ID работы: 2790334

Горят города, горят страны

Слэш
R
Завершён
490
автор
Размер:
55 страниц, 41 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
490 Нравится 26 Отзывы 63 В сборник Скачать

Забытые шрамы: из Москвы и Берлина в Брест

Настройки текста

Железная молодежь! Молодежь! Каждому из нас не больше двадцати лет. Но разве мы молоды? Разве мы молодежь? Это было давно. Сейчас мы старики. Эрих Мария Ремарк, «На Западном фронте без перемен»

Битва при Болимове; 1915 год, 31 января

      Винфрид чувствует себя загнанным зверем. Полгода, чертовых полгода от начала войны, чертовой войны. Они твердили, что Германская Империя права, что это ее священная оборонительная война, что каждый юноша должен наскрести в себе чести, чтобы пулями и штыком отстаивать свою родину. И что же? Теперь он, один из сотен, топчет чужую землю. Здесь стоит какой-то просто собачий холод. Неужели и здесь живут люди?       По ту сторону, далеко за нашими окопами, фуражки и руки, животные крики, ненависть и решимость. Винфрид впервые думает, что, может быть, его страна ошиблась. Теперь свою родину защищают они, те медведи, засевшие в промерзшей насквозь земле. И кто прав? Есть приказ. Есть кучка людей, для которых сотни Винфридов — разменная монета. И есть важная позиция, для занятия которой эта кучка людей отдала этот приказ.       А еще есть 12-Т, конкретно у их роты в размере трехста штук, каждый снаряд из которых заполнен четырьмя килограммами ксилобромида. Винфрид думает, что напичкан пустыми цифрами. Он не понимает, что должно произойти. Он знает, что ему не положено понимать. Может, тогда, в далекие довоенные годы, когда он сидел за школьной партой, ему бы что-то сказали эти мудреные слова. Но не теперь, когда главная наука — выкуривание сигары под шквальным огнем. Кажется, это газ. Может быть, русские медвежьи уши от него попадают, и они без потерь выполнят приказ. Было бы хорошо.       Только лучше выкуривания сигар Винфрид знает: война не бывает такой легкой. Полгода словно вечность. Мир?       Винфрид его не помнит.       У Радзимиша портянки вымокли насквозь, и сними он сапоги — замерзнут в лед. А еще насквозь вымокли подштанники. А ведь сильного обстрела еще и не было! Но здесь над таким никто не смеется. В окопах вообще редко смеются. Мучительное ожидание сменяется глухими звуками ударов металла о разрытую землю и острыми — взрывов. Некоторые не разрываются, падая совсем рядом, но паника, поглощающая Радзимиша, с каждым мгновением только крепнет. Он верит в свою удачу, наблюдая, как тяжелая дымка гранат оседает в землю, и закутывается сильнее в шинель и папаху. Враги не решаются вести ближний бой, а их снаряды не срабатывают. Хорошо.       Потому что Радзимиш любит и свою польскую родину, и немного Российскую Империю, но жизнь свою он любит куда больше. Сейчас ему хочется трястись в окопах, пока удушающий ужас не захватит его настолько, чтобы вместе с такими же молодыми бойцами рвануть прочь из безопасного укрытия на родину, в родной домишко. Пока что Радзимиш еще понимает, что так нельзя. И пытается держаться. Скоро промокнут и шаровары, а там, при таком морозце, и подмерзнут, не вернись он в теплый барак или не попади, хотя бы, в холодную полевую санчасть. Ротные старички бормочут о сохранении одежи, ведь без нее на войне туго, а новую выдадут — если выдадут — не скоро. А Радзимишу плевать на одежу. Он сам инвалидом быть не хочет. Жить хочет. И домой, к матушке с отцом, любимой лошади и плугу. А вдруг не свидятся больше? Вдруг погибнет?! Страх накатывает с головой.       И Радзимишу очень везет, что он припускается наутек вместе с приказом иди в атаку.       В нужную сторону.

