ID работы: 2424899

И что такое плохо

Слэш
NC-17
Завершён
1550
автор
gurdhhu бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
754 страницы, 51 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1550 Нравится 501 Отзывы 962 В сборник Скачать

Глава 32

Настройки текста
       Ремиссия была лишь временной иллюзией выхода на поправку. А может, просто все эти разговоры и треволнения, свежие воспоминания, переживаемые заново на вполне физическом уровне, повлияли. Как бы то ни было… Плохо очень. Больно почти все время. Я вроде и сплю много, а вроде — совсем не отдыхаю, только маюсь в полузабытьи. Сколько раз я просыпаюсь от своего же крика — не счесть. Наверное, порядочно уже всех заебал.        Поэтому я удивлен, когда, выйдя из мира полугрез в очередной раз, понимаю, что мучительное состояние отступило. Сквозь веки просвечивает яркий свет, пожалуй, даже слишком, обжигая чувствительную сетчатку глаз уже сейчас. В попытке спрятаться от источника дискомфорта подаюсь вперед, пытаясь зарыться в чем-то теплом и мягком, но это что-то вдруг приходит в движение с недовольным вздохом, вынуждая меня распахнуть глаза и мучительно промаргиваться до тех пор, пока окружающий мир не обретает раздражающую ясность. Да, я снова спал на Жене. Вспоминаю, что мы так и легли; неужели вся эта нудная тягомотина длилась всего ночь? Сложно поверить. Но ведь отчего-то я обнаруживаю сейчас себя в его объятьях, пускай он и не спит. Вместо этого — читает в полулежачем положении, придерживая книгу в неудобной позе, потому что одна из его рук обвивает меня за плечи. За окном темно, в комнате ярко горят лампы. Я слышу над собой еще один тяжелый вздох и поднимаю взгляд, чтобы взглянуть на источник навязчиво-коммуникативного шума, и в меня тут же впериваются черные глаза. По их выражению я понимаю, что Женя отчего-то в редкостно дурном расположении духа; жди беды.        — Проснулся?        — Ага…        — Ну надо же, ушам своим не верю, оно заговорило по-людски.        — Что?..        — Опять мешал мне спать. Последние четыре дня. И что-либо еще делать тоже, потому что меня отпускать отказывался, завывая сиреной. И я сейчас не о мифических девах. О нет…        — Я…        — …сейчас, наконец, слезешь с меня, потому что я своей руки уже просто не чувствую!        — Прости…        — И извиняйся сколько угодно с этим своим миленьким личиком, но со мной оно не сработает! Остопиздело! Все!        С этими словами он спихивает меня с себя и резко садится, швыряя книгу на подушку рядом с моим лицом. Да, идиллическое утречко, ничего не скажешь. Не успел еще прийти в себя, а на меня уже ушат дерьма вылили. Впрочем, если судить по темному окну — сейчас, скорее, вечер. Вздыхаю и тихонько зову уже накинувшего на себя халат Женю, сам не зная, что хочу спросить и какой ответ получить.        — Эй?        Он резко, не говоря ни слова, вскакивает с места и ухрамывает в прихожую мимо появившегося в проеме арки Всеволода. Выглядит тот несколько разочарованным и смущенным, но, лишь проводив Женину узкую спину взглядом, подходит ко мне и с неизменной улыбкой говорит:        — Привет.        — М-м-м… Здрасьте.        — Как ты?        — Ну… Наверное, уже хорошо…        Поднимаю свою больную руку и с удивлением понимаю, что та замотана бинтами. Значит, очистилась рана? Синяки, идущие по предплечью и другим оголенным частям моего тела, которые я сейчас могу наблюдать, пожелтели нездоровым цветом кожи алкоголика с больной печенью. Но все же это признак заживления. Четыре дня, говорят? Значит, уже почти неделю только и делаю, что сплю… Не знал, что так умею. Зато голос прорезался; как прокашляюсь и поднапрягу глотку, так я уже не просто каркаю как ворон, а могу звучно и по-человечески произнести «nevermore». Не бог весть что, но тоже хлеб. Полковник наблюдает за моими разглядываниями и лишь вздыхает:        — Эх, ошибкой было тебя тогда за стол вытаскивать. Моей. Я уже от Славки получил за это. Строжайший выговор.        Грустно улыбаюсь ему в ответ:        — Что, прям вот так, да? Сурово?        — А как же со Славой иначе-то. В этом весь он. Сказал, что если ты умрешь, то потому, что мы тебя к столу вытащили, а потом допрашивали еще вдобавок.        — Умру?        Мне кажется это какой-то нелепицей. Ну вот как бы я мог умереть здесь и сейчас, под чутким надзором практически персонального лечащего врача и в тепле постели? Думаю, это просто гипербола для пущего стращания. Но реакция Всеволода меня удивляет. Он хмурится и, потирая руки о предплечья так, словно ему неловко, кратко отвечает, отведя взгляд:        — Ну, поначалу тебе сильно хуже было, правда. Временами даже боязно…        За что именно, он не продолжает, и пауза повисает в воздухе. Я развиваю ту же тему, но в несколько ином ключе:        — Я постоянно шумел, да? И мешал вам всем…        — Знаешь, сейчас такое время… Неудивительно, что ты… Да и мы все… кричим.        Ни разу не слышал, чтобы хоть кто-то из них кричал, и просто принимаю этот факт. Да что же я все только о себе снова… Впрочем, есть и еще один эгоцентричный вопрос, который мне хочется решить, и момент для того, равно как и человек, кажется подходящим. Ничего не могу поделать… Я засыпал с этим вопросом, все прокручивая его в голове. Я проснулся — и он тут как тут, снова всплыл, подкрепленный Жениным поведением. Мне стыдно и неловко, но я должен понять… хоть что-то. Опираюсь на подушку, чтобы занять полусидячее положение, как и Женя до того. Ерзаю немного, но решаюсь:        — Можно с вами… поговорить?        — Ну ты ведь и так уже это делаешь, разве нет? — он отвечает мне с улыбкой, но все же подходит вплотную и садится на край кровати, всем видом показывая, что готов меня слушать. Я перевожу взгляд с его морщинистого добродушного лица на свои ладони и обращаюсь как бы к ним:        — Почему вы так добры ко мне?        Тишина. Кидаю быстрый взгляд. Он смотрит на меня удивленно вскинув брови и, похоже, не находит, что на это ответить. Я поясняю:        — Вам, ну… Не противно?        — А почему должно?        — Ну… Я же это… С Женей… Ну…        Он лишь качает головой и какое-то время молчит. Я поднимаю взгляд, и только тогда он продолжает, глядя на меня с непонятной то ли тоской, то ли будто зубной болью.        — Ты спрашиваешь меня об отношении к тому, что было между вами с Женей, я правильно понял?        Киваю, и он глубоко вздыхает, отводя взгляд наверх, будто обращаясь к самому себе и тщательно выискивая там, внутри, нужные слова:        — Буду откровенным: конечно, никто из нас не разделяет и не поддерживает… подобных взглядов. Скорее, такое воспринимается даже… антипатично. Я отчасти могу понять Валеру; не знаю, как бы отреагировал в другое время на подобное заявление от своего ребенка. Впрочем, теперь уже… это вообще не важно. Я считаю, что вы взрослые, совершеннолетние люди, имеете право в этом смысле поступать так, как вам вздумается. И не нам вас судить. Не наше это дело… Лишь бы не во вред все это было.        Он смолкает, а я понимаю, что вроде и никаких откровений сказано не было, но мне почему-то стало легче дышать. Улыбаюсь ему и говорю:        — Спасибо вам. За честность. И за эти слова.        Он кивает, а потом зачем-то уточняет:        — А почему ты спросил?        — Потому что… я пытаюсь понять. Не то, чтобы для меня здесь хоть что-то было ясно. То есть… До этого мы просто были вместе и это было… просто. И когда я умирал; думал, что умру… Все тоже было предельно понятно. Но теперь, когда… Мы снова, ну… в социуме…        — Я понимаю. Однако, это все довольно неловко для всех. Ты знаешь… Вы, главное, с Женей между собой разберитесь. А уж мы как-никак это примем. Не то чтобы у нас вообще был иной выбор.        Я мрачно гляжу в сторону дверного проема, за которым скрылся заочный участник наших теперешних обсуждений, и не менее же мрачно произношу:        — Я был бы не прочь с ним разобраться в этом, но проблема в том, что… Не похоже, чтобы он хотел говорить со мной.        — А, не бери в голову. Это он на эмоциях. Они с Валерой просто поругались снова.        — Снова… Не из-за меня ли часом?        — Эх. Поверь, им хватило бы повода и поменьше. Семейство Подлесных… Временами мне кажется, что они не люди, а две пороховые бочки. Особенно как вместе соберутся.        Он Евгений Валерьевич Подлесный, значит. Ага. Красивая фамилия, конечно, что. И основные паспортные данные теперь о нем знаю. Но это не то, что способно меня сейчас сбить. Я должен разъяснить для себя сложившуюся ситуацию до конца. Потому что она гнетет меня, гнетет настолько, что мне почти наплевать даже на физиологию; я попросту чувствую себя запредельно несчастным и безутешным. Потому — настойчиво уточняю:        — И все же?        — Отчасти.        — Почему?        — Потому что Валера считает, что Женя тебе голову морочит своей «придурью», как он говорит. Точнее, это самое мягкое, что он об этом говорит. Ну и дальше, как ты понимаешь, пошло-поехало. По больным мозолям друг друга. Нашли время, дурачье…        Он машет рукой и качает головой, продолжая говорить прежде, чем я умудряюсь что-либо спросить:        — А еще Женька… Думаю, тут дело и в том, что переживает он за тебя. Я еще все удивлялся поначалу таким необычным проявлениям заботы с его стороны, пока не узнал. Для него это нехарактерно, от слова «совсем». И, похоже, смущает его самого.        После таких слов теперь уже моя очередь смотреть на него удивленно. И не потому даже, что это сколько-нибудь неожиданно. А потому что я дебил. До меня наконец доходит. Как до жирафа, но доходит. Все это время я всем своим существом, всем невзначай пестуемым образом по сути подставлял Женю. А он, как мог, — старался не подставлять под удар меня. И по его словам, по тому, что услышали эти мужчины, действительно выходило так, что он только насильно и пользовался мной, не оставляя мне ровным счетом никакого иного выбора, и ввязал меня во все эти богопротивные содомитско-мазохистские игрища. Только вот это — чушь. Временами это и впрямь был не мой выбор, но… будем честными: я сам этого хотел. Чтобы за меня все решили. А я, как бы, типа ни при чем. И ведь Женя не раз мне говорил о том, намекал, попрекал. И пытался, рассказывая им нашу историю, показать, что у нас равные, равные, черт возьми, отношения! А я… я только делал оскорбленный вид, да. Мол, парень, не охуел ли ты часом, такие мерзости мне приписывать? Сам ведь я чистый да гордый, в подобном не мараюсь. Бравирую своей душонкой, да все плюю в его, Женину, оставляя одним в поле воином наедине с общественным порицанием. Позволяя ему в глазах окружающих абсолютно неоправданно опускаться до уровня банального насильника во всех смыслах. Если учитывать, какого о нем мнения его отец был изначально, опять-таки, не зная всего… а знай он — картина в его голове была бы принципиально иной… И я снова только лишь все усложнил. Нужно начинать исправлять.        — Женя… он не делал со мной ничего такого, чего бы я сам не хотел. И уж точно не насиловал.        Всеволода почему-то изумляют мои эти слова и ему очевидно неуютно от них, как и ото всей этой темы, впрочем. Я наблюдаю это на протяжении всего времени, что мы беседуем. Втянул его в совершенно нежеланный для него разговор, да все никак не отпускаю, зараза я. Вот только чему удивляться сейчас, резкой перемене темы? Да нет, все, вроде, о том же. Он вежливо и как-то аккуратно переспрашивает:        — Почему ты мне это говоришь?        — Я просто… могу себе представить, как все, что было сказано, выглядит со стороны. Только вот ведь оно далеко не так однозначно. Я хочу, чтобы вы знали. И не думали о Жене хуже, чем он есть. Или обо мне — лучше. В смысле, все так: я — безвольное эмоциональное ничтожество, а он — эгоцентричный заносчивый выпендрежник. И, должно быть… в каком-то смысле мы стоим друг друга.        — Нехило ты так вас обоих одним махом приложил, — он ухмыляется, и я фыркаю в ответ:        — Ага. Только вот… В целом же… все мы люди! И с людьми, ну, во всех этих взаимоотношениях… никогда не бывает все просто; всегда сложно.        — Да и не говори… Ладно, Елик. Я понял твою мысль. Думаю, на этом тему можно закрыть?        — Да. Спасибо вам. Еще раз. Теперь мне чуть понятнее и значительно легче.        — Вот и славно. Это главное, — он смотрит куда-то в сторону и вверх. Проследив его взгляд, я вижу выпуклые, круглые, похожие на иллюминатор часы, показывающие без пяти семь. — Ну вот, опять проворонили все медицинские предписания. Тебе следовало поесть еще час назад. Пойду готовить, что ли. Лучше поздно, чем никогда, да? Вообще, будем тебя откармливать, а то смотреть без слез невозможно. Сейчас пока это, конечно, проблематично, но вот снимут швы со щеки — и ты этого не избежишь.        Смеюсь, и он, одарив меня очередной своей заразительной улыбкой, уходит. Я же принимаюсь одеваться в ждущую меня неподалеку на табурете одежду. Та же, что и в прошлый раз, но я подмечаю, что ее подшили: как штанины, так и саму футболку. Зверек, не вылезающий из листового опада — Елисей Котов, находится под надежной опекой… кого? Да всех их, наверное, что уж. И он не сдох, а просто спит… Поскорей бы пришло время выйти из спячки и иметь возможность сделать хоть что-то. Только вот что? Нет смысла строить планы на будущее. Разве что — на самое ближайшее. Например, план такой: прогуляться до туалета и ванной; пришло время, я считаю. С трудом, но встаю и с колоссальной мышечной слабостью и попытками ее обуздать, сильно пошатываясь, цепляясь за все вокруг, проделываю вышеобозначенный маршрут. По дороге не удерживаюсь от того, чтобы заглянуть за арку и проверить, есть ли там кто. И там действительно есть. На постели, до середины живота накрытый одеялом, лежит Вячеслав Андреевич. Рукой он прикрывается от яркого искусственного света ламп, пряча глаза за сгибом локтя, а по размеренно вздымающейся густо покрытой темными завитками волос груди я понимаю: крепко спит. Тоже вопрос: если говорят, что мне стало значительно хуже, значит ли это, что ему как врачу все это время было не до сна? Да уж наверняка… Снова очень стыдно. Но ничего не попишешь. И я продолжаю свой путь.        Когда же возвращаюсь — еще не подойдя к двери в комнату понимаю, что внутри ситуация и набор действующих лиц коренным образом успели поменяться. Как и атмосфера. Заместо мирной тишины там снова шумят и переругиваются. Нетрудно догадаться, кто. Яблоко от яблони, да? Генетические носители скверного характера. Нет, может, конечно, это и не крик, а просто — разговор на повышенных, но мной с самого детства обостренно воспринимаются любые чужие проявления эмоций, особенно — негативные. Могли бы хоть Вячеслава Андреевича пожалеть, дать отдохнуть, в другом месте устраивать разборки, так ведь нет же! Бессовестно это как-то. Вдохнув, как перед погружением на глубину, ныряю в пучину чужих эмоций, под бременем которых и мои собственные лишь усугубляются, вновь начиная тянуть камнем на самое дно. Чем ближе я, непослушной рукой разгребая тяжелую, застойную атмосферу, тем тяжелее дышать. За всем этим перенасыщением не могу уловить толком смысл бросаемых друг в друга фраз, да и не уверен, что хочу; кажется, они сплошь состоят из изощренных, полузавуалированных оскорблений.        Наконец я доползаю до центра источника шума в основном отсеке комнаты, хотя, казалось бы, уж если ожидается взрыв — лучше бы как-то в обратную, противоположную сторону… Нет, Елисей, никуда ты не пойдешь, стой, слушай и судорожно придумывай, как исправить ситуацию, в которой ты и сам отчасти повинен! Опираюсь спиной о косяк арки, чтобы защитить себя самого от крамольного дезертирства.        