Солнце уснуло за горизонтом. Пленку опять зажевал проектор. Тихо в подъезде стучится кто-то. Жизнь неохотно меняет вектор. (с)Олеся Ларина
Ну, это было даже не сложно. На самом деле, это было до безумия просто. Но все-таки что-то отчаянно жужжало и скрежетало в легких и в мыслях, заставляя хмуриться и упрямиться. Зима принесла в Париж темное, нахмуренное небо и серебристые кристаллы, покрывающие почти каждый сантиметр улочек. А еще было холодно, до ужаса холодно, так что вымораживало легкие. Я бы выбрала акрил. Наносить его слой за слоем, придавая холсту ребристость и текстуру, использовать как можно больше белил и даже позволить себе взять в руки серебристые акриловые краски. Потому что каждый закоулок буквально дышал им. Серебром. Таким искрящимся-искрящимся, до потрясения волшебным и ослепительно ледяным. — Неужели ты не понимаешь, что для них это традиция? — Все я понимаю. Просто… не могу. Шел третий день каникул. Завтра был Сочельник. Даже в ванной пахло пряностями и тестом, хвоей и омелой, к ним примешивался аромат готовящегося глинтвейна и веселые голоса из кухни — Энди громко спорил о чем-то с Мэттом Дастелом, а его мать их с улыбкой поправляла. Я представляла эту семейную сцену почти отчетливо, вытирая волосы и кожу насухо, чувствуя аромат грейпфрута — единственное, что напоминало мне о том месте, где я жила. Домом я не могла назвать его даже через силу. Раз в неделю мне звонил отец, задавая дежурные вопросы, а потом передавая трубку Кэрол, что не забывала шипеть и обещать мне устроить веселую жизнь, если я опозорю нашу семью перед чужими людьми. Куда уж больше, — с горечью думала я. А еще искрила и искрила ненавистью, особенно — в предпраздничные дни. Потому что это было не мое счастье, это было сладкое, терпкое, но столь отдающее холодом, потому как одного взгляда для понимания хватало — не мое это, и у меня такого никогда не будет. В такие моменты я задумывалась, что даже бесконечность, помноженная на бесконечность, была недостаточным количеством времени для того, чтобы я обрела покой. Что-то скреблось отчаянно мне в сердце все эти дни, пока я смотрела на впервые искренне улыбающегося Мэтта Дастела, на смеющегося Энди, что был таким теплым и солнечным, что согревал все вокруг, не задумываясь, и прекрасную Розмари, что непонятным образом оказывалась рядом. Я стягивала широкую футболку, чтобы переодеться в праздничный свитер — Бренда Риденсдорф к нашему общему удивлению пригласила меня в какое-то уютное и теплое кафе, чтобы попить горячее какао с медовыми пряниками, а потом пройтись по искрящимся огнями домов улочкам и купить какие-нибудь безделушки себе, на память об этом Рождестве, и небольшие подарки тем, с кем мы успели познакомиться в этой прекрасной стране. Как раз в тот момент раздался глухой стук в дверь, тут же сменившийся противным дверным скрипом, похожим на писк и голос нашей учительницы по математике — мадам Блоубетт. Мягкий свитер я натянуть не успела. — Ой, извини, — послышались не особо искренние извинения Дастеловским голосом. А потом тихий, но отчетливый смешок. Он и разрушил эту огромную стену, границу между двумя мирами. В этот раз я почему-то слишком разозлилась на замечания по поводу моей фигуры — хотя это даже не замечания были, а глупый смех глупого мальчишки. Злость была слишком яркой, едкой и шипучей, ядовитой, она прожигала мои внутренности изнутри, и я резко развернулась к Мэтту, быстро натянув несчастный черный свитер. Злость клокотала в глотке, и я вдруг обнаружила, что одной рукой сжимаю футболку Дастела, а другой впиваюсь в его руку отросшими ногтями. Он с почти ощутимым, громким удивлением смотрел на мои ладони. Как если бы оказался полностью голым на вечеринке в честь его дня рождения. — Смешно, не правда ли? Я ведь такая страшная, чего бы не посмеяться! Le salaud! [Ублюдок!] Истерика билась во мне отчаянно, в конвульсиях, голова чуть болела и кружилась — ядовитая злость пропитывала меня, отравляя организм. Я не знала, куда в тот момент спряталась моя гордость, почему она завяла, как цветы в саду матери Бренды Риденсдорф, почему мне в тот момент было так больно. И хотелось сделать также больно другим. В тот момент я наконец отчетливо поняла — просто я устала скрывать истинные эмоции, вновь наклеивать на лицо маску, разъедающую кожу, и посыпать ее сверху тоннами пудры, когда вокруг все так до одури искренне веселятся, шутят, смеются. Готовятся к праздникам. Я ведь так давно не выплескивала свои эмоции — раньше я это делала через бег, через тот непереносимый адреналин, что бушевал во мне вкупе с обидой после каждой ссоры с Кэрол. Безумный коктейль. И сейчас ярость клокотала во мне так, как никогда. Обычно я могла быть испуганной, обиженной, разочарованной. Но не злой. И я отцепилась от Дастела, чувствуя, что тону. Тону в своих эмоциях, потому что эти дни должны были быть самыми лучшими в моей жизни, потому что других таких не будет. Кэрол не позволит. Она задушит-задавит, испортит самые счастливые минуты моей жизни, вот так неаккуратно прольет на них чай или уронит кусочек пиццы, лишив меня их. — Да я… Ты бы просто видела себя, такая растрепанная… Именно это и показалось мне забавным, — Дастел осторожно коснулся моего подбородка, чтобы приподнять лицо чуть выше и заглянуть мне в глаза. Его пальцы были удивительно холодные, морозные, хотя сам он источал живое пламя — я чувствовала это даже через ткань футболки. И была в этом какая-то магия. В том, что он не смеялся над тем, что я неидеальная, в том, что он улыбался так успокаивающе, в том, что мы впервые разговаривали с того момента, как безобразно разговорились в бассейне. На лице Мэтта Дастела было несколько веснушек, маленьких и незаметных, но я их рассмотрела. Его светлые волосы были растрепаны, а бледная кожа сверкала фосфорическим