***
Безликая белая дверь стояла перед ним последним рубежом. Том боялся. Впервые за последние несколько лет он по-настоящему боялся. Потому что эти последние годы он общался с отцом очень мало. Меньше, чем должен был. На то было много причин, но почему-то сейчас, перед белой больничной дверью каждая из них казалась детской и незначительной. Но время... Времени больше не было. Металлическая ручка слегка скрипнула, впуская его в палату. Моника осталась в коридоре, ни звуком, ни движением не напомнив о своем существовании, понимая, что эта битва - только его. Приглушенный свет озарил опутанную проводами кровать, пищащий кардиомонитор и тонкую кислородную трубку. И воздуха вдруг не стало. Его выкачали разом - из комнаты и из легких. На подкашивающихся ногах Том каким-то чудом дошел до стула рядом с кроватью и рухнул на него. Джеймс Хиддлстон лежал неподвижно, совершенно седой, почти сливаясь лицом с подушкой. В глубоких морщинах залегли тени, и Том счел бы отца уже мертвым, если бы не хриплое, надсадное дыхание и мерно пищащий кардиомонитор, по которому торопливо бежали неровные линии. Медленно, будто во сне, он взял сухую морщинистую руку. В ушах звенело, сердце болезненно билось о ребра, но понимания происходящего не было. Словно все это было не с ним, а с кем-то другим, чужим и незнакомым человеком, на которого он смотрел со стороны в этой невыносимо давящей на голову, плечи и почему-то на глаза больничной палате. Это же не может быть с ним, правда? Он не может пробираться тайком к умирающему отцу, избегая встречи с матерью и младшей сестрой. Не может жить за чужой счет. Не может быть виновником чьей-то смерти. Это не может быть правдой! Его жизнь не может быть такой, и его отец в свое время все для этого сделал! И так боялся, что актерство доведет его до саморазрушения и нищеты, а Том так вдохновенно спорил... И это невозможно, он не мог предать людей, которые в него поверили... - Том... - едва слышный оклик нанес удар страшной силы по неестественной отстраненности, охватившей мужчину. Доктор Хиддлстон смотрел на сына, привычно нахмурив брови. Том знал, что часто делал так же, и что скулы у него такие же, как у отца. Что он очень похож на него. Внешне. - Том... - Я здесь, папа, - собственный голос тоже показался ему чужим. - Это я. - Я... знал... - каждое слово давалось тому с трудом, с жуткими хрипами вырываясь из горла. - Что... ты... жив... Где... ты... был?.. - Я... Отец... - и вот оно. Ужасающий взрыв нестерпимой боли почти разворотил грудную клетку. Том понял, что именно сейчас, в этот момент, с жутким грохотом ломался его внутренний стержень, вернее, рассыпались в пыль жалкие обломки, из которых он состоял. Его жизнь, прошлая и единственно настоящая, вновь была перед ним - коснись рукой - настолько близко, и неуловимая, утерянная навсегда. Его отец уходил, а он так и не поблагодарил как следует. Так много не сказал... Свел отношения к тому, что в те страшные недели, когда он был вынужден их рвать со всеми родными, для отца хватило просто выбросить телефон в Темзу. Для отца, которому он так и не сумел простить развод. Для отца, которому он был обязан своим образованием и всеми вытекающими. Для отца, который всегда в своей мужской, особенной манере, но искренне заботился о нем. Он фактически лишил себя части собственной семьи. Лишил сознательно, задвинув, запрятав поглубже собственную потребность и замаскировав ее занятостью. И теперь, оставшись без семьи вовсе, он окончательно понял, как все это время ему не хватало отца. И какую огромную ошибку он совершил, по-детски не задумавшись о последствиях. Он всегда оставался для отца ребенком, единственным сыном, которому доктор Джеймс Хиддлстон дал все, что мог. - Папа... - глаза мучительно жгло, а слова никак не желали складываться в предложения. Что стало с его речью? Что стало с ним самим? Что осталось от Томаса Уильяма Хиддлстона? Ничего... Ничего. - Папа, прости... Прости меня! - он прижался щекой к холодной ладони и зажмурился, чувствуя, как мгновенно остывают на щеках слезы, неприятно стягивая кожу. - Прости, я так виноват... - Нет... - сухая ладонь слабо погладила его по лицу. - Ты... ни в чем... не виноват... Это... я... Моя... вина... Мой... сын... - и Том заплакал по-настоящему, безуспешно пытаясь сдержать рвущиеся из груди рыдания. - Мой... мальчик... Прости... - одинокая слеза скатилась