Здесь собрались все обитатели нашего то ли уездного поместья, то ли удаленного последнего пристанища: Женя и его отец стоят друг напротив друга, по разные стороны стола, и соревнуются в том, чей взгляд более убийственный и испепеляющий; Вячеслав больше не спит (да и поспишь тут, как же), вместо этого — сидит, облокотившись о скрытые под одеялом колени, и, подперев ладонями виски, глядит куда-то в пространство в древнерусской тоске. И Всеволод; он переводит взгляд с одного оппонента на другого, недовольно качая головой, но не вмешиваясь. И он — единственный, кто меня замечает, но ничего не говорит. А что скажешь, когда на повестке дня есть проблемы поважнее… Впрочем, похоже, я как раз подоспел на некую логическую (хотя в логичности всего происходящего в принципе у меня существуют большие сомнения) развязку. Женя, закатив глаза и всплеснув рукой, тут же берется ей же потирать лоб, а потом раздраженно выдает:        — Все, хватит, не могу больше! Ты меня уже так основательно за пять дней заебал, что я и сам не рад, что зомбаком не стал! Зачем вообще надо было сюда ехать… — ему никто не отвечает, и он, раздраженно передернув плечами, меняет тему — курить-то у вас тут можно?        — Нет, Жень, — Всеволод отвечает спокойно, но твердо.        — Ну и отлично. Пойду, блять, воздухом подышу; где мои сигареты?        — Никаких сигарет сейчас, ты меня понял? И никаких походов на улицу, — а вот Женин отец отвечает ему грубо, огревая своим тоном чуть ли не как огр палицей, и это ошибка, потому что давление успокоению способствовать не будет уж точно. Тем более — в случае с Женей.        — Я у тебя спросил? Нет. Не спросил. Я не разговариваю с тобой больше. Вообще. Ты это слышал? А теперь — еще раз повторяю вопрос: где. мои…        — Жень, ну правда, какое сейчас курить? — я не удерживаюсь и вставляю свои пять копеек. Для меня сейчас принципиально даже не позаботиться о его здоровье. Я просто хочу, чтобы это все кончилось; разрешить ситуацию, отвести удар на себя. Меня уже блевать тянет от всей этой бестолковой ругани, которая, однако, создает мощнейший и безрадостнейший эмоциональный фон, такой, что хочется повеситься здесь и сейчас. И даже такого короткого наблюдения за двумя главными париями хватает, чтобы понять: конфликт между ними неразрешим без участия кого-то третьего, а этим кем-то становиться никто не торопится. Но в моем мозгу зреет план, такой же безумный, как и всегда, а еще — убивающий всех зайцев наповал одним махом. А значит, коль пришла мне в голову идея — дороги обратно нет.        Женя любит на публику? Женя любит при всех? Ну так он это и получит. Внесем, наконец, ясность… И, конечно, как я и ожидал, мои слова, адресованные ему, срабатывают. Все оборачиваются на меня, будто не ожидали здесь увидеть, или, скорее, не ожидали, что на сцену выйдет еще одно действующее лицо… Женя тут же проглатывает наживку, переключает внимание на меня и меняется в лице; с раздраженно-обозленного на… какое-то опасно веселое, будто готовится хорошенько и зло позабавиться. Прищурившись, он елейным голосом интересуется:        — А это еще кто там тявкает?        Я не реагирую на заложенные в эти слова оскорбления и только все гну свою линию:        — Ты поправься сначала, а потом уже кури.        — Какая прелесть; ебучий глашатай праведности подоспел. Лучик света в темном царстве, блять. Этой песне сто лет в обед; какое твое псовое дело вообще?        — Такое! Прямое.        Большое хищное животное снова плавно, даже несмотря на поврежденную лапу, начинает ко мне подкрадываться, ближе, ближе. Так, чтобы иметь возможность в нужный момент ударить когтистой пятерней. Впрочем, мне только того и надо, приманить его поближе, а там уж посмотрим, кто настоящий хищник, а у кого клыки коротки. А он, меж тем, продолжает угрожающе гипнотизировать, вибрируя голосом:        — Ты что, считаешь, что имеешь хоть какое-либо право мне что-то запрещать?!        — Да.        Я тверд внешне, потому что понимаю: нельзя сейчас проявлять слабость, иначе весь мой карточный домик, и без того шаткий, рухнет, не успев достроиться.        — Ну и где она, хоть одна причина для того?!        Женя вплотную подходит ко мне и нависает, пытаясь давить ростом как авторитетом. Со мной это не прокатит, только не теперь; не когда больше не существует для меня всех этих его внешних, статусных, наносных, социальных принципиальных отличий и барьеров. Не когда я знаю его и знаю… то, во что должен твердо верить, но почему-то все сомневаюсь. И чем дальше — тем больше сомневаюсь, что оно, это, самое главное, вообще есть или было между нами, что не померещилось… Как бы то ни было, пока я еще помню, пока чувствую… Ты не напугаешь меня этими показными эмоциями сейчас, Жень, и я не откажусь… Мы равны. Взрослые люди, говорили мне, можем сами решать? Моя очередь делать шаг. Навстречу и, может быть, в очередную бездну:        — Вот она.        Он смотрит на меня заинтригованно и иронично, приподняв бровь, ожидая, что я сейчас, как фокусник достает кролика из шляпы, откуда-то из-за пазухи извлеку свой аргумент. Ахалай-махалай, ловкость рук и никакого волшебства; всю магию мы придумываем и творим для себя сами, да? Ну, что ж… Время для решительного выпада. Я должен показать ему. А дальше… будь, что будет. И наплевать на то, что там о нас говорят.        Я поднимаюсь на цыпочки, резко вскидываю руку, так, что он не успевает среагировать. Опускаю ее ему на шею и жестко надавливаю ладонью. Все его тело напрягается, сопротивляется мне и такой прямолинейной агрессии. Но поздно; на моей стороне вновь неожиданность. Единственный мой козырь в наших с ним стычках, похоже… Перехватываю поудобнее его, склонившегося и упирающегося выставленной рукой об обшивку за моей головой, не давая отстраниться, и сам тянусь ближе. В его взгляде читается понимание еще за мгновение перед тем, как я делаю это. У всех на глазах… целую его. Совсем не нежно и даже без какой-либо страсти. Я вкладываю в этот поцелуй всю жесткость и решимость, что вообще во мне, всем таком мягеньком и миленьком, существует. Я веду, подчиняю его губы своей воле, по-хозяйски их перебирая, заставляя мне открываться, грубо впихивая свой язык и проходясь им по плотно сжатым зубам. Это тяжело, это страшно, но почему-то — сладостно. И оттого сладостнее, что через какое-то непродолжительное время он перестает трепыхаться, перестает вырываться. Он… действительно подчиняется мне, моей воле, признавая мое лидерство хотя бы в этой, неожиданно столь принципиальной, малости. Весь этот замерший миг, сосредоточением которого является наш влажный показательный спарринг, я держу свои глаза широко открытыми, а взгляд мой направлен лишь на него одного, позволяя оценить весь спектр сменяющих друг друга эмоций. Поначалу это — определенно злость и неприятие, пока он еще пытается вырваться и, кажется даже, что-то сказать, но это весьма затруднительно в данных обстоятельствах и звучит как недовольное мычание, лишь создавая вибрации. Потом — какое-то удовлетворение, что ли, будто я в кои-то веки поступил правильно, именно так, как надо. А затем — смех. О да, он откровенно хохочет внутри себя и это видно по глазам, в которых так и пляшут злорадные искорки. В какой-то момент он отводит взгляд в сторону и, готов поклясться, там читается насмешливое торжество, вроде: «я же говорил!» Наверное, оно адресовано отцу, но я не решаюсь проверить, опасаясь быть убитым на месте, и просто плавно, опомнившись, свожу все на нет. Когда мы, наконец, заканчиваем… я чувствую себя так, будто уже отмахал марафонную дистанцию и сил почти нет, но при этом понимаю: это только лишь половина, если не треть пути до заслуженного отдохновения. Женя словно одним своим существованием принуждает окружающих постоянно выходить из зоны комфорта, а меня заодно еще и прыгать выше собственной головы.        Ну что же, дело сделано; жду ответных реакций. Готов принять законную расплату и быть проткнутым царским копьем-посохом. Лишь бы не стоять, как остолоп, смущенно глядя себе под ноги.        