выключателей и звон ключей. Он не сразу почувствовал, как к нему сбоку подкралось уже будничное безумие. — Почему ты этим занимаешься? — По обыкновению нарушив личные границы, Стас наклонился и рьяно, как кот обнаруживший мышь, старался перехватить взор собеседника. Получалось плохо, учитывая, что и без того длинная чёлка Влада отросла ещё на несколько сантиметров, но газовая атака из смеси ароматов лекарств, мяты и парфюма принудила того к досрочной капитуляции. Стерпев прокатившийся по виску грохот, словно внутри черепной коробки с полок упало полчище томов Джека Лондона, он выпрямился и сверху вниз уставился на Преображенского, невинно хлопавшего длинными ресницами. — Потому что моя очередь? — Нет, ты моешь полы за Егора. — Нет. Ты ошибся. На самом деле, Стас был абсолютно прав, и Балиев не понимал, отчего ему потребовалось опровергать ни на что не влиявший факт. Его сосед едва ли открывал глаза и рот, почти круглосуточно пребывая в забытьи под слоями одеял. О нём Влад в основном узнавал из читального уголка тумбочки и от прочих обитателей больницы, подавляющая часть из которых даже ни разу не перекинулась репликами со «славным-Егором», чтобы составить столь безукоризненно положительное мнение. Однако фантазии о том, как бедняга пугается каждого шороха, еле стоя на ногах, покидали Балиева только тогда, когда грязная вода брызгами оседала на штанинах. — Будет по-твоему, — махнул ладонью Македонский, направившись к дивану. — Твоё благородство мне импонирует, пускай оно и направлено не в то русло. Как только болтливая туша уселась, отыскав-таки удобную для себя зону, Влад решил не медлить с вертевшимся на языке вопросом. — За тобой ведут особое наблюдение? — Что за дурные сплетни? — Стас звонко рассмеялся, словно ему действительно стало весело из-за пустой чуши в свой адрес. — Конечно же, нет. — В библиотеке… — Это Максим, — перебил его Преображенский, придирчиво рассматривая ногти. — Мой личный санитар. Его наняли родители, чтобы оберегать меня. — Так это… — Не одно и то же. Не полностью, но утолив любопытство, возникшее из-за непреодолимой скуки, Влад более не сказал ни слова и возобновил начатый процесс «заземления». Однако запустившееся стиральной машинкой бедствие только набирало обороты. — Ты когда-нибудь любил кого-то? — неловко, совсем тихо, будто боясь быть подслушанным доктором, спросил Стас. Даже не взглянув на него, Балиев мог поспорить, что взгляд огромных зелёных глаз устремлён сейчас далеко не на пыльный ковёр. — Наверное, да. — Наверное? — Не знаю, я уже ни в чём не уверен, — выдохнул Влад, прикусывая изнутри щеку. — Зачем тебе это? — Я… — Преображенский умолк как по указке, стоило лишь кому-то из персонала пройти по коридору. Балиев не настаивал на развитии диалога, надеясь скорее остаться в одиночестве. Ещё лучше, если бы с музыкой, но плеер ему никто возвращать не намеревался, и не в его полномочиях досаждать прошениями. — Ну а что делают люди друг с другом, когда любят? — Эм. — Нервный кашель невольно сорвался с губ Влада. — Смотря о какой любви мы говорим. У всех по-разному. — А в общем? Должно же быть что-то объединяющее в звеньях одной цепи. — Ну, комплименты, объятья, поддержка и тому подобное… — перечислив первое, что пришло на ум, Балиев на секунду поверил, что собеседник наконец оставит его в покое, уловив нежелание продолжать диалог. Стас же, хоть и не издавал никаких звуков, будто действительно рефлексируя над чужим ответом, не исчезал из поля зрения Влада. И неясно, какая же туча в итоге сгустилась над русой макушкой, раз он выдал следующее: — У тебя пропорциональная фигура. И не воняет изо рта. — Спасибо? — Не то. Скажи мне тоже что-нибудь приятное. — Зачем? — Просто скажи. Уже сам Влад хотел загоготать от абсурдности ситуации. У него возник вопрос, все ли социофобные личности должны пройти через подобное или где-то здравствуют исключения. — Ты… классно играешь. — Знаю, — тут же отозвался Преображенский, вставая с дивана. — Что там дальше? Объятья?