по морщинистой щеке и затерялась в белоснежных волосах. Старый доктор истратил на эти слова последние силы и закрыл глаза, едва слышно, на тяжелом выдохе произнеся последнее предложение. - Спасибо... что... пришел... И не было больше связных фраз. Том не был на это способен. Он рыдал, захлебываясь собственными всхлипами и содрогался всем телом, отчаянно сжимая руку отца, словно та была последней спасительной соломинкой в окончательно рухнувшем мире, и слепо прижимаясь к ней лицом. Ему казалось, что, отпустив ее, он умрет, раздавленный больничным потолком и земным шаром, опустившимся на плечи. Упадет, рассыпавшись на осколки, которые потом затопчут медсестры и врачи, превратится в пепел - в то, чем он давно уже должен был быть. Станет трухой, оставшейся от когда-то могучего, тянущегося ввысь дерева собственной жизни. Рухнет на колени и сломается окончательно, бесповоротно, не в силах больше бороться с безжалостной судьбой. Потому что его семья - единственная истинная ценность, которая оставалась у него всегда - здесь, на его глазах раскалывалась на куски и превращалась в прах. И никто больше не сможет удержать его. Удержать... - Том... В голове бил набат, заглушавший все звуки вокруг. Ничего вокруг не было, только рука отца и неумолимое, сокрушительное осознание. Он не хотел встречаться с родными только так - провожая их туда, откуда не возвращаются. Он больше не был актером. Он не был согласен играть такую роль. - Том, родной, нам нужно идти... Теплые руки. Держали за плечи. Гладили. - Солнце мое, пойдем, пора... Ровный, слишком громкий писк. Шум напряженных голосов со скрытыми нотками паники, звук множества ног, движение. Руку отца выдернули из его, хотя Том просил не делать этого, не разлучать хотя бы с ним, хотя бы сейчас. Не снова. Ровная зеленая полоса на кардиомониторе. Мертвенно-бледное лицо отца. Том не хотел уходить. Не хотел оставлять его одного опять. Он кричал, что не может сделать это снова, но по своей воле. Он плакал, кажется. Потому что светло-зеленые и белые халаты были размыты, словно нарисованные крупными мазками. Он сопротивлялся, когда его выталкивали из палаты. Поначалу пытаясь выдворить уговорами, в итоге его просто вытащили за плечи двое санитаров. Боль. В груди было больно до пустоты, полной сухих мучительных спазмов. Болела голова. Глаза. Все болело. В этом холодном аду, наполненном горьковатым запахом лекарств и чистой, концентрированной болью, была только одна нить, за которую он неосознанно ухватился. Теплые руки. Моника. - Я не уйду... Никогда не оставлю. Она держала его, когда он оказался в коридоре. Опустилась рядом, когда он сполз вниз по стене. Обнимала, когда он, закричав даже не голосом, а рвущейся на части душой, зарыдал снова и вдруг оказался прижатым к ее груди. Она гладила его по голове, по спине, что-то шептала. Будто забирала его боль, впитывала ее часть в себя. Не отпускала. Держала его. - Нужно встать. Давай, хороший мой, поднимайся. Ноги не держали. Он не знал, как, но оказался на каком-то диване. В ноздри пахнуло чем-то резким, и в голове немного прояснилось. Стеклянный стакан слегка стукнул о зубы. Какая-то таблетка скользнула в пищевод. Наверное, успокоительное. Моника держала его руку. - Я здесь. Я всегда буду рядом. Ты не останешься один. Когда к нему вернулась способность соображать относительно адекватно, он обнаружил себя полулежащим на темно-синем диване в каком-то небольшом холле. Моника устроила его голову на своем плече и свободной рукой тихонько гладила его пальцы. Тому казалось, что тело налилось свинцом - не двинуть даже рукой. А потом была женщина в черном пальто. Лет сорока, высокая, с длинными темными волосами, забранными в гладкий хвост, и проницательными карими глазами. Был стук каблуков, мерный шум двигателя, обеспокоенный голос Моники и ее теплые объятия. Она сможет удержать его. Это было его последней мыслью перед тем, как, окончательно обессилев, он провалился в сон, более похожий на спасительное забытье.Глава 12. Удержать
6 декабря 2015 г., 04:36
Red - Pieces
_________________________________________________________________
Через пятнадцать минут мертвой тишины в салоне злость из Моники выветрилась, сменившись нестерпимым стыдом. Том съежился на соседнем сиденье, прижимая к носу пакет, и за все время от него не донеслось ни звука, кроме тяжелого вынужденного дыхания через рот.