Первым в себя приходит Женя. Громко хмыкнув, он говорит удивительно низким и хриплым для него голосом. Одно слово. Относящееся, как мне кажется, даже не к моему требованию «не курить»:        — Убедительно.        И неожиданно, заставляя меня вздрогнуть от испуга, начинает хохотать, так и не распрямившись до конца, но запрокинув голову. Затем — не менее грубо, чем я до того насиловал его рот, проводит своей ладонью по моему лицу, до вспышки боли и брызнувших от неожиданности слез из глаз проезжаясь рукой по швам на щеке.        В этот же миг на нас с видом человека, готового на крайность, идет его отец. Сначала я думаю только: ну и кого сейчас будет бить первым? И уже прикидываю, имеет ли в таком случае хоть какой-то смысл сопротивляться. Но нет, ничего подобного; он лишь стремительной походкой и нарочито не глядя на нас уносится прочь. Такая его схема отступления мне уже знакома, тем более что сразу за ним, след в след, идет Всеволод, по пути бросив на меня неоднозначный взгляд и столь же неопределенно помотав головой. Не успевают они скрыться из виду, как Женя вновь начинает говорить, усиливая для верности голос на пару тонов:        — Наконец начинаю получать хоть какое-то удовольствие от сегодняшнего поганого дня. Ладно, ради подобного выражения лица драгоценного папочки я, так и быть, поступлюсь своей жаждой никотина.        — Ты…        Не успеваю еще сам для себя до конца сформулировать то, что сейчас скажу, как впервые за этот день слышу голос Вячеслава Андреевича. Звучит он даже не зло и не строго, а просто очень-очень устало:        — Вы все выяснили? Могу я наконец уже поспать? Спасибо.        Тут же укладывается и отворачивается от нас на бок. Господи, ну и мудаки! Мы все… А особенно — это самое семейство Подлесных и я — говорящая шкура недобитого медведя. Не знаю, стыдно ли им, зато мне сейчас стыдно за всех вместе взятых. Тихо выдаю в пространство:        — Извините, пожалуйста…        Нашариваю на стене выключатель и гашу свет в этой части комнаты. Молча мы выходим с Женей с прохода и садимся на нашу постель, бедрами вплотную друг к другу. Тишина длится некоторое время, а потом вдруг Женино тело начинает сотрясаться. Я недоуменно гляжу на него и понимаю, что он неудержимо беззвучно смеется.        — Ты чего?        Он только качает головой в ответ и продолжает с булькающими звуками утробно хохотать. А, отсмеявшись, выдает:        — Думаю, нам обоим стоит почистить зубы в следующий раз. Перед поцелуями.        Затем отчего-то резко мрачнеет, серьезнеет и задумчиво тихо повторяет:        — Следующий раз… м-да…        Я лишь крепче прижимаюсь к нему в ответ, обвивая талию рукой. Он не сопротивляется, но и не отвечает на объятья. Посидев так еще чуть, полушепотом зову его:        — Жень…        — Ну что? — отзывается он как бы неохотно.        — Думаю… я должен пойти поговорить с ним.        — С кем?        — С твоим отцом.        Он оборачивается теперь уже всем телом, вынуждая опустить руку, до того покоящуюся на нем. Смотрит на меня вроде и как на распоследнего идиота, но, в то же время, с некой эмоцией, которую я распознаю как радостное ожидание, что ли:        — Жить надоело, да? Ну вперед.        Нет, жить мне как раз хочется, но, понимаю, другого выбора, если жизни я жажду относительно спокойной, у меня просто нет, иначе мы все погрязнем в недомолвках и переругиваниях. То, что тут происходило все время с момента моего пробуждения, показало: почему-то никто, кроме меня, не может… или — не хочет решать данную ситуацию. И теперь, раз уж я все это развязал, мне и распутывать. Просто «должен», независимо ни от каких «хочу», и все тут. С обреченным вздохом спрашиваю:        — Как его зовут?        — Валерий Константинович.        Киваю и уже порываюсь было встать, но мое движение прерывает Женя, обхватывая руку вокруг запястья и слегка дергая на себя. Поворачиваюсь, и он спрашивает, пытливо досматривая мое лицо на манер таможенника:        — О чем ты хочешь ему сказать?        — Что мы с тобой… пара?        Пара мы, ага. Пара долбоебов, блять. Краснокнижных. Со вздохом даю иную формулировку:        — Встречаемся, короче.        — А мы «встречаемся»?        Меня почему-то неожиданно больно колют эти внешне абсолютно простые и безобидные слова. Нахмурившись, я считаю про себя до пяти, чтобы не заорать и все не испортить, и лишь после отвечаю:        — Я думал… Ты тогда еще на это ответил сам.        — Когда?        — Там, на чердаке.        Он отводит взгляд. Потом говорит, начиная с полушепота, но все тише и тише, так, что к концу слова скорее угадываются, нежели слышатся:        — А я думал… что ты передумал.        Зло хмыкаю в ответ, бесясь от сложившейся ситуации и ходьбы вокруг да около, да будто бы, да как бы, и эмоциональнее, чем следовало, говорю:        — Да ты сама последовательность, Жень! Ты так думал исходя из того, что я довез тебя до сюда? Из того, что тебя поцеловал тогда, в утро твоего дня рождения? Или из того, что обнимался с тобой потом постоянно, может?        — Из того, что стоит нам оказаться при всех, и ты меня бросаешь одного на амбразуры, может? — он в ответ на мои эмоции, разумеется, тут же заводится с пол-оборота и издевательски меня пародирует.        — Неправда, просто… — не знаю, что сказать ему, ведь на самом-то деле он прав, и я сам уже успел это понять; и потом, в любом случае, кажется, я дал всем, включая него, более, чем надо, со своей этой показательной любовной программой пять минут назад. Вздыхаю и почти молю его. — Хватит хотя бы со мной ругаться, пожалуйста, у меня и так снова сил почти уже нет… А тут еще и это… Я сейчас просто пойду поговорить с твоим отцом, ладно?        — Навряд ли это будет «просто».        Лишь пожимаю плечами и на всякий случай спрашиваю, хотя заранее знаю ответ:        — Один пойду, на амбразуры-то?        — Один, — отвечает он. Тут же натыкается на мой просительно-вопросительный взгляд и поясняет так, будто и впрямь оправдывается, — я иначе сейчас точно… не сдержусь.        Еще раз кивнув, я прекращаю разглядывать его, смотрю теперь куда-то вдаль и все пытаюсь сконцентрироваться, собраться с мыслями. Что я буду сейчас говорить Валерию Константиновичу? Злому, должно быть, не меньше, чем голодный Цербер, а еще заодно насквозь переполняемому противоречивыми чувствами. Он очевиднейшим образом не из терпимых людей, но все же пытается сдерживаться. Даже после моей идиотской выходки, пускай и необходимой. Ну вот и что я ему скажу?! «Снова здравствуйте. Я тут хотел вам сообщить, что внезапно осознал: мне вроде как нравятся парни, ну, по крайней мере, Женя в частности, и желал бы по этому поводу заручиться у вас правом и поддержкой лобызаться с ним в любой момент дня и ночи у всех на глазах, не опасаясь за последствия в виде, к примеру, своей шкурки, отделенной от мяса и красиво выделанной руками старательного таксидермиста… после того, как, казалось бы, была безнадежно разорвана на тысячи мелких кусочков». Звучит, определенно, очень плохо. Когда я уже хочу малохольно предложить перенести осуществление этого безумного плана как-нибудь на потом, Женя, должно быть, чувствуя мою нервозность и нерешительность, тихонько толкает меня в бок и, дождавшись реакции, покровительственно возвещает:        — Иди.        — Ладно…        Сделав над собой усилие, встаю и, с трудом удерживая равновесие, медленно, по стеночке, иду вперед к выходу, в сторону кухни, на которой не бывал с тех пор, как мы впервые тут очутились. Штормит меня знатно; все-таки пробивной шквал эмоций внутри и извне ой как нелегко дается организму и когда он исправен. Сейчас же… стоит ли удивляться? Уж не знаю, почему, но на полпути Женя окликает меня. Оборачиваюсь, выжидая, и вижу сомнение в его взгляде. Он открывает было рот, набирая воздуха в легкие, но почти тут же его закрывает и с легкой полуулыбкой отрицательно качает головой. Затем, прежде чем я успеваю отвернуться, говорит, но явно не то, что собирался изначально:        — Вернись живой, хорошо?        — Ты меня еще перекрести в путь-дорогу, — отшучиваюсь я, а он моментально берется исполнять с потрясающе воодушевленным выражением лица. Пф-ф, вот дурак… Мне смешно, и я даже позволяю себе тихонько похихикать.        Впрочем, чем ближе я подхожу к витражной двери кухни, из-за которой струится яркий матовый свет, тем больше мне становится не до смеха…        В нерешительности я стою в тусклом свете прихожей (а ведь в момент моего первого здесь появления он казался невыносимо ярким) с ладонью на ручке двери и все жду невесть чего, надеясь на сигнал какой: знак ли свыше или вызов во врачебный кабинет на неприятную экзекуцию, скорее. Мне кажется, что я так и не смогу зайти, но потом до меня доходит, что все это время мой силуэт должен был графично и весьма отчетливо вырисовываться за стеклом витража. Кляня себя на чем свет стоит за глупость и краснея, наконец открываю дверь и вхожу. Тут же заслуживаю своим действием оценку в виде хмыканья; впрочем, на меня даже никто не смотрит.        Всеволод стоит у плиты и что-то усердно нарезает, а Женин отец сидит за столом. Он подпирает лицо кулаком, в другой руке вращает полную стопку беленькой и как бы разглядывает ее. Все еще стоя в дверном проеме, хрипло пытаюсь привлечь к себе внимание:        — Простите?        Ноль реакции. Делаю еще одну попытку.        — Валерий Константинович?        В одно движение опустошив рюмку и громко хлопнув ей о стол, он поднимает на меня свои черные глаза, налитые кровью. Впервые вся тяжесть этого сокрушительного и прямого взгляда обрушивается на меня в полной мере. Самое время развернуться и убежать; ровно такой посыл к своему действию я и читаю в его лице. Вместо этого, наплевав на натужно бьющий тревогу инстинкт самосохранения, делаю на подгибающихся ногах шаг вперед и, стараясь, чтобы голос не звучал жалобно, произношу:        — Я хочу с вами поговорить.        Вместо ответа он наливает себе еще водки, а на меня поворачивается теперь и Всеволод. Быстро окинув взглядом Валерия, он переводит его на меня, на редкость напряженный и осторожный, начинает было:        — Елик, думаю, сейчас не время…        Но его прерывает низкий рокот:        — Нет! Пускай говорит, раз уж хватило… Чего тебе там хватило, а, мальчик? Наглости? Глупости? Или, может, смелости, как ты сам думаешь?        Я не нахожусь, что ему на это ответить. Вообще будто бы теряю дар речи и прирастаю к полу. Поэтому, когда Валерий приказывает односложные и понятные вещи, я поначалу в какой-то мере даже рад занять себя.        — Дверь закрой.        Берусь исполнять. В спину мне летит уточнение, вроде ничего не значащее, но почему-то пробирающее до мурашек между лопатками:        — На замок.        Послушно поворачиваю задвижку, добровольно запирая себя в клетке с непредсказуемым ужасом. Разворачиваюсь, подхожу обратно к агрессивно настроенному собеседнику. Он ногой из-под стола выпинывает в мою сторону табуретку, которая ударяется в колени о былые синяки. Я чуть морщусь от боли, но не комментирую. Он резко кивает мне на нее и снова приказывает:        — Садись.        Будет исполнено… Я прекрасно понимаю, зачем он это все делает. Чтобы показать мне мое место, чтобы запугать и, если получится — сломать, а не получится — так хоть просто проверить, из какого я теста сделан. И несмотря на то, что я отдаю себе отчет в его действиях — все равно ведь боюсь. Он меня просто придавливает собой, своей первостихийной незатуманенной яростной силой, и сердце колотится как у загнанного в угол животного; впрочем, а кто же я еще есть-то?! Пока я задумчиво разглядываю стену за его правой скулой, он перегибается через стол, чуть привставая с места и с силой опираясь о него локтями, чтобы тихо и в самое лицо произнести, как выплюнуть, чеканя каждое слово:        — Я. Тебя. Слушаю.        Да, Еличка, действительно, расскажи нам всем о своих правах и свободах, ты же собирался, боролся якобы, доказывал, вон, практически одиночным пикетом… Что же ты сейчас-то молчишь, а? Ведь самое время и место высказаться; вот и Валерий, чуть откинувшись назад, самодовольно и с усмешкой интересуется:        — Что, подрастерял норов, да?        Я почти не дышу, так боюсь издать хоть звук. Сижу как кот Шредингера, сжавшись, ни жив, ни мертв, и смотрю теперь на его руки, сложенные сейчас на столе. Ладони, как по мне, незначительно меньше в ширину, чем у Полковника, но пальцы длиннее, хоть и не такие, конечно, как у Жени; скорее, примерно как у меня самого. Наверное, очень сильные руки. Тем временем следует еще один вопрос. Обманчиво мягким голосом он якобы ласково интересуется:        — Скажи-ка мне, милый, ты что, тоже… гей?        — Нет, — почти шепчу, кидая быстрый взгляд на его лицо и, откровенно говоря, пугаясь увиденного.        Модуляции же его голоса после моего ответа становятся еще нежней, можно было бы даже предположить в них дружелюбное участие, если не замечать вибрирующего гнева:        — Может, тебе так понравилось, когда он тебя… имел, а? Приятно было? Здорово?        Мотаю головой, разглядывая скатерть. И пригибаюсь к столу. Потому что нежная прелюдия окончена. Валерий больше и не думает сдерживать свой гнев. В дело идет ор, сотрясающий своей мощью, кажется, все мои внутренние органы:        — Тогда… какого черта ты творишь? Нахрена?!        Я понимаю, что это почти как белый флаг выставить, но все равно не удерживаюсь и обнимаю себя за плечи. Но напор неостановим. Его несет. Возможно, просто Женя не такой благодарный слушатель, а его отцу нужно хорошенько покричать, и на этом — все? А он, о да, кричит знатно:        — Поломал комедию? Не заигрался ли?        Это другая скатерть, так что и следов моей крови на ней больше нет. Зато есть кружевная птица-алконост, хитро переплетающаяся с условным древом жизни, и так — по всему канту узором. А еще есть унизительные, мерзкие слова; если с утра на меня лишь вылили ушат дерьма, то теперь в дерьмо, в глубокую выгребную яму основательно так затаптывают, прыгая по хрупким плечам конструктивного диалога и толерантности массивным весом закостенелого авторитета, не нуждающегося в логике или аргументации. И каждое следующее слово хуже предыдущего, распаляет его и пытается смертельно ранить меня:        — Ты что, думаешь, что если на моих глазах с Женей пососешься, это сделает тебя автоматически для меня кем-то? Хочешь что, членом семьи стать, а? Что, если не станешь свой зад моему сыну подставлять, то мы тебя выгоним, как считаешь? Если не будешь его прихоти выполнять, то зачем такой сдался? Удобно быть чужой плюшевой и безвольной игрушкой, а, тебе нравится? Нравится стелиться? Что угодно для кого угодно бы сделал? Лишь бы за порог не выставили?        Меня трясет. Меня тошнит. Я задыхаюсь. Это — слишком. Не выдерживаю. Тяжело, как сквозь отечное горло, которое уже только резать, слова выбираются наружу в форме прерывистого шепота:        — Зачем вы это говорите… За что…        — Что говорю?!        — Неправду. Я не блядь… не шлюха…        — Я и не говорил… — кажется, мои слова каким-то образом умудряются его чуть смутить и привести в замешательство. Странно; но я не даю себя прервать, продолжая мысль абсолютно бесцветным тоном:        — …и никогда не стал бы… разменивать чувства… из страха. Это… ужасно…        Какое-то время царит тишина, а затем прерывается, снова криком, но теперь исполненным не злости, а, готов поклясться, вопрошающего страдания:        — Тогда зачем, скажи мне? Зачем это шоу?!        — Это не шоу… Я… — мямлю, не находя себе места, но меня быстро прерывают. Он вскакивает и нависает надо мной; его лицо так близко, что он почти задевает мой нос своим, яростным дыханием колышет всклокоченные почти до состояния дредов локоны. Он тихо и горячо рычит коктейлем из водки и безумия мне в лицо:        — В глаза мне смотри!!!        