блеском в сумрачном оконном свете. — И… ты начала учить французский? — он вдруг улыбнулся как-то заботливо, как-то нежно, как должна улыбаться мама или любой другой родной человек. Как должно замирать время в такой момент, а мамины пальцы вплетаться в мягкие мои волосы, как в соседней комнате должна мигать елка, подмигивать так ехидно, потому что папа захотел включить огни гирлянд заранее. И атмосфера такая волшебная, когда мир пахнет апельсинами и теплом. — Bien fait! [Молодец!] — Я… я выучила пока только алфавит и список ругательств, — я смущенно потупилась, потому что тогда, когда я заштриховывала карандашом Лувр, нарисованный на картоне, мне это показалось отличной идеей. Мэтт рассмеялся. И смех у него был искристый, шипучий, такой немножко переливчатый и нежный. А у меня сводило губы в улыбке. — Я сказал, что ты молодец. И еще, у меня есть идея, как ты сможешь ускориться в изучении языка. Я наконец отцепилась от его футболки и сделала шаг в комнату, после чего выгнула бровь, как бы приглашая Дастела следовать за мной. — И как же? — Слушай французские песни. Я удивленно посмотрела на него, после чего сощурилась, из-за чего мир вокруг слегка почернел. — Не-е-ет, они же все наверняка о любви и нежности, какие-нибудь баллады. Я ненавижу такое, — я прыгнула на свою кровать, подтянув ноги, чтобы Мэтт тоже мог сесть. Мне хотелось, чтобы он это сделал. Мне хотелось ощутить теплую дружескую атмосферу, почувствовать, что я не лишняя здесь, в этой компании. Что я действительно что-то значу. Что я, Лиссабет Паркер, нужна хоть кому-то. Мэтт как-то по-звериному чуть наклонил голову набок, смотря на меня внимательно-внимательно, прожигая серебристым взглядом. Этот взгляд, такой потрясающий, цвета одного из самых дорогих металлов, притягивал, заставлял слушать, гипнотизировал. — А вот сейчас ты немножко оскорбила нашу страну. И мои музыкальные вкусы, потому что я люблю песни на родном языке. Хорошо, тогда… Какое у тебя полное имя? Я взглянула на него с удивлением, чувствуя спиной холод стенки. Его взгляд — невыносимым контрастом. Горячий-горячий. Согревающий. — Эм-м, Лиссабет Мария Паркер. — Отлично, — он довольно улыбнулся. — Я найду тебя на Фейсбуке. Я рассмеялась, чувствуя, как радость подкатывает к горлу, заполняет легкие и сердце, искрится во мне, бурлит непрерывным потоком, и это было до того необычно, что мне хотелось выплеснуть все те эмоции, что разрывали меня изнутри, выплеснуть на других. П о д а р и т ь другим людям все то, что ощущала я сейчас, всю эту легкость, это масляное тепло, золотом текущее по венам. Я перевела взгляд на часы, висящие на противоположной стене. — Ладно, а теперь, если я не поспешу, Бренда распотрошит меня, и ты будешь общаться на Фейсбуке с моими кишками. Я подскочила, судорожно пытаясь найти расческу у себя на столе, а Дастел все еще сидел рядом и все еще смотрел. Прожигал своим этим взглядом хмурого небосвода. Завораживало. Я подскочила к небольшому зеркалу, висящему на двери шкафа, раздумывая над тем, как лучше всего собрать волосы — так, чтобы они не мешали надеть шапку, но и я не выглядела, как наша учительница по математике — так себе, если честно, перспектива. — К твоей шапке лучше всего подойдет собрать два низких хвоста, выправив их из-под шарфа, а челку спрятать. Она закрывает твои большие глаза и откровенно не идет тебе, — правильно понял мои гримасы перед отражением Дастел. Его голос звучал удивительно-скучающе, и я в изумлении к нему повернулась. — Спасибо. Мэтт рылся в своем телефоне, ни на секунду не отрывая от него взгляда. — Не благодари, про челку мне прожужжала все уши Розмари еще в тот вечер, а про прически я наслушался с детства от нее и ее подружек, что тоже собирались у нас дома. Толпа визжащих и хихикающих девчонок, — он показательно закатил глаза. — Удивительно, что я до сих пор жив. — И все-таки, — сказала я с улыбкой, заплетая второй хвост. — Спасибо. — Я отправил тебе заявку в друзья. Сегодня жди сообщений, — он поднял на меня взгляд. — А теперь беги. Наслышан я о вашей Бренде. Она поставила на место половину старшеклассников, а зная о том, какая ты нервная и злая, могу предположить, что домой вы обе не вернетесь. Только в больницу. Я обиженно хмыкнула, натягивая шапку, что лежала на столе рядом. — Не такая уж я и злая. — В первую нашу встречу мне так не показалось. Я удивилась тому, что он помнил, что произошло так давно, да еще и с той девчонкой, с которой он едва знаком. Я бы не запомнила, наверное. Я натянула на себя в коридоре зимнюю парку песочной расцветки, улыбнулась подошедшему Энди, затянула и завязала бантиком шнурок на поясе, кинула в большой карман телефон и кошелек, чувствуя себя как-то нереально. Впервые за долгое время я шла покупать подарки на праздники, не ограничиваясь лишь открыткой отцу. Это были космические ощущения. Улыбка Мэтта Дастела сверкнула, подсвеченная уличным светом. Наверное, потому что мне впервые было, кому эти подарки дарить.* * *
