ID работы: 4083758

Будущее, в котором нас нет

Слэш
NC-17
Заморожен
182
Размер:
98 страниц, 13 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
182 Нравится 137 Отзывы 92 В сборник Скачать

Глава IX. Идеальная жизнь Уильяма Грэма. Часть 2

Настройки текста
      Вот только Ганнибал по-прежнему нужен Уиллу Грэму.       — Хочешь знать думал ли я о тебе, когда оставался один и мир казался слишком пустым? Вспоминал ли твое имя светлым днем или ночью, просыпаясь от редкого кошмара? Жалел, что отказался от тебя, касаясь руки жены и рассказывая полуфантастические истории сыну? Испытывал ли боль от осознания того, какую жертву ты положил за существование нас, а я вновь отверг твой дар, тебя?..       Голос подводит, падая в последних нотах сорванного дыхания и теряясь в легком шипении шумно втянутого воздуха. Неслышно, мужчина задыхается от невозможности поймать крупицы кислорода, как это было в первые минуты после падения, когда темные воды схлестнулись над головой. Конечно, это всегда была сделка, всегда игра. Играешь — платишь, проигрываешь — платишь вдвойне, а выиграть здесь невозможно. Можно лишь отдать оставшееся — больше, чем возможно.       — Я хотел все забыть, но так и не сумел, — медленные слова путаются меж собой, задевают и толкают друг друга, пока звук падает до минимума. — Прошлое не исчезло, его постепенно просто стало меньше… Я расскажу все.       — Даже если я захочу их имена?       — Никакой информации о том, как найти их.       — Не справедливо, не считаешь?       — О, нет, Ганнибал, вполне равноценная сделка. Живых нельзя менять на мертвых — я не стану и не смогу навредить твоему прошлому, а ты можешь и хочешь уничтожить мое. Я хочу быть уверенным, что не предал их. Пообещай мне, что сказанное останется позади и ты не убьешь их.       — С чего ты взял, что мне это нужно и почему я должен хотеть им смерти?       — Очевидно, потому что это разрушит меня. Пообещай, — повторяет он, чувствуя как дрожат бескровные губы.       — Ты хотел честности и доверия, — напоминает Лектер, издевательски скривившись в маленькой улыбке. — Но требуешь от меня, чтобы я дал слово, заведомо зная, что я его не нарушу. Не слишком располагающе.       Рваный вздох, и ничего больше.       Не так уж много времени минуло с тех пор, как Грэм в последний раз видел Молли и Уолтера, но оно ощущается совершенно иначе, когда переживаешь собственную смерть. Разбереженные и растормошенные воспоминания вихрем обрушиваются с вопроса, заданного между строк невзначай, но бьющим по самому больному, самому уязвимому. Доктор Лектер качнул именно ту опору, что позволяла не сломаться, как и всегда безошибочно выбирая из сотен таких же основ.       — Первые месяцы… — он так сильно дрожит от обрушивающихся безысходности и отчаяния, что щелкание стучащих друг о друга зубов невольно вписывается меж слов. – Были чудовищными без тебя. Я не мог понять почему, зачем? Как такое вообще могло произойти? Как ты мог отдать свободу, которую так ценил?..       Уилл действительно это помнит.       Конец холодного, замершего в апатии декабря, яростный в своем ледяном гневе январь и февраль, столь противоречиво нежно овивающий ветрами и режущий минусами градусов. Та зима, когда он снова остался один, рисуется долгими, аномально белыми для обычно обделенного снегом Балтимора, месяцами. Тусклое солнце едва-едва просвечивало между седыми облаками, не даря даже смутного согревающего ощущения или хотя бы его отзвука, и тепло приходилось искать у суетливой стаи и дрянного виски. Ему все равно было безумно холодно: кожа словно заледенела, он сам — вымерз изнутри; даже воображаемая река, которую представлял замерзла, а леса возле нее сменились холодными пустошами. Иногда, когда Уилл напивался и бродил там в своих фантазиях, он видел подо льдом изуродованные человеческие тела, порой говорил с ними, но с тем же успехом это могли быть последствия очередного помешательства.       Чем больше Грэм пил, тем больше думал, но меньше помнил на утро об истинных причинах происходящего, и это определенным образом устраивало. Гораздо проще и предусмотрительней оказалось держать свои веки опущенными, чтобы не признать произошедшее за действительность, намеренно отрекаясь от нее. По той же причине не хотелось покидать дом: выйти — это согласиться с тем, что жизнь не окончена и он является ее частью; столкнуться с последствиями своего фееричного проигрыша. Он совершенно не был к этому готов, как не готов был почувствовать хотя бы что-то, кроме блаженного ничего.       