Вторая битва при Ипре; 1915 год, 22 апреля – 25 мая

      Ротный — он как отец на фронте, начальник и отец. Фридеман Гольц себя таковым не считал. Вообще несправедливо считать одного убийцу выше других. Но это все пустое, это философия, которой на войне места нет. По правде-то говоря, Фридеман себя и убийцей не ощущает. Да, он отдает приказ. Приказ, который ему велено отдать. Да, он ведет на смерть угловатых мальчишек, но именно государство увидело в них воинов-мужчин. Он заводит часы, но власть решает, когда наступит время жить, а когда — умирать.       Не он — власть решила, что англичане и французы должны быть оторваны друг от друга. Не он — власть велела заложить газовые баллоны. Не он — власть отдала приказ к началу Ада. Не он — власть, прикрытая марлевой повязкой, ведет свою роту сквозь густую желтоватую смерть.       И Фридеман не видит людей. Он видит каски и мундиры, истошно вопящие, брызжащие красным и валящиеся на землю. Такую же черную, как чужие губы. Как души мальчишек, которых Фридеман ведет сквозь смерть к еще более страшным мукам.       С такими мыслями в бою он обречен. Гауптман не имеет права на такие мысли. От него зависит слишком много судеб.       Но от Фридемана абсолютно не зависит погода. И он не мог знать, что в следующую секунду его и нескольких передовых бойцов обдаст встречным ветром. Наполненным желто-зеленоватым ядом хлора. Повязка ни к черту не помогает, когда нос, горло, легкие обжигает, словно раскаленным свинцом. Едва хватает воли не сдернуть ее ко всем чертям.       Ротный — он как отец на фронте, начальник и образец. Поэтому Фридеман не падает, а летит вперед, даже когда перед глазами темнеет. Летит вперед, не разбирая дороги, спотыкаясь о что-то мягкое. Летит вперед, унося на крыльях сотни жизней — в вечность, в забвение. Сотни жизней англичан и французов.       Спасая свою.

Защита крепости Осовец; 1915 год, 24 июля

      Мир вокруг подернут красной пеленой. Небо темно-багровое в алых росчерках облаков, едва не скрытое кровавым туманом едкого газа. Органы рвутся наружу, слезы брызжут из глаз, разъедая щеки, и без того покрывшиеся незакрывающимися язвами. Больно, страшно, плохо. Борис ненавидит. Всех ненавидит. Он как все, все как один. Шаг в шаг. Смерть в смерть. Борис бежит, спотыкаясь о бывших сослуживцев, о бывших друзей, о мертвых мертвецов. Из груди рвется боевой клич, но из горла выходят не хрипы — легкие. И ни звука, кроме кашля.       Борис знает, что его не существует.       Теперь никого нет: ни командиров, ни солдат; ни рот, ни взводов, ни отделений. Есть толпа. Есть ненависть в глубине глаз. Есть смерть. Смерть, проступающая на обожженных руках и лицах, в измазанных мясом повязках и кровавых гимнастерках. Смерть, не коснувшаяся взгляда. И если упадет один — поток понесется дальше, сметая все на своем пути.       Борис знает, что умрет.       Его сметет мощной волной людской ненависти и силы. Но он уже видит, как бегут немцы, путаясь в своей же проволоке, топча живых, спасая ничтожную шкуру. Он уже видит, как крысы бегут с корабля, который сами же и потопили. Борис смеется сквозь боль, и его смех эхом отражается в кашле бегущих рядом. Ненависть, боль и смерть. Страха больше нет.       Царство Польское отстоит Российскую Империю.       В атаке мертвецов.

Битва при Вердене; 1916 год, 21 февраля – 18 декабря

      Когда сотни всполохов сужаются до одного единственного взрыва за лобовым стеклом, Готтфрид понимает, что уже ничего не поделать. Штурвал отчаянно дрожит, дергается из стороны в сторону, грозясь вырвать к чертям руки, переломать до бела вцепившиеся в него пальцы. Готтфрид также отчаянно рвет несчастную железяку на себя, но стальная «птица» не желает поддаваться. У нее свои планы. И Готтфриду в этих планах отведено место трупа.       Немцы сражаются с французами за небо, и все проигрывают. Потому что небо не желает сдаваться, возвращая земле все ее инородные металлические руды. А вместе с ними сотни, если не тысячи тел. И сейчас, стремительно приближаясь к тому, что называют матерью всего, сгорая в пламени — войны или неба? — задыхаясь в чернильном дыму, Готтфрид не хочет становиться пеплом, не хочет гибнуть за родину, ничего не хочет. Всего десять часов назад он нежился в объятиях какой-то француженки, продавшейся за еду, а сейчас… а сейчас, возможно, ее муж помог небу ликвидировать потенциальную угрозу. Обидно, что для врага Готтфрид даже не имеет лица — есть только горящий немецкий самолет.       На задворках сознания, затуманенного едким, словно стелящийся по земле хлор, дымом, брезжит мысль: еще можно спастись. Взять парашют — и сигануть с обреченного борта. Подумаешь, внизу газ. Под таким ветром отнесет к незатронутым позициям французов или, лучше, к своим, к немцам. Ребята поймут. И самолет погубленный, и товарища, в нем брошенного. Готтфрид не виноват, что Хэймо потерял сознание. И Готтфрид не виноват, что парашют только один.       Хэймо погибнет во сне, счастливым. Ему приснится мир без войны, без дыма и огня, с чистым глубоким небом. Без этой Верденской мясорубки.       Пальцы опускают штурвал.

