***
На Дистрикт опустились сумерки. Уже так темно, что толком ничего не разглядишь, но ни один из нас не готов выбраться из нашего уютного гнездышка на диване, где мы с ним переплелись, чтобы зажечь свет. После катастрофы, которой стал наш «первый раз», мы избегаем слишком интимного контакта. Каждый раз, когда дела заходят чересчур далеко, кто-то из нас все тормозит, опасаясь возможных последствий. Таким образом мы не слишком многого требуем друг от друга, но потихоньку вместе начинаем преодолевать сковывавшее нас напряжение. Лежа в блаженной неге, я отмечаю про себя, как хорошо мне становится от его умелых теперь прикосновений. — Знаешь, я уже давным-давно позвонил Плутарху, — напоминает мне Пит, играя моими волосами, пропуская пряди меж пальцев. Он старается на меня не давить, но я знаю, что таится за этими словами. Я пока так и не исполнила свою часть сделки. — Я собиралась ей позвонить, — уверяю я. — Просто ждала подходящего момента. Отговорка так себе, но мне пока другой найти не удается, хотя я и пытаюсь защищаться. — Что, если Плутарх и так пришлет нам фотографии с из свадьбы? Тогда мне и просить не придётся. Энни, безумная трибутка из Четвертого, которая выжила в этой кровавой мясорубке только потому, что ее прикрывала широкая спина мужа. Теперь он мертв. Осталась ли она теперь совсем одна или же есть кто-то в Четвертом, кто пришел ей на помощь? Я сама съехала с катушек, когда Капитолий пал, а близкие мне люди погибли. Может быть, ей тоже стало только хуже, а может — ей тоже, как и мне, нужно человеческое участие. — Уже поздно. Позвоню ей завтра. Пит шумно и тяжело вздыхает. — И вовсе не поздно, еще даже не ужинали. Уверен, что она еще не спит. — Ладно, — сдаюсь я. — Сегодня вечером позвоню. Но только через час, убедившись, что Пит плотно занят на кухне, я решаюсь исполнить обещанное. Каждый гудок словно длится целую вечность. Один. Два. Три. Четыре. Я уже готова повесить трубку, когда на том конце провода раздается щелчок. — Алло, — произносит Энни. Это точно она. Голос мягкий, но нервный, добрый, но неровный. Пытаюсь собраться, сглатываю комок в горле. — Привет, Энни. Это Китнисс Эвердин. — Китнисс? - она, похоже, озадачена, хотя трудно оценить ее реакцию, не видя её лица. И тут меня захлестывают образы из прошлого, и я понимаю, что и она в том же положении, что и я. А что если она там, на том конце провода, уже закрыла глаза и зажала уши? — Как поживаешь? — заставляю я себя произнести, пытаясь отстроить момент, когда мне неизбежно придется заговорить о Финнике, и все может ухнуть в тартарары. — Хорошо, — отвечает она, но что-то в ее голосе подсказывает мне, что это вовсе не так. Повисает неловкое молчание, прежде чем она вспоминает, что надо бы вставить ответную любезность. — А ты? — Хорошо, — лгу я. Разговор заходит в тупик. Что я еще могу сказать, чтобы все не стало только хуже? Нет таких слов, которые смогли бы нас обеим сейчас помочь. Может, оттого, что она слегка тронутая или просто я застала ее врасплох, но Энни спрашивает то, чего я вовсе не ожидаю услышать: — Почему ты звонишь, Китнисс? — Финник, — только и могу выдавить я. Она не отвечает. Когда мне удается взять себя в руки, я пытаюсь сформулировать мысль более связно. — Я надеялась, что ты сможешь дать мне фото с вашей свадьбы. Я взялась делать книгу, и они мне нужны. Долгое молчание на линии становится уже невыносимым. В трубке что-то шевелится и шуршит. И мне действительно хотелось бы знать, что же Энни делает там, на том конце провода. — Что за книга? — наконец спрашивает она. И я силюсь ответить, чтобы это не звучало нелепо. — Книга воспоминаний. Там будут фотографии и истории людей, которые… — Умерли? — Которых мы потеряли. Да, — не