— Мм-м, смотри, какая мордашка у этого медвежонка! Такое чувство, будто у него запор, — Бренда чуть хрипло засмеялась, и я подхватила ее смех. — Как думаешь, подарить его тому блондинчику, что таскается с тем парнишкой, в семье которого ты живешь? — Хах, я думаю, что Дастел это непременно оценит. Кислород обжигал лицо и легкие, он оседал в глотке. Сотни маленьких иголочек покалывали кожу, и холод такой стоял, что сказанные вслух слова словно хрустели, как и снег под ногами. Морозный воздух драл горло, снежные хлопья слепили глаза, а ветер сорвал капюшон с моей головы, но предательская улыбка все равно сверкала на лице. И все-таки внутри растекалось что-то такое неимоверно теплое, непонятное и непривычное мне. Мир сиял сотнями цветов, и мне хотелось сиять вместе с ним. Искренне, до одури чисто. Как никогда ранее. Мы ходили с Брендой мимо всяких магазинчиков с сувенирами, застывали у витрин, прижимаясь к ним лбами и носами, чувствуя, как наше дыхание оставляет на прозрачном, сверкающем-сверкающем туманную дымку. Это была особая, прекрасная магия. — Смотри, какая статуэтка! — воскликнула вдруг я. На меня огромными, такими детскими и невинными серыми глазами смотрел маленький мальчишка, к чьим ногам прижималась маленькая собачонка. Волосы кучерявились, торчали в разные стороны и были такими светлыми-светлыми, почти сливаясь по оттенку с белой кожей. Мальчишка взирал на меня глазами Мэтта. Они были полны оттенков серебра, с едва заметными темно-темно-серыми прожилками, почти белыми пятнышками и сверкающим блеском. Для такого хотелось взять серебряный акрил и смешивать его с различными цветами, мешая сотню другую оттенков, чтобы в конце концов добиться этого живого блеска, этой бездонной глубины. Этой н е в о з м о ж н о с т и. — Кажется, я знаю, что подарю Дастелу, — все еще заторможено, немного ошеломленно произнесла я. Мальчишка был до одури похож на Мэтта, был его маленькой копией. И в тот момент у меня в голове мелькнула случайная мысль, что такую статуэтку я была бы не против оставить и себе.* * *
«Мэтью Эвен Дастел подписался(ась) на ваши обновления». Я посмотрела на пробежавшее по экрану уведомление, стоя на пороге. Снег с моих ботинок уже начал таять, как и тот, что был на шапке и волосах, что выглядывали из-под нее. Я чувствовала жар, исходящий от моих щек, чувствовала теплоту камина, поленья в котором ласково трещали, и их стрекот было отчетливо слышно из гостиной, чувствовала аромат стоящего на столе ужина, что приготовила мама Энди — милая, добрая и веселая женщина. Я чувствовала, ощущала каждой клеточкой своего организма, что вот она, я, дома. Действительно д о м а. — Лиска, а ты чего стоишь? — мимо меня проскользнул Эндрю Ален с мягкой улыбкой, неся в руках кувшин с явно горячим напитком. От него исходил дым, что пах чем-то терпким и кисло-сладким. Глинтвейном. — А, да я уже иду, — очнулась я, стягивая с плеч парку и вешая ее на прибитую к стене деревянную вешалку. В конце концов, я обнаружила себя сидящей на диване в гостиной, рядом вытянул ноги Энди, все же стараясь меня не задеть. Его отец рядом шумел телевизором, на котором скучным, лекторским голосом дикторша вещала о новостях, происходящих в мире. Миссис Ален заканчивала раскладывать на столе тарелки и еду. Я потянулась к кружке с дымящимся напитком одновременно с Энди, и мы рассмеялись. — Бери, — сказала я. — Я себе принесу кружку и еще налью. Энди одарил меня своей солнечной улыбкой в тот момент, когда мой телефон вновь оповестил меня об уведомлении. Я пошла в сторону кухни на ощупь, не отрывая взгляда от сенсорного экрана. «Мэтью Эвен Дастел: Алиса Паркер, мне тут рассказала (прожужжала все уши) сестра о том, что ты не хочешь идти с нами в церковь в сочельник. Почему?» «Мэтью Эвен Дастел: Кстати, именно об этом я хотел с тобой поговорить сегодня (‾́ ◡ ‾́)». Я усмехнулась выбору смайлика, после чего мои пальцы заскользили по экрану, оторвавшись от него лишь на секунду: только чтобы поприветствовать маму Энди. «Лиссабет Мария Паркер: Я ужасно не умею петь, Мэтти. Смирись \(︶︹︺)/». «Мэтью Эвен Дастел: Ладно, поговорим об этом завтра во время обмена подарками». «Мэттью Эвен Дастел: И да, почему Мэтти?» «Лиссабет Мария Паркер: Ласковое издевательство, как говорит Бренда». «Мэтью Эвен Дастел: Очень мило, Паркер. Жди позже подборку потрясающих французских песен (с этим мне поможет Розмари), кину ссылку~». Я хмыкнула, ставя телефон на блокировку. Налила в кружку еще горячий напиток, стенки приятно согрели руки, и я, сияя улыбкой, уже двинулась в сторону гостиной. — Алиса, возьми печенья, а то Раф будет ворчать, что ему как всегда ничего не досталось. Как маленький, — миссис Ален мило улыбнулась. А Рафаэль, ее муж, действительно обрадовался печенью. Они с Энди были очень похожи в этом. Радуются обыденностям, простым мелочам. Мне бы так. Такие-такие искристые маленькие дети в душе, хоть через все семь кругов Ада пройдут, хоть всю мирскую боль испробуют, но останутся светлыми и чистыми внутри. Самыми сияющими солнышками в любом дерьме. Я отхлебнула глинтвейна, усаживаясь рядом с Энди. Напиток пах одурительно и был немыслимо горячим. Я сделала очередной глоток, зажмурившись от огня, прокатившегося по горлу. Питье было терпким, плотным и сладким. Гвоздика чуть колола на языке. Мед сразу же пробежал по телу согревающей волной. Кажется, там действительно было еще и вино — терпкое, отдающее виноградом, кисло-сладкое, согревающее. Я была удивлена, что миссис Ален действительно добавила алкоголь и нам, подросткам, хотя и знала, что основой для глинтвейна как раз он является. Но мне было тепло, и думать ни о чем не хотелось. Я закрыла глаза… — …знать. Спать идите, ребятки, а то завтра и не проснетесь, хотя у нас с самого утра куча забот, — проворчал сонно мистер Рафаэль. — Спокойной, пап, — кинул Энди, плетясь в сторону своей комнаты. — Спокойной ночи, мистер Ален, — добавила я, зевая. В кои-то веки все было хорошо. И мне было тихо.* * *
