Отголоски
3 ноября 2015 г., 22:31
Иван в который раз порадовался, что живет один.
Становилось все хуже и хуже.
Каждый час, каждая минута, даже каждый вдох мог означать приближение конца.
Боль, начавшаяся в сердце, плавно и почти мягко лениво растекалась по всему телу, надежно, не торопясь и не возвращая захваченных владений, а Иван все морщился да кривил лицо.
С чувством выполненного долга захлопнул за собой входную дверь, небрежно толкнув ее спиной, услышал характерный щелчок, резанувший слух словно ножом по горлу, длинно рвано выдохнул, прижимая ладони к пульсирующей болью голове.
Вытащил из-за уха карандаш, кинул куда-то вперед, наугад.
Боль побеждала.
Хотелось рвать на себе одежду, вопить, биться в судорогах, оцепенело сдирая чужими до непослушности пальцами куски ткани, потом плоть и кровь, рвать-рвать-рвать, захлебываться слезами и кататься по полу, лишь бы избавиться наконец от этой жуткой идущей изнутри неизбывной боли.
Собственные теплые ладони, прижатые к вискам, не спасали.
Хотелось упасть на пол, напиться болеутоляющих вперемешку с водкой и ждать, пока станет лучше, если станет, уныло уставившись в потолок остановившимся безразличным взором.
Только Россия знал, что лучше не будет.
Ему как никому было известно, что ни один даже самый лучший и дорогостоящий изобретенный современной наукой анальгетик не способен унять такую боль.
Другую боль.
Боль, имя которой было – Александр Брагинский, время от времени появляющийся в его и некоторых других стран жизни безумец.
Будто по приказу боль при мысленном упоминании старшего отступила настолько, чтобы Россия снова мог вдохнуть и сдвинуться с места.
Иван с истинно огромным волевым усилием заставил себя не скатиться вниз по стеночке, но устоять на ватных непослушных ногах.
Резким заученным до автоматизма уже движением русский бросил ключи на столик в прихожке, скинул сапоги с ног, опираясь левой ладонью на стену с приятными глазу темно-зелеными обоями, оставшимися еще с советских времен и все никак не переклеенными на более веселые, праздничные. Современные.
Кое-как, отчаянно шатаясь на ходу из стороны в сторону, как пьяный, добрел до зала, стянул с себя бежевое пальто и небрежно свалил его бесформенной грудой прямо на пол.
Альбом с тихим шелестом скользнул по паркету, плохо скрепленные листья осенними снежинками разлетелись по залу.
Больно было до ужаса.
Даже думать – и то не было сил.
С размаху упал в знакомое такое теплое, какими могут быть только домашние, кресло.
Голова отозвалась на столь опрометчиво резкое движение новой волной боли, захлестнувшей Ивана целиком.
Что видел он и что слышал – было уже неважно. Осталась одна эта боль, тяжелая, распирающая и давящая одновременно, до ужаса, до невозможности жадная, сжимающая в стальные тиски мигающих красных пятен перед глазами и высокого невыносимого писка ультразвука в ушах.
Сил русского хватило разве на стон, да и тот был еле слышным, глухим и совсем безнадежным.
И он нимало не помог России, вот ни на сколечко не выпустил из Ивана его проклятье.
В такие минуты русскому казалось, что он всей душой хочет, нет, просит и ждет возвращения старшего, что он готов слезно и на коленях молить о том, чтобы Александр занял его место и заслонил собой от этой глухой стены невыносимой боли.
Да он что угодно сделает!
Руки сами потянулись к шарфу, уже готовые прекратить страдания своего хозяина, приблизить неизбежное, но Брагинский невероятным усилием воли придержал их в каком-то миллиметре от шарфа, смог, остановил.
А потом из прихожей донесся незнакомый до противного высоко звучащий голос, адовым пламенем разлившийся по телу и наполняющий русскую голову чугунной тяжестью.
- Иван? – Неуверенно потоптались на коврике, потом вошли, так и не сняв обувь.
Ваня все слышал прекрасно, так как каждое движение, каждый звук, шорох, даже, казалось, сама рябь воздуха стократным эхом отдавались внутри головы.
Но разлепить так удачно захлопнувшиеся веки, чтобы посмотреть все-таки, кто пришел, сил уже не было.
Да и интереса тоже.