знаю, почему я стараюсь смягчить удар. Мы обе знаем, что мы не просто «потеряли» Финника. Он умер жестокой смертью, раздираемый на части переродками Сноу, а его останки разметало взрывом. Мы даже не могли собрать его останки и вернуть их семье в гробу, как после Голодных Игр. А мне в этот миг представляются прекрасные глаза Финника, в которых плещется страх и ожидание неизбежного, в миг, когда на него в смертельном броске кидается благоухающее розами ужасное создание. Его лицо, безмолвно умоляющее, чтобы я взорвала голограф, положив конец его страданиям. У меня болезненно, невыносимо крутит живот. — Мне очень жаль, что его больше нет! — я хотела, чтобы мои слова прозвучали тихо, кротко, но я срываюсь на крик. Конечно, Энни там уже наверняка спятила и съехала с катушек. Разве так должно было все быть? Но ее ответ звучит как далекий гул моря. — Все хорошо, Китнисс. Мне тоже его не хватает, — и я удивлена, до чего же безмятежно звучит ее голос, учитывая обстоятельства. — Он бы тобой гордился. — Я так не думаю, — выпаливаю я и, честно говоря, задумываюсь в этот миг о том, как мало я сделала чего-то стоящего после падения Капитолия. Любой член общества принес гораздо больше пользы в деле восстановления Панема, чем я - ну, может, за исключением Хеймитча. — Нет, так бы оно и было, — настаивает Энни. — Он хотел, чтобы ты дошла до конца, убила Сноу и вернулась домой. Он считал, что за это можно и умереть. Меня снова одолевает приступ тошноты. — Кроме того, он бы не стал тебя винить. Он понимал, как устроены люди и их сознание, — добавляет Энни. Когда до меня доходит сказанное, мне отчего-то становится легче. Должно быть, она имеет в виду убийство Президента Койн, ведь откуда ей было знать о том, что я была не в себе по возвращении домой. Но мысль о том, что Финник бы понял, что теперь со мной творится, отчасти примиряет меня с собой. — И у меня есть фото, о котором ты просишь, — продолжает она, так и не дождавшись от меня ответа, — со свадьбы. — Вы там вдвоем? — Да. На фоне торта, который сделал Пит. Подойдет? И тут я впервые за время нашей беседы слегка улыбаюсь. — Это было бы чудесно. Выходит, я выполнила то, что обещала Питу и Доктору Аврелию. Я попросила фотографию и наладила связь с кем-то из своего прошлого. Это было нелегко, но мне это удалось. Я уже ищу подходящие слова, чтобы попрощаться, когда Энни говорит: — Думаю, через месяц или около того я отправлю тебе и еще одно фото. Если захочешь, — говорит она. И я не сразу понимаю, о чем речь. — В смысле, через месяц? — осторожно переспрашиваю я. — Только через месяц ребенок родится, — говорит она без экивоков, как будто я и так должна быть в курсе. — Разве твоя мама тебе не рассказала? У меня перехватывает что-то в горле, я не могу вздохнуть, не то что ей ответить. — Мы некоторое время не общались. — Она ведет мою беременность с тех пор, как я о ней узнала*, — сообщает мне Энни. — И она такая хорошая. Ты должна с ней поговорить. Меня вдруг жалит осознание того, что у Энни Одэйр отношения с моей матерью гораздо лучше чем у меня самой. Я могла бы позвонить маме, но что я ей скажу? Что я могу сказать такого, что изменит все случившееся? — Прекрасная новость. Мои поздравления, — я стараюсь говорить восторженно, хотя подъема внутри не чувствую, наоборот. Энни, кажется, все понимает. — Ну, я собиралась готовить ужин. Так что мне пора. Положенные слова прощания уже вертятся у меня на языке, когда она вдруг произносит неожиданно громко: — Китнисс? — Да, я все еще здесь. — Ты должна еще мне позвонить, ладно? Мне было приятно… — и она резко кладет трубку. Приятно? Да весь этот неловкий разговор мы только и делали, что молчали и запинались. Может, все дело в том, что Энни, у которой всегда были проблемы с головой, смогла гораздо больше подружиться с логикой, чем я сама? Может, я схожу с ума? Питу я пересказываю этот разговор в самых общих чертах. И он, убедившись, что Энни поучаствует в реализации нашей задумки, не допытывается о его деталях. И вместо того, чтобы поделиться с ним, я все держу в себе, цепляясь мысленно за вроде бы малозначительные вещи, из которых складывается моя реальность.***