Нельзя было так, нельзя.
Он же перед ней совершенно беззащитен. Пусть сделал неправильные выводы, пусть совершенно внезапно, она должна была держать себя в руках. Его можно понять, ему и так досталось. Удивительно, как он вообще с катушек не съехал до сих пор. Моника опасалась даже представить себе его переживания. Опасалась, а сама накричала, вывалила все разом и еще нос разбила, пусть случайно. Будто ему остального мало. Ему, который считает себя не вправе не то что слово плохое, хоть одно поперек ей сказать. Она бросила взгляд на Тома и заметила на пальцах, сжимающих охлаждающий пакет, кровь. Пальцах, которые ну никак нельзя морозить, иначе будут снова болеть. Стало совсем муторно.
Машина тихо съехала на ближайшее свободное место у тротуара. Моника вздохнула, отпуская руль.
- Том...
Он дернулся от негромкого оклика и вскинул на нее глаза. Моника прокляла собственную вспыльчивость - взгляд серых глаз был совершенно затравленным.
- Я... Господи, прости меня, пожалуйста... - она осторожно забрала пакет и усилием воли перевела на него взгляд. Пакет был в крови. Его лицо было в крови. И рука. Умница, Моника, молодец. Не дала ни салфетки, ни ваты. Просто охлаждающий пакет бросила, словно собаке какой-то. Честь тебе и хвала. Отвесив себе мысленную оплеуху, она вытащила влажные салфетки.
Вуд потянулась к его носу, с облегчением отметив, что кровь идти уже перестала. Том вздрогнул, когда она коснулась тонкой ноздри, и на душе у Моники стало окончательно гадко.
- Я не сделаю тебе больно... Больше. Прости... - она оттирала подрагивающими пальцами уже подсохшую кровь с бледного лица так бережно, как умела. Тонкие губы, точеный подбородок, прекрасный прямой, безвинно пострадавший нос. Только не смотреть в глаза. - Прости, нервы стали ни к черту... Том, я не хотела... - слова давались с трудом.
На руке красного было почему-то больше. Закончив, она так и не отпустила длинные ледяные пальцы, уложив их меж своими ладонями и согревая, но так и не решаясь поднять глаза.
- Прости меня, - его голос звучал хрипло и как-то пусто. - Это все из-за меня. Я не имел права сомневаться в тебе. Я идиот. Я ничтожный идиот, который обидел единственного человека, по-настоящему заботившегося обо мне. Человека, которому было не все равно.
- Мне и сейчас не все равно, - она подалась вперед, глядя наконец ему в глаза и прижимаясь своим лбом к его. - И никогда не станет, слышишь?
Они опустили веки, кажется, одновременно. И выдохнули тоже. Молчаливое безоговорочное прощение - вот чего хотелось каждому. И каждый считал, что прощать другого не за что. Чего никогда не было в их отношениях, внезапных, противоречивых, но поразительно прочных, так это простоты. Сложно. Нет, даже это слово не подходило.
Но в такие моменты, как этот, непростой, запутанный, горький, они вцеплялись друг в друга только крепче. И становилось теплее. И ради этого стоило бороться. Ради этого стоило жить.
- Мы должны спешить, - прошептала она, приподнимая ресницы и нехотя отстраняясь.
И только тогда на Тома рухнуло осознание того, куда и зачем они едут.