***
— Так вы, оказывается, снова влюблены, моя Леди? Кот поворачивает к ней хитрое лицо, и Маринетт вынуждена сделать то же. Фраза ехидная, колкая, как обвинение: Ледибаг от нее впору скривиться брезгливо и промолчать привычно, Маринетт – подскочить с места и начать горячо убеждать в обратном (саму себя), кричать и возмущаться, просить не лезть не в свое дело, но ничего, на удивление, из перечисленного не происходит. Маринетт охотно было провернула из этого что-то в реальности, наверное. И все ж у нее пока нет желания рушить приторную странность своих снов, а уж тем более – лишать себя таких редких встреч с Нуаром, простых, как сейчас – без гонок и погонь, ударов и ссадин, акум и битв, которых сполна хлебнула в реальности. Хватит. — Я не думаю, что это можно так назвать. Просто… — Что – «просто»? – нетерпеливо подталкивает Нуар. Хитрая улыбка – сама вся отдает какой-то западней – расползается по его лицу чуть шире, как ткань из-под распущенных стежков ниток, предвещает что-то нехорошее, насмешливое. — Не хочу, чтоб ему было больно. – обрубает Маринетт, тучно хмурясь и отстранено смотря вперед. Благо, есть куда – их новое место огромный, шикарный вокзал, весь лоснящийся крахмальным белым цветом, так и зовущим зажмурить глаза покрепче, с миллионом пестрящих кислотно-зелеными буквами и цифрами табло, да снующими туда-сюда пассажирами с багажами, в пестрых брюках и юбках, отвлекая и без того рассеянное внимание. – Зачем ты позвал меня? Не для того же, чтобы говорить со мной о тонкостях моих чувств и благословлять «завет да любовь», а, Кот? Кажется, это выходит достаточно насмешливо – по крайней мере, Нуару и его улыбке в такт, если не сильнее, потому что она, на секунду меняясь, ощутимо тускнеет. Сердце Маринетт почти успевает обдать легкий мороз, но напарник тут же принимает привычное выражение, рассеивая предположения. Кот смеется – звук его голоса резонирует среди сотен чужих переговоров, смешавшись со звучащим издали глухим плачем. Он птичьи склоняет голову, сокращая расстояние, подвигается на лавке сантиметров на двадцать, отделявших их друг о друга и произносит Маринетт на ухо шипящим шёпотом, губами мягко прикасаясь к щеке: — А вы против, принцесса?***
Маринетт не помнила, как закончился тот вечер и как ушел Адриан. Совсем, будто из памяти вычеркнуло, не было вовсе: ни единой фразы, ни словечка, подтаявшего в воздухе, лишь смутный туман вокруг. Словно и не случалось этих побрякивающих шагов, стука ударяющегося об пол звенящего рюкзака и долгих объятий, затянувших на полночи, короткой длинной тишины, укрывшей от суетного мира покрывалом покоя. И отчего-то только открытое поутру окно напомнило Маринетт, проснувшейся на диване, заботливо укрытой кем-то пледом, о реальности произошедшего, хоть и навряд ли одно с другим имело право на какую-то связь. Анализируя поутру в голове произошедший эпизод, меланхолично от пережитой эмоциональной встряски размешивая стучащей звонко ложкой чай в стакане, Маринетт думала, пытаясь погрузиться в пережитое – еще раз, с головой, до мельчайшей подробности, живо перечувствовав и переосмыслив – однако никак не могла. Это было странно – как можно забыть такое? Адриан сам, по доброй воле, пришел, просидел почему-то весь вечер, утешая. Зачем? С какой поры ему стало так не наплевать на то, сколько раз в неделю ее мучает душевная боль? Когда Маринетт пропустила становление этого знаменательного момента? Может, они были друг другу близки, может, симпатизировали – но этого для Маринетт казалось слишком мало, чтобы переживать за себя (себя!) Адриану и болеть ее проблемами. Это было странно и так незнакомо, непривычно, почти