Занавес. Майские поля
18 февраля 2020 г., 21:47
— Я иногда совсем тебя не понимаю.
Фридрих закутался в плащ сильнее, бросил на Эдмунда короткий взгляд. Не ответил.
Эдмунд фыркнул.
— Чего ты злишься?
— Ничего.
Заходящее зимнее солнце совсем не грело. Ветер на крепостной стене трепал плащ и волосы, но Фридрих, непонятно кому на зло, не торопился вернуться в тепло.
Эдмунд его не осуждал. Он всегда был рядом и не страшился ни холода, ни плохого настроения друга. Он все понимал.
— Мне снилась моя мать.
— Ох… Мне жаль.
Фридриху хотелось плакать, и страшнее всего, что не от недавних известий о смерти матери — а от ненависти к себе. К своему равнодушию. Ему ни до кого не было дела. Иногда он думал: может, ему и на Эдмунда плевать, а все, что он делает — так это тешит самолюбие, выставляя себя главным страдальцем во всем Грофстайне.
— Ты знал о том, что мой род проклят?
— Ты про эти сказки о безумии? — усмехнулся Эдмунд, но осекся, увидев серьезное лицо Фридриха. — Брось. С тобой-то точно все будет в порядке.
— С чего ты взял?
— Потому что вы с Агнес — самые нормальные в этой семейке.
Фридрих не знал, что ответить. Это был глупый разговор и не следовало его начинать. Он винил себя за каждое ненужное слово, вновь и вновь, на протяжении многих лет. Любая неосторожная мысль, посмевшая быть неидеальной, вызывала в нем тошноту. Он не имел права быть слабым.
Но чувства рвались из его груди, сколько ни сдерживай: и однажды, Фридрих знал, он будет рыдать, как никогда в жизни, и кричать до потери голоса.
Но не в тот день. Он почти сдался, когда Эдмунд взял его за руку, чтобы поддержать; он почти позволил себе разорваться на куски. Ладонь Эдмунда была теплой — всегда была, даже на ледяном ветру. Фридрих закрыл глаза, сжал челюсти, прикусывая щеку. Он умел сдерживать себя — до того дня, как ударил Вильгельма на Серебряницу. Кажется, с той минуты все пошло под откос.
Их последняя зима была холоднее всех предыдущих.
Агнес не плачет, когда они расстаются. На ее голове — серебряный обруч в мелких изумрудах, губы — изогнуты в ничего не значащей улыбке, под стать случаю. Фридрих целует ее щеки и шепчет на ухо:
— Отныне только ты вправе властвовать над своей судьбой, сестра. Не забывай об этом.
Агнес смеётся дерзко, но тихо, чтобы никто в шумном, наполненном людьми дворе не заметил.
— Я всегда помнила об этом, Фефе. Помни и ты.
Она уезжает вместе с внушительной процессией из воинов и слуг. Вместе с ней Тита, но не Огюст и Рауль — те остаются, чтобы королевский двор не превратился в пристанище печали. Повозки и кони оставляют в снегу следы, наполняющиеся талой водой, и Фридрих не может поднять взор, не может взглянуть на Агнес в последний раз. Она уезжает, но остается в его памяти с улыбкой на губах, говорящей о победе над любыми врагами, что ждут их на долгом-долгом пути.
Эта дорога не будет простой — и Фридрих не знает, о чем он думает больше: о весенней распутице или об их с сестрой судьбах, отныне разъединенных, но все ещё общих.
С того дня время убыстряется, теряет свою сонливую размеренность. Тает снег, а вслед за ним всходит первая трава — предвестница похода на запад.
— Вы волнуетесь, — говорит Фахим за завтраком, в день, когда в летний дворец должен приехать герцог Ротберг. Они одни в покоях, но в горле Фридриха встает комок: он так и не сказал Фахиму о том, что узнал. Решил, что так будет лучше. Он не хочет советов — не сейчас, когда он должен быть столь решителен, как не был никогда прежде. Не тогда, когда любое сомнение приведет его к краху.
Поэтому он отвечает уклончиво:
— Скоро поход. Как я могу не волноваться?
Фахим смотрит так, будто понимает. Но не переспрашивает.
