Каждый из нас способен вынести определённое количество бед. Одну большую, пару средних, несколько поменьше. Это как наливать воду в стакан. И пока человек не заполнен до краёв — он может всё. Но лишь пара лишних капель — и баста. Попросишь передать за обеденным столом соль, а тебе размозжат череп графином. Джаред был на пределе.
Казалось, что хуже уже быть не может. Но стало. Рак лишил Панду возможности видеть, и это очень подкосило. Первые несколько дней она была так шокирована, что не могла даже говорить. Не проронив ни слезинки за двое суток, что казались вечностью. Заперевшись и не пуская никого. Вечером третьего дня, вернувшись из клиники, Джей нашёл девушку в спальне, забившуюся в угол. Она беззвучно рыдала, била себя по щекам, до крови расцарапав лицо и веки, как заведённая повторяя: "Ты не можешь забрать это у меня! Я должна его видеть! Я должна! Я должна!" И в тот момент Лето понял, что близок к грани. Ведь если его девочка сломалась, как он может быть сильным, глядя в аквамарин этих глаз, понимая, что больше она не видит его? Что не сможет больше наблюдать за зарождающимся рассветом; за полётом чаек на побережье; за, чёрт возьми, их сыном, что родится через каких-то пару месяцев! Прикусывал язык, по привычке говоря: "Смотри!". Она не обижалась. Она понимала. Она просто его любила.
Постепенно освоившись, Пандора теперь узнавала, кто пришёл, по шагам. Говорила, что Шеннон передвигается бесшумно, как пантера, но сшибающий запах парфюма выдаёт его с головой. Полли всегда громко хлопает дверью. А Джаред… Это не поддавалось объяснению, но девушка всегда знала и чувствовала его приближение. Лишившись одного из чувств, получила взамен обострённые оставшиеся. А вместе с тем — тактильный голод. Словно спешила надышаться, долюбить, наобниматься. Ложась вечером в постель, тыкалась лбом в межреберье, в область шеи, плеча, до приторной дрожи. Будто пыталась прирости. Перехватывала пальцами пальцы, крепко сжимая, и просила петь. Это успокаивало её. Успокаивало малыша, что рос не по дням, а по часам и неосознанно делал матери больно, активно пинаясь и переворачиваясь.
Живот стал просто огромным и в местах толчков, особенно сильных, расползались алыми звёздами лопнувшие сосуды, не выдерживавшие нагрузки. Кожа истончилась, стала почти прозрачной, бледно-розовой, как у новорожденного. И чем больше рос ребёнок, тем больше иссыхало тело. Семя жизни в увядающем бутоне. Иногда рокер ненавидел себя за свои мысли. Ведь где-то глубоко, далеко в подсознании, за самыми страшными тайнами и фобиями, вертелась мысль. Если бы с малышом что-то случилось, если бы он не выжил, Волчица смогла бы начать курс лечения и побыть с ним не ничтожные пару месяцев, а несколько лет. Выбор, вся наша жизнь выбор. Но жизнь учит, что нет его, а есть напёрстки. И на какой ни укажешь — под ним пусто. Игральная кость всегда в руке у Всевышнего.
Пандора таяла. Как тает снег весной. Постепенно, оголяя чёрные и сырые проталины, которые расползались, как пятна язвы, по миллиметру завладевая территорией. Под ними, по закону жанра, должны были показаться робкие ростки. Но была лишь пустошь. Силы покидали её, как бы старательно ни пыталась девушка это скрыть. Приступы участились, отсутствие лечения добивало, а всё, что мог Джей — смотреть.
День X маячил на горизонте всё ближе. О естественных родах не могло быть и речи, и дата кесарева была назначена на неделю раньше ПДР. Но у малыша были другие планы.
Чьи-то цепкие пальцы больно цепляются в предплечье и сдавленный вой разрывает тишину калифорнийской ночи. Словно отпружинив, испуганно подрываюсь, понимая сквозь сон, что это Панда воет, а простыни под нами почему-то мокрые.