инородно принимать помощь от него – такую близкую, непосредственную, живую. Страннее было только то, что это помогло. Странно, что считать секунды на светофоре чуть легче, и текут они быстрее. Чудно, после всего пережитого, идти мертвенно-спокойно средь забитых учениками коридоров лицея и даже не хотеть рассыпаться, втесаться в давящие своим натиском обычно стены, пытаясь не существовать. Странно – чувствовать себя так живо и по настоящему, так естественно-просто, и даже не нащупывать поднимающейся внутри ослепленной ярости, пытающейся впиться в горло змеей. И очень легко. Как будто для нее ничего другого и нет. Как будто эти незнакомые совсем люди, весь этот ворох друзей, шелуха, сноп простых, по-земному низких целей, далеких от спасения чужих жизней – самое насущное и важное, что у нее есть. Вот Адриан, вот Хлоя, виснущая у него на плече, еще куча людей, имена которых Маринетт вспоминает, когда надо только обратиться к ним. Алья с телефоном в руке, которая поднимает нечитаемый поначалу взгляд, отличный от других – ядовито-недоверчивых, колких, помнящих ее прегрешения, – схожий, наверное, только с равнодушно спокойным (поразительно при этом легко заставляющим чуть глубже вздохнуть) взором Адриана, пока не различает Маринетт. Маринетт почти забывает все, с паникой подумав, что забыла ответить на ее смс, отвлекшись на Адриана, и на секунду вспыхивающее чувство вины заглушает все остальное, припоминая все произошедшее. Маринетт готова твердить всякую чушь, умоляюще заглянуть Сезер в глаза и извиняться, едва ли не склонившись на колено, требовать номер телефона Марко, пока не ловит себя с легкой остужающей усмешкой, и ускоряя замедлившийся на секунду шаг. Мир все кажется далеким, неестественным, странным. И все же Маринетт ловит себя на том, что для нее как будто другого и нет. — Маринетт, если ты еще хоть раз посмеешь отчебучить что-то, подобное вчерашнему, я не знаю, что с тобой сделаю! Алья кидается к ней на шею с руганью и какими-то слезными, но бойкими заверениями, злыми и веселыми одновременно глазами и настоящей, не затемнённой воображением, улыбкой. Маринетт охает от того, что бесцеремонно сжимают, как котенка, ее в руках, и от растерянности глубоко вдыхает запах с чужого плеча. Аромат выпечки смешался с запахом дешевенького одеколона и наспех выкуренной кем-то рядом сигаретки (несомненно, Нино – Маринетт уже начинает узнавать их по запаху), но почему-то странная смесь не вызывает отторжения. От нее почему-то упорно веет странным, домашним теплом. Алья, старая добрая прежняя Алья, в которой раздражение и натужная веселость делится с печалью, сводящей зубы, обнимает до скрипа в ребрах, по-прежнему сбивчиво нашептав ей на ухо: — Мне тоже не по душе то, что сказал Марко. Но все же, не делай так больше! Есть другие способы… для того, чтобы выразить боль. В конце концов, ты ведь помнишь о том, что у тебя есть я? – и поднимает мокрые глаза. – Адриан ведь поговорил с тобой, да? У Маринетт будто камень с души падает. Стремительно, в пропасть катясь, разбивается. Маринетт вспоминает на секунду, как это – дружба, настоящая, взаимная, близкая-близкая, не та, в которой каждый другому до гроба должен и требуют откровения. Она почти без боли вспоминает о том, как Алья смеялась и по-доброму утешала ее после глупых сомнений по поводу Адриана – и от этого внезапно так хорошо и весело-грустно, что Маринетт готова все и всем простить, даже себе самой. Она счастливо улыбается и взаимно обнимает Алью, прижимая к себе. Маринетт отвечает настолько искренне, что почти самой себе верит на секунду: — Я об этом никогда и не забывала. – от улыбки все равно натужно