ID работы: 2424899

И что такое плохо

Слэш
NC-17
Завершён
1550
автор
gurdhhu бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
754 страницы, 51 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1550 Нравится 501 Отзывы 962 В сборник Скачать

Глава 12

Настройки текста
       Некоторое время я тупо пялюсь в монитор на напечатанную мной подпись в конце текстового файла. Поставил ее на автомате и теперь недоумеваю, зачем. Глубоко укоренившаяся привычка со времен написания статей на филфаке.        Вздохнув, устало откидываюсь на спинку стула. Эта боль в висках сводит меня с ума. Прикрываю веки, растираю пальцами. Пока я собирал информацию из разрозненных переведенных кусков в смысловую кучу, в нее же собрались и мои глаза.        И это называется: «отдохну, пожалуй, чуть-чуть от перевода всей этой научной поебени». Иными словами, очень важных статей, которые, возможно, помогут нам справиться с ситуацией со спящими. Ах да, биомассой, как я мог забыть.        Шея затекла безбожно. Массирую. Здорово натерла грубая веревка, на которой висит латунный птичий оберег. Я не снимаю, принципиально. Дождусь, когда Лис вернется. Раз мои муки — его рук дело, пускай сам и исправляет.        Не знаю, для кого я сейчас компилировал краткий пересказ бесконечными днями переводимой мной тонны текста.        Надо сделать паузу. Все равно без отца я рискую напортачить с терминологией. Зря он, что ли, биохимик? Чувствую, такими темпами и сам скоро им стану.        Встаю. В глазах темнеет и теряю ориентацию, но это быстро проходит. Зажигаю свет на пустынной кухне, ставлю чайник. Все время до режущего слух протяжного свистка пытаюсь хоть что-то разглядеть за снегопадом в синем свете сумерек. Ни зги. Вот тебе и весна! Ничего, скоро должны уже добраться: и наши до дома, и апрель до снегов, вдарив по ним капелью и травмоопасным гололедом.        Выхватываю с сушилки две кружки; попробую сегодня заварить клюквенный морс, благо ягод набрали до бесу, а вот чая осталось не так много, и непонятно пока, где потом его брать. Нужно снова ехать куда-то в город или на склады, пополнять запасы всего. Но они не будут неиссякаемыми.        Захожу в комнату. Одну кружку с горячим кисло-сладким напитком оставляю на стеклянном столике, а второй пытаюсь согреть руки, онемевшие от беспрерывного многочасового печатания. Сажусь на стул у письменного стола, куда перетащили компьютер с чердака. Есть и другие, требующие перевода, притом не столь узкоспециализированные тексты, но стоит дать глазам отдохнуть; уже и так начинаются проблемы со зрением, которое раньше было стопроцентным.        Мысли тут же возвращаются к содержимому переписок.        Теперь у нас есть ответ и на вопрос «кто?», и на вопрос «почему?», и на «когда?», и на «как?».        Стало ли легче от этого? Нет. Это как прыщи давить. Может, кто и любит, только не я. Да и эти были такого размера, что неизбежно останутся глубокие шрамы.        И мучающий теперь вопрос не «что делать?», потому что ответ на него до тошноты очевидный: жить.        Как принять? Как отнестись? Вот действительно неперевариваемые вещи. Реагирует на вскрывшуюся информацию каждый по-своему и неоднозначно. А дискуссии ни к чему не приводят и не приведут.        Абсолютно очевидно, что никто в здравом уме не может хотеть войны.        Во Вторую мировую, или, правильнее будет сказать, в Великую Отечественную, люди стояли насмерть. Делали они это, помимо всего прочего, потому, что речь шла о тотальном истреблении. В этом случае неважно, вперед или назад — их один хрен бы расстреляли.        Соответственно, вся эта муть с нацистской негативной евгеникой имела однозначную оценку от каждого разумного. «Недопустимо», «антигуманно» — мягкие слова для обозначения тех событий. По-настоящему сильных ни в одном знакомом мне языке нет.        Ничто не может оправдать насилие и убийства.        Но некоторые умудряются. Люди по нелепым и необоснованным причинам живут во власти ложных убеждений, имеющих смысл лишь если принимать на веру концепцию посмертного воздаяния. Предположим, жизни после смерти нет. Ни тебе райских кущ, ни реинкарнаций, ни грудастых валькирий. И что тогда? Совершенно бессмысленными становятся героические смерти и патриотические призывы.        На самом-то деле главная цель любого человека — выжить самому. Если он не уебок конченый — защитить своих близких. Все прочее — ложь.        