— Воды… Джаред… Пора, — понимаю, насколько ей больно, когда в момент очередной схватки Дора сжимает руку так, что вот-вот захрустят кости.
На несколько секунд паника завладевает сознанием, ведь как бы ты ни готовился, такие вещи всегда неожиданны. Быстро беру себя в руки, сообразив, что если не увезу жену в больницу, она родит прямо здесь. Время застывает и происходящее кажется кадрами диофильмов. Я мечусь по комнате, спотыкаясь о собственные ноги. Первым делом звоню Шеннону и обрывками фраз пытаюсь объяснить, в чём дело. Слишком мало времени на сборы. Как можно более аккуратно беру Дору на руки и босиком, в одних лишь пижамных штанах, с оголённым торсом, спешу во двор, к машине. Она часто дышит ртом, глубоко, как учили, и я слышу оглушительный стук её бешено бьющегося сердца. Как ценный груз кладу на заднее сиденье и с ходу топлю педаль газа, параллельно вызывая наблюдающего нас врача. Бросаю быстрые взгляды в зеркало заднего вида, отмечая, что, судя по дыханию, схватки стали чаще. Засекаю в уме. Раз в две-три минуты. Нехорошо. О кесареве можно забыть.
— Всё будет хорошо, милая. Я люблю тебя, — голос дрожит и вряд ли добавляет уверенности хоть кому-то.
В клинике нас уже ждут. Волчицу кладут на каталки и с грохотом увозят по бесконечным белым коридорам, а я бегу следом, полураздетый, не обращая внимания на прохладу и кричащих что-то вслед медслужащих. Один из медбратьев пытается остановить нервного папашу, но кулак, кажется, сломавший ему нос, говорит о том, что он не намерен ждать в приёмном покое, пока его жена испытывает адские муки.
В предродовом помещении ярко горящие лампы режут глаза, низкочастотный звук аппаратуры обостряет до предела накал нервной системы. Такое количество приборов и врачей пугает. Впервые я рад тому, что Пандора не видит всего происходящего. Хотя ей сейчас не до этого.
Крик, полный боли, активизирует собравшихся врачей. Медсестра вкалывает эпидуральную анестезию, подключает электроды к телу, покрытому липким потом и испариной, что-то шепчет успокаивающе, пряча отросшие рыжие волосы под шапочку.
— Дыши, дорогуша, дыши. Твой мальчик очень хочет появиться!
Кто-то оттесняет меня в угол, бережно набрасывает на плечи халат, суёт окоченевшие ступни в мягкие больничные тапочки. Все эти люди не имеют лиц. Я смотрю сквозь их головы в масках на покрасневшее лицо Панды, и впервые в жизни мысленно читаю молитву. Капли пота струями текут по впалым щекам, она сжимает зубы так, что вот-вот сотрёт их в порошок. На очередном молящем вое я расталкиваю всех в стороны и хватаю девушку за руку.
— Я здесь, маленькая. Давай, тужься. Умница, — она поворачивает голову в мою сторону, и на секунду в глазницах проскальзывает осмысленный взгляд, полный страдания. — Ещё разок!
Дышу с ней в унисон, уже не обращая внимания на кровавые следы от ногтей, на переговоры врача и медсестер, снующих за спиной, у широко разведённых ног любимой. Собравшись внутренне, несмотря на скручивающую внутренности боль, издавая почти животные рыки, тужится изо всех сил. Раз за разом, снова и снова, доказывая всем и себе, что способна вынести и это. Сильная, непоколебимая Волчица.
— Молодец, девочка! Уже показалась головка! — слова акушерки подстёгивают её, писк аппаратов становится невыносимым.
Не рискую оборачиваться, чтобы посмотреть. Либо хлопнусь в обморок, либо опять кого-нибудь ударю, а это чревато. За дверями приёмной слышен хриплый возмущённый бас Шеннона и я вдруг думаю, что обязательно выкурю с ним целую пачку сигарет, как только всё закончится. А ещё все оставшиеся дни буду носить жену на руках, ибо те муки, что она переживает, я бы точно не вынес.