Четвертая Галицийская битва; 1916 год, 22 мая – 7 сентября

      На вторую ночь артобстрелов Велемир едва может раскрыть глаза. Усталость, земля, дым, пот — причин много. Целиться наугад. Стрелять с минимальными перерывами. Полагаться на друзей. Полагаться на тех, кто рядом. Мерить время в ударах сердца. Оценивать себя в количестве выстрелов. Оценивать жизнь товарища в сотню вскриков, полторы тысячи полустонов и полуразрушенный блиндаж. Не видеть крови, но чувствовать ее тяжелый ржавый запах в предрассветном тумане. Велемир не понимает, заострились ли его ощущения до боли или притупились до омертвения. Велемир просто приводит в действие мортиру, чуть сдвигая ее влево. Если верить капитану, скоро все закончится, в бой рванет пехота. Только бы добить, добить этих проклятых немцев, посягнувших на родную Малоросию. Он ее кровью и кровью, жизнью и смертью отвоевывать будет. Надает немцам, пруссакам и австрийцам по первое число, набьет их яйца, чтобы не размножались, и головы, чтобы было чем думать прежде, чем на родное, на русское посягать, свинцом.       Плевать, что в ушах звенит, а мысли вязкой болотной жижей стекают вместе с потом по вискам. Плевать, что забыл уже, что такое плуг и как управляться с не военной лошадью. Плевать, что в бороде и отросших волосах копошатся вши, что кусаются под далекое шипение недолетевшей гранаты. Плевать, что взрыв не оглушает — слух почти потерян от нескончаемого грохота выстрелов. Плевать, что осколки пролетают мимо, вспарывая щеку. Плевать, что не больно, только мокро. Плевать, что — если вспороло не только щеку — сдохнуть ему, сгнить вместе с деревянным гробом, быть съеденным червями и личинками. Плевать, если там, в столице, его смерть назовут Луцким прорывом.       Опять ревет мортира.