И я смотрю. Предельно открыто и откровенно, ничего не скрывая. Он тут же впивается в меня цепким взглядом: жестким, страшным, пульсирующим, параноидальным, внимательным, выискивающим подвох или хоть крупицу лжи. Я не уверен, готов ли он услышать и поверить в правду, зато точно знаю: скажи я хоть что-то еще, кроме нее… что угодно — и он действительно убьет меня. Мое сердце замирает, когда я пытаюсь обратиться то ли к нему, то ли к разуму, выискивая в их недрах верный ответ, а точнее, проверяя. Не нахожу в нем подвоха. Он идеален. Кристально чист. Он — настоящий.        Более медлить нельзя. Пускай до мне было предельно страшно, а после я, возможно, умру от перенапряжения, однако сейчас, когда я произношу эти слова хриплым, но твердым голосом в кромешной тишине, верю в них так, как никогда и ни в одни свои до того. Простые слова, от которых зависит все. То, чего сам Женя так и не слышал. Пошлое клише. Истина.        — Я люблю его.        Его брови вскидываются вверх, а глаза параноидальнее прежнего прищуриваются. Больше всего мне хочется упасть в обморок прямо сейчас, и пусть он себе пытливо допрашивает безвольное тело. Но я лишь смотрю на него в ответ, бесконечно долго, не моргая, так, что глаза вовсю начинают слезиться, вышибая для измученной пересохшей роговицы слезу за слезой.        Я понятия не имею, что сейчас написано на моем лице. Но его почему-то неожиданно переменяется, проясняется. В нем больше нет злости, это точно. Теперь там мрачная задумчивость и какое-то мрачное же веселье. Резко оттолкнувшись кулаками, костяшками которых он судорожно опирался о стол, Валерий падает на стул позади себя, больше не пытаясь прощупывать меня и нарушать мое личное пространство. Вместо этого складывает руки на груди и, фыркнув, со смешком произносит:        — Все-таки смелый.        И тут меня прорывает. Несет. Только теперь понимаю, как же плохо. Как же сильно меня трясет. Непроизвольно раскачиваясь на месте, судорожно втягивая воздух так, словно натурально задыхающийся астматик в среде, переполненной аллергеном и без ингалятора под рукой, то и дело прерывающимся голосом выливаю на него все, что течет; теперь уже можно:        — Люблю, черт, вы это понимаете?! И мне все равно, выгоните ли вы меня или нет… Я не могу, не смогу перестать чувствовать то, что чувствую! И не смог бы иначе сделать для него то, что сделал… Это… Вы… Теперь… Делайте, что хотите… Но…        — Полно! Я тебе верю, — его голос теперь звучит практически испуганно; чуть тише, он добавляет, — не понимаю, но верю.        А меня уже не остановить. По груди, там, где сердце значительно учащенно бьется, разливается режущая боль, доходящая своими отзвуками до шеи. Лоб покрывает холодная испарина. Чем дальше, тем больше язык плутает в словах, заставляя дробить предложения паузами, тут же заполняемыми судорожным хватанием все никак не достающего воздуха. Хаотично, малопонятно, но я говорю:        — Конечно, все было бы проще, будь я девушкой! У вас и вопросов бы не возникло, так? Только радость… А так… я… неправильного пола… и столько… болез.ненного… Или думаете. мне просто… Просто было. это осознать? Или просто. вообще. было принять, что… я спал. с парнем… я ведь никогда… никогда не думал… мне ведь. девушки нравятся, знаете? Нравились… Но тут… И дело. не в том… что у нас было… наоборот… просто… Да какая разница. из-за чего? Я ведь не могу перестать… перестать чувствовать… Просто приказать… не люби… и все! А как бы было. просто, да? Как бы… Все счастливы… А так… только хуже… Да? За что…        Под конец, когда речь становится вконец неразборчивой, я хватаюсь здоровой ладонью за край столешницы, при этом тело мое клонит то к ее поверхности, то обратно. Говорить больше не могу вовсе, потому что рот мой занят одной лишь потребностью: дышать. Неприлично громко и почти как икания. Замечаю, что на вцепившейся и сжатой руке непроизвольно подрагивают пальцы, отстукивая что-то неритмичное. Я не плачу, нет. Глаза абсолютно сухие. И это — не истерика. Но поведение Валерия в какой-то момент окончательно и неуловимо меняется. Еще не успеваю я договорить, как он встает, оказывается рядом, неловко поглаживает по лопаткам, увещевательным и теперь уже — абсолютно точно испуганным голосом говорит мне, будто маленькому ребенку:        — Все, все… Успокойся… Я не хотел… Черт… Прости… Сейчас… Сева, где у тебя успокоительное?        — Пустырник тут есть… — только сейчас понимаю, что все это время у нас был вольный или невольный слушатель, и убить меня, даже очень сильно захоти того Валерий, никто бы не дал; по крайней мере, вот он бы не дал точно, в этом я уверен на все сто.        — Да что угодно! Лишь бы поскорей…        Я слышу, как с низким чпоканьем открывается хорошо притертая пробка, как звенит ложечка о стекло стакана, который вскоре появляется в поле моего зрения. Его протягивает мне Женин отец, не прекращая поглаживать. Понимаю, чего от меня хотят, но не могу. И так же отчетливо понимаю, что попросту не смогу встать, чтобы дойти хотя бы до раковины. Шире раздвигая ноги, наклоняюсь еще сильнее, под стол, к полу, уворачиваясь от стакана…        Меня тошнит. Рвет. Горько. Одной только желчью и слюной. Должно быть, я давно ничего не ел. Что же, тем лучше. Хоть убирать потом будет не так мерзко. Вроде становится чуть легче, но слабость охватывает тело пуще прежнего, оно все мелко дрожит. Как сквозь слой ваты до меня доносится:        — Елисей… Елик… ну все… Не надо. Успокойся, мальчик. Успокойся. Выпей. Ну-ну…        Чуть распрямляюсь и тянусь трясущейся рукой к стакану. Обхватываю его поверх руки Валерия, которую он все отчего-то не убирает. Вместе мы подносим стеклянный край к моим губам, и я с трудом и далеко не за раз, но выпиваю все до дна. После этого безвольно роняю руку. Валерий ставит емкость на стол и, прежде чем я успеваю что-либо сообразить или возразить, унизительно подхватывает меня, как пушинку, и укладывает на тот самый угловой диванчик, на котором мы с Женей сидели тогда…        Мое дыхание все еще неровное, прерывистое, и боль не проходит, но я стараюсь взять себя в руки. Он же теперь поглаживает по влажному лбу, шепчет:        — Тихо, тихо… Все… Полежи чуть-чуть…        Потом зачем-то достает из нагрудного кармана в этот раз черной рубашки аккуратно сложенный носовой платок и протирает мою носогубную складку, прижимая к левой ноздре. Когда же приподнимает его, я вижу кровь на клетчатой голубой материи. Отлично, просто полный набор собрал. Валерий садится рядом со мной на корточки, так, что наши лица оказываются на одном уровне, и глядит запредельно виновато.        Нашими совместными усилиями, мое дыхание почти полностью выравнивается. Почувствовав это, я зачем-то полушепчу:        — А еще я просто хотел, чтобы вы перестали ругаться…        Он с трудом, но улыбается мне, и так же тихо отвечает:        — Шоковая терапия, да? Ну-ну. И ничего не скажешь, ведь сработало.        А затем, тяжело вздохнув и сведя брови до образования глубокой мученической вертикальной складки, продолжает:        — Ты хороший человек, Елисей. Даже слишком. Я очень сожалею, что обидел тебя. Что довел… Я был крайне несправедлив. И навряд ли смогу загладить эту вину…        — Все хорошо… Я не злюсь… Я понимаю, вам трудно принять. Но и мне… не легче сейчас.        — Да уж, представляю.        — Ну… С Женей и не бывает просто, да? Вы же знаете…        Слабо улыбаюсь ему, и он возвращает мне улыбку, заодно усиливая ее тона на три:        — Действительно. Знаю, как никто. И сам же подливаю масла в огонь. Старый дурак, а все ведусь на одно и то же.        Мы молчим некоторое время, а потом он совершенно спокойно и без тени каких-либо негативных эмоций, по-деловому, что ли, интересуется:        — Прям любишь, значит?        Киваю.        — А он тебя?        — Я… Не знаю точно… Кажется… Он определенно испытывает некую симпатию. И удивляется… как его угораздило… во что-то такое жалкое и убогое, как я…        — Это неправда, ты не такой. Ты сильный мальчик.        