Та ситуация, которая произошла с миром теперь…        Возможно, в самом замысле и были здравые корни. Моисей сорок лет водил свой народ по пустыне. И это не было случайностью. Он не заблудился. Просто те, кто вышел с ним из Египта, должны были умереть. Поколение полностью смениться. Ибо раб может уйти от хозяина, но не от себя. Он так навсегда и останется рабом. Заложенное в человеке, его психология — вещь необратимая. Даже неискоренимая.        Тупость и ограниченность — то же рабство.        И, отринув первоначальную реакцию, не могу сказать, что предложенное Алленом кажется мне столь уж неверным. Идея… Верные слова про мир, и без того застывший в предчувствии новой катастрофы, новой войны. Верная мысль — сделать хоть что-то до того, как небо необратимо окрасится красным, а земля обернется грязным саваном пепла. Даже принцип отбора, и тот не самый плохой.        Реализация же… в таком виде она никогда не должна была случиться, и он сам это понял. Слишком поздно. Когда ты подключаешь к делу безумных, идейных фанатиков — в этот самый миг становится «слишком поздно». Что бы ты ни делал дальше.        Но, как я уже сказал ранее, рассуждать на эту тему бессмысленно. Все случилось. Мы имеем дело с последствиями. Первопричина здесь важна как способ найти лечение для спящих и, возможно, попутно развить фармакологию. Этическая ее подоплека — исторический факт. Значит, все мы должны подойти к нему беспристрастно. Нельзя жить прошлым.        Жаль, что понял я это только тогда, когда своими же руками порушил все в настоящем, а будущее постучалось в дверь, представившись Адом. Не то, чтобы оно было чем-то иным и раньше, просто в основном мне казалось все как-то побоку. Может, виноват кризис среднего возраста. Страшно подумать, насколько я стар. Как многое не успел. Как многое не успею никогда. Как для многого еще не время и не место.        Я всегда очень остро чувствовал ход времени. И его нехватку. Помню, как впервые меня посетила мысль о том, что жизнь проходит и старость подкрадывается ближе и ближе, до мурашек опаляя мне затылок тяжелой одышкой. Тогда мне было девять.        С того момента и по сей день мне казалось и кажется, что я все начинаю делать слишком поздно.        Когда счет перешел черту четвертого десятка, я начал испытывать совсем уж танталовы муки. Слишком многое поздно, слишком многое не сделано. Чуть ли не все двери передо мной закрыты. Тридцать плюс лет, а жизнь упорно шла мимо.        Я совершенно сознательно заполнял ее, бестолковую, работой и делами, потому что мне очень пусто, когда не надо никуда бежать, что-то делать. Многие удивлялись, как я успевал делать столько и делать это вовремя. Весь секрет в том, что я, как и отец, не умею отдыхать. Стоит образоваться свободной минуте, и я не знаю, куда себя деть. Панически задыхаюсь. Цейтнот — естественное состояние, необходимое, как воздух. Так было всегда.        А потом появился Лис и естественно-неловким движением своей дурной лапы снес к чертям все мои выверенные годами тонкие установки, а заодно и крышу мне с петель.        Рядом с Лисом правило моего времени никогда не работало. Он одним своим присутствием словно искажает мой временной и пространственный континуум. Да что там – мой. Вообще с упорством и задором ломает любые системы и законы, отчаянно стараясь не вписаться никуда, даже пусть и против воли. Словно быть формальным для него равносильно тому, чтобы не быть вовсе.        Поначалу это сбивало с толку и раздражало. Потом принесло неведомое доселе спокойствие. Я стал чувствовать себя… даже не то, что молодым. Скорее, вневременным.        Я никогда не верил до конца, что можно просто наслаждаться тем, чтобы лежать рядом со спящим и слушать его дыхание; вообще хотеть поскорее лечь в постель, и не потому, что окончательно себя умаял и дел больше не сделать, не потому, что тебя ждет неизведанный мир нечитанной книги, не потому, что рвешься безудержно трахаться как дикое животное, упасть после измотанным и мокрым, а потому, что это ваше время на уединение и тебе просто хочется провести его с ним. Своим. Непоседливым Лисом. Смешной Птицей. Нелепым мальчишкой. Или, как сказал другой мальчишка, мужем?        Читая книги, я прожил миллион жизней. Я тысячи раз умирал и тысячи раз оживал.        У меня была сотня влюбленностей. Я ощущал их как реальные, не имея ничего лучшего взамен в своей повседневности и растрачивая таким образом переполнивший края чаши невостребованный потенциал.        Из этих пылких притязаний к несуществующему набрался даже с десяток любовей, таких, что «на всю жизнь».        