Когда во дворец приезжает дядя Конрад, Фридрих чувствует, как сложно ему удержать злость, запертую в груди, словно неприрученный зверь в клетке. Но он соблюдает все обряды гостеприимства, как хозяин, которым он никогда не хотел быть. Он ждет вечера, когда им выдастся время наедине — когда рыцари, приехавшие вместе с герцогом, разойдутся кто куда.
В главном зале полумрак. Фридрих выстукивает нетерпеливый ритм по подлокотнику трона. Свеча перед ним трепыхается от каждого вздоха, тени скачут по темным пятнам въевшейся грязи на дубовом столе. Свет факелов на стенах не дотягивается до входа в зал: дверь тонет во тьме, превращая каждого открывшего ее в незнакомца. Первым из зияющей темноты выходит долговязый Альберт, и Фридрих позволяет себе чуть расслабить напряженную спину.
Альберту — восемнадцать; он стал оруженосцем Фридриха в день его коронации. Но вот, что крылось во всех клятвах и присягах на самом деле — ими не купишь дружбу, и сколько Фридрих ни старался, не мог заставить себя проявить хоть каплю теплоты. Не чувствовал в себе сил. После смерти Эдмунда еще долго не чувствовал.
Альберт кивает в приветствии и быстрым шагом подходит к столу, ставя на него принесенные с собой письменные принадлежности.
— Довольно трудно раздобыть хороший пергамен после того, как камерарий скончался, — тихо бурчит парень, будто извиняясь.
— Все в порядке, Альберт, — Фридрих позволяет себе улыбку, и оруженосец смущается, не ожидая снисходительности.
Фридрих вздыхает, нехотя открывая крышечку узорчатой чернильницы, и переводит взгляд на чистые листы перед собой. Сегодня ему предстоит написать много, много писем.
— Сядь, не мельтеши.
— Д-да, милорд.
Альберт неловко усаживается на скамью чуть поодаль от короля. Длинные ноги не умещаются под столом, и он вертится еще несколько мгновений, пытаясь устроиться поудобнее.
— Наточи перо. Плохое.
— Прошу прощения, милорд. Не заметил сразу.
— Ничего страшного.
Фридрих почти дописывает первое письмо, когда вновь раздается скрип двери. Альберт тут же вскакивает и отходит к стене, склоняя голову. Фридрих не удостаивает вошедшего даже приветствием, не то что подъемом на ноги.
— Садитесь, дядя.
На герцоге Ротберге белая котта и голубое сюрко поверх, подпоясанное крепким ремнем. На пряжке — медведь, символ его рода, жившего в Грофстайне задолго до прихода к власти Илена Великого и его сыновей. Гордые Ротберги несли свои знамена поколение за поколением, не унижаясь ни перед кем.
Фридрих ведь и сам был наполовину Ротберг. Может, именно от предков матери ему и досталось упрямство.
Дядя садится рядом, бросает взгляд на начатое письмо. Фридрих закрывает его рукой.
— О чем ты хотел поговорить? — спрашивает герцог, поднимая серьезный взгляд на лицо племянника. Фридрих глядит в ответ, сам не зная, что надеется увидеть: быть может, насмешку. Но дядя смотрит строго, как всегда смотрел.
Чтобы решиться, хватает одного вздоха: Фридрих достает из-за пазухи сложенное письмо с обтрепавшимися краями и кладет его на стол перед дядей.
— Объясните мне, что это.
Герцог Ротберг берет письмо мозолистыми пальцами, раскрывает его со слабым любопытством, которое вряд ли заметил бы человек, не знающий его. Но Фридрих замечает. Герцог подносит пергамен чуть ближе к свече, чтобы осветить буквы, написанные собственной рукой. Фридрих разглядывает его лицо с затаенным гневом, сладко сжимающим сердце, и радуется, действительно радуется, когда видит ту же ярость в дяде.
— Как…
— Она не сожгла его, — торжествующе говорит Фридрих.
Альберт, чувствующий неладное, тревожно спрашивает:
— Милорд, мне выйти?
— Нет, — отвечает Фридрих.
— Да, — почти в тот же миг говорит герцог Ротберг.
Юный король усмехается горько:
— Что же такое, дядя? Альберт ваш племянник, неужели он не должен быть посвящен в дела семьи?