Опять молчим до тех пор, пока Валерий не начинает говорить:        — Ты знаешь, что ты первый, от кого я это слышу?        — Слышите что?        — Вот это «я люблю» по отношению к моему сыну. Как бы это ни было иронично со стороны судьбы к нам всем… Но ты за одно это достоин уважения. Мало кому даже чисто гипотетически хватило бы храбрости… или желания… такое признать. Тем более, — он снова тяжело вздыхает, — при мне.        Подумав с секунду, задает, казалось бы, риторический вопрос, но я понимаю, что, одновременно с этим, он ждет от меня ответа:        — И когда ты только умудрился его полюбить?        — Ну, я думаю, что окончательно это понял, когда он не стал меня убивать. Хотя от этого зависела его жизнь.        — Что? Убивать?!        Слабая улыбка погибает в конвульсиях дергающихся губ, и я мрачнее, чем хотелось бы, уточняю:        — Что, он не рассказывал? Когда мы встретились с теми байкерами…        — Нет, он просто сказал, что они поиздевались над вами, отобрали все вещи и кинули в подвал…        — Ну… это, видать, сокращенный… и адаптированный… пересказ…        — А что было на самом деле?        — Ох… Они оттащили меня к стене, а Женю — подальше. Дали ему пистолет. И сказали… пристрелить. Не насмерть, но основательно покалечить, чтобы я точно не смог выжить. Мол… тогда они его возьмут с собой. И одна, тем более — его жизнь… лучше, чем ни одной.        Теперь основательно мрачнеет и Валерий тоже. Тяжелым голосом уточняет:        — И что Женя сделал?        — Он… Я не хотел смотреть ему в глаза, чтобы не… Это был его выбор, и, какой бы он ни сделал… любой был бы неправильным. И тяжелым. Мне кажется, что для Жени — особенно… Я знаю, он, ну… немного как центр мироздания, что ли, да? — позволяю себе мимолетную ухмылку. — В любом случае… он выбросил оружие. Просто бросил. И когда я поднял на него глаза… он плакал, да, но не в этом дело… Просто там… Может быть, мне казалось, сейчас я уже не знаю… Но тогда… Тогда я увидел там все, что нужно. И мне было уже не страшно…        Удивительно, но Женин отец прячет свое лицо в ладонях и, готов спорить, как-то уж очень тяжело дышит. Из-за его формального укрытия звучит приглушенное:        — Ужасно…        Одно слово, но оно насквозь пропитано болью и страхом. И все же я неумолимо продолжаю. Он сам спросил и должен знать. Знать до конца:        — И потом, там, на чердаке, уже после… Я смотрел на него, смотрел, и… Вы знаете, наверное, это все бред. Мозг тогда варил отвратительно. Но до этого, когда меня укололи и я, это… словил приход, да? Я думал, что я мертв… в какой-то степени, конечно, так и было, но… Я был в пустоте. Какой-то черной и непроходимой. И со мной было это чувство. Пустоты. Одиночества. Бесконечного, бескрайнего… Это… И потом, Женя, я его расспрашивать стал, что было, что случилось, пока я в отрубе был… Не подумав, что весь тот ужас ему пришлось проходить в одиночку и без малейшей надежды. А он лег. И его глаза… такие же черные, как эта пустота. И там… такое же бескрайнее одиночество… Пафосно это, да? Идиотизм… Но я поклялся тогда себе, что не позволю ему… жить с этим… что я все исправлю… Ох… Простите… Это бред… Не слушайте… Глупо так.        Обрываю себя на этом, чтобы не наговорить еще чего похуже. Никто мои слова не комментирует, и кухня погружается в тишину. Сил у меня снова уже почти нет, но я решаю на них, последних, сказать еще кое о чем, кажущемся мне важным в контексте тяжелых для всех взаимоотношений отца и сына:        — Валерий Константинович, — когда я произношу его имя, он прекращает прятаться за ладонями и очень-очень грустно смотрит на меня, — знаете, Женя много и часто вас поминал за время нашего пути. Да, зачастую действительно не самым добрым словом. Но он очень расстроился и обиделся на меня, когда в очередной раз жаловался мне, а я его спросил, зачем вообще общаться с кем-то, кого ты так ненавидишь. Сказал мне, что я снова все неправильно понял. И еще — такую интересную характеристику. Что ваши побуждения — они, ну, лучшие. Только вот… Вы из тех, кто добро не творит, а наносит. А заботу — причиняет. Да и потом еще… когда он мне рассказал все о своей, эм, личной жизни. Сказал в заключение, что он отлично вас понимает и вы тысячу раз правы. Но вот только это — его жизнь, и лишь он один имеет право решать, как ему ей распоряжаться.        Валерий крайне удивленно смотрит на меня, так, будто я донес до него какую-то абсолютно новую, доселе неведомую концепцию. Потом хмурится, словно зацепился мысленно за какое-то из моих высказываний. И, обдумав про себя, интересуется:        — Он правда рассказал тебе все про свои отношения?        — Да.        — Значит, ты не можешь со мной не согласиться!        — По поводу чего?        — По поводу того старого ублюдка… будь моя воля, я бы его своими руками придушил…        — Я бы тоже. Да и Женя сам его ненавидел. Точнее, тот всем своим существованием вызывал в нем отвращение.        Натыкаюсь на недоуменный взгляд.        — Тогда я окончательно ничего не понимаю. Зачем?!        — Все дело в этом самом одиночестве… Женя сам себя загнал в угол глубоким убеждением, что ему никто не нужен… так, что стоило кому-то по отношению к нему себя настойчиво проявить… и он просто не смог отказаться. Это сработало бы с кем угодно. То есть, на месте этого… морального урода… мог быть вообще любой. Кроме того, думаю, он просто не может почувствовать себя рядом с вами по-настоящему взрослым. Вот и привык вести себя соответственно. Как подросток в переходном возрасте. Делать что-то назло вам для него — одно сплошное удовольствие. Но… как бы это все ни было… Он очень хотел… оказаться рядом с вами. А вот, когда подумал, что вы умерли, — качаю головой, — думаю, что он скорее умер бы там тоже, чем пошел дальше.        Валерий с болью закрывает глаза и глубоко дышит. Я бездумно отвожу взгляд куда-то в потолок и поэтому упускаю из виду, когда он успевает снова их распахнуть и приняться изучать меня. Когда же все-таки замечаю его вновь, он обхватывает мою ладонь своей и крепко пожимает. Взгляд его при этом полон неясной мне признательности.        — Спасибо. Я обязан тебе так многим. А теперь — еще большим. Но позволял себе… так неверно расставлять приоритеты. И совершил столько ужасающих ошибок… Этого больше не повторится. Я постараюсь.        Киваю ему в ответ, правда, не до конца понимая, о чем именно речь. Он зеркально возвращает мне этот жест, а потом встает и, размяв ноги, говорит уже с высоты своего немалого роста:        — Ты знаешь… я думаю, я смогу принять то… что вы с Женей. Это правда ваше дело.        Я удивлен и собираюсь было его благодарить, но не успеваю этого сделать, так как Валерий продолжает развивать мысль, и скулы его при этом краснеют:        — Только очень вас прошу! Постарайтесь… соблюдать приличия! — затем, вздохнув и потерев свой лоб рукой, мрачно прибавляет. — Ну хотя бы элементарные. И в этом смысле я полагаюсь только на тебя, потому что, как ты верно заметил, сам Женя просто в восторге от идеи меня позлить.        Снова не дает мне времени даже на краткий утвердительный ответ и кардинально меняет тему:        — Как ты себя чувствуешь?        Вполне логично, это — самый популярный вопрос ко мне в последнее время. Как я себя чувствую? Последствия приступа улеглись практически полностью. Нервотрепка, однако, выдалась основательная, и я ощущаю, что тугой ком эмоционального напряжения с меня еще не спал, а лишь поулегся поглубже, отойдя на задний план за неожиданно таки сложившимся конструктивным диалогом. И, в конце концов, я сказал все, что хотел, и получил то, за чем шел. Так ли уж важно, какой ценой? Потери могли быть значительнее, а результата не быть и вовсе. Нужно ли говорить, что поскольку эмоциональное сильно сказывается на физическом, по этим аспектам мне совсем не радужно? Да нет, наверное, и так должно быть ясно. Отвечаю развернуто, произнося то, что кажется мне важным:        — Чувствую себя… измотанным до основания. Но при этом, пожалуй, значительно лучше, чем когда Женя ругался со мной, а вы — с ним. Кстати! Пожалуйста! Постарайтесь больше не ругаться! Это… очень тяжело. И не думаю, что в следующий раз мой офигенный прием сработает. Этим уже никого тут не удивишь. Придется как-то изощряться…        — Не придется. Я… Пора бы нам с Женей взрослеть. Обоим.        