— Давай, милая, последняя потуга! — крик такой, что даже выясняющий с кем-то из персонала отношения брат замолкает и тишина становится почти идеальной, разбавленная лишь писком приборов и бешеным дыханием.
Мне толкают, суют в руки ножницы, и я, ходящими ходуном руками, перерезаю состоящую их десятков сине-алых сосудов пуповину, натянутую меж двух зажимов. Ребёнок на руках акушера такого же цвета — синеватый, скользкий, с плотно зажмуренными глазами и сморщенным, как печёное яблоко, лицом. И он не шевелится.
— Почему он не кричит? — из-за анестезии роженица не чувствует нижнюю часть тела и не может подняться. Нотки паники закрадываются в сорванный голос. — Джаред, почему он не плачет?!
Нелепо замираю, глядя на этот комок нашей плоти и крови. Господи, прошу, прости меня. Я не хочу, чтобы он умирал! Я не хотел тех мыслей! Не забирай его!
Молчание затягивается, я не знаю что ответить, и Панда издаёт тихий всхлип. Врач находится первым и, громко отдавая какие-то указания, встряхивает младенца. Открыв ему рот, выкачивает из гортани и ноздрей комки слизи. Он такой крохотный… умещается на ладони… Перевернув ребёнка на живот, хлопает по попе, и тот, зашевелившись и медленно розовея, дарит миру обиженный плач. Плач человека, в первый раз глотнувшего обжигающего лёгкие воздуха. Кладёт младенца на грудь матери и та бережно прижимает его к себе, истерически смеясь сквозь душащие слёзы.
— Всё хорошо. Просто наглотался околоплодных вод. Поздравляю, у вас мальчик.
***
— Шаи... — с такой нежностью и трепетом.
Измученная после родов, взъерошенная, без живота ужасающе худая. Но для меня самая прекрасная.
Осторожно гладит подушечками пальцев крохотное личико, курносый нос, пухлые, почти кукольные губы. Сын кряхтит и звонко причмокивает, оторвавшись от трапезы. Она с упоением вдыхает младенческий запах, прижимая к груди пухлый свёрток.
— Ты мамино счастье, — расцветает усталой улыбкой и кладёт голову мне на плечо, удобно расположившись на больничной койке, достаточно широкой, чтобы вместить двоих. Двоих плюс один.
Целую. Целую подрагивающие веки, треснувшие губы, пульсирующие почти здоровым румянцем щёки и улыбаюсь. Как дурак.
— Я люблю тебя. Люблю вас, — новое чувство теплится внутри, разрастается, как шаровая молния, отодвигая на задний план все былые приоритеты и проблемы. Теперь мир вращается только вокруг них. Вокруг трёхкилограммового человека и женщины, которая очень скоро покинет меня.
— И я тебя, — тихо шепчет. — Какой он?
— Он… — задумываюсь.
В первую минуту малыш был похож на инопланетянина. С большой головой, пухлыми конечностями, закрытыми глазами. А сейчас...
— ...Он самый красивый ребёнок в мире, — словно сообразив, что речь о нём, Шаи лениво приоткрывает мутные ещё глаза и сыто зевает, требовательно ухватив меня ручонкой за палец. Хмыкаю, чмокая крохотные пальчики. Характер точно мой.
***
Полгода спустя
Я больше не сплю по ночам.
Каждую ночь я вслушиваюсь в размеренное дыхание жены, боясь лишь одной вещи — что сейчас она перестанет дышать. Успокаиваясь лишь под утро, когда рассвет с нежностью серной кислоты пускает корни в светлеющее небо. Лишь тогда могу себе позволить вздремнуть ненадолго, зная, что эту ночь Панда пережила. Значит, ещё один день она будет со мной. Затем встаю, иду на кухню и делаю чай. Только чаю совсем не хочется.