сводит скулы, хоть Маринетт почти заставляет себя отдаться счастливому моменту – но лицо Адриана, направленное на нее, избавляет от тяжести этой необходимости. Агрест, чуть поведя плечом, отстраняется от друга, с которым говорил, бросая что-то – и легкий, но сдержанный взгляд рикошетит Маринетт вскользь лица – и не обращая внимания на придушенный визг Хлои, прожегшей Дюпэн-Чэн глазами, рядом, делает пять шагов вперед, оказываясь совсем рядом с беззастенчиво прижимающейся к Маринетт Альей, закладывая в карманы руки. — Привет, Мари. – усмешка все так же опоясывает от головы до ног. Смотря чуть свысока – однако теперь, впервые за долгое время Маринетт становиться понятно, что это только из-за того, что он выше ростом. Алья чуть отворачивает голову, бросая быстрый взгляд на Адриана, снова возвращаясь к Маринетт спустя мгновение. Агрест позволяет себе недолгую снисходительную улыбку, спрашивая почти без тени надменности. – Надеюсь, ты в норме? Она много лет чувствовала себя такой далекой от Адриана. Но теперь, что-то в их отношениях изменилось – неужели один вечер сточил годы об одни объятия, порвал время? Почему теперь ей казалось, что они теперь, как никогда друг другу, близки? Почему снова заливает то чувство, которое давным-давно было забыто – и в три раза светлее и ярче прежнего? Теперь спутанные мысли, совсем когда-то, смогла заполнить лишь одна, глупая и неестественная, томившая изнутри на медленном огне – ее зерно внутри, заброшенное навалившимся грузом, упорно прорастало насквозь, переплетая все остальное: как мог Адриан, с его печальными бесцветными глазами, ломкой, живой душой, которую она практически чувствовала рядом, вокруг, молчать о том, что его тревожит, и тревожит так же сильно, как ее? Молчать, как она? Как люди, которые хранят самые черные на свете секреты? Догадка теплилась где-то рядом, билась под рукой едва уловимым пульсом, будоража и волнуя Маринетт, как давно застоявшееся море. Она не желала отпускать – и каждый раз ярко поблескивала, почти слепя раздраженные глаза, стоило вновь ворваться в мир обветренным рукам, чуть к ней прикасающимся при встрече. Бесцветные глаза Адриана становились изумрудными – и когда это происходило, Маринетт понять не могла, почему губы сразу ей начинала рвать глупая улыбка, а сердце теснить глухая, тоскливая грусть, которая неизменно отдавала в грудь чем-то горячо родным, близким. Как будто она знает его сто лет. Маринетт знала, что это чувство рассеется, стоит Агресту сделать шаг прочь. Знала, что вслед свету и отравляющей наркотической легкости придет муторная дурнота и качающийся кораблем мир перед глазами, уничтожая всю лживую безмятежность – но от этого лишь еще больше не могла отказать себе в этом обмане, потому что он казался ей жизненно необходимым. — Конечно, в порядке. Вместо Сезер она до боли стискивает сжатые в замок за ее спиной пальцы, а в объятиях заставляет прильнуть лишь чуть немного крепче. Маринетт не знала, как назвать это чувство, как назвать то странную, пролегшую между ними связь, но чувствовала одно – так будет всегда, пока он будет стоять напротив нее. «Ты не понимаешь» Похоже, теперь они были равными. А после ада ее всегда ждет вычищенный рай асфальтированных дорожек и плиточных коридоров, картинных галерей и библиотек. После темноты Маринетт всегда будут ждать здесь. Здесь, где нет места крови, пустоте и разговорах о Ледибаг, где начинается жизнь другая, в которой можно жить. Жизнь, в которой есть Адриан. Когда-нибудь Маринетт сумеет заполучить право остаться в ней навсегда.***
