***
Сколько прошло времени с момента совещания в штабе? Я и не знаю, ведь здесь нет часов, а время отбоя озвучивает электронный голос через динамики. Я почти засыпала, когда между рядами коек и наваленных ящиков ровным строем пошли военные в форме. Тяжелый механизм створок ворот начал свое движение, и оба выхода из бункера оцепили плотным кольцом солдаты, не давая раньше времени жителям покинуть бомбоубежище. Я узнала причину сразу. Буквально за долю секунды, ведь в момент разгерметизации по всему пространство ядовитыми клубами расползся запах гари. Непростой. Такой аромат стальной спицей колет в мозжечок и заставляет дышать через рот, чтобы не дать рецепторам снова впитать в себя этот вонючий смрад обгорелой плоти. Так пахнут те, кого вытаскивают из шахты после аварии. Я очень отчетливо помню этот запах, потому что в день, когда мой отец погиб, я стояла около северного спуска до поздней ночи в надежде, что папу вытащат из-под завалов. Но не вытащили. Сначала поднимали обгоревших, дальше тех, кто отхаркивал куски своих легких под ноги медикам, а потом уже совсем сожженных дотла мужчин. И они так пахли. Сладко-горько, как жженая резина. Этот аромат проникает глубоко на подкорку, и его потом ничем не вытравишь. Значит, выживших нет. — Закончилось? — спрашивает Прим, скидывая с себя тонкий плед и присаживаясь на кровати. — Можешь еще поваляться, вас не вызывали... Сестра качает головой, уличая в моих словах двойное дно, и устало протирает глаза, убирая за ухо выпавшую из косички пряди. Не вызывали — значит не к кому. — Прим, ты видела Гейла в госпитале? Я заходила к Хейзел, и она сказала, что он там. — Его не было в списках. Хочешь, сейчас сходим проверим? — Нет, я просто, — улыбаюсь, понимая что в любом случае он где-то здесь и если не пришел сам, то значит есть дела поважнее. Вспоминаю девушку, которую он нес на руках во время тревоги. — А почему ты здесь? Где Пит? — С семьей. Наверное, — свешиваю голову, смотря на шнуровку армейских ботинок, что уже стерли мне ноги в кровь, и стараюсь не думать о том, где сейчас Мелларк. Через неделю мы все равно окажемся вместе на одном плацу. — Китнисс, что произошло в штабе? Я все равно узнаю рано или поздно. Лучше рано. — Нас посылают на задание. — Их. А ты, видимо, снова доброволец? И откуда у нее столько прозорливости? Почему природа не распределила ее интеллект в равных долях между нами, а то я сама себе кажусь недоразумением, когда моя младшая сестра начинает разговаривать со мной, как с ребенком. Киваю. Прим встает и начинает снимать белье с кровати, видимо, просто желая себя хоть чем-нибудь занять, вместо разговоров о пустом, но пальцы иногда не слушаются, и, когда девочка стягивает с подушки наволочку, та рвется по швам, а сестра нервно вздыхает и пытается рассмотреть дырку на ткани, чтобы понять, можно ли что-то с ней сделать. Тяжелые шаги раздаются за моей спиной; я оборачиваюсь посмотреть на человека, зашедшего в наш отсек. Это Пит Мелларк. И он не один. На руках юноши сидит тот самый светловолосый мальчик, который вчера преподнес мне яблоко и тут же удрал восвояси. Прим замирает, смотря на то, как победитель проходит в комнату, а я судорожно встаю с койки и стараюсь придать себе более непринужденный вид, хотя получается глупо. — Всем привет, — улыбается сын пекаря так искренне, будто некоторое время назад мы с ним не разругались в пух и прах. — Мы пришли проведать своих друзей. Прим, Китнисс, познакомьтесь — это Тобиас. Ему четыре года. — Привет, — здоровается с малышом сестра, а тот шмыгает маленьким носиком. — Здравствуйте, — звучит чистый детский голосок. — Ты не могла бы нас посмотреть? Кажется, мы напились воды из-под крана и простудили горло. Он специально зашел, ведь до госпиталя здесь идти не так уж долго, и вряд ли в этом бункере только моя сестра может оказать помощь при простуде. Примроуз расправляется, почувствовав свою важность, и достает из кармана маленький фонарик, больше похожий на пишущую ручку, а потом подходит к ребенку и просит его открыть рот, чтобы посмотреть миндалины. Тобиас послушно выполнят просьбу, выставляя на всеобщее обозрение рот, еще не полный