Утро пришло ко мне со звоном будильника, теплотой мягкой кровати и утренним сумрачным небом. Я раздвинула шторы в своей комнате, едва взглянула на экран телефона и, заслышав топот по коридору, понеслась следом за Энди, смеясь. Мир уже не спал, в этот день невозможно было спать. На улицах многие уже вешали гирлянды на дома, украшали дворы, чистили дорожки от снега. Эта предпраздничная суета так вдохновляла. Холод колол щеки, а я куталась в парку, жалея, что, как и Энди, выскочила в пижаме. Штаны, заправленные в ботинки, все равно были слишком свободными и пропускали воздух. Хоть из физики я знала, что это хорошо, что так, наоборот, теплее, мне это особо не помогало. Ткань была все равно слишком тонкой, ее уже пропитали снег и холод, и теперь я дрожала всем телом. Руку тяжестью оттягивал рюкзак, в котором в аккуратные подарочные коробочки были сложены подарки. Каждая картонка пахла карамелью и малиной, потому что я побрызгала их своими любимыми духами, словно желая, чтобы они пропитались мной. Впереди я уже видела стоящих у дверей Мэтта и Розмари, о чем-то болтавших. Бренда обещала празднично опоздать. — Мы ч-что, так и будем сидеть в кафе в пижаме? — я, дрожа и стуча зубами, с удивлением посмотрела на Энди. Тот рассмеялся своим ярким смехом, что напоминал мне моменты из детства. Мама смеялась также, когда папа кружил ее в счастливых объятиях. Я тогда едва до стула доставала. Мелкая, хитрая. Слезами упрашивала отца покатать и меня, хоть и знала, что у него еще три стопки документов не разобраны, не рассортированы, не подписаны. — А нас не выгонят за непотребство? — Хозяева кафе старые знакомые моих родителей. Мы у них так в каждый Сочельник с утра просиживаем. Я кивнула, тут же влетев в холодные объятия Розмари. Холодные — потому что и меня, и ее снег жег, мы дрожали и смеялись, дрожали и смеялись. И это было так уютно, до того уютно, что хотелось просто нырнуть во все это, вертящееся, крутящееся, как карусель, и — не выныривать. Мы зашли в кафешку несчастную почти бегом, нанесли снега, а сонный парнишка, стоящий за барной стойкой, только увидев наши лица, принялся готовить крепкий-крепкий сладкий-сладкий кофе. И себе, и нам. Я скинула парку с плеч, на меня Энди покосился. И неприлично заржал. Вот серьезно, именно так, до икоты и истерики. — И эта девчонка вчера меня чуть не убила за то, что я сел на коробку с какой-то ее бурдой для рисования. Чуть в порошок не раскатала. А тут — пижамка беленькая в красное сердечко. Неспортивно, Алиса, неспортивно. — А за соус тебя убить мало, любимый мой. Ты знаешь, как он крошится? Молись, чтобы в следующий раз — если он повторится, Эндрю Ален — я не забыла его картонкой накрыть. Иначе ушел бы noir comme le cul de nuit! […с черной как ночь задницей!] Я, наконец, отогрелась. И мне было откровенно хорошо. Эту фразу я накануне нарочно в переводчик забила. Как знала, что Энди начнет смеяться над моей пижамой и вспомнит нашу недавнюю ссору. Обычно я, вообще-то, спала в свитерах. В мягких, вязанных проваливалась в чернильную черноту, и мне было до того тепло и уютно, но — сегодня мне хотелось как-то по-домашнему, не выделяясь из общей компании. И это была моя единственная пижама. Любила я ее, как никогда, потому что купила давно, на свои первые карманные. Тогда она оказалась на меня до того большой, я проваливалась в нее, как в облака. А сейчас это было именно то, что нужно. — Ладно, заткнись, дурак, Алиса прекрасна, — вступилась Бренда, пока Мэтт тихо переводил сестре наш разговор. Она запоздало рассмеялась и протянула ко мне руки с противоположного края стола. Схватила за одну, пожала. — Etes-vous dessiner? [Ты рисуешь?] Мне перевел тоже Мэтт. — О, обожаю. Мне кажется, я рисую с самого детства, не знаю, насколько правильно, насколько красиво, но у меня акрил и масло уже под кожей, а дышу я только растворителем, — я улыбнулась, а Розмари, услышав перевод, захлопала в ладоши. — Je suis amoureuse de toi, mon cher. Me tirer jamais? Et je veux vous parler. Jetez-moi poster des liens vers votre Twitter, Instagram, Facebook et autres comptes. Je veux que vous tous, Lyssa, vous êtes belle. [Я влюблена в тебя, милая. Нарисуешь меня когда-нибудь? А еще я хочу общаться с тобой. Кинь мне сообщением ссылки на свой Твиттер, Инстаграм, Фэйсбук и другие аккаунты. Мне нужна ты вся, Лисса, ты прекрасна]. Я замерла, услышав перевод на английский от Дастела, замерла от потрясения. Ведь именно я восхищалась этой взрослой девушкой, которой почти двадцать было, но она что-то с нами, мелкими такими, забыла. У нее ведь толпа друзей была. Не могла не быть. Но Розмари — Розмари была с нами. Есть люди, о которых невыносимо хочется писать, знаете? И вроде все как обычно: две руки, две ноги, туловище и голова. Только вот они словно подсвечены чем-то изнутри. Они как красивый закат честной картины — чем дольше на них смотришь, тем больше видишь. Каждый мазок, тени, подборка красок — все это делает их особенными, уникальными, незаменимыми. О них хочется буквами, нотами, кистями. О них шепотом и крича, с улыбкой, со слезами. Есть что-то невыразимо прекрасное в том, как они смеются, как радуются солнцу, вдохновляются дождём. Как в уголках их глаз появляются морщинки, не от возраста, а от искренности. С каким наслаждением они вдыхают аромат цветов, с какой нежностью они обнимают дорогих людей, с каким сочувствием слушают истории о разбитых сердцах и с какой заботой в глазах помогают их залечить. Есть что-то волшебное в движении их рук, в мелодии их голосов, в необъятности их душ, есть что-то уникальное в их видении мира. В том, как они справляются с проблемами и как ценят каждый момент радости. Есть люди, которые горят просто изнутри, заживо, и о них невыносимо хочется писать, знаете? Розмари Дастел была из таких. Невыносимо прекрасная, с алой помадой на губах, с черными кончиками платиновых потрясающе длинных волос. Они до бедер почти, как и все ее платья, под которыми чулки в сетку и ботинки громоздкие. У нее кроваво-алый, как рассвет, лак на ногтях. Бесконечно серые глаза. На Розмари можно смотреть вечно. Она притягивает взгляды. Истинная француженка — в берете, пропитанная Парижской модой, с этим потрясающим «плевать» на стрелки на колготках, на смазавшуюся помаду, на испортившуюся прическу. И это так чертовски вдохновляло. — Конечно, Розмари, конечно, — я искристо улыбнулась. — И нарисую тоже. — Vous pouvez simplement Marie. [Можно просто Мари]. Я кивнула в ответ. Несмотря