— Эти дела его не касаются, — строго отвечает герцог, не глядя в сторону оруженосца.
— А-а… То есть, его брата, убившего короля, они касались, а его самого нет? Останься, Альберт. Но если хоть что-то сказанное этим вечером выйдет за пределы этого зала, я отрежу тебе язык.
— Что… Милорд… — ошарашенно выдыхает Альберт и делает шаг вперед от стены, погруженной во тьму. — Разве Карл…
— Нет. Твой брат убил короля по приказу герцога Ротберга, а затем был отправлен в монастырь, чтобы не сболтнуть лишнего, — произносит Фридрих, но его слова предназначаются отнюдь не бедному оруженосцу. — Вот только он все равно проболтался.
— Откуда ты знаешь? — хмурится дядя.
— Первую часть — со слов Агнес. Как чудесно вы все устроили, дядя — церковники решили, что это было самоубийство и не стали устраивать пышных похорон. Никто не стал разбираться, что же там случилось, а Агнес запутывала всех еще больше сказками про пажей и жен. Бедный Карл, он наверняка и не мог помыслить, чем это для него обернется. Откуда я знаю, что он проболтался? Я не знаю, дядя. Но кто-то раскрыл эту тайну и решил убить меня, посчитав виновником всего этого балагана.
— Это не мог узнать никто из Нижних земель… Неужели мы обвинили невиновного? Или их подговорили совершить покушение? Они не додумались бы сами, — задумчиво произносит герцог, опустив взгляд на свои руки, которые все ещё сжимают роковое письмо.
Фридрих вдруг чувствует досаду. Дядя выглядит так, будто ему плевать на его злость — он не злится в ответ, не тревожится. Будто король ничего ему не сделает. Надо же, размышляет над тем, кто мог задумать измену королю — будто бы не был таким же изменником.
— Вы, видно, не осознаете своего положения.
Герцог непонимающе смотрит на него.
— Мне не нужны ваши советы, дядя, — спокойно поясняет Фридрих, но его горло сжимается от гнева. — Вы подвели меня к эшафоту и ни на секунду не устыдились. Посвяти вы меня в свои планы, и всего этого можно было бы избежать.
— Избежать чего, мальчик? Покушений?
— Если бы я знал, я бы все исправил. Обелил бы свое имя.
— Никто бы никогда не догадался, — в голосе дяди наконец появляются рычащие нотки. — Тебе и так не нужно было обелять себя.
— Никто, кроме церковников.
— О Господи, — восклицает Альберт. — Так вот, почему все судачат о епископе Петере!
— О епископе? — удивляется герцог, переводя взгляд с Альберта на Фридриха. — Ты думаешь, это он?
— Он отказался приехать на Таяние, хотя должен был вести праздничную службу. Вместо этого он уехал в Эссен — видимо, встречаться с тамошним епископом. Откуда он мог узнать об убийстве? Я думаю, что Карл исповедовался своему аббату, а тот не стал держать его исповедь в секрете. Вам нужно было отправлять его дальше от столицы, дядя. Намного дальше.
Но ни одно произнесенное слово не колеблет собранности герцога Ротберга. Он и правда не чувствует стыда. Верит, что все сделал правильно.
— Ты знаешь, что нужно делать, Фридрих. Отошли ему письмо, пусть приезжает.
— Как раз писал, когда вы вошли. И напишу всем епископам Грофстайна — пусть только попробуют замыслить измену, и я пошлю в их владения свои войска.
— Не так резко. Лучше бросить тень на епископа Петера — найди, в чем его обвинить.
— Если они все в сговоре, не поможет, вы знаете. Остается действовать лишь силой меча.
— Не перед походом на запад, мальчик.
Фридрих злится. Нечего разговаривать с ним, как с ребенком. Или именно этого дядя и добивался? Наставлять его во всем, когда станет королем — до тех пор, пока в голове Фридриха не останется собственных мыслей.
— Что же мне тогда делать, дядя? Вы хоть понимаете, перед каким выбором я оказался? Все, кто прибудет на майские поля, могут замышлять измену вместе с епископом. Я не могу доверять никому из них, кроме вас — и то, потому что знаю, что я нужен вам живым, в отличие от них. Скажите, вы так и планировали до конца жизни навязывать мне свои решения? А что же потом? Чего вы хотели добиться, сделав меня королем?