Июньское наступление; 1917 год, 18 июня – 6 июля

      Австро-Венгрия терпела крах. Австро-венгерской армии не хватает воинов, и союзные правительства это явно бы не оценили. Австро-Венгрия вынуждена идти на уступки. Так на фронте появляется Элиас, который до июня семнадцатого года на полном серьезе считал себя девушкой под именем Миа. Правда, когда речь заходит о патриотизме — и нехватке военных кадров, — глаза закрываются на все. У медкомиссии и полевых медиков вопросов не возникает, когда речь заходит о пушечном мясе. Братья по оружию игнорируют, считая выскочкой, который не протянет и пары недель из-за «привычки не делить сортир». Кровь стекает ручьем, кальсоны выкидываются чуть ли не десятками. Элиас знает, что не один — или одна, что теперь верно-то? — такой трус и слабак. Обстрелы, окопы. «Слиться с землей» равносильно «остаться в живых». Отползать, подтирать кровавые сопли, оттаскивать своих, пробивать чужие каски и мундиры. Сражаться, пока есть силы. Сражаться, игнорируя выдернутые ногти, химические ожоги, выбитые зубы, выдранные волосы и плодящихся паразитов. Сражаться за родину против земледельцев, которые сами не знают, чего хотят: мечутся, то атакуя, то помогая, то замаривая голодом, то подкармливая. Может, проблемы не только в Австро-Венгрии?       Да, наверно. Поэтому Элиас без страха сдается в плен, заранее зная, скоро вернется. Если не на родину, то на ту сторону баррикад. Если не сами русские отпустят, то Германская Империя на помощь австро-венгерским войскам придет и отвоюет его — или ее? Элиаса-Мию или Австро-Венгрию? — у руин Российской Империи. На войне нельзя не знать, на чьей ты стороне и чего ты хочешь.       Нельзя не знать, кто ты.       «Комитеты» шумят, словно ульи в родном пчеловодстве. Васька порой думает, что мед, воск и соты он видел в последний раз в другой жизни, но глупо ведь это. Всего-то годик, может, полтора назад давали им в пайке граммов двадцать меду. Да и жена месяцок назад телеграфировала, что новый улей, который она смогла поставить осенью, пчелки приняли хорошо. Может, если силами их война закончится, он и домой вернуться сможет.       Васька старается не думать, что и дома-то нет. Он был бы не против броситься в атаку, если б его кто спросил, но… за что? За кого? Раньше за императора в бой бросался, под отточено-военное «Боже, Царя храни!..» А теперь-то что? Что петь? Что кричать? За кого умирать?       Куда возвращаться?       Российская Империя держится на каком-то лже-царе, который совесть имеет провозглашать «торжество революции», а их, русских Васек императорской армии, называть «русской революционной армией». Васька знает, что много они обещали. Мир они не обещали. Но обещали жизнь хорошую, равенство. Они с боевыми товарищами сами про мир додумали. И добьются его сами, своими криками и упорством. И причина есть. Васька точно знает, что воевать больше не за что. Все они это знают. Николая-батюшки II больше нет. Империи больше нет. Дома больше нет. И что же дальше-то будет?! Как можно воевать, если позади лишь руины бывшего дома? Если вернувшись, ты обязан будешь прощаться с семьей каждый раз, прежде чем отвернуться. Прежде чем моргнуть.       Они готовы признать немцев братьями, если это потребуется для мира, готовы впустить их в свои бараки и разделить с ними скудный паек.       Солдаты больше не будут воевать. Больше не сдвинутся с места.       Ведь впереди их ждет война куда страшнее.