на языковой барьер, нам было так уютно и легко в этой компании. Так просто, что хотелось раствориться в этом космосе чужих глаз, в этих оглушающе-громких мыслях, в этих теплых объятиях. В пижамах. В восемь утра, когда рассветало только-только. В Сочельник. — А теперь обмен подарками! — Мэтт вскочил со своего места с комичным выражением лица. Словно собрался тост говорить. Мы даже резко подняли свои кружки с капучино. Едва не обрызгались все. — У нас осталось не больше получаса, иначе la maman [мама] убьет меня и Розмари еще на пороге. Итак, половину из вас я знаю всего ничего, — он поклонился мне и Бренде. — но я уже влюбился в вас, девчонки. Вы потрясающие, и я рад нашему знакомству, в общем. Спасибо моей прекрасной сестре, которая вот уже который год отменяет вечеринку с своими бывшими одноклассниками из коллежа, чтобы присутствовать на моих вот таких выступлениях. Могла бы спать сейчас, ну или обниматься в ванной с антибиотиками и бутылкой воды. — Très mignon [Очень мило], — кисло вставила Розмари. Ей теперь переводил переводчик, и я думала, насколько же точно она понимает речь Дастела, что даже не хмурится? Наверное, переводчики действуют как антидепрессанты. Или просто не переводят, как должны. Я вдруг испугалась — что же я тогда Розмари отправила, когда извинялась за свой марафонский забег? Или потом, когда мы несколько раз переписывались? Мне захотелось зажмуриться вот так и провалиться куда-нибудь в подвал кафешки, а потом все ниже и ниже, под кору, под мантию. К самому ядру. И сгореть — больше от стыда, чем от раскаленной сердцевины нашей планеты. — В общем, спасибо вам всем. Про Энди молчу — куда он от меня вообще денется? Спасибо вам за то, что вы не пустышками оказались, а такими личностями, что мне только завидовать и гнаться за вами. Я все еще хочу заставить Алису спеть, а Бренду надеть ту розовую маечку с Покемонами, которую мы нашли в магазинчике около парка. Я хочу все и всегда с вами. В конце концов, у нас еще целая вечность впереди. Он улыбался, а мы хлопали. И улыбались тоже, как идиоты, так что мышцы лица ныли уже, но улыбка не снималась никак, заела в этом кругу таких действительно потрясающих людей. — Бесконечность, помноженная на бесконечность, — добавила я. Мы улыбались и обнимались. Обменивались подарками. И улыбались даже тогда, когда расходились по домам, чтобы помогать семьям с приготовлениями. Звонко и тихо, так одновременно все, контрастно настолько, чтобы въелось и не вымылось из-под кожи ничем. — Алиса, — окликнул меня Мэтт, и я обернулась. В руках он держал пакет, в котором до того лежали подарки для нас, а теперь — его собственные. Мы честно обещали друг другу открыть их только завтра, в Рождество, вместе со всеми остальными подарками. Мэтт был потрескавшимся — вот таким взъерошенным, с морозным румянцем на щеках, с Тихим океаном в глазах и перебитыми костяшками пальцев. Высокий, худой, шпала, как сказал бы наш преподаватель физкультуры, с перекушенными до крови, до болезненных ранок губами, с сияющей улыбкой, с небрежно повязанным шарфом. Он был настолько надтреснутый, как лед на пруду в нашем городском парке сейчас наверняка, настолько, что казалось, ударь, толкни его — сломается окончательно, и вода, черная-черная, выступит на поверхность, постепенно плавя эту внешнюю оболочку, перемалывая ее окончательно. Оставляя только голые эмоции. Такие больные и не-нор-маль-ны-е. Как у нас у всех внутри где-то. — Встретимся сегодня за полчаса до похода в церковь. Отпросись у миссис Ален, потом вместе ко всем пойдем. Нам нужно поговорить. — Я же говорила, что петь не умею. — Посмотрим еще, — кинул он, словно канат обрубая, развернулся, помахав мне на прощание, и поспешил догонять Розмари. Я поспешила к Энди. Я тогда не знала еще, что тем канатом был крепко привязан, приплетен ко мне мой твердый щит против внешнего мира. Я тогда не знала еще, что мой щит этот оторвется и потеряется. Я тогда не знала еще, что Мэтт отломит кусочек от своего, как бы извиняясь за ошибку, и мы станем бесконечно, невозможно уязвимыми. Я тогда даже не догадывалась.* * *
— Привет, — произнес Мэтт, едва я подошла. Руки отчаянно мерзли, они были красные-красные, и их будто огнем прижигало. Я вся заживо горела. Выгорала. — Ну и зачем? У меня под паркой была светло-голубая блузка, такая аккуратная и нежная, она напоминала мне небо. С кружевом сахарных облаков, рваное по краям, разорванное шпилями телебашен и небоскребами, стертое в звездную пыль ночами, перламутровое, манящее. Его бы рисовать и рисовать, не важно чем. Даже карандашами обычными. Небо всегда будет прекрасным. — Спорим, ты умеешь петь? — спросил Мэтт, схватив меня за руку чуть пониже локтя и потянув в сторону от собора Нотр Дам де Пари. — Я ведь даже не верю в то, во что верите вы. Я не католичка, я христианка. Я никогда не присутствовала на Рождественской мессе, никогда не пела у дверей церкви в церковном хоре, никогда не… — Дело не в том, во что ты веришь, — Мэтт остановился в каком-то проулке и серьезно посмотрел на меня. — Ну и в этом тоже, конечно. Но это не главное. Главное, что ты будешь со своими друзьями, и это наша традиция — тебе даже не обязательно верить в нашу религию, тебе просто можно держать нас за руки и тоже петь. Ведь для музыки не нужно верить во что-то иное, кроме как в саму музыку. Я смотрела на искрящийся снег под ногами. Он скрипел и постанывал, и слова растворялись в нем, терялись и развеивались пеплом по ветру. — Я поняла, — тихо произнесла я. — Можно не верить. Но тогда в чем смысл? — Смысл в том, чтобы быть всем вместе. Во Франции Рождество — это время, проходящее под знаком семьи и щедрости, в это время близкие люди собираются вместе, детям дарят конфеты и сласти, а бедным — одежду и подарки, знаешь? — Теперь да, — выдохнула я слова с