Боль задавила, покорила, вытеснила из Ивана все, даже чувство безопасности.
Если этот кто-то пришел, чтобы подойти вплотную и выпустить с десяток пуль прямо ему в лоб, он не будет против.
Он просто не сможет быть против.
Да и незачем, никто не выдержит такой боли, с какой пытался бороться он, Иван Брагинский, нет, уж лучше так.
Поэтому, наоборот, Иван очень даже «за»!
Мысли были плохие, дурные, дурацкие и будто чужие.
Боль затмевала их все, задвигая инстинкт самосохранения куда подальше, упрямо гремя набатом одно: вот и избавление!
- Убей, - выдохнули подчинившиеся этому жестокому повелению чужие сухие губы. Услышал?
Нет, конечно не услышал!
Иван и сам не разобрал.
- Убей, - как можно громче сказал русский, как ему казалось, на пределе своих сил.
Но губы лишь слабо шевельнулись, с трудом выпустив лишь эти короткие звуки-вздохи.
Но посетитель, казалось, расслышал.
Без приглашения сел в кресло напротив.
- Это, если не узнал, Великий Гилберт, Ваня, и я хоть тебя и ненавижу, но убивать пока не стану. – Каждое слово с таким усилением звучало в голове у русского, что, казалось, еще немного, и она просто разлетится на части, как перезрелая дыня.
- Уходи, - просьба-приказ, совет, мольба, повеление, да что угодно, только пусть он замолкнет наконец! Иван сам понял, что получилось тихо. Ветер и тот громче шелестит, задорно играясь листьями деревьев.
- Россия, ничего не хочешь мне рассказать? – Если прусс и понимал, насколько Ивану хреново, то виду мастерски не подавал.
А что?
Ваня просто устало запрокинул голову на спинку кресла и сжал ее руками безо всяких причин.
Все так делают, когда приходят домой!
Дурачился он так, что ли?!
Взбешенный собственными мыслями, Брагинский взревел и подорвался с кресла кроваво-красным ураганом, яростно сверкая до жути полными боли глазами.
- Убирайся вон! – Заорал так, что собственные барабанные перепонки чуть не лопнули, а голова едва не взорвалась. Тело отозвалось на крик новой дурманящей волной боли, но Иван каким-то чудом справился с ней настолько, чтобы суметь вцепиться в прусса, поднять его с кресла и вытолкнуть из зала в прихожую, совсем не понимая, что, как, зачем и почему он делает.
Гилберт не смог устоять на ногах, упал боком, удивленный, разгневанный и испуганный таким неожиданным развитием событий.
- Ваня, ты чего? – Сказано это было обиженно, но с зарождающейся уже неуверенной пока угрозой. Русскому было плевать.
Он ничего перед собой не видел, кроме мутной кровавой пелены.
- Выметайся! – Крикнул наугад, наощупь нашел кресло и сел в него, трясясь и нервно сжимая пальцы в кулаки, а потом разгибая их обратно.
Если этот несносный Гил сейчас же не уйдет, то Иван поломает ему кости, точно поломает!
Все до единой!
Поделится своей болью.
Выплеснет хоть капельку ее, хоть самую малость.
А вдруг, вдруг, станет легче, а?
Но даже в таком неприятном, мягко говоря, состоянии Россия каким-то самым краешком своего заполненного туманом сознания понимал, что перед ним – свой, а своим вредить нельзя.
Никак.
А прусс уже поднялся и в неуверенности замер на придверном коврике.
- Россия…
- Я неясно выразился? – Поразительно спокойно, - и как удалось, - произнес Брагинский, едва-едва удерживая себя от очередной вспышки ярости. - Вон!
Скрипнула ручка, и очень громко с диким скрежетом металла об металл хлопнула входная дверь.
Голова загудела, словно улей, полный враждующих, а потому неугомонных и очень злых пчел.
Скоро Александра будет не остановить.
А все-таки ты вовремя зашел, Калининград.
Спасибо тебе.
Боль снова накрыла, и тут уж терпеть было не перед кем и не для кого. Да и ни к чему.
Иван, сам не зная для чего надавив на глаза пальцами, перевел дух, сглотнул боль, комком вставшую поперек горла, и согнулся в кресле пополам, уронив голову на колени, похожий на вышедшего из строя робота.