Серьезно ему киваю и тут же улыбаюсь, а затем чуть смущенно интересуюсь:        — Извините… Можно я пойду?        Вместо ответа Валерий подает мне руку и вытягивает вверх. Встаю, и поначалу голова противно кружится, но я довольно быстро привыкаю; уже не вновь. Медленно иду, опираясь на стол, пока взгляд не натыкается на мерзкие следы моего стресса. Смущенно говорю, заранее прекрасно зная, что станет ответом:        — Мне, наверное, надо убраться…        Валерий набирает было воздуха в легкие, но его опережает непривычно хмурый и эмоциональный Всеволод:        — Верно, тебе нужно убраться! Убраться, наконец, в постель и там отдыхать! И ждать себе спокойненько свой ужин! А не переться доказывать всяким старым идиотам, что ты не верблюд. Валера, черт бы тебя побрал, о чем ты вообще думал? Я поражаюсь тебе! Ты его чуть до сердечного приступа не довел! А ведь прекрасно знаешь, что у него с сердцем! И это не говоря уже обо всем остальном! — он смотрит недовольно и разочарованно на Жениного отца, и тот, как какой-нибудь школьник, опускает голову. Вздохнув и нервно почесав седую макушку, Полковник продолжает уже тихо, бубнит себе под нос. — Теперь Слава точно нас убьет… И будет чертовски прав! Сам бы убил… Ну вот, погляди, у него опять кровь носом!        Услышав это, Валерий оказывается в одно движение рядом со мной, запрокидывает мне голову и снова прикладывает свой несчастный платок.        — Подержи так некоторое время, — говорит он, а затем как-то уж очень неловко спрашивает. — Может, тебя донес…вести?        — Нет, спасибо! И не нужно меня провожать. Я сам прекрасно справлюсь!        — Опять сам! — это снова возмущается Всеволод, но я не даю им себя переубедить и быстро, насколько могу, оказываюсь у двери, прокручиваю в ней замок и по стенке ковыляю до постели, далекой и желанной. Справляюсь, разумеется, не так прекрасно, как возвещал, но хоть самостоятельно, что для меня почему-то немаловажно.        Войдя в комнату, первым делом вижу источник всех моих сегодняшних страданий и головной боли. Женя уже скинул с себя халат и вновь полулежит, подняв колени и накрывшись одеялом по пояс. На его ногах, как на подставке, покоится книга, но, готов поклясться, он не читает ее вовсе, а просто держит для вида, находясь на деле мыслями где-то далеко и прислушиваясь к каждому шороху. Поэтому он моментально слышит мои шаги и еще издалека, не поднимая взгляда, реагирует на них усмешкой, за которой я различаю волнение:        — Ну как, мило пообщались?        Я ничего ему на это не отвечаю, лишь молча иду, шаг за шагом приближаясь к заветной кровати. Оттого его любопытство быстро берет верх, и он переводит взгляд на меня, чтобы тут же побелеть как мел. Его незавуалированно испуганные за меня глаза, если быть честным, дорогого стоят. Бескровными губами Женя спрашивает:        — Бля… Он ведь тебя не бил?!        Лишь отрицательно мотаю головой. Его подотпускает, но далеко не моментально. Начинаю подозревать, что таким бледным и взвинченным он был уже задолго до моего прихода. Чтобы хоть как-то успокоить его, перестаю выдерживать интригу, обусловленную банальной невозможностью расходовать свои силы и в перемещения, и в речь. Останавливаюсь, чтобы сказать:        — Кажется, нам дали карт-бланш…        Результат превосходит все ожидания: я ввожу Женю в ступор. Сначала он пялится на меня с непониманием, тупо моргая. Потом как бы подается вверх и с выражением полного шока на лице почти вопит:        — Что?!        — Он сказал… что понимает. И очень постарается принять нас. Если мы будем себя прилично вести.        — Нас?! Так и сказал?! Охренеть… Я не верю. Это какое-то очень сильное колдунство.        — Уж не иначе, — усмехаюсь ему в ответ.        Женя, будто лишь сейчас опомнившись, кладет открытую книгу корешком вверх себе на грудь, пододвигается и бесстыдно откидывает одеяло, демонстрируя мне все свое обнаженное тело. Впрочем, а чего там уже теперь стыдиться-то, в самом деле. Выполнив эти бесхитростные действия, он призывно и все еще взволнованно произносит:        — Иди сюда давай, кудесник.        С огромной радостью, даже не раздеваясь, принимаю его приглашение в нашу совместную постель и, заодно, его привычно уютные объятья. Он накрывает нас обоих одеялом и как-то удивительно грустно и нежно, что ли, говорит мне в макушку:        — Ты весь дрожишь. Видать, чары отняли последние силы.        Я молча устраиваюсь поудобнее, чуть поворочавшись, замираю, зачем-то делая вид, что якобы сплю (хотя спать — это последнее, чего я сейчас хочу), а он ставит книгу между своих поднятых бедер, делая вид, что якобы читает. В такой абсурдно-бытовой театральной постановке мы проводим некоторое время, а потом его любопытство снова пересиливает:        — Так что ты ему сказал?        С глубоким вздохом отвечаю честно; зубодробильная честность, похоже, вообще моя главная отличительная черта наряду с гипертрофированной эмоциональностью:        — Правду, Жень. Я сказал ему правду.        Он просто усмехается в ответ:        — Странно. Вроде я ему постоянно только правду и говорю, а все никак не прокатывает.        Затем продолжает свою нелепую игру с попыткой чтения книги посредством гипноза.        А я вот больше не могу. Не могу и все. Тот самый туго спутанный моток эмоций и чувств просится наружу, словно я нализался их, как кот шерсти. И я с все большим и большим трудом этому клубку в такой возможности отказываю. Потом, ожидаемо, — не выдерживаю. Зарываюсь носом в Женину подмышку. Ее рыжеватые волосы и большая область вокруг насквозь влажные от пота, резко пахнущего почему-то окислом меди. Ну ничего, раз тут и так все мокрое, то и хорошо, значит, может, не заметит вовсе… Я пытаюсь заставить свое тело не дрожать, а носоглотку не всхлипывать. Это выходит плохо, да и слезы катятся из меня как лавина, грозя перейти в широкомасштабную истерику… Такое все же тяжеловато не заметить, пожалуй.        Вот и Женя почему-то не обходит меня вниманием, хотя вполне мог бы… Со вздохом он откидывает книгу прочь, чуть приподнимает меня, прижимает к себе покрепче и целует… Целует-целует-целует… Выцеловывает мокрые прикрытые веки, щекотно вылизывая соленую влагу до тех пор, пока ее поток, наконец, не иссякает, и я не начинаю дышать ровнее, пусть и не без всхлипов.        Я так и не решаюсь открыть свои глаза после, а лишь слепо и доверчиво тыкаюсь лицом в его шею, стараюсь прижаться к нему еще плотнее, срастись… О, как же важно мне это понимать… Понимать, что все мои страдания были не напрасны. Определенно, оно того стоило. А еще, независимо от того, удастся мне с ним сейчас диффундировать на физическом уровне или нет… как же здорово, что теперь мы — действительно пара. Это признали они, а главное, это признает он сам. Он уже часть меня. И надо ли мне большего?        Надо. Всего. Его. Моего. Женю.        Он шепчет мне в самую макушку и будто все еще переживая:        — Эй, ну ты как?        — Прости, я так и не почистил зубы, а еще… меня там немного стошнило.        Я не знаю, что именно ожидаю услышать или получить в ответ на это. Но, да здравствует дух противоречия, уж точно не то, что он, громко рассмеявшись, полезет целоваться. Взасос и взахлеб.        Как я себя чувствую, спрашивают они… Ну, и как же я себя чувствую?        Да я, блять…        Просто счастлив.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.