Да и в настоящей, непридуманной жизни пару раз образовывалось то, о чем я с придыханием сам себе заявлял: «никогда раньше так не было».        Но происходящее со мной теперь… Оно, как и все, связанное с Лисом, упорно не загоняется ни в какие рамки, включая рамки определений.        Все изменилось. Постепенно, медленно, шаг за шагом. Он, сам того не зная, научил меня расслабляться. Меня, всегда мучимого перенапряжением сведенных мышц и сжатых зубов. А сердце стало заходиться в приступах тех чувств, которые я считал надежно и безнадежно погребенными внутри себя. Иногда — оголтелого страха. И бесконечной, идиотской телячьей нежности, когда я вижу в утренних сумерках его индейский профиль на соседней подушке.        Он для меня больше не отдельная личность, как я чувствовал всех прошлых. Мы с ним цельный организм. Он не просто мой. Он — это и есть я. А когда его нет… Нет и меня.        До меня долетает сквозняк из приоткрытой форточки. Должно быть, опять домовенок постарался.        Промозгло-то как! Стылые ладони никак не хотят согреться, несмотря на все старания пузатой керамической кружки. Чуть отстраню — тут же отдают тепло в пространство. Сколько себя помню — всегда мерз. За это мама называла меня зябликом. Еще — стриженком, уже просто так. Потом и отец подхватил, пока не забылось. Майя звала цаплей, ласково — цапой, апеллируя к крупному носу, длинным ногам и шее, правда, моя нелюбовь к воде при этом не учитывалась. Птичьи ассоциации для меня не в новинку. Я и сам чувствовал себя из всех вариантов именно птицей, подсознательно ощущая какое-то непередаваемо легкое и хрупкое родство. Но почему сорока? Я так и не спросил. А сегодня увидел впервые за много лет и решил — ну и пускай, я не против, даже сказал бы, что нравится; да и какая разница?        Хотя раньше гадал, ко мне ли это относилось или нет. Потом Леша пояснил тот вскользь упомянутый разговор. Рассказал про наше «семейство». Я как услышал — очень захотелось наподдавать Лису хорошенько, вот прям схватить за начавшие отрастать волосы и носиком потыкать в напруженную им лужу под названием «безответственность». Понял ли он, что совершил? А главное, почему, как всегда, не сказал ничего мне? Почему он решает все сам, и для него мы не парно работающий механизм, а две отдельных сущности? Мне никогда было этого не понять, как и следующее за совершаемыми втихую поступками: «Мы с Женей вместе».        Снова злюсь. Никогда прежде я не подозревал в себе такой обидчивости; с отцом — не в счет.        Поначалу с Лешей я просто взял роль Лиса на себя, потому что должен был. Потом это перестало быть лишь долгом. Переросло в нечто значительно большее. Я не заместил собой Лиса, но наши взаимоотношения с Лешей оказались эквивалентными. Это рождает во мне смутное желание не оставлять ребенка ничейным, ведь мне и самому отлично известно, каково это. Я до сих пор с горьким сожалением осознаю, что никогда не смогу иметь своих детей, но Леша для меня теперь и есть «свой». Однако я, в отличие от своего «мужа», интересуюсь мнением своего партнера. Не стоит забегать вперед. Он вернется, и тогда решим.        Черт бы побрал эту российскую вечную мерзлоту! Таки выдергивает меня из былого и дум, заставляет встать, закрыть окно. Почему только отцу взбрело тогда в голову переезжать в Москву, а не в какую-нибудь солнечную Сицилию? Да нет, я несерьезно, конечно, но побродить по раскаленному песку, вдохнув яркий, перенасыщенный эфирными маслами аромат жары хочется жутко, да и Лис бы морю порадовался.        Попутно я гляжу на столик в гостиной. Кружки там больше нет. Домовенок принял подношение.        Надо бы работать дальше, но настроение какое-то больно лирическое, день такой выдался. Замечательный. Как там у Чехова? Хорошая сегодня погода, не жарко. В такую погоду хорошо повеситься.        И клинит все на одну тему.        Забавно, но мое первое впечатление о людях ошибочно в ста случаях из ста. Всегда ровно противоположное тому, кто человек есть на самом деле. Не раз случалось, что моя изначальная негативная оценка оказывалась в корне неверной. Как вышло в случае с Лисом. Я счел его дурачком, а он оказался очень неглупым; посмеялся над его неказистостью, а при свете и без одежды тот роскошен; даже его длинные волосы я считал идиотскими, а в итоге просто обожаю пропускать через них пальцы. Я думал: как вообще кто-либо может положить на такого глаз, а потом сам втюрился по уши, как девка.        