Дело не в скоротечности времени. Дело в том, что нужно казаться взрослым, нужно казаться сильным, нужно хранить молчание. Но как? У меня всё нутро в дырах, в бессонницах, отравленном желании того, чтобы ты жила. Уже не надеюсь, что отпустит, что эта буря внутри закончится и что смогу украсть у утра пару лишних минут. Лишь бы сил хватило на то, чтобы завтра открыть глаза.
Я разучился мечтать. Я смотрю в твои шрамы, в губы с трещинкой, в глаза с каёмкой волчьей, и мысленно вздёргиваюсь на плахе. Самое страшное, что мир живёт прежней жизнью. Каждый день на побережье гуляют счастливые и влюблённые, каждую секунду проезжают мимо автомобили, люди могут улыбаться и смеяться. Не подозревая о том, что у меня душа гниёт от боли и любимая женщина умирает.
Как будто тебе все время показывают кадры новых сногсшибательных фильмов с тобой в главной роли, но в последние десять минут выгоняют из зала, и ты никогда не узнаешь, чем все могло бы закончиться. Или выходишь из зала сам. В последнее время фильмы стали мучительно повторяться, как навязчивые кошмары. И герои так неуловимо похожи — с какой-то недоуменно-дружелюбной улыбкой, до тошноты вежливые, сочувствующие. Как будто разговариваешь с человеком сквозь пуленепробиваемое стекло: он внимательно смотрит тебе в глаза, но не слышит ни единого твоего слова.
— Джей? — едва слышный стон.
— М-м-м?
Тебе не нужно разговаривать со мной, чтобы знать, о чём думаю. А мне не нужно слышать слова, чтобы понимать, как тебе больно.
Как двое в одной шлюпке, знающие, что вот-вот начнётся шторм. Как выброшенные на берег киты.
— Обними меня?
Даже этот декабрьский вечер издевательски прекрасен. Тёплый, солоноватый на привкус, апельсиново-сочный. У кровати стоит колыбельная. Шаи мирно сопит, видя свои яркие детские сны, пахнущие маминым молоком и папиными поцелуями. Стенки опущены, давая возможность Волчице не вставая с постели гладить его и брать на руки. Подхожу. Ложусь рядом. Крепко прижимаю к себе, опоясывая, обхватывая в кольцо жаждущих рук. Глажу и успокаиваю. И понимаю, что это всё. Край.
Дальше не пройти вдвоём. Под ногами больше нет дорог. Наши пути расходятся.
— Прости меня... — Панда хватает за ворот футболку, как утопающий за спасательный круг, и сбивчиво выдыхает. — Я не хочу уходить. Не хочу.
Обхватываю лицо, мокрое от слёз, ладонями, заглядывая в мятную зелень усталых глаз. Невидящих, но ярких, живых как и прежде. Глажу большими пальцами бархат кожи в желании запомнить его навечно. Плачу. Не сдерживаясь, не в силах больше вынести бремя тоски. Делает то же самое с моим лицом, растирая солёные капли по скулам.
— Не плачь. Прошу, не плачь… Я вернусь. Обязательно вернусь. Может, девушкой из соседнего супермаркета, что поможет выбрать тебе памперсы для Шаи. Или официанткой из твоего любимого кафе. Или новой песней, — на последней фразе я тычусь лбом в её лоб и тихо взвываю.
Ты рвёшь мне сердце. Ты убиваешь меня, дикая северная амазонка. Но я прощаю тебя.
— Я люблю тебя, Пандора. И буду ждать. Всю жизнь.
— Я люблю тебя, — тянется за поцелуем. Мокрым, отчаянным поцелуем и коротко выдыхает:
— Спи, пожалуйста, спи.
И я действительно проваливаюсь в сон. В бесконечный сон с чередой цветных калейдоскопов из отрывков нашей жизни, из лучших воспоминаний, из обрывков счастья. В сон, в котором мы навсегда вместе.
Просыпаюсь от недовольного кряхтения сына, лежащего между нами. Рассветное солнце греет затылок и писк перерастает в требовательный плач. Шаи не нравится, что всегда тёплая мама теперь такая холодная...