Занавесив окна и заперев двери, мужчина прятался на одиноком островке в бесконечном белом тумане и делал вид, что мир за пределами дома истончился и исчез, растворился, стерся; будто никогда и не было, будто реальность не разбилась несколько дней назад перед его глазами и не изранила его осколками отрицания. Предположительно несколько дней, потому что счет суткам потерял слишком быстро: час тянулся за вечность, месяц проходил за секунды.       Ганнибал — мысленно использовалось только третье лицо — подарил Уиллу свободу, но так уж вышло, что она оказалась одна на двоих и чудовищно горька на вкус. Грэм совсем не знал, что с ней делать, предпочитая забиться в угол и медленно убивать себя беспробудным пьянством, временно заглушающим порывы к осуществлению стихийных ошибок и не дающим погрузиться в океаны жалости к себе.       О, есть ли кто-то, кто любит лгать себе больше, чем отчаянно измученный Уилл Грэм?..       Хитросплетения интриг, постоянное напряжение, опасность, первобытный страх и боль, боль, боль; мучительная агония — Уилл, остро желая вновь разделить жизнь уже на «с» и «без», «зависимость» и «освобождение» от нее, обрек себя на нечто иное. Новый уровень вечного личного ада, где нерационально ощущал себя еще более одиноким, оставленным, покинутым, ненужным, чем был до этого…       Такие воспоминания — запретная тема даже для обсуждения с внутренним голосом, но не с Ганнибалом.       — В первый момент, когда я увидел тебя там, стоящим на коленях, хотелось закричать. Я казался себе отчаянно, болезненно правым; считал, что поступаю верно. Я не хотел думать о тебе больше, хотел забыть, лишь изредка вспоминая, что где-то там, далеко, существуешь ты, ешь трюфели и запиваешь их белым игристым, очаровывая очередной кусок отборного мяса. Ты не должен был быть моей проблемой больше, но… Я увидел тебя там, на коленях, под прицелом, и мне захотелось кричать. Кричать о том, как я ненавижу тебя и твою заносчивую способность к умению быть настоящим ублюдком. Кричать, что ты моя добыча. Выть, что все не должно быть так, что ты должен был уехать, но твой голос в голове повторял мне: «Мы не могли уехать без тебя».       Начав, он уже не может остановиться, захлебываясь в бесконечном потоке льющихся слов. Плотина, которую он возводил и сдерживал годами разрушилась в одночасье.       — Затем думал о том, чтобы пойти в дом, взять пистолет, вернуться к тебе и выпустить всю чертову обойму в голову, оставив один патрон для себя. Хотел слышать, как пули будут лететь в твою сторону тихим свистом, как будут влетать в череп с этим особенным глухим звуком. Хотел знать твою реакцию, если бы я подошел и приставил пистолет к виску, выстрелив раньше, чем меня успели бы остановить… Думал о многом, но в итоге оказался на кухне, обнимающий бутылку виски, прижатый к полу грузом вины — твоей, моей, чьей-то еще… Может, всего этого прожженного и агонизирующего мира, который я в тайне всегда немножко ненавидел.       Оглушительная тишина тогда давила на перепонки, отдаленное эхо своего собственного смеха и плача разносилось по углам и таяло под потолком. В тысячи раз больнее пуль и лезвия ножа, вскрывающего живот, было (не)понимание. Разбитое, беспомощное существо, грызущего рукав куртки — уже не человек, это агония в ее живом воплощении. Угасли чувства и эмоции, как исчезло и остальное, оставляя только пустоту внутри и боль, накаляющую, вытесняющую собой все, съедающую острыми зубами и раздирающими мозг с торжествующим ультразвуковым визгом. Он обреченно пытался прогнать мысли и вернуть блаженную тишину, но это вряд ли было возможно, не лишившись рассудка.       «Не можете с ним, не можете без него», — горькая улыбка часто грубо ломала губы, когда приходилось столкнуться с несовершенством личной лжи: тишина сводила с ума быстрее, чем голос друга, когда ночь вдавливала в постель тяжелой рукой, сбивая дыхание и лишая движения, оставляя один на один с особенно острым ощущением одинокого «я». Почти всегда Грэму было страшно однажды не проснуться, но еще ужаснее — не засыпать, отдаваясь во власть размышлениям, самовольно забирающим господство и раскрывающим незажившие раны, истекающие печалью, болью, жалостью, сокрушением, признанием единоличного вражеского триумфа и тем, чему невозможно дать верного определения. Только среди тьмы, в компании со звенящей тишиной, когда потеря важной части себя становилась особенно острой, реальность наотмашь била по больному — он скучал, и это жгло сильнее, чем боль от ножей, не покидающих спину; тосковал невыносимо, кусая подушку, тихо выдыхая воздух вместо крика, силясь сглотнуть не дающий сделать вдох комок в горле взамен воя, словно у умирающего в пламени зверя, когда в желании сорваться с места среди ночи и пойти/поехать/полететь становилось совсем тошно.       «Ненавижу!» — кричал он в пустоту, опускаясь до хрипа, до срывающегося голоса и горящих от недостатка кислорода легких; скулил, как раненный не умеющий ни гордо и молчаливо умирать, ни терпеть страшную муку пес, попавший в капкан и вырывающий, выкупающий у смерти лишнюю бессмысленную минуту, чтобы… Что? Ответа на этот вопрос Грэм не знал или не хотел знать, предпочитая заменять все злобой, но самообман был далеко не совершенен и крайне недолговечен, как действие местной анестезии или эйфория от наркотика — потом неизбежно начиналась ломка, отчего Уилл так непомерно часто задавал себе вопрос о том, как могло случится, что он впал в жестокую зависимость. Бесчисленно напоминая себе, что излечиться от обсессивной патологии было его решением, невозможно было припомнить ни единого раза, когда самовнушение срабатывало и становилось легче.       — Я скучал. Настолько сильно, что придумал себе твою точную копию, говорил с ней, разрываясь каждый раз, когда ты смеялся надо мной, не желая отвечать. Я просил тебя, умолял тебя, пытался ударить, разбивал бутылки о стены, рядом с которыми стоял ты… Но никогда не мог признать то, как сильно тоскую, что угасаю, схожу с ума от отсутствия тебя — это было слишком унизительным. Только иногда, когда напивался до невозможного состояния, и мои псы составляли мне компанию, я мог найти в себе силы, чтобы признаться, что тебя в моей жизни было всегда чуточку больше, чем должно быть, но много меньше, чем того хотелось — это случалось настолько часто и в откровенном бреду, что они вряд ли хоть что-то понимали. Разумная часть меня говорила о том, что я чувствую и испытываю пройдет, сотрется со временем, но… Тогда мне казалось, что оно не умрет, не уйдет, в это можно стрелять из пистолета, но оно забьется в угол и выживет. Снова.       Слабо стукнувшись лбом о холодное стекло, Уилл сбивается, представляя как выдирает из себя те мучительные месяцы. Они извиваются скользкими слизнями и не хотят покидать его мозг, но он, приложив все усилия, захлопывает за ними одну дверь и открывает следующую, где, очнувшись от состояния, близкого к коматозному, медленно делал первые нерешительные шаги к новой жизни. Он предпочел молча исчезнуть с радаров: не брал телефон, не отвечал на звонки, игнорировал письма, не выходил в интернет и совсем не покидал импровизированную крепость в виде собственного же дома, притворяясь призраком.       Приближалось еще одно заседание суда, но он на него, как и на другие, не явился, стойко игнорируя стопку повесток возле двери. Первый конверт был датирован четырнадцатым января, последний — девятнадцатым днем следующего месяца.       Толпа кровопийц-журналистов и репортеров стала стремительно редеть и затаптывать площадку стало некому. Дом медленно засыпало снегом, но мужчина не счел нужным убрать его с подъездной дорожки даже ради любимых собак, которым приходилось пробираться на улице прыжками через сугробы. Конечно, именно поэтому, а не потому что снег, казалось, еще сохранил тепло единственный раз преклоненных коленей. Как ему думалось, безумцем он не был, а это было безумием, как и разговаривать с тем, кто находится в тюрьме или в клинике для душевнобольных — не знал где точно — и обвинять его во всех страшных грехах.       Затишье было упоительным, но не долгим.       Раз в неделю, иногда в две в дом на отшибе наведывалась Алана. Приносила еду, ненужное утешение, противно-кислую жалость и надо отдать должное — пополняла запасы виски. Отчасти, последнее было единственной причиной, по которой она не была удушена в первые несколько минут своего визита: Уилл действительно пребывал в очень скверном расположении духа. Поначалу женщина читала лекции о вреде выпивки, но после признала их тщетность и отсутствие у себя прав на нотации, а кратко брошенные слова вскоре превратились в неряшливо склеенные разговоры, хотя и небольшие, и о чем-то отвлеченном.       