Дядя качает головой, смотрит в сторону, на свечу. Ее отблеск трепещет в его серых глазах.
— Если бы Вильгельм заключил союз с Вейбхеном, они наверняка раздробили бы королевский домен — как я мог это допустить? Издавна Ротберги претендовали на часть равнины Майна. Мы бы стояли на пороге междоусобной войны.
— И теперь мы все равно оказались перед ней, — говорит Фридрих, чувствуя, что злость, копившаяся в нем много дней, вдруг испарилась. В нем осталась лишь усталость. И в дяде Конраде тоже. Они оба не знают, что им делать.
— Прошу прощения, милорд, — вновь заговаривает Альберт. Фридрих поворачивает к нему голову. Юноша подходит ближе, беспокойно сцепив руки перед собой в замок. — Позвольте…
— Да, говори, Альберт.
Он вздыхает, собираясь с силами.
— Просто я подумал… Может, вам стоит сделать вашим вассалам более выгодное предложение, чем сделал епископ Петер. Когда они все соберутся на майские поля.
***
— Его звали Эдмунд, — говорит Фридрих, не поднимая взгляда от подписанных указов, разложенных на столе в покоях.
— О ком вы? — тревожно спрашивает Фахим из-за его спины. Фридриху больно — Фахим беспокоится за него, а он молчит, прячет правду, будто это защитит их обоих.
Не защитит.
— О моем друге.
Фридрих опирается обеими ладонями о гладкую поверхность стола, опускает голову.
— Что-то случилось? — продолжает спрашивать Фахим, но не подходит ближе, и Фридрих зажмуривается, прежде чем обернуться.
Он так не может.
— Иди сюда.
Фахим растерянно моргает, стоя у противоположной стены.
— Что происходит?
— Не спрашивай. Иди ко мне.
Когда Фахим подходит к нему, Фридрих хватает его за руки и притягивает ближе. Носки их сапог упираются друг в друга — следующий шаг превратился бы в объятье.
Но Фридрих смотрит в глаза Фахиму и говорит, сдерживая отчаяние:
— Что бы ни произошло перед моим отъездом, пообещай мне, что не будешь просить взять тебя с собой.
— Разве я собирался? — недоумевает Фахим.
— Пообещай мне.
Во взгляде Фахима, обычно теплом и веселом, появляется волнение. Он спрашивает вновь, понижая голос:
— Что происходит?
Фридрих целует его, не в силах ответить. Фахим гладит его по спине, успокаивая, и Фридрих вдруг понимает, что плачет: соленые слезы скатываются по его щекам, попадают на их соединенные губы. Юноша отстраняется в стыде и прячет лицо за сжатыми кулаками. Теплые ладони все ещё касаются его дрожащих плеч, пальцы вырисовывают маленькие круги на лопатках.
Фахим ничего не говорит, и Фридрих думает с болью в груди, что не заслужил, совсем не заслужил его терпения: пусть на него кричат, упрекают за жалкий вид, он поймет. Но если Фахим и осуждал его когда-либо, то точно не за слабость — они видели друг друга в моменты печали и радости, успехов и неудач, любви и страсти — им нечего скрывать друг от друга.
— Фридрих.
Он отзывается, убирает руки от лица. Фахим смотрит на него с нежностью, от которой все внутри переворачивается.
— Сколь ни желало бы мое сердце всегда быть с вами, — услышав эти слова, юный король начинает плакать сильнее. Но не прячется, позволяет вытереть свои слезы широкими ладонями, — я знаю, что я нужен здесь. Встретить вас, когда война закончится. Сохранить ваш дом.
— Северные лекари ужасны, Фахим, — сипло произносит Фридрих, но они оба знают, что эти слова не стоит воспринимать всерьез. — Как же я буду без тебя?
Фахим смеётся.
— Как вы были без меня все эти годы?
Никак, никак. Тоскливым призраком, ждущим непонятно чего.
Он боится, он до дрожи боится всего, что ему предстоит — и впервые в жизни признается в этом прежде всего себе. Сегодня его ждет ещё одна маленькая война под крышей собственного дома.