Брестский мир; 1917-1918 годы, 9 декабря – 3 марта

      — Я помню каждого из них, Гилберт, — шарф кажется удавкой, и рука сама нервно оправляет его. Жар, неумолимо сковывавший тело, выбивает силы, которые потом стекают по позвоночнику, лбу, вискам. Но снять военную шинель — признать поражение. Которое и так придется признать.       — Я тоже, Иван, — глаза напротив сверкают алыми отблесками янтаря, но Ивану они кажутся пролитой кровью. И Красной Армией. Жар усиливается, напоминая, что целое государство тонет в собственной блевоте. И крови, которую проливает само же. Кажется, Гилберт все понимает: без слов. Будто в молчанку играют.       Ивана в дрожь бросает, его резко бьет озноб, затмевая мысли, застилая глаза. Буквально на секунду мир проваливается во тьму. Упрямо трясти головой, отдаляя «прояснение», чтобы в следующую секунду услышать: «Сиди спокойно, быстрее пройдет». Упрямо игнорировать, не уловив больше не звука. Даже дыхания. Может, в этом виновато гулко бьющееся от боли сердце? Слишком плохо. Со времен Смуты такого не было. Нельзя позволять себе слабости.       Когда зрение возвращается вместе с рубцами под сердцем, Гилберт обнаруживается у окна. Под носом лежит документ. Позорная бумажка, каждое условие которой выстрадано. Каждое условие которой — насмешка над ним, над целым народом. Бумажка, с подписями представителей советской (!) России, с подписями немецких представителей, Людвига Крауца, Родериха Эдельштайна, Садыка Аднана и с болгарской закорючкой. Без его, Ивана, подписи. И без подписи Гилберта.       — Ты пользуешься моей… — с языка почти срывается позорное «слабостью», едва выходит подавить глупое «одержимостью», — революцией.       Плечи Гилберта непроизвольно дергаются. Что-то с силой ударяет по ребрам, в ушах отдается хрустом. Иван игнорирует. Он пережил позор поражений Первой мировой и тысячи потерь, миллионы ранений. Он пережил первую русскую, февральскую и октябрьскую революции. Он переживает гражданскую войну. Ткань под шинелью мокнет, жар становится сильнее. Теперь точно нельзя раздеваться. Даже если кровь пропитает шинель.       Вновь под самым сердцем. Отвратительно. Петроград.       Не ровен час — вовсе выдернут.       — Если бы пользовался, — в голосе холодная насмешка, — там красовалась бы твоя подпись.       Но отчего-то Иван слышит глубже. И он слышит пустоту. Гилберт тоже чувствует надвигающуюся трагедию. Видимо, жар съедает не только Ивана, жар и холод. Морозит кровь, пылают сердце, легкие, голова. Едва не выворачивает наизнанку, но глушить приступы тошноты — сродни привычке. А вот терять чувства — слух, зрение, обоняние, осязание, вкус — страшно, необычно, ново. Иван едва заставляет себя не трясти головой, когда пропадает слух. Гилберт бросает только один взгляд и, будто знает все, молчит. Ни слова не срывается с его губ, пока со звоном не возвращается мир звуков.       — Великий я не так жалок, как некоторые.       Иван не дергается. Такой Гилберт — слишком показное. Уж врага-то своего он знает вдоль и поперек, столько лет прошло с первого знакомства. Что вообще этот тогда еще мальчишка забыл на Чудском озере? Что он забыл здесь, в комнате, насквозь пропахшей кровью, поражением, отчаянием и… немного сиренью, которой быть не может в начале марта. Такого марта.       — Садист, — фыркает Иван, давя полустон от болезненной вспышки в голове, — заставляешь подписывать такое.       Гилберт смеется пусто, безнадежно.       — То «пользуешься революцией», то «заставляешь подписывать». Определись уже, Иван.       Вновь повисает тишина, когда Гилберт совсем неожиданно, со вздохом, упирается лбом в холодное запотевшее стекло. У них обоих все пусто и безнадежно. Март — не начало новой жизни. Март — начало конца. Их общего конца.       — Почему именно ты, Гилберт? — вопрос выгрызает себе путь, и Иван рад бы назвать его непроизвольным. Но нет. Каждое слово — ножом по незатянувшимся шрамам, кровью, каплями проступающей на шинели. Приходится прятать растущее пятно Ольгиным шарфом. Как тогда, во времена Орды. Для этого названная сестрица и трудилась. Чтобы у Ивана не было слабостей.       Странно, шарф Ольга подарила, чтобы прятать шрамы на груди от «пересадки» сердца, и сейчас намечается — Иван чувствует — что-то подобное. Странно, что Ольга нашла этот шарф именно перед поездкой сюда, в Брест. Странно. Символично. Страшно. Как правило трех «С» — правило революции.       — У нас обоих остались только имена, — просто отвечает Гилберт, даже не повернувшись.       Иван позволяет себе полувздох перед тем, как чернила навсегда впитаются в бумагу, ратифицируя самый позорный после Петербургского — вот ирония: вновь с Пруссией! — мир в своей истории. Поднимается, быстро облизнув пересохшим языком потрескавшиеся губы, и в пару шагов преодолевает разделявшее их с Гилбертом расстояние, чтобы впихнуть в ледяные руки документ. И когда глаза встречаются с кровавыми льдинками, Ивану кажется, что не он здесь замечен в связях с мифическим генералом Морозом (пусть эти европейцы верят, во что хотят). Гилберт похож на ледяного принца: волосы, будто покрытые пепельным инеем; кожа в морозных узорах, будто окна в декабре; даже от крови взгляда веет нескрываемым холодом. Алые, как их общая кровь, как Красная Армия. Когда-нибудь Иван объявит праздник, чтобы запомнить багровый холод, пустоту, войну и революцию. Наверное, двадцать третьего, в феврале. Когда была образована Красная Армия. Когда было не все потеряно. Когда их с Гилбертом взгляд только начинал покрываться льдом. А тогда, много лет назад, в Петербурге они оба пылали, но не внутри, снаружи: две великие империи, снедаемые внешними пожарами, холодные внутри. Тогда Иван стоял на коленях, не чувствуя себя проигравшим.       Сейчас Иван возвышается над Гилбертом, понимая, что окончательно проиграл.       — Это еще не конец, — прищурившись, вдруг сообщает извечный враг, неслышно, так, что приходится читать в шевелении бескровных губ, — мы еще повоюем. Я не всаживаю нож в спину достойным соперникам.       Каллиграфически ровное, с короной над заглавными буквами и изящным завитком. Не чопорное, как у Людвига, не вычурное, как у Родериха. Простое. Пустое. Безнадежное. Как руины его империи.       Идеальное — рядом с печатными буквами и невыколоченным твердым знаком после «Иван». Те же руины, крылья разнесенной вдребезги им же самим империи.       Оба потеряны. Оба проиграли. Оба на коленях.       — Ты целишься прямо в сердце.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.