Дни идут, и я понимаю, что раздосадована бесчувственностью Пита. Отчего он не замечает, как странно я себя порой веду, какие у меня случаются перепады настроения? Разве тот, кто любит, пропускает такие вещи? Чем больше я размышляю о своей матери, тем меньше задумываюсь о самой себе. Ем, только когда для меня что-то приготовили. Принимаю душ, когда напомнили. Говорю, когда просят. Пит весь погряз в искусстве. Постоянно пытается нарисовать свою семью и Прим, и тех, чьи фото, по нашему убеждению, найти для книги не удастся. Но картины не выходят. То ему не дается нежный блеск в глазах Прим, то твердый подбородок отца. Уже через пару дней он полностью оказывается поглощен процессом творчества. Однажды меня вырывает из оцепенения резкий шум в соседней комнате, похожий на визг. Я не спрашиваю, что случилось. А тут же вскакиваю с дивана и приземляюсь на ноги. Я выработала уже свою систему того, что нужно делать, когда у Пита приступ. Первым делом — оказаться рядом и убедиться, что он не пострадал. Но когда я оказываюсь подле него, то убеждаюсь, что дело вовсе не в приступе. Пит стоит и рвет в клочки свой очередной рисунок, прежде чем отправить их в мусорную корзину. Опрокинутый кухонный стул валяется на полу, чуть раскачиваясь после резкого падения. — Прости, я не собирался так делать, — выпаливает Пит, но в голосе раскаяния не слышно. Потом он идет к раковине, чтобы отмыть с рук краску. — Просто слишком резко вскочил с места, вот и все. Я дышу ровнее, стараясь не злиться, но в голосе все еще проскальзывает беспокойство: — Кого ты рисовал? — спрашивая я, кивая на клочки бумаги. Пит оборачивается, чтобы на меня взглянуть. Я ожидала, что он поймет мою тревогу, но в них заметно одна лишь разочарованность. — Хотел нарисовать своего старшего брата. А получилась помесь из его и одного из врачей из Тринадцатого. И снова мне совершенно нечего ему сказать. На ум не приходит ничего стоящего. Думаю, он уже понял, что не всегда следует ждать от меня ответа. Порой он может осторожно добиться его от меня, когда знает, что мне нелегко вслух выразить свою мысль, но сейчас он явно не собирается этого делать, и повисает тишина. — Прости, — повторяет он. — Я просто хочу попробовать еще раз. И все на сегодня, обещаю. И он усаживается за стол и достает новый лист бумаги, упорно игнорируя мое присутствие. И вдруг меня как снежная лавина накрывает острое чувство одиночества, которое исподтишка подкрадывалось ко мне уже несколько дней. Оно совершенно неожиданно, учитывая, что ничего из ряда вот выходящего не случилось. Пит не сделал ничего плохого. Тревожиться не о чем, говорю я себе. Но я тревожусь. Обо всем. О Пите. Маме. Энни. Хеймитче. О нашем прошлом. Будущем. О том, что мы оставим по себе. И впервые за много недель я срочно бросаюсь на выход, чтобы блевануть, свесившись с крыльца, так меня вдруг резко замутило ото всех этих мыслей. Но происходит нечто странное. До выхода из дома я не дохожу. Ноги само собой несут меня вверх по лестнице, мимо моей спальни налево, туда, где коридор сворачивает. И тут я останавливаюсь как вкопанная. Передо мной три двери. Одна ведет в кладовку, а еще две — туда, где хранится моя память, которой я старалась не касаться с момента взрыва огненных бомб. Дверь справа зовет меня. Но все во мне