облачком молочного пара. — Но петь-то я не умею все равно. Ни голоса, ни слуха. — Я уже сейчас могу сказать, что присутствует и то, и другое, просто пению тебя никто не учил. Тем более, для пения почти не нужно уметь. Нужно верить в слова, что ты напеваешь. Я смотрела на сосульки над головой, висящий на крыше одного из домов. Думала — вот сейчас сорвется, упадет и задавит-придавит. Да так, что насмерть. — Музыка — это не наука, Бетти. Музыка — это жизнь. Мы ее слышим каждый день, не задумываясь, мы ей дышим. Конечно, чтобы пропускать музыку через себя, через свой инструмент, нужно учиться. Но чтобы пропускать музыку в сердце, учиться не нужно. Мэтт улыбался. Оглушающе звонко. — К-как ты меня назвал? — Бетти. Ты ведь Лиссабет. Но мне не нравится ни Лисса, ни Алиса. Бетти подходит тебе больше всего. — Вот как, — я дернула подбородком. — Ну и… будешь с нами петь? — Хорошо, — сказала я и наконец выдохнула. «Ночь тиха, ночь свята, Счастья ждут все сердца. Боже, дай всем к Христу придти. Радость светлую в Нем найти. Вечно славься, Христос, Вечно славься, Христос!» Мэтт был прав все-таки. Пение закипало внутри меня, текло по венам ручьем, выплескивалось целым фонтаном эмоций и брызг. Музыка текла через меня, хоть я и не верила в то, во что верят все эти люди. Все эти люди. Дети, подростки. Стоят в отутюженных рубашечках навытяжку, смотрят гордо и с вдохновением в глазах, поют искренне и чисто. И за их пением не было слышно моего чуть хриплого, дрожащего голоса. Я не ощущала своего тела, только ладонь Бренды в моей и взгляд Мэтта Дастела куда-то в лопатки. Прожигает, прожигает. Шел легкий снег, сверкающий в свете фонарей и огнях собора Нотр Дам де Пари. Пение проскальзывало через меня, проступало на коже искрящимся золотом и растворялось в легких. «Вечно славься, Христос, Вечно славься, Христос!» Вот так, тонкими голосками маленьких фей и нимф, которых дома еще ждали теплые объятия и праздничный ужин Ревейон. А утро ожидалось сладким ароматом сна с легким налетом волшебства, потому что в кроссовках и сапожках, стоящих у ели, прятались подарки от Пэра Ноэля. А еще ответы на письма от него и Санты. Я читала про французские традиции. Но в книжках не указывалось, как и на сайтах в интернете, что после пения рождественских католических песен мы пойдем сначала в сквер рядом с собором. Что купим по кружке глинтвейна неподалеку и будем вот так восхищаться зимним Парижем. В сквере Джина XXIII было тихо, уютно и немноголюдно. А еще очень атмосферно и лавочки удобные. Розмари продолжала напевать одну из рождественских песен, сверкая улыбкой. Бренда привалилась к плечу Энди, и сейчас она мне казалась как никогда прекрасной — с выпрямленными в аккуратное каре волосами, с милой улыбкой, вот так, не показывая неидеальных зубов, со сверкающими радостью глазами. — Нереально, правда, Паркер? И кто мог подумать. Я ведь вообще в Бога-то не верю. — Ничего наше пристанище оказалось, да? — я счастливо рассмеялась. — Подхватываешь на лету, — Бренда мне подмигнула. — Я и не то могу. Сердце колотилось в глотке где-то. В мыслях — п о т р я с а ю щ е — пока Мэтт усаживался рядом со мной на снег прямо, загребая ботинками живое серебро и роняя шапку в него. Это было до одури прекрасно, в легких теплыми солнечными лучами сияло счастье, проходя сквозь сердце насквозь. Оно звенело в ушах, а голову вело куда-то в сторону, и я думала, что это из-за выпитого горячего глинтвейна, в небольших картонных стаканчиках продававшегося почти на каждом углу. Я смотрела на уже темное небо, на настоящие звезды, падающие с него вниз, к нам на шапки и лица. Мир кружился ласковой каруселью. Мне было хорошо.* * *
— Экзамены скоро, — вздохнул Энди, сидя на полу в моей комнате и рассматривая меня, расправляющуюся с домашним заданием по математике. — Эх, — согласно вздохнула я в ответ. Также грустно и тоскливо. — Может, будем готовиться все вместе? Можно еще помощи у Розмари попросить, она-то ведь еще давно все сдала. — И ты думаешь, она все-все-все помнит? — хмыкнула я. — Да и стыдно дергать ее по таким пустякам. У нее своя жизнь и свои друзья, а мы постоянно надоедаем. — Ну и ладно, — Энди улегся на мягкий ковер, спрятав лицо за конспектом по химии. — Ненавижу повторять старое, то, что проходили слишком давно, но оно всплывает в экзаменах, — хмуро протянул он, шепча себе под нос какие-то формулы из конспекта. — Такова судьба наша печальная, Энди, — проворчала я, чувствуя мартовскую духоту. С раздражением захлопнула окно, посмотрев на закатывающееся за горизонт солнце. Небо так прекрасно обагрилось, точно кровью, что я тут же потянулась за телефоном, желая запечатлеть момент. На День Всех Влюбленных мне кто-то открытку анонимно подарил. Это было смущенно, мило и загадочно. Мне почему-то даже не хотелось искать анонима. Просто не видела смысла, потому что понимала, что прислали, скорее всего, в шутку, чтобы посмеяться надо мной потом. Хотя приятно все равно было. И так щекотно где-то под ребрами, где-то у сердца. — Мда уж, — хмыкнул Энди, откидывая челку со лба. — Скоро спать надо ложиться, а я еще не помню и половины, хотя завтра контрольная по всем темам. — Я и без тебя наслышана о ней. От Розмари, которая успела возненавидеть Мэтта за нытье. — Мэтт и нытье. Звучит как идея для фильма. — Это будет драма. Или триллер, в конце которого Мари, не выдержав, убьет своего младшего братишку полюбовно. Мы рассмеялись, но смех быстро растаял в воздухе, потому что: — А у нас контрольная по химии будет только в понедельник. А еще у каждого из нас были цели-планы, ради которых нужно было спешно выучивать недостающие предметы, заполняя пробелы в памяти. В один из таких вечеров я узнала, что Мэтт не только поет неплохо, но еще умеет играть на гитаре и фортепиано, хоть и не любит светить своими талантами. Мне