Конечно, Уилл догадывался, что подруга наведывалась не просто так: может, чтобы проверить не умер ли он, отравившись виски, упав с лестницы или захлебнувшись во сне собственной желчью, но эта забота, возможно, спасла ему жизнь в первые полтора месяца и помогла более-менее оставаться в своем уме. Временное перемирие разрушилось, когда неизбежный профессиональный интерес победил, и закономерно начались неудобные вопросы в совокупности с предложениями о программе защиты свидетелей. Тогда Уилл решил, что этого достаточно. Он смотрел на Алану, доктора Блум, и давно не видел того, что должен: девушка, которую он знал, исчезла давным-давно, а с той, что осталась он не хотел иметь ничего общего — не после всего того, что застряло между ними, как неудобная кость в горле.       Пожалуй, отчасти это была вина, и в конце концов, Уилл сказал ей катиться к черту. Предельно вежливо и даже добавил что-то вроде «спасибо», а затем вновь остался один в своей картонной коробке, как котенок, не видя мира любуется только носами проплывающих мимо ботинок и отдаляющимися спинами. Пару раз мужчина мыслями возвращался к программе защиты, но злился и отметал их. Разумеется, не потому что тогда Лектер не смог бы найти его, когда сбежал, а потому что чужое имя ничего бы не изменило — груз прошлого все равно тянул бы вниз.       В конце концов, у него осталось только имя, но и то напоминало о слишком многом.       — Конечно, я благодарен Алане, которая заботилась обо мне, и Джеку, который приставил парочку агентов к дому, чтобы не дали журналистам растащить меня на сувениры. Может, отчасти поэтому я выжил и справился с этим со временем. В любом случае… — он замолкает на время, уже чувствуя себя вымотанным, пустым, не желающим продолжать не то, что говорить, но даже сохранять жизнеспособность. — Это был март. Месяц, когда я встретил свою жену.       Не открывая глаз, чтобы не видеть торжество Лектера, он сосредотачивается на каждом следующем вдохе-выдохе. После всего, что Уилл видел и пережил, история о двух собачниках, случайно встретившихся в парке, кажется до боли банальной и простой; понятной, а этого ему так не хватало.       Жаркий день двадцать первого марта. Два месяца и двадцать пять дней — не то, чтобы Грэм считал дни — с того момента, как худший кошмар ФБР был наконец пойман.       В своей обычной привычке, мужчина примостился на скамейке в тени деревьев, разрешая собакам беспорядочно носится рядом. Уинстон положил голову на колено хозяина, время от времени настороженно подергивая ухом и преданно заглядывая ему в глаза — он всегда был умным псом. Уилл не понял в какой момент на противоположный конец скамейки села девушка, в основном потому что большую часть времени его давний друг постоянно был рядом, а потом она привлекла внимание и заговорила о собаках. Ее глаза — светло-голубые, оттенка лазури были безумно прекрасны.       — Это не было любовью с первого взгляда, — тихо продолжает он. — Но с ней было легко, не так, как с другими. Она не задавала вопросов, не копалась в прошлом, личном; говорила о собаках в первую встречу, во вторую и прочие — о чем-то еще, и впервые за большой период времени мне было не в тягость живое щебетание рядом. Слушать Молли всегда было приятно.       Договорив, он спохватывается, распахивая веки и вцепляясь в Ганнибала зрачками. Тот, кажется не заметил имени, но Уилл знает, что это не так, делая мысленную пометку вернуться к вопросу позднее.       — Продолжай. Какой она была, когда ты впервые увидел ее?       — Она… — теплое воспоминание воскрешает слабую улыбку на лице профайлера, но доктор знает, что улыбка эта подарена не ему. — Светлой. Молли приносит с собой ослепительный свет, будто сотканный из солнечных лучей. Она заставляет мир вокруг сиять, искриться в каждом миллиметре, и от этого сияния невозможно уйти, даже если бы захотел. Но я и не хотел. Мы много разговаривали. Поначалу, говорила в основном она, но я завороженно ловил каждое слово. Я желал узнать ее, мне было любопытно — впервые за долгие месяцы я почувствовал себя лучше. Мы проводили вместе много времени…       Кажется, это было в апреле. Печать легкой, задумчивой грусти на ее обычно жизнерадостном лице кажется необычной и чуждой. Сияющие глаза, пухлые губы, созданные для улыбок и поцелуев, никак не сочетаются с печалью и тоской, ведь люди, которые смеются, не могут плакать. Как оказалась, в тот день была очередная годовщина со дня смерти ее супруга. Может, чтобы поддержать ее, но Грэм рассказывает ей о своей потере, о том, как лишился дорогого сердцу человека, хотя и опуская жуткие подробности; как его жизнь пошла кувырком уже очень давно. Он называет Ганнибала другом, но Молли понимает — тот подобрался гораздо ближе.       — … И я рассказал ей о тебе. Не прямо, конечно, и не все.       Однажды, она, набравшись смелости, спросила: «Так ты из парней по парням?», и, когда он ответил отказом, извинилась за вопрос, смеясь и говоря, что было бы досадно, потому что Уилл ей очень понравился. Он улыбается тоже, потому что не может не улыбнуться.       Седьмое мая — Уилл помнит этот день, потому что именно тогда понял, что безнадежно влюблен в нее, свою обожаемую частицу света.       Восьмого мая Грэм заметил, что больше не видит Ганнибала Лектера.       Девятого мая он все еще его слышит.       — Я не переставал думать о тебе, но… Знаешь, я впервые начал надеяться на то, что смогу пережить все, — темно-синяя бездна, разверзнувшаяся в обращенных на Ганнибала глазах, кажется бесконечно глубокой, словно ледяные пустоши, выжженные холодом и добитые ночью.       Уилл вспоминает стены родного дома, дорогого сердцу уголка в отдалении ото всех, будто пропитанного и дышащего теплом; свою прелестную жену, дарящую привычную лучезарную улыбку за завтраком, греющую еще сонного мужа и бодро щебечущего сына, с нетерпением спешащего съесть приготовленное. После — продолжительные прогулки, сопровождающиеся звонким мальчишечьим смехом и заливистым и игривым лаем собак, наперебой резво бегающих за пронзительно пищащим мячиком, безобидные подшучивания и бесконечное живое пение женского голоса, наполняющего сердце особенной дребезжащей нежностью.       Вечерние проводы стеснительного солнца, укрывающегося за ровной ниточкой горизонта, очерченного озерной гладью, и ощущение мягкой женской кожи под кончиками пальцев, касающихся нерешительно в порывах сдержанной страсти, облаченной в нежные объятия, а затем переходящими в неторопливые ласки и размеренные занятия любовью — обмен обоюдным тлеющим огоньком, слегка горчащим дымом прошлых поражений и потери.       Осязаемая радость от хороших оценок, деленная на троих; сосредоточенность на лице Уолтера, суетливо старающегося нацепить наживку на крючок побольше в надежде на хороший улов, чтобы отчим мог им гордиться, а мама приготовила что-нибудь совершенно феерическое и невероятно вкусное на воскресный вечер, по-домашнему уютный и спокойный, так идеально реализующий все то, в чем так нуждался Грэм.       Конечно, бывали и редкие минуты свободы от человеческого общества, полные только тихого копошения собак, когда мужчина, погруженный в кропотливую работу над мотором, едва ли замечал понуро бродящих и жаждущих внимания любимцев, но в остальное время семья была рядом и, казалось, так будет всегда.       — Наши отношения развивались стремительно: мы скоро съехались, а потом, проснувшись однажды утром, решили пожениться, — Уилл пожимает плечами, будто говоря «просто так вышло». — Я перестал видеть тебя, но выбросить твой голос из головы мне так и не удалось.       Память, услужливая и непокорная, подкидывает сонно-размытые образы и вырывает отдельные детали: объятия у потрескивающего пламени камина, перебирающие невидимые клавиши на мужском колене в загадочной мелодии тонкие женские пальцы, мягкий шелк светлого каскада волос, к которому прижат щекой, и тонкий аромат вишни и сандала; совместное приготовление рождественского пудинга и имбирного печенья на совсем маленькой кухоньке, смазанный мучной отпечаток на бархатной щеке Молли и тихий смех, а потом блеск десятка Солнц в ее ярко голубых глазах и дразнящий поцелуй, упоенный нежностью; ужин с семьей супруги и встречи губ украдкой, словно они не женатая пара, а опасающиеся строгих родителей подростки; мягкий свет ночника, отбрасывающий на стены звездные жемчужины, тихое дыхание засыпающего сына и свой приглушенный тембр, пересказывающий удивительные приключенческие истории, прочитанные когда-то в далеком прошлом; большой холл кинотеатра…       Перед внутренним взором возникает просторная зала, вмещающая множество людей: сторона