кричит — не открывай, сдай назад. Меня зовут Китнисс Эвердин. Мне восемнадцать лет. Я выжила на Голодных Играх. Помогла свергнуть Капитолий. Вернулась домой, в Двенадцатый. Мать меня бросила. Сестра погибла. Здесь только старые комнаты. Переборов свои чувства, я открываю и вхожу, и захлопываю дверь за собой. И на миг переношусь в то время, когда она еще была жива. Если стереть всю пыль, комната окажется в точности такой, какой ее когда-то оставила Прим. На столике у кровати разбросаны расчески и заколки. На спинке кровати висит теплая куртка. А в шкафу, дверцы которого распахнуты, виднеется белая близка, которую она надевала в день первой Жатвы. — Утенок, — хриплю я в пустоту. Простыни смяты точно так же, как в момент, когда она встала с постели. И я, поколебавшись, запускаю под них руки. Меня охватывает невероятный покой, я смыкаю веки. Даже в жаркий летний день простыни на ощупь прохладные. Но в следующий миг меня настигает осознание. Здесь пусто. Прим здесь нет. И никогда уже не будет. Что я ждала здесь найти? Надежду? Успокоение? Ничего из этого здесь нет. Я принимаюсь бродить без цели как прежде, в Дистрикте Тринадцать, но теперь я словно мышь, застрявшая в лабиринте. Оглядываю каждый сантиметр, сметая пальцами комочки пыли. Ощупываю каждую вещицу, которая принадлежала Прим. И наконец снова подхожу к кровати и падаю на нее. И мое тело сотрясается от рыданий, когда я резко накрываюсь с головой одеялом, поднимая в воздух маленький пыльный вихрь. Я бормочу и задыхаюсь, и едва могу сдержать бессвязные вопли. Вскоре я слышу приближающиеся шаги. Он так спешит, что, судя по звукам, спотыкается и падает на лестнице. Когда дверь распахивается, я уже села и жду его появления. — Держись отсюда подальше! — ору я, когда он возникает в дверях. - Вон! Брови Пита взлетают, когда он озирает комнату, стоя в дверях. На лице медленно отражается понимание. Он осторожно делает шаг назад, как будто чуть было не угодил в капкан. — Почему бы тогда тебе ко мне не выйти? — его темная фигура протягивает ко мне руки. И мне ужасно хочется ринуться и раствориться в них, но это будет означать, что Прим я оставлю позади. — Не могу, — всхлипываю я, вновь ударяясь в слезы. И на этот раз Пит, который всегда знает, что сказать, теряет дар речи. Не мне его винить. Могут ли слова одолеть моральное крушение, которое сейчас со мной творится? Возможно, он знает, что порой лучше всего просто молчать. Он так и стоит, тихо и недвижимо, пока поток моих слез не мелеет. Тогда я краем глаза замечаю, как он медленно приподнимает одну ногу, пытаясь незаметно для меня все же пробраться в комнату. Старается ходить бесшумно, но понятия не имеет, как это делается. Резко поднимаю голову, чтобы на него взглянуть. Когда он замечает это, то замирает, но минуту спустя снова начинает двигаться, раз уж я не стала на него больше кричать. Так он и идет черепашьим шагом, пока не оказывается возле кровати. — Давай, — произносит он мягко, протянув ко мне руку. — Давай отсюда выбираться. Знаю, мне правда нужно идти. Но я все еще в сомнениях. — Не могу я ее бросить, — отвечаю я, хотя и знаю, что это бессмысленно. Пит пристраивается рядом, положив на простыни теплую щеку. — А ты никогда так и не делала, Китнисс. И я обвиваю Пита руками, боясь его когда-либо отпустить. А ведь он так много раз мог уже развернуться и убежать. Не только сегодня, вообще. Все меня покинули так или иначе. Только не Пит. Он все еще здесь. Приложив еще немного усилий, он поднимает меня на ноги, и мы так и стоим, пока я не решаюсь расцепить железные тиски своих рук на его шее. Тогда он отводит меня в мою комнату и оставляет там, чтобы я поспала. Но я не могу найти покоя и жду, пока он вернутся с кружкой