Есть же люди, которые с одного взгляда видят других. Тот же Лис, например. Его как натренированную ищейку можно использовать, вместо сканера. Перед тем, как с людьми вести дела, давать ему обнюхать, и можно даже не спрашивать, просто посмотреть, что будет написано на морде.        Однажды, списав все на усталость, причиной которой послужил я сам, мы не поверили его оценке. Это привело к…        Нет. Не снова.        Слишком невыносимо думать об этом. Я до сих пор не простил отца. Только вот он и в половину не виноват так, как я сам.        Каждый раз после, когда я проводил взглядом ли, ладонями ли по изломанным буграм шрамов на его… моем прекрасном теле, мне хотелось кричать от боли и рыдать. При этом я чувствовал себя так, будто сам, своими руками его изувечил. Он так и не справился с этим, но все равно слишком легко мне простил. При том, что такое не прощают.        Я больше не курю сигареты. Один их вид заставляет мои пальцы на ногах поджиматься от ужаса, а в груди надсадно щемит. Может, не курил бы и вовсе, но теплое тело сделанной Лисом трубки греет душу. Это и еще немногие другие вещи спасают меня в ледниковый период. Когда он закончится?        Дорогое мироздание, я прошу тебя. Прекрати испытывать меня на прочность; я сильный, я знаю. Останови свою круговерть. Я устал. Мне не нужен бесконечный сериал и феерия. Мне по уши хватило нескончаемой свистопляски, начавшейся с десяти лет. Двадцать два года бесконечных мучений с перерывами на эфемерное счастье. Чьи грехи я замаливаю, от безысходности творя все больше своих?        Слышу проворачивающийся ключ и стук распахиваемой двери, но не нахожу в себе сил встать. Сами сейчас зайдут, что дергаться.        Мой изуверский организм подобрал новый метод реагирования на стресс, ставший моим невеселым спутником. Раньше он отказывался жрать и спать, предпочитал дымить по пачке в день. Когда Лис в альянсе с отцом и Полковником меня от этого отучили, в качестве компенсаторного механизма появилась чудовищная мигрень. Такая, что при каждом лишнем движении окружающий мир заодно с головой раскалывается на части.        Массирую виски, но моя участь оттого не облегчается.        Вскоре в комнату и впрямь заходят. Устало здороваются со мной. Киваю им всем в ответ и прикрываю ладонью правый глаз и висок, которые простреливает резкой болью.        Отец на это недовольно цокает языком. Спрашивает:        — Что, опять голова болит?        — Да, — сквозь зубы произношу я; приступ не торопится прекращаться.        — Это небось потому, что сидишь весь день, не шелохнувшись. Защемило какой-нибудь нерв, вот и болит. Хоть бы зарядку делал.        Хочется послать его нахуй, но сдерживаюсь. Слишком измученным выглядит. Просто молчу. Пусть оценит мое великодушие и выдержку в трудную для меня минуту.        Он вглядывается в меня, вздыхает, выходит. Вскоре возвращается, а подойдя вплотную, командует:        — Ложись. И футболку сними.        Подозрительно щурюсь:        — Зачем?        — Спину тебе разомну, позвоночник растянуть надо.        Я уверен, что это не поможет, но все равно послушно берусь исполнять. Я так и не понял до конца, но что-то во мне перевернулось в тот день, когда я чуть было не потерял их обоих. Лиса и отца. После этого любые обиды, только вспыхнув, моментально угасают. Больше нет вечного тления, раздуваемого с новой силой, как только они сделают что не то.        Сложно представить, как вообще я, со своим болезненным самолюбием, дожил до сего дня. Наверное, спасли еще две черты характера с личностной приставкой «само»: самоирония и самокритика.        А ведь, если так подумать, я ничем не примечателен. Не лучше никого, возможно, даже хуже. Да и вообще мы все со своим непомерным эгоцентризмом банальней некуда. «Уникальная вселенная» внутри нас подчиняется очень четким правилам; не идентичным, но любые модели человеческого поведения предсказуемы, причем предсказываются довольно точно. Как бы я ни выделывался, стремясь погромче заявить о своей яркой индивидуальности — ничего не изменится.        В одно движение скидываю с себя футболку, чуть спускаю штаны, укладываюсь на кровать, сложив ладони под глазами. Тут же ощущаю значительный вес на своих бедрах.        Несчастная кровать скрипит, а я страдальчески ей подвываю, когда отец своими неделикатными ручищами вминает меня в матрас. Готов поспорить, там еще надолго останется мой отпечаток. Когда что-то в моем позвоночнике хрустит особенно громко, а кожу на спине жжет крапивой, не выдерживаю, поворачиваю голову и шиплю:        — Блять, поаккуратнее можно? Я тебе не тесто!        — Помолчи. Много ты понимаешь.        Однако его движения становятся более плавными. Уже терпимо.        Доходит до шеи, перехватывает веревочку и останавливается.        — Она тебе натерла.        — Знаю.        — Так сними, — ничего не отвечаю и не шевелюсь; отец продолжает, — повесим на другую нитку.        — Нет, — сам не понимаю, откуда такой грубый тон.        — Почему? — он тоже не понимает.        — Нет, и все.        Отец вздыхает, но, вопреки обыкновению, не настаивает. Просто мнет и шею тоже, а закончив, встает и накрывает одеялом. Дает указание:        — Полежи немного.        Выключает верхний свет, выходит из комнаты ко всем на кухню. А я пытаюсь понять, что это вообще сейчас было, вспомнить, сколько лет назад он делал мне массаж в последний раз. Кажется, был я тогда ростом едва ли себе теперешнему по колено, а он водил руками, зачитывая: «рельсы-рельсы, шпалы-шпалы, ехал поезд запоздалый…». А мама смеялась над нами, и мы вместе с ней. Воспоминания из какой-то другой жизни, а реальные, перед глазами, как будто сейчас только случились.        А потом — точка невозврата. Кирпичный домик стал карточным, рухнул в одночасье.        Теперь начал отстраиваться заново. Или давно? А может, сразу? Просто я этого не замечал, не хотел? Я жил в своем застывшем времени. Всегда в той самой точке, скорее мазохистски лелея факт свершившегося, чем оплакивая обломки. А у отца все, должно быть, наоборот.        Застывшее время… Я полагал, что испортить отношения можно лишь действием. Бездействие же не меняет ничего. То есть, пока ты ничего не делаешь — не встречаешься, не общаешься — отношения «заморожены». Разморозишь их — вернешься к той же точке. По умолчанию, так сказать. Может, отчасти оно и справедливо. Был бы Лис рядом — сто раз, поди бы, уже поругались. А сейчас он далеко, и я люблю его, как и тогда.        Люблю. Вот такое, песком на языке, пылью в ассоциативном ряде, дубиной по голове и коленом по яйцам.        Лучше бы мы ругались. Что угодно, только бы он был рядом.        Вспыхивает верхний свет. Полковник стоит в проеме, зовет:        — Готово, идем ужинать.        Не без внутреннего содрогания, опасаясь новой вспышки мигрени, сползаю с постели, но голова и вправду прошла. Я уже и забыл, что голоден, но запах горячей еды об этом напоминает, резонируя в желудке. Мы рассаживаемся за столом, но не решаемся начать. Ждем. Занимаю паузу:        — Как день сегодня?        — Да как обычно, в основном. Правда, за последние дни административка поприличнее стала выглядеть. Думаю, может, им горшки с землей притащить, пускай посадят цветы — и лишнее занятие будет, и уюта добавится; ветряк вот еще починили, — охотно отзывается Полковник.        — Притащите, — отвечаю я на автомате, — зелень и правда успокаивает, статистически доказанная вещь. И Леша меня об этом спрашивал.        Еще одна пауза. Интересуюсь у Вячеслава Андреевича:        — А у вас какие-то подвижки есть?        — Небольшие. Смена обстановки все же благоприятно отразилась на пациентах, а то, что теперь они распределены по комнатам, дает возможность Глебу с ними работать. Он старается как может. К чему-то это привело. Некоторые теперь берут в руки карандаши и пытаются рисовать или писать. В основном мешанина, не как у нашего, но определенно…        Он обрывает себя на полуслове.        Мы все оборачиваемся.        На кухню, с как обычно отрешенным взглядом в никуда, входит домовенок Лися. Он занимает привычный табурет, забравшись на него с ногами. Берется за ложку и застывает в ожидании.        Все тут же принимаются есть. Отправляя себе в рот очередную ложку чечевицы, отец спрашивает:        — А как у вас дела?        Делаю вид, что это он просто ко мне так уважительно обратился.        — Да все так же. Статья сегодня попалась особо забористая, нужно будет над ней с тобой вместе посидеть. Еще зачем-то составил файл с хронологическим описанием про этих мудаков от науки.        Поднимаю взгляд и вижу, что отец продолжает на меня пристально смотреть. Со вздохом откладываю ложку. Есть больше не хочется. Продолжаю:        — Сегодня днем гуляли у реки. Видели сороку. Елисей назвал ее… «Женя». Но она быстро улетела. Завтра пойдем туда снова. Вдруг она там живет.        Теперь застывают все, кроме домовенка, конечно, который ничего не замечает. Он дух. Ему положено быть в параллельном мире.        Отец недоверчиво смотрит на меня, потом на Елисея. Ко мне его взгляд возвращается уже с полуулыбкой. С такой же размыкаются и его губы, когда он говорит:        — Жень, ну это же… Это здорово! Значит…        — Ничего это не значит, ясно?!        