— Если тебя расстраивает вопрос моей принадлежности тебе, то можешь успокоиться. — Разве? – спрашивает недоуменно и взволнованно Нуар, склоняясь чуть ближе к лицу Маринетт, заглядывая в глаза. Впору удивиться такой наивности – а еще беспардонности, которой пропитаны его чересчур развязные движения сегодня. – Почему? Мне кажется, у тебя есть все шансы. Маринетт выдыхает, опуская голову и отворачиваясь. Кот смотрит пристально, внимая до безумия, слушая, кажется, каждое слово, как откровение. Ничего не остается: Маринетт, мысленно проговаривает фразу, переживает в себе прежде, чем произнести – и только потом, выверяя сухость и черствость, озвучивает ответ: — Я никогда не смогу быть с ним. Он обычный человек, и я не хочу подвергать его опасности. – и внутренне вздрагивает от чужой себе подобной холодности. Она крепко сжимает в руках пластиковый стаканчик с надписью «enjoy» едва ли не до хруста и, одергивая себя, резко пожимает плечами, допивая последний глоток сладковатого латте. – Ты должен меня понимать. На зубах скрипит не до конца размешанный сахар. Кот смотрит куда-то вдаль, мрачнея грозовой тучею. Маринетт не находит в себе силы повернуться к нему. Люди мимо снуют – а она видит среди них постоянно мелькающие светлые волосы, силясь подавить тяжелую грусть, поднимающую из глубин души огромные валуны тяжелых камней. — Наш поезд скоро придет, Кот. Мы… Он тихо усмехается, обрывая. Губы, минуту ранее отображавшие игривость и добродетельную наглость, сменяют изгиб, а глаза, потеряв оборонительную смешливость, проваливаются вглубь осунувшегося лица. Ледибаг, наблюдая метаморфозу, сглатывает комок и пытается отделаться от мыслей о том, что она снова проваливается в кошмар; неосознанно делает жест рукой, дотянуться хочет, прикоснувшись побелевшего полотном лица, сказать что-то. Нуар опять не дает. — Ледибаг. – странно тепло улыбается, протягивая руку – красно-бордовую плоть с обнажившими костьми и торчащими уродливо изогнутыми когтями. – Мертвецам не продают билеты на юг.***
«Не продают», – думает Маринетт, открывая глаза, и легко выныривает из сна – без воплей и криков, не вздрогнув, не истекая потом, как это бывает обычно. Лишь чуть холодит где-то у ствола позвоночника, за сердцем, но Маринетт находит в себе волю быстро ее успокоить, жмуря глаза, и с минуту после рассматривая рассеяно проступающие сквозь мрак очертания своих пальцев. Вроде и проспала несколько часов, но усталость осталась такой же дикой, будто не ложишься никогда, рефлексируя размыслила Маринетт, ловя на лунках коротких ногтей пробегающий свет, и обессиленно выдохнула, упираясь лицом в подушку. Сколько можно, не уставая, продолжать напоминать ей даже в минуты относительного покоя, что все это не более относительно, чем то, что она до сих пор существует? От этих снов так и охота либо повеситься, либо укутать тело в спасительный красный, но последнее все же вернее – в отсутствие долгое Бражника ее нервы все сильнее и сильнее начинали зудеть. Руки так и чесались что-то сделать – кинуться уже, наконец-то, в этот огонь, потому что ожидание томило куда более жестоко, чем короткое мгновение страха перед действием, которое Маринетт уже научилась переживать. Маринетт не было плохо, и поэтому она хотела, чтобы все наконец закончилось – в недолгие промежутки времени, когда ей приходилась замирать без действия, просто расматривая что-то или бренно рассчитываясь с кассиром в магазине, ее все чаще пронзительно ухватывало странное чувство, от которого весь остальной мир стремительно заливался малиново-темным, а тени вокруг пускались в безумный пляс. Ее руки начинали трястись, а разум стремительно рисовал картины, в которых она пулей неслась вперед, разрушая этот налет фальшивого