сидра в руках, чтобы сообщить ему, с чего это меня так накрыло. — Энни вот-вот родит, — говорю я ему, когда он снова входит в комнату. И это звучит так странно для меня, но, кажется, не для него, его лицо озаряется изнутри. — В самом деле? — произносит он, а потом впадает в замешательство. — Как думаешь, Финник знал? — Нет, — сразу же отвечаю я, потому что сама думала над этим с тех самых пор, как услышала эту новость. — Мы вылетели в Капитолий в начале февраля. Не думаю, что он тогда мог знать. Кроме того, он бы нам сообщил. — Он бы нам сообщил, — повторяет Пит. Сидя на краю кровати, он протягивает мне кружку, и все становится как будто проще. — Я так ужасно рад. Хорошо, что Энни теперь есть ради чего жить. От его слов мой эгоизм сдает свои позиции. И я понимаю, что в глубине души действительно рада за Энни. И рада, что в мире осталась маленькая частичка Финника. Их ребенок сможет, когда вырастет, построить совершенно новый Панем. Делаю глоток, прежде чем сказать Питу, что на самом деле меня беспокоит. — Моя мать ведет ее беременность. Но она никогда мне и словом об Энни не обмолвилась. Взгляд Пита уперся ему в колени, и когда он снова поднимает на меня глаза, то очень тщательно подбирает слова. — Ты говорила с ней? — Один раз, — решаюсь я, наконец, признаться. — Но этого хватило, чтобы она успела мне сообщить, что никогда не вернется. Пит обхватывает меня нужно и твердо, и в этот миг я понимаю, что оба мы с ним всегда страдали от недостатка материнского тепла. Для наших матерей мы мало что значили. Его суровая мать била и оскорбляла, моя - оказалась холодной и отстраненной. — Она не плохая, — произношу я свои мысли вслух. — Просто не знала, как быть матерью. Я тоже на это не способна. — Ты не можешь этого знать, — шепчет Пит, пытаясь меня успокоить. — Нет, я это знаю, — я отстраняюсь, чтобы Пит мог видеть мое лицо. — И что во всей этой ситуации заставляет тебя полагать, что я смогу нести за кого-то ответственность? К моей досаде, уголки его губ ползут вверх. — Я разве говорю, что это случится завтра. На данный момент, это, конечно, не является приоритетом. Но, как знать, что нам готовит будущее, на что оно будет похоже. — Не хочу сейчас и думать ни о каком будущем. Но я все-таки знаю, чего хочу, а чего — нет. Он не настаивает на продолжении дискуссии на эту тему, лишь утянув вновь в свои объятья, немного неловко опрокидывает на кровать. — Следующий месяц будет непростым, — вздыхает он. — К нам в Двенадцатый пожалует Плутарх. Я поднимаю голову, подпирая ее локтем, и понимаю, что не я одна разводила тут секретность. — Зачем? — Хочет проследить за ходом съемок шоу о культурных традициях Дистрикта, — поясняет Пит, но, судя по тому, что у него стоит комок в горле, дело тут нечисто. — А еще? — Хочет взять у нас интервью. Снимает спецпроект о жизни в Панеме после падения Капитолия. Ему не терпится взглянуть, как мы тут поживаем, и задать нам несколько вопросов на камеру. Я ему сразу сказал - не очень-то хорошая идея, но он настаивал. И внезапно все мои мысли о матери кажется мне сущей ерундой. Платурх Хеверсби, приезжающий в Двенадцатый, и перспектива снова предстать перед всей страной поважнее будут. А я меж тут упиваюсь жалостью к себе и занимаюсь никчемным самобичеванием. Они и так считают меня сумасшедшей. То ли еще будет, когда на меня снова наставят камеры. — Идея просто ужасная, - хрипло цежу я. Пит смеется. — Слышал, что он уже уговорил поучаствовать несколько ключевых игроков этого восстания. Видимо, они уже много чего наснимали. И даже если мы откажемся, Плутарх так просто не отстанет. У меня начинает сосать под ложечкой. — Кто согласился? — Я не спрашивал. Мне все никак не удается для себя решить, следует ли