Но Фридрих никогда не хотел быть его хозяином. Его домом должна была стать дорога, а не холодные стены замка. Он не хотел ни семьи, ни детей — не зря Эдмунд говорил, что это ему стоило стать монахом, а не Густаву.
Он не должен был стать королем, и ответственность, пришедшая вместе с венцом на голове, сыграла с ним злую шутку — сколько бы он ни храбрился, он лишь копил в себе страх и тревогу, которые в одночасье вырвались наружу горькими слезами.
— Если что-то случится, когда я уеду — спасай себя и леди Ингу. Плевать на казну и реликвии — спасайтесь вдвоем. Бегите в Гросбург. Я встречу вас там.
— Вы думаете, что-то случится?
Фахим серьезен, и его руки на щеках придают Фридриху сил. Слезы больше не душат его горло, когда он произносит:
— Я думаю, они планируют совершить переворот этим летом.
Тем вечером в летнем дворце шум голосов путает мысли. Фридрих идет в главный зал с легким головокружением, но сохраняя твердый шаг и держа спину под изумрудной мантией прямой.
— Епископ Петер не приехал, — произносит он, встретившись в холле с Густавом. Не спрашивая, утверждая.
Виноватый вид брата говорит сам за себя.
— Что ж, у него было две недели. Больше поблажек не будет.
— Я бы его казнил, — ворчит Густав.
— Меня сожрут живьем, если я это сделаю.
— Разве за измену не полагается смерть?
— Говори тише, — морщится Фридрих, завидев в другом конце холла лорда Градхольма, спускающегося по лестнице. — Никто никогда не казнил епископов. Меня и так обвиняют во всех грехах.
— Ты же понимаешь, что бескровный путь приведет к провалу.
— Я понимаю, Густав, — мягко соглашается Фридрих. — Но даже если я погибну, я хочу, чтобы вы все остались в безопасности. Для этого я должен обеспечить пути отступления.
— Ты не погибнешь! — горячо восклицает брат. — Оставь это уныние сейчас же. Я готов отправиться на войну с тобой вместо епископа — и, чем черт не шутит, даже возьмусь за оружие, как служители древности, если понадобится!
Фридрих вдруг смеётся, не зная, что ему чувствовать: благодарность или смущение за чужую пылкость.
— Ты нужен мне в столице, Густав, — отвечает он, натянуто улыбаясь. — Ты должен будешь… Фахим?
Он отвлекается, заметив Фахима, выглядывающего из-за двери на улицу и беспокойно подзывающего его рукой.
— Милорд, вы мне нужны, — шепчет он, чтобы не привлекать слишком много внимания. На его удачу, в холле перед главным залом ещё не так много людей, чтобы поднялся переполох.
— В чем дело?
— Пойдёмте. Это срочно.
Король хмурится и оборачивается к брату.
— Ступай в зал, Густав. Я скоро подойду.
Фахим скрывается за закрытой дверью. Когда Фридрих выходит во двор, ему в лицо бьёт теплый ветер. Не успевшие высохнуть лужи идут рябью.
— Что случилось? — повторяет он, глядя на Фахима. Тот отмахивается и идет в сторону маленькой каменной пристройки, где находится кухня.
— Какого черта… — бормочет Фридрих.
Внутри тепло и пахнет пирогами с рыбой. Фридрих вдыхает запах полной грудью, но чуть не закашливается, увидев, что посреди кухни один из слуг уложил на большой стол какого-то мальчишку, лицом вниз, прямо посреди приготовленных блюд. Кухарки и поварята толпятся у дальней стены, взволнованно глядят из-за спин друг друга. Мальчишка дергается, но его крепко держат за скрученные руки.
— И что здесь такое творится? — громко произносит Фридрих. Слуга вздрагивает и оборачивается в его сторону.
— Милорд! — тяжело дыша, восклицает он. — Этот гаденыш пытался что-то подмешать в еду!
Фридрих замирает.
— Пытался или подмешал?
Слуга смущается.
— Подмешал, но мы убрали…
— Свяжите ему руки.
— Мы даже не знаем, что именно он сделал с едой, — тихо произносит Фахим, пока кухарки ищут веревку. Фридрих хмурится мгновение: внешне спокойный, внутри он заходится удушающей тревогой.