тогда показалось, что он затрагивал своей игрой не только струны гитары, но и струны моей души. Он тихо напевал что-то, его бархатистый голос проникал в каждую щель, в каждый раскол, в каждую трещинку, это было так немножко горько и немножко солоно — умыто слезами и морем. Я знала, что Мэтт пел на французском, так тихо и немного смущенно, потому что, видимо, не привык выступать на публику. И тогда я отчетливо понимала его слова о пении, о музыке. Весь мир по швам трещал в тот момент. Музыкой Дастел заглядывал, как особым, третьим глазом, в наши души, в наши сердца, ворошил внутри там все, переворачивал и перетряхивал, оставляя свой след так, что ни смыть, ни оттереть. А потом мы хлопали ему, громко-громко, потому что он был более чем достоин аплодисментов. А еще потом нам всем как-то легко далась история, после которой мы пили какао и ели пирожные. А я учила французский. Мэтт действительно кинул мне в сообщения ссылку на плей-лист тогда, а после продолжал иногда присылать еще песен. Перевод некоторых я знать и не хотела бы. Действительно, никаких задушевных баллад о любви. — У тебя еще есть время на подготовку, — Энди завистливо посмотрел на меня. — Везе-е-ет. — Ты же еще помнишь, что я младше тебя на год, а потому не я определяю, когда у нас проводятся контрольные? — Да-да. А я легла рядом с Энди, от математических формул уже выворачивало. Я не чувствовала своего тела, только как что-то темное, огромное и горькое оседает на дне легких. Я зажмурилась. Тяжесть скатывалась внутри в комки, которые мешали дышать, вызывали слезы на глазах. Она искрилась сотнями больных переливов от кроваво-алого до болезненно-желтого. Как синяки. У меня оставалось меньше месяца. Меньше месяца свободы, счастья. У меня уже круги под глазами залегли, я спать боялась ложиться — во снах приходила Кэрол раньше положенного, убивала меня по каплям, рушила, ломала, перетирала в порошок. Внутри трещало все, как старые качели. Мне хотелось вцепиться в Мэтта и Энди, крепко-крепко прижаться к Розмари и не отпускать никого. Потому что больно. Потому что все равно отнимут. И от этого постоянно разбивалось что-то внутри. Сердце-сердечко.* * *
Я смотрела стеклянным взглядом на учителя, что вещал у доски что-то. Смотрела и не видела. Не слышала. Мне было до того кристально, что ни вдохнуть, ни шелохнуться. За окном апрель пел цикадами, шуршал листвой деревьев и сыпал пыльцой, томил солнечными лучами и играл на нервах бесстыдно. Отчаянно что-то на легкие, на сердце давило. Ломало-перемалывало. Искрило электричеством, било этим током во все двести двадцать, убивало, но почему-то не быстро и безболезненно, а больно и мучительно. Слишком отчаянно как-то. А после занятий нас встретила Розмари, схватила обеих за руки и потащила в свою собственную квартиру, отдельную, которая у нее, оказывается, была. Усадила на кухне на скрипящие стулья, поставила чайник на плиту и ушла в спальню. Вернулась в домашнем халате, в тапочках, с распущенными волосами до бедер. Чемоданы уже были собраны. Чайник закипел быстро, Розмари потянулась за бумажным пакетиком с молотым кофе. Настоящим. Горьким и терпким. — Родителям — ни слова, — подмигнула она нам, капнув из фляжки что-то в стоящие на столе белые кружки. Заварила кофе. — Подождите, пока осядет. Я грела руки о чашку, совершенно не чувствуя тепла. Только какую-то потустороннюю мерзлоту. И ведь знала же, глупая-глупая дура, что времени у нас мало было, всего ничего, всего полгода на жизнь, на капельку свободы, на счастье. Больнобольнобольно. До того больно, что дышать невозможно, что не сделать ничего, даже терпеть невозможно. Кофе с коньяком я проглотила как таблетки и сиропы в детстве — горько, неприятно, но надо, иначе не вылечишься. Обожгла глотку, захрипела, слезы на глазах выступили. В голове мыслей не было. Одна только прямо в сердце билась. Это ничего еще, вот когда приедем домой, вот тогда наступит апокалипсис. Для меня уж точно. Оглушительно так, знаете? Когда гул, шум вокруг, ничего не разобрать, эмоции сливаются воедино, сердце отказывает, как и нервы, и ноги трясутся. Все, черт возьми, трясется. И орать благим матом хочется. Отчаянно, громко. — Мари, п-почему все… так? — спросила я тихо. Бренда просто сидела молча, кажется, растворяясь в кофеине. Ей бы тоже поспать не помешало бы. Вот сейчас прямо. Уснуть и не просыпаться. — Parce que la vie — merde, miel. Parce qu’il ne porte pas que quiconque jamais, et toutes les rumeurs sur la fortune — un mensonge flagrant. Parce que tout est arrangé ici [Потому что жизнь — дерьмо, милая. Потому что не везет никому и никогда, и все слухи про фортуну — наглая ложь. Потому что так устроено все здесь]. Розмари говорила тихо, и переводчик монотонно бубнел перевод следом за ее словами. — Vous savez, Lissa, dans mon enfance, il n’y avait personne. Les parents sont au travail en permanence. Et puis ma mère a dit que mon frère est né. J'étais heureux, était prêt à monter en flèche les cieux. Et puis au cours du travail quelque chose a mal tourné, Matthew a failli mourir, est né faible. Tout ce qu’il a prédit la mort de quelques mois. Mais je ne crois pas. Comme vous pouvez le voir, Matt avec nous, je l’ai laissé encore plus que la mère. Celui se retira de la dépression post-partum replongea dans ses papiers au travail. Et j’ai enseigné Matt discours français, appris à marcher, je l’aime, mon frère [Знаешь, Лисса, у меня в детстве никого не было. Родители на работе постоянно. А потом мама сказала, что у меня братик родится. Я была счастлива, была готова парить над небесами. А потом во время родов что-то не так пошло, Мэтью чуть не умер, родился слабым. Все ему пророчили смерть через несколько месяцев. Но я не верила. Как видишь, Мэтт с нами, я выходила его даже больше, чем мать. Та, отойдя от