зубов, а Пит все это время пялится на меня так, будто я у него что-то украла. Или прямо сейчас сворую. Неотрывно. Напряженно. Прожигая насквозь мою, и без того уже превратившуюся в уголек, голову. — Посади его, нужно померить температуру. Сын пекаря усаживает мальчика на голую койку. Прим уже выуживает градусник. Мама все еще лежит не шелохнувшись, хоть мы тут и шумим, как на вокзале. Я неловко переминаюсь с ноги на ногу, а Пит чешет затылок. Картина маслом. — Тоби, я отойду ненадолго? Скоро вернусь, и мы пойдем делать бумажных журавликов, идет? Ребенок вдруг прикладывает палец к губам и цыкает, на что Мелларк округляет глаза и согласно кивает. — Понял, прости. Секрет, — моей ладошки касается теплая рука юноши, и он тянет меня к выходу. — Пошли. Не то, чтобы я не хотела, чтобы он дотрагивался до меня, или вообще с ним общаться, просто не могу так просто взять и сделать вид, что я забыла, как меня отчитывали они с Хеймитчем после совещания. Я выдергиваю руку из мужских пальцев, и засовываю сжатые кулаки в карманы. Но плетусь дальше за парнем, не смотря по сторонам и не поднимая головы. И вот мы оказываемся где-то недалеко от кухни за стеллажами с пластиковой посудой, в месте, где нет ни единой живой души и так темно, что хоть глаз выколи. Пит останавливается, разворачивается и хочет сделать шаг в моем направлении, но я отступаю, что его тормозит. — Китнисс... — Ребенка еще где-то достал, чтобы я сразу тебя не выставила. — Выставила? Он спал в одеяле между нашими с Риком кроватями, а когда я его нашел, парнишка попросил, чтобы я его не прогонял, как другие. У него никого здесь нет. Китнисс, за что бы ты меня выставила? Не знаю я. Сердце опять начинает свербеть. Легким становится тесно в грудной клетке, а смысл слов Пита затирается, ведь он сказал страшную вещь. У ребенка никого нет. Вот и еще одно одиночество среди тысячи других. И к чему все это? — Ты уже ничего не изменишь. — Нет, — соглашается победитель.— Я и не хочу ничего менять, кроме твоего нынешнего настроения. Прости меня, прошу. Не прогоняй... Как другие. И вот уже рука юноши дотягивается до моего плеча, пальцы гладят по скуле и видя, что я не отталкиваю Мелларк, все же делает шаг вперед и, обняв, приподнимает ближе к себе, а наши губы встречаются. Даже тихий стон наслаждения рвется из груди парня, когда я закусываю его нижнюю губу, словно все еще злюсь, на что он отвечает только лаской, нежно проходясь кончиком языка по моим зубам, будто прося больше не быть жестокой. — Я не могу посадить тебя в клетку... — Нет. — И я не могу тебя отпустить на свободу... — Уже нет. Мы пройдем все вместе. От начала и до конца. — Вместе. — Всегда... Юноша кивает, словно прихваченный туманом, и полутьма скрывает наши нетерпеливые поцелуи. Его руки уже пробираются вверх по моему позвоночнику, и от них уже совсем не спастись, хотя мне совсем не хочется спасаться. Спиной чувствую прохладную поверхность стены, в которую меня вжимают. Пит касается губами моей шеи, прикусывает кожу на ключице, мне жарко. Сын пекаря сам становится невыносимо горячим, и складывается ощущение, что меня начинают лизать языки пламени. Меня приподнимают, и я интуитивно обхватываю ногами талию парня, на что он тяжело дышит где-то около моего уха и вдруг утыкается лбом в стену рядом с моей головой. Зарываюсь пальцами в светлые локоны на затылке Пита и прислоняюсь щекой к его щеке, вдыхая легкие нотки того запаха, который принадлежит самому победителю. Так вкусно. Ни с чем не сравнить. — А почему бумажные журавлики это большой-пребольшой секрет? — пытаюсь я разрядить обстановку, и сын пекаря поворачивает голову, слегла улыбаясь. — Я рассказал Тобиасу, что твою птичку забрали, и ты без нее очень скучаешь. Он решил сделать тебе новую... — И как мы теперь сможем его оставить? Семьи нельзя сложить из бумаги. — Не оставим. Мне нравится слово "мы"...Глава 32. Взрослые игры убивают детей.
21 декабря 2015 г., 21:38
Бомбежка закончилась на рассвете. Уже больше суток не было слышно ни одного взрыва, и поэтому люди подуспокоились, расходясь по своим местам и отсиживаясь в ожидании, когда же этот свинцовый саркофаг наконец откроют.