У самого звенит в ушах. Когда я перехожу на крик, почему… Дышу тяжело.        Вячеслав Андреевич переключает внимание, спрашивая по-деловому:        — Ты смотрел, что он рисовал после этого?        — Еще нет, я…        Был занят. Страхом. Не хотелось поверить, а потом разочароваться. Вообще ничего не хотелось. И я, не в силах сосредоточиться, возвращаясь ко всему прошедшему, едва ли мог себя держать в руках, судорожно, за края, на краю. Вместо этого заканчиваю:        — …ждал вас.        — Хорошо, сейчас посмотрим все вместе, — спокойно отвечает он.        Больше мы не говорим.        И я перематываю. Я нажимаю на воспроизведение. Снова.        Когда прозвучал выстрел, я не сразу понял, что произошло. Не обернулся. Уже значительно позже я вспомнил, что слышал из-под плотного одеяла безумия, как он просил у меня прощения. Простить? Нет, это не то…        Я увидел, как в это пугающее до колик, хотя ничем и не примечательное, лицо безымянного парня вошла пуля. Брызнула кровь. Он сполз быстро по белому корпусу трейлера, оставив за собой след.        Лис закричал. Я обернулся. Он рухнул на колени, вцепившись в тающий снег, как если бы это было покрывало. Его руки разъехались, и он завалился, больше не шевелясь.        Потом кричал и я. Вырывался и молил о чем-то, когда отец, отбросив трость, оттаскивал меня подальше. Выскочившие из машины Глеб и Вячеслав тоже держались на расстоянии, как и все прочие. Мы не знали, что произойдет.        Точнее, знали.        Что происходит с людьми, когда они убивают других людей?        Мертвое отсутствие взгляда под бельмом, ломанные движения и жажда укусить ближнего. Сразу, стоит только встать. Обращаются в зомби.        И его черная фигурка, брошенная на белый снег… Медленно-медленно, пошатываясь, начала подниматься.        Мы все стояли, как придурки, и один Вячеслав вскинул пистолет в трясущейся руке.        Я боялся смотреть и боялся не смотреть.        А потом Елисей встал во весь рост.        Его глаза были не мертвые. Скорее удивленные. Почти радостные.        Он фыркнул. Потом хохотнул даже. Спросил с усмешкой, нараспев:        — Что такое хорошо, и что такое плохо?        Больше он не улыбался ни разу. И я тоже.        Он не обратился в зомби.        Конечно же, блядь, нет! Ведь это было бы слишком по правилам, слишком банально для него.        Он стал спящим.        В тот же день, но уже значительно позже, приехав домой, попытавшись пообщаться с Елисеем и потерпев в этом крах, мы сели и начали обсуждать.        Он даже спящим не смог стать нормальным.        От него почти никогда не исходит никаких волн. Он не скалится подобострастно, как все они, не говорит о чем-то одном. Напротив, он выглядит глубоко несчастным или задумчивым; редко на его лице отражаются другие эмоции. Говорит случайные реплики, как если бы вспоминал свои диалоги с кем-то и продолжал их с произвольного места. Чаще — вопросы. Риторические или бессмысленные. Пытаться отвечать на них, пытаться поддерживать беседу — бесполезно. А все реплики из какого-то прошлого, мне неизвестного.        Он не помнит меня; не помнит никого. Точнее, не вспоминал. До сегодняшнего дня.        Даже когда мы привели Лешу. Единожды. Остальные не хотели говорить ему. Но мне срать на их малодушие. Он должен знать. Знание всегда лучше, каким бы горьким оно ни было. Я знаю, каково это, когда ты живешь во лжи, один, и никто, сука, никто не скажет тебе правды. Я потерял маму, не зная об этом. Я потерял ее раньше, когда не смог видеть, долго. И папу — тогда же. Потом…        Мне больно смотреть на этого мальчика и видеть в нем себя.        Как бы то ни было, я его не брошу.        И Лис нас не бросил. Я дождусь его. Он вернется, обязательно.        Он…        Сейчас как мальчик-аутист.        Его не нужно водить в туалет или кормить с ложечки. Он все делает сам, даже моется. Он ходит по привычным маршрутам, удивляясь, если на кого-то или что-то по пути натыкается, старательно обходит подобного рода препятствия. Спит в кресле у камина, как кот. Помню, как мы попробовали разложить для него это кресло. А он подошел. Наткнулся коленками. Удивленно так. Ушел на кухню. Вернулся. Наткнулся снова. Снова ушел. До тех пор, пока мы не заправили постель обратно. Тогда в его перевернутом мире все встало на свои места.        А еще он рисует.        