мне разозлиться на Пита. Конечно, его секрет был почище моего, гораздо хуже, но суть все та же - мы оба скрывали друг от друга правду. Панем снова взывает к нам. Как мы могли подумать, что страна оставит нас наконец в покое вплоть до нашего смертного часа? Нет. Панем дал нам лишь отсрочку, чтобы мы могли слегка отдышаться и оплакать наши потери. А теперь он снова желает получить от нас ответы. — Он хочет увидеть книгу, — продолжает Пит. — Я ответил, что сделаю, что смогу. — Вот почему ты был все эти дни перемазан в краске и бормотал что-то все время себе под нос? — вопрошаю я. Пит пожимает плечами. — Пожалуй. Я просто хотел быть уверен, что портреты выйдут такими, как надо. Что все, кто их увидит, запомнит их как раз такими, какими мы их всех изобразим. — Так ты собираешься давать им интервью? — Думаю, да, — в голосе Пита слышатся ростки уверенности. — Мне не особенно есть, что сказать. И я не собираюсь болтать о правительстве и всем таком, но, мне кажется, люди должны увидеть подтверждение тому, что жизнь продолжается. Звучит разумно. Пит провел так много времени на глазах у публики, что людям и теперь интересно, что с ним. Они его полюбили. Он мог бы изменить мир своими речами, но телевизионщики довольствуются тем, что просто хотят показать — он еще жив, как некогда показывали, что я еще жива в моем самом первом пропагандистском ролике. — Я ничего ему не обещал насчет тебя, — поясняет он. — Плутарх жаждет, чтобы ты ему позвонила. Мне остается только фыркнуть. Вроде бы уже все сделала, чтобы не разговаривать с Плутархом, но тот все никак не отцепится. Если я откажусь с ним разговаривать по телефону, он просто постучится ко мне в дверь, так или иначе меня достанет. Не знаю, готова ли я снова предстать перед Панемом. Я могла бы еще столько сделать для страны, но я не делала вообще ничего. У меня ничего толком не осталось. Разве что, кроме чертежей мемориала, книги, которую мы хотим наполнить воспоминаниями о былом, да дом, выделенный мне Капитолием. Есть только одна примечательная вещь насчет меня: я выжила. Надеюсь, этого достаточно. — Почему бы тебе самому не позвонить Плутарху от моего имени, — пытаюсь я убедить Пита, - Можешь сказать ему, что я согласна. _________ * Свадебное фото моих родителей — вынуждена констатировать расхождение с каноном. Фото уже было в доме Китнисс по возвращении в Двенадцатый. В последней главе «Сойки-пересмешницы»: «В кабинете, где мы с президентом Сноу пили чай, я нахожу коробку, в которой лежит отцовская охотничья куртка, наша книга с рисунками и названиями растений, свадебная фотография родителей, трубка для живицы, присланная Хеймитчем, и медальон, который Пит подарил мне на арене с циферблатом. На столе лежат два лука и колчан со стрелами, которые Гейл спас в ночь, когда сбросили зажигательные бомбы. Я надеваю куртку, а к остальному не прикасаюсь». Также я сомневаюсь, что Пит прежде не видел свадебную фотографию родителей Китнисс. По традиции такие семейные портреты стоят на каминной полке в гостиной (как это было показано и в фильме), а Пит часто бывал у Эвердинов, особенно после Тура Победителей, до Бойни. Даже играл с Хеймитчем в этой самой гостиной в шахматы. ** Беременность Энни — ИМХО, еще одно нарушение канона. Китнисс должна была прекрасно знать о беременности Энни — округлившийся живот был виден еще во время голосования на тему новых Голодных Игр в Капитолии. По той же причине мать Китнисс вряд ли могла вести беременность Энни с самого начала, разве что Энни узнала в Тринадцатом, когда миссис Эвердин еще была там. Но то, что именно миссис Эвердин принимает у Энни роды, а потом порой и нянчит ее сына вместо бабушки - это, конечно, «золотой стандарт» фэндомной пост-сойки.