Мне оставалось только сидеть на краю койки Прим и наблюдать, как моя семья отсыпается после смены. Мама устала. Ее плечи стали еще более угловатыми за время нашего нахождения в Тринадцатом. Некогда золотистые волосы потускнели, а кожа опять истощилась, покрываясь мелкими морщинками. Нет, она не изводит себя. Просто со стороны, наблюдая за людьми, я могу сказать, что тяжелее сейчас тем, у кого рядом нет человека. Опоры. Руки, за которую можно просто подержаться. К сожалению, дети только усугубляют ситуацию, ведь каждая женщина, вне зависимости от того, кто она: мать, бабушка или дочь — хочет почувствовать рядом мужское плечо. Важное и такое необходимое. Или хотя бы просто тепло. Прим все время отвлечена, а меня едва ли можно назвать самой лучшей дочерью. Лишний раз не подойду. Не обниму. Не скажу ласкового слова. Я предпочитаю одиночество, хотя оно бывает разное.
Бывает, что ты совсем одна посреди толпы, а бывает, что рядом нет никого, но ты счастлива.
Одиночество моей мамы заключено в деревянный ящик, много лет назад погребенный под землю Двенадцатого дистрикта, с золой и пылью из шахты, в которой ее счастье растворилось одним апрельским днем.
Мое же, некогда блаженное, одиночество теперь висит у меня на сердце тяжелым камнем, потому что еще несколько часов назад на мне смыкались мужские руки, которые в настоящее время предпочли ко мне вообще больше не прикасаться. Что произошло? Что случилось? Ответ один:
Война.
Министр обороны и лидер армии сопротивления поставили перед победителями ультиматум. Он был озвучен в достаточно завуалированной форме, но прозвучал как тот щелчок закрывающегося кассового аппарата в магазинчике бакалейщика. Нам озвучили цену бесформенных трусов в вещмешках и обогащенной витаминами каши с привкусом школьного ластика. Я, конечно, не ела школьный ластик, но мне кажется, именно им и отдает эта тошнотворная, серая, разваренная горка рисовых хлопьев.
Собственно, семьдесят пятым играм быть. И на сей раз трибутов выбрали из существующего состава победителей. Обо мне речи не шло, так же как о Еве или еще о нескольких человек, не надевавших короны на головы. Но речь шла об Энни Креста. О той, что не способна защититься, и ее вряд ли можно представить марширующей по аллее, выстланной артиллерийским свинцовым градом. Финник не сразу сообразил, в чем заключается вся загвоздка, и почему весь штаб умолк в напряженном ожидании его реакции. Которой не последовало.
Я не знаю, что на меня нашло в тот момент, но будто во мне проснулся дар телепатии. Уна искоса глядела на меня, и ее взгляд пробирался куда-то очень глубоко в мои внутренности, накручивая на себя кишки и слепляя стенки желудка. Все разложилось по полочкам, и выстроившийся перед моими глазами порядок просто вынудил мой язык повернуться в правильном направлении.
— Я доброволец, — делаю я шаг вперед, выходя из-за спины Пита, и в упор смотрю на реакцию Альмы Койн, уличая в появившейся едва заметной морщинке в уголке ее рта — улыбку. — Вам нужны двадцать четыре трибута для того, чтобы Панем увидел крах деспотии в красивой обертке, и я могу быть полезна в этом много больше, чем Энни.
— Сойка, — блаженно смакует мое диковатое прозвище лидер сопротивления. — Из этого можно сделать неплохую пропаганду.
Прямой эфир.
Нас будут снимать с нескольких ракурсов, и эти кадры станут отправной точкой для светлого будущего уготованного руинам. Уна посмеялась, что я хочу украсть у Энни славу из-под носа. Мисс Койн подтвердила, что я имею неплохие рекомендации от тренеров и могу стать "своей" для народа, из-за некоего образа деревенщины. Финник вдохнул с облегчением, хотя и пробовал это скрыть, а все остальные решили, что было бы неплохо вывести меня на передовую как символ надежды.
Понятия не имею, какой логикой руководствуется командование, но, оказывается, стратегия и тактика в войне — это еще не все. На протяжении всего этого времени снимались агит-ролики, запускались в эфир победы и поражения Тринадцатого. Из уст в уста передавались наши имена, включая полный состав трибутов семьдесят четвертых игр, а мы об этом знать не знали. И теперь, когда план по захвату дворца был разработан, оставалось добавить в весь амфитеатр декораций, живых актеров. Ими оказались мы. Их секретное оружие. Лица тех, кого народ знает. Голоса тех, кого народ привык жалеть. Идеальная звездная команда, которая прогуляется до дворца, чтобы убить отца всех своих злоключений.