Это было неожиданно. Мы могли так и не узнать, если бы Вячеслав не оставил свой журнал на столике. Когда Лися заходил в комнату, водя подрагивающей рукой, задел по пути своего следования его страницы. И, удивительное дело, это его отвлекло. Взял в руки. А потом на развороте страницы появились бесконечные ряды переплетающихся символов и надписей, расположенные так, чтобы стать узорами.        Мы додумались давать ему бумагу и другие принадлежности. И вообще что угодно оставлять в том конце стола, как подношения домовому. Стояли — исчезли.        Он рисует много и пылко. В основном — сумеречное и странное. Одинокую башню посреди пустоши с высоты птичьего полета. Человека в офисном костюме, спрятавшегося под письменным столом. Мужские и женские фигуры, всегда — без лиц. Колючую проволоку, становящуюся птицей. Толпу людей на красном фоне. Смазанные человеческие фигуры в четко вычерченной комнате. Разрушенные города во тьме. Перевернутые лодки и корабли. Кисти рук. Он рисует много кистей. Предгрозовые пейзажи. Перевернутые деревья и капли крови. Пожар. Молочный туман. Трахающихся во тьме на улице людей, за которыми наблюдают тени. Выловленную рабочими из реки мертвую русалку. Зомби. Открытые раны. Горсть, полную крови.        Никогда — портреты. Никаких лиц. Только болезненные, пугающие образы.        Мы обсуждали, почему он стал таким. Не раз. Но, как мне кажется, Глеб вывел верные ответы с первой попытки.        Одна концепция в том, что на момент выстрела Елисей не считал того, кого убивает, человеком. Отец удивлялся, как это возможно, а я сразу же отлично понял это чувство. Кто-то, поступивший в моей системе координат недопустимо, перестает быть человеком. Он переходит в категорию «кого-то еще». Он инфузория, паразит, гриб. Не знаю. Но больше не представитель одного со мной биологического вида. Вот и у него так произошло, ведь он, как и я, видел, кто вышел из трейлера.        Вторая же концепция, возможно, тесно сплетенная с первой, состоит в… жертвенности. Он твердо знал, что умрет, когда стрелял. Не мог не знать. И потому извинялся. Но убивал он не оттого, что этого хотел. Нет, конечно. Зная то, как он относится к чужим жизням и смертям… в конечном счете это не была агрессия, месть или ненависть. Он просто хотел спасти нас. Хотел, чтобы мы жили, пускай и ценой его смерти.        Теперь, когда мы хоть примерно знаем механизм, я понимаю: смерть того парня сама по себе ничего бы не решила. Было слишком поздно. Вещество распылено в воздухе. И его количество было таково, что перебороть себя не удалось бы даже отцу. Мы бы неминуемо стали спящими. Если бы не этот выстрел. Шок был слишком силен. Так или иначе, Елисей действительно спас нас.        И дал нам возможность узнать, что произошло. В трейлере нашелся диск с данными. Запароленный и не один.        Понадобилось очень много времени, чтобы хоть как-то прийти в себя после произошедшего. И не меньше — чтобы взломать носители информации. Если бы Ром не был программистом, а Быдлоиван, внезапно, доморощенным хакером, не знаю, что бы мы делали.        Ну, а что мы делаем теперь, зная?        Я уповаю на отца. Что ему в голову в кои-то веки ударит не какая-то моча, а гениальная идея. Озарит. Он додумается, как обратить процесс. Понятно, что не для зомби. Но для спящих… Они должны проснуться.        Лис должен проснуться.        У него ведь скоро день рождения. Двадцать лет.        Я переведу тексты. Как можно скорее и как можно качественнее. Отец разберется. Глеб ему поможет. Они и Вячеслав хорошо кооперируются.        Они еще до Нового года додумались, почему ублюдок, изувечивший моего Лиса, обратился в зомби. Потому же, почему Михаил не обратился в зомби. Дело было не в отрубленной руке. И укус сам по себе не приводит к обращению. Психика. Все завязано на ней. Можно поверить во что-то настолько сильно, что это становится реальностью. Особенно — в случае с самим собой.        — Жень, пойдем?        Вячеслав выхватывает меня из моих мыслей. Киваю. Все вместе следуем в комнату, немного подождав Елисея, но он никак не идет; вертит свои ладони и рассматривает на свет лампы. Ну ладно, ничего, сам решит, как ему поступать.        В кресле у камина лежит стопка изрисованной бумаги. Садимся на диван и листаем. На первом листе, цветными карандашами, перья. На втором стая. На третьем сорока среди снегов. На четвертом…        С усмешкой смотрю на себя я сам. На пятом тоже я, в духе экспрессионистов, курю, запрокинув голову. Шестой. Я. Как святой, с солнечным венцом вокруг волос. Седьмой. Мое ухо, с родинкой, и кто-то шепчет туда. Дальше. Мои руки. Дальше. Мое обнаженное тело, в самых разных позах. Снова портреты… Мои глаза, кудри, солнце, я с крыльями вместо рук, я верхом на лисе в стиле Билибина.        