— Дадим испорченную еду собаке, — с трудом выговаривает он. — Если она умрет, казним мальчишку.
Горе-отравитель издает жалобный вопль. Фридрих подходит к нему быстрым шагом и, дернув за связанные запястья, скидывает на пол. Мальчишка с грохотом падает на колени, задев стоящее рядом ведро с очищенной рыбьей чешуей.
— Кто тебя послал?
Ему не больше пятнадцати. Кривит пухлые, искусанные до крови губы, смотрит в пол, стараясь не заплакать. Острые плечи проглядываются сквозь поношенную рубаху в неумелых заплатках.
— Мне заплатили… — скулит мальчик. Фридрих чувствует себя прескверно, когда бьёт его наотмашь по лицу.
Кухарки удивленно ахают, прикрывая лица руками.
— Вопрос был другой.
Юнец плачет, сотрясаясь всем телом.
— Мы тебя пощадим, если расскажешь правду.
— Я… милорд, я правда… — мямлит он сквозь слезы, от которых все его бледное лицо покрывается красными пятнами. — Я-я просто служка при церкви в Мюльдорфе…
— Мюльдорфе? — уточняет Фахим, и Фридрих отвечает, не оборачиваясь:
— Деревушка под Майнбургом. Епископ отвечает и за нее в том числе. За все церкви в нашем домене. И в Нижних землях тоже.
Дверь на кухню раскрывается, впуская внутрь ветер, а затем раздается беспокойное:
— Милорд, все вас обыскались!
— Альберт, ты как раз вовремя. Позови сэра Грегори, будь добр. И передай лордам, что я скоро буду.
Оруженосец ошалело переводит взгляд с короля на пленника, а потом на испуганных кухарок, но вскоре приходит в себя и выскакивает обратно на улицу.
Когда сэр Грегори уводит служку, чтобы посадить его в клетку на заднем дворе, Фридрих успокаивает кухарок и говорит им продолжать свои дела. Они с Фахимом выходят во двор, чтобы скормить отравленную еду старушке Белой. Фридрих чувствует слабость в коленях, когда она лижет его ладони горячим языком.
Фахим смотрит на него почти так же, как она. Преданно и жалобно.
— Вот, о чем вы говорили, когда просили меня об обещании.
— Ты знаешь, что так будет правильно.
— Я знаю, — говорит Фахим, и голос его срывается. — Но неужели я смогу спать, зная, что вам угрожает? Это казалось таким далеким — разговоры об ядах. Вы, северяне, ничего в них не смыслите: ни в рецептах, ни в незаметном их применении. На юге отравитель не попался бы так легко. Но это не уменьшает моей тревоги. Я не смог бы защитить вас от вражеского меча, при всем своем желании — а теперь не могу защитить даже от того, в чем сведущ лучше всех!
— В лагере со мной всегда будет охрана.
— Милорд… Что же нам делать… — Фахим прикладывает ладонь ко лбу, почти задыхаясь. — Вы уедете завтра…
— Послушай меня, — обрывает его Фридрих, — и пойми — ты первый и единственный, кому я скажу это: больше нет никакого вопроса об удержании трона. Его нет. Одно лишь заботит меня сейчас: выжить и спасти тебя и Ингу. Ты ведь знаешь, что без меня они сделают тебя рабом, а над Ингой — надругаются. Я не могу допустить этого, но и отменить поход не могу тоже.
Фахим не отвечает. В его взгляде боль и страх сливаются воедино, и Фридрих чувствует их как свои. Ветер во дворе щиплет глаза.
— Прости меня. Прости. Но помни — мы связаны так, как никто в этом мире, а потому всегда найдем друг друга, где бы ни оказались.
— Вы правда верите в это? — горько усмехается Фахим, давя непролитые слезы.
— Конечно. Во что же мне ещё верить?
Они возвращаются в зал молча. Тем вечером Фридрих приказывает Густаву и сэру Ламберту возвращаться в столицу с отрядом, чтобы взять епископа Петера под стражу. А потом — привезти его на суд в лагерь под Ланнбургом, где армия остановится через четыре дня.
Когда пир заканчивается, Фридрих находит в псарне мертвую старушку Белую.