послеродовой депрессии, вновь нырнула в свои бумажки на работе. А я научила Мэтта французской речи, научила ходить, я его люблю, моего братишку]. Я слушала, завороженная. Я не знала ведь. Совершенно ничего не знала. — Et je souffrais avec Matt puis pas dire à quelqu’un comment il était parfois difficile et douloureuse. Et voyez-vous ici? Je rêvais d’un frère, d’un peu de bonheur… et un peu de bonheur était auto amère et terriblement malheureux. La vie est chose si très moche, tu sais. Mais pour vivre, il est nécessaire. Je ne voulais pas briser l’avant. Vous aussi, n’est pas tout bon, non? Et il fait partie intégrante de la vie. La loi est la suivante: beaucoup souffert, et le bonheur le plus ordinaire et simple, vous semblez. Et tout le secret, vous savez? [И мучилась я с Мэттом тогда, никому не расскажу, как тяжело и больно было иной раз. И видишь вот? Я мечтала о братишке, о маленьком счастье… а маленькое счастье оказалось горьким и само до ужаса несчастным. Жизнь такая, очень паршивая штука, понимаешь. Но жить-то нужно. Терпеть, вперед прорываться. У тебя ведь тоже не все хорошо, так? И это неотъемлемая часть жизни. Закон такой: настрадайся вволю, а потом самое обыкновенное и простое тебе счастьем покажется. И весь секрет в этом, понимаешь?] Розмари отвернулась к открытой форточке, поддела одну сигарету из пачки длинными, покрашенными в черный лак ногтями. Чиркнула зажигалкой, закурила, выдыхая хмурое облако дыма в сторону улицы. Рукав шелкового халата сполз чуть, открывая вид на серебристую цепочку на запястье и какие-то черные буквы изящным шрифтом, татуировку, что ближе к локтю, что ярко выделяется в солнечном свете, что окутывал кухоньку. — Понимаю, — произнесла я, и переводчик покорно перевел. — Et combien de temps il vous reste avant les adieux? [И сколько у вас времени осталось до прощаний?] — Часа три где-то, — включилась в разговор Бренда наконец. — Самолет ночью полетит. — Ensuite, nous avons encore le temps pour se détendre, non? [Тогда у нас еще есть время на то, чтобы успокоиться, верно?] — О чем ты? — удивленно отозвалась я. Розмари лишь ухмыльнулась, докуривая сигарету, бросая окурок в мусорное ведро и опять уходя в свою комнату. — Allez, prenez votre robe pour le bal [Идем, подберу вам платья на выпускной]. А потом мир смазался.* * *
Я смотрела на свое отражение в зеркале туалета в аэропорту. Его пересекала уродливая трещина, кое-где сверкали отпечатки помады и брызг воды. Думала — все, конец, вмазалась ты, Алиса, по полной. Теперь тебя не просто убьют, а убьют с особой жестокостью. Из-под капюшона выглядывали синие волосы, завитые аккуратными кольцами на концах. Отросшая и уложенная челка была приколота набок невидимкой. От корней цвет все светлел и светлел, к кончикам почти похожий на небесный. Мне казалось, что я с ума сошла. Вот так сдурела окончательно, и теперь только в психушку, только к мягким стенам и таблеточкам. К дяденькам в белом и смирительной рубашечке. Но тогда мне было так хорошо, так хотелось запомнить эту поездку, запихнуть воспоминания под кожу и — прямиком в самое сердце. Мне тогда было томительно страшно, когда мы пошли в салон, а потом так одурительно хорошо под аромат лака для волос и краски для них же. У меня волосы светлые были, осветляли только концы, и цвет хорошо лег. Мне тоже лечь хотелось. Хорошо. Прямо на плитку на полу, закрыв глаза, и истерично засмеяться. Так, что до икоты и звезд перед глазами. Я потянулась за подаренной Розмари помадой вишневого цвета. Она мне удивительно шла. Подкрасила губы, с ухмылкой глядя на зеркальное отражение. Так вот, какая ты, Лиссабет Паркер. С у м а с ш е д ш а я. А потом я выскочила из туалета, понеслась к Бренде и Энди, к Мэтту и Розмари, к мистеру и миссис Ален, к женщине и мужчине, у которых жила Риденсдорф. Они все нас провожали. И все смотрели на меня в изумлении. Мэтт подошел, крепко обнял, назвав ненормальной. Спасибо, солнышко, я знаю. Без вас с ума схожу. И с вами тоже. У меня потом ребра болели, и на них наверняка синяки расцветут потом от крепких объятий. В плечо Энди я плакала, бесстыдно размазывая тушь по его толстовке, пока он гладил меня по голове и говорил, что все обязательно хорошо будет. Что встретимся мы все еще. Он для меня за эти полгода настоящим старшим братом стал. Такой солнечный, бесконечно прекрасный мальчик Эндрю Ален. Милый, добрый, искристый. Под кожу въедается, и никаких татуировок, как у Розмари, не надо. А потом меня Мэтт в сторону отвел, снова обнял крепко и сказал, что мне потрясающе идет новый цвет волос, а его сестра — богиня. И добавил потом, помявшись: — Je vous aime, Betty. Nous nous rencontrerons à nouveau. Apprendre à chanter pour moi, je vais entendre à travers la musique [Ты мне нравишься, Бетти. Мы обязательно встретимся еще. Научись петь для меня, я тебя через музыку услышу]. Потом сам же и перевел слова свои, а я впилась ногтями во внутреннюю сторону ладоней, чтобы всхлип, бесстыдный такой, несчастный, сдержать. Не взвыть прямо здесь, потому что Мэтт прощался. Единственный, кто честен был так же, как Розмари. Брат и сестра истинные. — Обязательно, — сказала я. — И на фортепиано научусь. И красивее стану. — Ты и так красивая, — улыбнулся он мне, показав ямочки на щеках. Мне хотелось позорно разрыдаться. — Идем, вам пора. На прощание он мазнул губами по моей щеке, а я, не скрываясь, заплакала, глотая ненависть к этой несправедливости в горле. На нас смотрели они, махали руками, улыбались и обещали писать. Обещали связь не прерывать, обещали приехать вот так когда-нибудь. Бренда обняла меня крепко, сидя в соседнем кресле. И вновь эта душащая пустота в глазах. — Что, сказочке конец? — горько хмыкнула она, и я вцепилась в ее плечо, не желая отпускать. Мы прощались с прекрасной Францией. Мы взлетали.