Елисей ведь никогда не рисовал меня прежде. А обещал. Вот, сподобился наконец.        У меня мельтешит перед глазами.        Нет, это предсказуемо. Я должен был это ожидать. И я ожидал, с той самой минуты, как он впервые за все это время произнес имя. Мое имя.        Ожидал большего.        Я умом понимаю, что мне сейчас пиздец как больно.        Но чувства словно обрубили. Наверное, это самосохранение, развившееся с годами.        Моя железная сила воли и умение купировать эмоции любой силы не подведут и в этот раз.        Я не должен плакать. Да я и не могу.        Это еще один повод стать сильнее. Повод познать всю глубину отчаяния, когда кажется, что хуже не бывает. Повод взять от ситуации максимум — силу, терпение, отточить их, как оттачивает смирение самурай или буддист. Повод писать стихи, пока они снова пишутся.        С кухни доносится звон и грохот. Перепугавшись, мы в одночасье подрываемся и оказываемся там.        На полу, в углу у шкафа, сидит Елисей. Перед ним — разбитая банка с оранжевым вареньем. Я впервые вижу, чтобы он захотел чего-то конкретного и сам к этому потянулся. Сейчас же, вместо того, чтобы есть то, что добыл, как-то суетно черпает разлившееся содержимое рукой вместе с осколками и пытается собрать обратно в банку. Я замечаю, что по полу, кроме липкой субстанции, начинает растекаться и более жидкая, красная. Черт! Он порезался и даже не заметил. Нельзя все-таки его оставлять одного; как мы вообще могли? Как мог я?        Кидаюсь вперед, и тут же звучит голос. Разочарованное бормотание.        — Жалко. Женино любимое.        Елисей грустно надламывает брови, поднимает глаза на нас и замирает. Я тоже, на полушаге.        Он встает, медленно. Все как во сне. Подходит ко мне вплотную.        Одно простое прикосновение. Земля вылетает из-под ног.        Ласка, липким, по щеке и вниз. До замершего, а потом — кричащего сердца, отчаянно пытающегося прорваться прочь из костяной тюрьмы. Он слушает меня открытой ладонью.        Я смотрю ему в глаза. Мой Лис. Это он. Испуганный, потерянный, настоящий.        Не удерживаюсь. Накрываю его ладонь своей.        Вспугиваю. Вспархивает, недоуменный.        Летит; вылетает прочь, сталкиваясь со стулом, с отцом, пробиваясь сквозь препятствия        — Елисей!        Я кричу вслед, но безрезультатно. А он ведь даже не бежит, как мне показалось. Просто идет. Как всегда, как не бывает, когда он — это он, спокойно. Так и скрывается за проемом.        Прикасаюсь рукой к щеке, словно все еще могу поймать его прикосновение. Не удается. Только остаток вязкого конфитюра. Довожу пальцами до губ и медленно слизываю.        Он прав. Женино любимое, сладкое, апельсиновое, с ярким ароматом цедры. Вперемешку с соленой кровью. Его.        Не сразу замечаю, но теперь и вперемешку с моей. На полу прибавилось мусора; теперь там битые кружки.        Я сижу на коленях. Свернут в плотную охапку. Крепко прижат к надежному теплому телу. Маленький Женечка и папа — еще папа, а вовсе не отец. Ну и пусть. Губы дрожат, как и в самом деле у маленького. Зову, непонятно зачем, чтобы удостовериться, может:        — Пап…        Он крепче прижимает меня к себе, лицом к груди, закапывается руками в мои волосы, попутно измазываясь в злосчастном кровавом варенье и сам, а я слышу, как дико и гулко стучит его сердце; наверное, как и у меня сейчас.        Я все-таки плачу, потому что знаю, что он — тоже. И потому что на кухне уже нет никого, кроме нас. Ненавижу слезы на публику.        Спустя время я слышу его гулкий голос из самой грудной клетки и над собой:        — Хочешь — иди завтра и послезавтра в часть. Там Леша тебя ждет, чтобы ты ему продолжил рассказывать о египетской мифологии. А я посижу здесь, с…        Обрывает себя, то ли не придумав, как именовать Лиса, то ли суеверно пугаясь сделать это. Мотаю головой:        — Нет, не надо.        Завтра мы снова пойдем к реке. И во что бы то ни стало отыщем этого чертового «Женю».        Отыщем, как вернуть Лиса ко мне.        В том, что он вернется, у меня больше нет никаких сомнений.        Это весна. И весь тот сопутствующий непыльный ворох ассоциаций, как, на самом деле, и с любовью.        Все еще дубиной по голове и коленом по яйцам.        Но лед уже тронулся.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.