Только я теперь кристально чисто мыслила и понимала, что это нужно не для наших будущих лавров, а для того, чтобы будущие правители, под блаженную литургию, вручили нашим мраморным надгробиям посмертные медали в бархатных коробочках и окрестили, тем самым, наши образы мученическим терновым венком. Они берегли нас, чтобы убить на глазах у всего Панема. И если моя судьба заключена в этом исходе, то я предпочитаю идти рядом с Питом Мелларком, в ту долгую жизнь, которую он мне обещал. Пускай и загробную. Я не могла отпустить его одного. Дело было не в Энни. Кто заботится о таких вещах, когда на твою шкуру вешают ценник? Никто. Просто есть вещи куда более бесценные, чем жизнь. Дружба. Верность. Слово...
Всегда.
Брошка, которую подарила мне Мадж, принадлежала ее тете, погибшей на играх, а жемчуг в клюве причудливой птички олицетворял победу, ведь его мне преподнес победитель, и вся страна знала это после интервью. Решение сделать эту вещицу чем-то большим, чем украшение, было единодушным, так что с ней мне пришлось попрощаться еще в штабе, так же как и с тем, кто ее для меня сделал значимой.
При Финнике никто не стал меня отчитывать, но когда я вышла за пределы слышимости победителей, то столкнулась сразу с двумя противниками моего поступка. Я даже не говорила ничего. Просто слушала.
— В чем твоя проблема? — хватает меня за предплечье Хеймитч Эбернети, но его отпихивают от меня руки Пита, и я вижу, как желваки на лице юноши начинают елозить под кожей.
— Ты это считаешь благородным? — рычит парень. — Тебе не место на войне!
Как будто Мэгз или Вайресс место. Как будто Энни, как по маслу, вписывается во всю эту шатию-братию.
Не будь дурой! Солнышко, я в тебе глубоко разочарован. Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю! Если ты из-за парня, то он того не стоит, поверь, я провел с ним гораздо больше времени, чем ты. Хочешь жить, как я? Обделываться от страха перед телекамерами? Надо выпить за упокой твоей души. Нашей! Да, солнышко, ты тут кое-кого без ножа режешь... Останови ее! Да с нее как с гуся вода. Китнисс... А мне вас везти в цинковых ящиках домой. Хоронить. Саваны вам белые шить шелковыми нитками. Ты эгоистка, девочка...
Бесконечное число аргументов ментора не действовало на меня ровным счетом никак. Он и сам это понимал, а Пит... Пит, кажется, уже мысленно терял меня снова и снова, потому что его взгляд — то затухал, то вспыхивал праведным гневом, который, кстати, тоже ни к чему не приводил.
— Все мы делаем выбор.
— И что же ты такое важное-преважное выбрала взамен жизни? — для пущей убедительности нависает надо мной бывший пьяница, находящийся сейчас в трезвом уме и памяти.
— Его, — киваю я в сторону сына пекаря и убегаю в свой отсек, чтобы скрыться с глаз и дать себе время подумать.
Мамино одиночество не похоже на мое. Нам обеим приходилось выстраивать жизнь по кирпичику, надеясь только на самих себя, но теперь я смотрю на нее другими глазами, нежели несколько лет тому назад. Она находилась под защитой, за стеной из отцовской силы и любви, и ей было не страшно бросать всю семью и следовать за своим мужем на окраину дистрикта, в ветхий домик с еле теплящейся печуркой в углу. Пока он был рядом, ее жизнь цвела, и над ней всегда светило его солнце, как бы трудно им обоим не приходилось. А потом стены ее обители рухнули, и перед мамой предстала реальность, от которой ее скрывала мужская спина. Ни денег, ни родных, ни света, ни тепла. Одиночество с большой буквы. Даже при наличии детей. Даже при наличии багажа за спиной из безграничного счастья и долгих лет любви. Тогда я не понимала таких вещей, и мне было больно, что мать предоставила нас с Прим самим себе. Сейчас я не уверена, что смогла бы как-то по-другому, ведь без Пита я два месяца не хотела ни дышать, ни видеть солнечного света, словно если увижу мир без него — то осознаю что-то очень важное, что меня в конечном итоге и прикончит.