обвинения, менее численная — защиты, бесконечная череда пострадавших и свидетелей, дивизион охраны для одного связанного хищника. Устремляя взор в никуда и игнорируя окружающие звуки и перешептывания, Уилл не помнит где именно сидел, тщательно избегая встреч со скользкими и жаждущими увидеть «невесту Потрошителя» глазами. Пара брошенных слов, отрепетированных заранее и слетающих с языка слишком спешно; долгое неподвижное сидение в одной позе, чтобы не привлекать и без того пристальное внимание; жар и холод собственных чувств. Врезающиеся в мозг со скоростью скоростной электрички равнодушный голос зачитывающего приговор судьи и до тошнотворной приторности сладкий, ассоциирующийся только с разложением и смертью запах духов от дамы позади через ряд или, быть может, два.       Все проходит слишком быстро, хотя на это уходит не один полный день, — достаточно времени, чтобы все, в том числе он сам, успели промыть мозг на тему правильности происходящего и убедили в заслуженности наказания. Уилл почти поверил, но после всего одна оплошность — один пойманный взгляд и надменно покровительственная улыбка, невидимая через воистину звериный намордник на лице убийцы. Даже так, укутанный в смирительную рубашку, увитый ремнями и отделенный ото всех прутьями металлической клетки он взирает на всех свысока, будто наблюдая за нелепым спектаклем, чем, несомненно, и была эта глупая показательная постановка, ошибочно именуемая судом. Въедающаяся, душащая, заставляющая трепетать оплошность, из-за которой Грэм ночь напролет забывался крепким дешевым алкоголем.       — Помнишь заседание суда? Тогда я позволил себе обмануться тем, что смогу быть равнодушным и объективным, смогу сказать нужные слова и выйти со спокойной совестью и легкостью в душе… Конечно, я облажался. Все эти взгляды, перешептывания… И ты. Видя тебя, я разрывался, распадался на осколки, расползался на молекулярном уровне. Это было удушающе. Даже дома я не мог отмыться от грязи всеобщего осуждения, от мерзких, гнусных слов, что они говорили про тебя и меня… Я так напился в тот вечер.       Слишком много обрывков воспоминаний за последние годы, стираясь под тяжестью усталости, проскальзывают перед взором — Уилл их не чувствует. Пытается воссоздать и пропустить через себя в воображении эту жизнь, но не может, будто то было лишь долгим сном или полетом мысли истекающего кровью тела, корчащегося на паркете от нового ножевого ранения рукой дорогого друга.       Картинки из прошлого сменяются, прыгая камушками от одной к другой, а Грэм наблюдает за их движением, равнодушно критикуя дрожащее изображение и недостаток яркости — давно поблекшие кадры совсем неинтересного кино. Воскрешенные воспоминания будто принадлежат кому-то другому, а он лишь бесплотный сторонний наблюдатель чужого счастья, присутствующий всегда и везде, притаившийся в полумраке на каждой фотографии. Свидетель того, как главный герой этого фильма сбрасывает трещащую по швам маску, как счастливая — местами наигранно — улыбка превращается в отчаянный оскал испуганного и загнанного в угол зверя, готового защищать до последнего вдоха свое временное пристанище и дорогих людей. Никчемная и посвященная единственной цели жизнь — малая цена, которую мужчина готов заплатить за сохранность тех, кто любит его и принимает то, что он старается им дать.       И защитить было бы значительно проще, если бы главным врагом не был он сам, приводящий в дом и жертв, и убийц. Неспособный спасти от кошмаров даже себя, Уилл боялся засыпать, боялся вспоминать и вздрагивал каждый раз, заслышав в голове один и тот же голос, дублирующий происходящее в беспорядке головы. Знакомый тон, идеальный тембр, заметный акцент. Страшась выдать свою ложь очередным разговором с пространством, в котором притаилась собственная слабая, трясущаяся тень, Грэм ждал момента, когда нагруженный тоннами лжи хрустальный домик рассыплется над головой, заживо засыпая без возможности выбраться.       — Мне всегда казалось, что ты присутствуешь рядом, вроде «плюс один» на приглашении в новую жизнь. Кем-то третьим даже в нашей постели, между мной и Молли. Когда мы переехали в новый дом, у нас появилась соседка. Миссис Уолш прекрасная женщина, но чересчур прямолинейна, почти что нахальна. И твой голос… Который говорил «грубо», который перечислял рецепты и спрашивал о том, как именно я хотел бы забить ее, сводил с ума. Я не мог коснуться тебя, хотя ты был так невозможно близко, но тебе это было не нужно — всегда достаточно было слова, чтобы начать бояться послушаться и сделать ошибку. Боялся, но утешался тем, что ты — это я, часть меня, которая хочет заставить ее замолчать, но никогда не наберется достаточно сил, чтобы сделать хоть что-то. Ты всегда хотел пробраться ко мне под кожу, но не учел, что мне и самому в ней безумно тесно. У тебя было то, что ты всегда желал — мой мозг. Ты забрался так глубоко, что я подумывал вскрыть себе череп обычной вилкой или осколком бутылки. Думаю, мне даже хватило бы настойчивости сделать это — безумие отчаянного человека.       Конечно, Грэм любил и любил так, как только может любить мужчина свою семью, хотел защитить их и защищал, по мере сил огораживая от мертвецов, что тянули непостижимым грузом. Но, пожалуй, слишком часто для безоблачной жизни, воображаемые покореженные тела переступали порог убежища, пересекая грани реальностей, и просачивались сквозь щели в окнах, дверях, искали способы пробраться через самые маленькие стыки в полу, просовывая тонкие ветки костлявых пальцев и стараясь ухватить мужчину за лодыжку, если тот имеет неосторожность не смотреть куда ступает, или же за шею, когда в поисках защиты изнанки прислонялся спиной к стене, в попытке задушить едва теплящуюся, трепещущую душу.       Иногда они молчали, иной раз — осуждали; временами были неузнаваемы, редко — имели лица; порой были незнакомы, периодически, напротив, приобретали очертания соседей, друзей, близких, но они всегда оставались холодными настолько, что его собственная кожа казалась раскаленной, а отпечатки посеревших рук оставляли страшные ожоги на коже, через мышцы до самых костей. Корчась от фантомной боли, Уилла всегда удивляло, что он выживал, а никто не видел следов недавнего нападения. Только Молли, милая великодушная Молли, замечала последующую мрачность мужа, стараясь вытащить того из старательно сплетенного им самим кокона депрессии и спасая от очередной панической атаки. Молча будучи рядом, она в момент оставляла любимый магазин, и организовывала пикник в парке или семейный просмотр второсортной комедии в несколько серий, или же просто больше окружала заботой, чтобы отвлечь и вернуть в нем интерес к жизни. Помогало далеко не всегда, но супруга не отчаивалась, с улыбкой начиная попытку сначала всякий раз, когда Грэм упрямо уходил дальше в дебри имени себя, закрываясь от нее, от сына, от серого и пресного мира, полного оживших кошмаров.       — Я любил Молли. Люблю Молли, — уверенно говорит Уилл, вскидывая голову. — Но она пережила свою потерю, а я… так и не смог. Тогда не смог. Одни только кулинарные передачи. Она их обожает, а я ненавижу, потому что каждый раз задумывался над тем, какой рецепт подошел бы тебе, пришелся бы по твоему утонченному вкусу? Стал бы ты критиковать происходящее на экране, если бы сидел со мной здесь, рядом, на расстоянии вытянутой руки? Теряя ответ между «наверняка бы стал» и «это ниже твоего достоинства».       Снова и снова путаясь в своей беспомощности, Грэм каждый раз искал что-то, что стало бы основанием и точкой отсчета нового существования, в очередной раз пытаясь собрать тысячу разбитых реальностей в одну, хотя бы отдаленно напоминающую цельную: желания, мысли, люди — все, что было бы неизменным, стало бы основой и нерушимым фундаментом.       «Но не умел правильно подбирать константы», — произносит внутренний голос, отчего-то тем тоном, который использовался в разговоре об убийствах с родителями и близкими родственниками жертв. Осторожный и понимающий, выражающий бесполезное сочувствие возле свежевырытой могилы.       Попытки начать жизнь с глупых неизменных стандартов кажутся совсем бессмысленными и совершенно очевидно провальными, потому как анализировать персональные решения ранее оказалось непосильной задачей — с чужим мировосприятием всегда было разобраться гораздо проще. Множество голосов, говорящих с ним, о нем, в нем рассказывали, искушали, упрашивали и подначивали, почти сливаясь с собственным, но все же оставаясь чужими. Кроме одного, чей бархатный полушепот пронизывал сны, прокалывая мысли как бусины тонкой нитью, безжалостно врываясь в каждое видение на любом, даже самом сокровенном уровне подсознания, разрывал изнутри на куски своими ироничными замечаниями, слишком правдиво отражая потаенные и спрятанные так глубоко секреты, зная о желаниях Грэма порой больше, чем он сам; чьи полутона вызывали волны внутренней дрожи, когда говорил любимое, не оставляющее сомнений «ты никогда не забудешь мое имя».       Может быть именно из-за бесчисленных условных «но» любовь к семье не смогла — просто не сумела — плыть и была утоплена в Атлантике.       — Я начал курить. Знаю, что ты не одобрил бы, но иногда мне просто необходима была сигарета. Или причина, чтобы выйти на воздух, почувствовать сырость холодного, промозглого вечера, ветер и плавную тень надвигающихся сумерек… Побыть одному. Прогнать тебя хотя бы на время, попробовать оставить там, снаружи. Иногда это получалось, иногда — нет. В последнее время все же больше да. Я начал ловить себя на мысли, что все чаще перестаю думать о тебе. Как-то, проснувшись среди ночи почти под утро, я не смог вспомнить твоих глаз. Помнил, что меняют цвет от золотистого до красно-карего в зависимости от освещения, и все. Ни оттенка, ни отражения — ничего. Понял, что не помню на какой стороне лица у тебя шрам, а после забываю о нем вовсе. Я начал тебя терять, и это было одновременно и грустно, и больно, и всем, чего я желал. Год и тринадцать дней сверху — та самая дата, то утро, когда я удостоверился в том, что сделал правильный выбор и хочу провести всю свою жизнь рядом с Молли. Принял то, что меня перестало смущать хамство в такси и раздражать грубое поведение миссис Уолш; принял, что не смогу помочь всем.       Стараясь не думать больше, провоцируя собственную агонию и дразня этого надоедливо грызущего зверька сильнее, Уилл опирается о стекло спиной, невольно стукаясь затылком, и сползает по нему вниз. Досадливо хмурясь боли в висках, он думает лишь, что мысли, взбунтовавшись, решили прогрызть себе путь наружу, параллельно добив не слишком удачливого носителя.       Еще пара кадров прошлого сбивают стаи воспоминаний: дебютное убийство Великого Красного Дракона, тогда еще не получившего это имя, и багровые реки, проходящие через беспокойные сны, где изуродованные до неузнаваемости мужчина, женщина и их дети отражают в осколках зеркальных глаз его, Грэма, монстра, и предчувствие чего-то надвигающегося, рвущее на ленты изнутри. Это нарезало на тонкие пласты, оставляя беспомощно дергаться в попытке избавится от мучавших опасений и зарождающихся душащих предвкушений, что только крепли с каждым чертовым днем помимо воли.       Не иначе, чем чудом, он переживал ночь, прячась в иллюзорных комнатах фантазии до следующего проявления бессонницы, когда, томимый невнятным робким предвосхищением боли, он снова покидал жену, чтобы найти в комоде далеко спрятанное письмо — осколок тени в безоблачной мечте, выбивающийся чернотой из белого шелка семейной жизни. Даже не проверяя, Уилл знал, что злополучный конверт там, во втором ящике под слоем сложенной одежды, сокрытый от любопытных глаз будто что-то постыдное, а лист внутри, увитый каллиграфическим почерком, имеет знакомое лицо, известное только лишь получателю. О, нет, забыть невозможно, как нельзя вытравить яд, ставший панацеей из крови, а образ Дьявола, облаченного в костюм-тройку и прочно вплетенного в паутину сознания, — из разума, вскрытого и влажно блестящего соединительной тканью оболочки головного мозга, стремительно разогревающегося как тонкая вольфрамовая нить.       Говорят, мозг не чувствует боли, но Уилл готов был поспорить с этими безумными счастливцами, не испытывающими того, что испытал и испытывает он.       — Триста семьдесят восьмой день без тебя — день, когда я полюбил жизнь и позволил себе наслаждаться счастьем, какого не испытывал никто и никогда. У меня была идеальная жизнь: горячо любимая жена и не менее любимый сын, уютный дом, хорошая работа. Я бы никогда не вернулся к тебе, знаешь? Не захотел возвращаться, но Молли… Она настояла, а я позволил — уступил, когда нужно было быть непоколебимым, — тяжело сглотнув, мужчина зажимает и трет глаза ладонью. — Уже на второй день с тобой понял, как ошибался: я заслуживаю всего, что со мной происходит. Заслуживаю той боли, что испытываю каждый день, каждое твое предательство и острое слово, жестокое испытание и потерянную каплю крови, каждый момент своей собственной агонии — я заслуживаю одним только тем, что всегда возвращаюсь и чувствую к тебе.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.