спокойствия, борясь безжалостно с невидимым врагом – и это чувство-наваждение могла усмирить только задержка дыхания или внутреннее одергивание себя, которое давалось с каждым разом все тяжелее и тяжелее. Оно охватило Маринетт и сейчас, зацепившись внутри, как крючком вязальных спиц – только Тикки не позволила провалиться в очередную пелену кровавого морока, уже начавшего ложиться размытыми мазками бледнеющей акварели. — Тебе снова приснился кошмар, Маринетт? Квами, резко появившаяся перед глазами, заставила чуть дернуться от неожиданности. Маринет, чуть откинув назад голову, тут же поднялась на постели, упираясь спиной в стенку, а локтем правой руки на привычно подогнутую в колене ногу. Ненависть, обычно дремавшая где-то на дне души, поднимала голову диким псом, учуявшим запах крови, предостерегающе оборачивая восприятие раздражающей пленкой. Маринетт не выспалась, была измучена кошмарами и постоянными вспышками агрессии, которую было необходимо как-то вытрясти наружу, оставив при этом при себе и не причинив никому вреда. И меньше всего хотелось сейчас говорить об этом с Тикки, как бы она не была благодарна за то, что только что была спасена от очередной вспышки ярости. — Ты можешь трансформировать меня сейчас? – вымолвила она устало, не желая продолжать даже не начавшийся разговор и прося о том, на что, наверное, никогда не решилась бы в любой другой момент суток. Квами посмотрела сочувственно нежно и тоскливо, но Маринетт не увидела этого, не желая – посмотрела вместо этого куда-то в пустоту. — Всегда, когда ты захочешь. – выдохнула Тикки, закрывая глаза. Маринетт с готовностью дотронулась серег, не замечая, что на этот раз ею вновь не было сказано ни слова для того, что ткань костюма легко обтянула тело. Ледибаг выскочила на улицу, в помощью своего йо-йо легко приземляясь на соседнюю крышу. Морозный воздух, напоминающий о скорой зиме, уколол лицо, а порыв ветра растрепал волосы, сдувая со лба челку; Маринетт отскочила от крыши пружинистым мячом, снова раскручивая тугую нить своего оружия, спеша и спеша вперед так, что дышать можно было лишь хватая ртом судорожные сухие глотки и не переставая задыхаться. Крыши скользкие, крытые наледью прошедшего недавно дождя, заставляли ноги разъезжаться в стороны, но Маринетт не могла остановиться. Хотелось кинуться, забыться, утопиться там, где не будет места тоске по давно потерянному раю, в котором теперь ждет только место квартиранта. Ледибаг хотелось придти в него, как раньше - тогда, когда ничего другого не остается, и забыть себя всю, потерявшись в иллюзии, как наркотическом тумане. Маринетт затрясло становящейся обыденной дрожью, и ей, как никогда в жизни, пожелалось, чтобы на Париж наконец-то упала темная завеса темноты, крутясь веретеницей вокруг проклятой Эйфелевой башни, чтобы снова надо было спасать, бежать, драться, ничего не помнить, чтобы превратились в корабли дома, а на землю свалился туман густой, убивающий, чтобы стеклом церковных оконцев сыпался солнечный диск, пока луна на другом конце неба смотрит, широкими глазами моргая, на мир, чтобы Адриан в этом аду заточен был в золотую клетку с прутами витыми да замком, который отпереть лишь она может... Ледибаг, задыхаясь, пустыми глазами уставившись в скрытые за низким туманом неба звезды, бессильно опустилась возле одной из труб, которую обвило йо-йо, трясущимися руками цепляясь в пологую черепицу чтобы не упасть. Ослабшая без напряжения нить размякла, с шумом упав на поверхность крыши. Маринетт посмотрела тупыми глазами в небо, думая, что и вправду с охотой пережила бы весь тот бред, что только что напридумывала, если бы смогла этим оплатить свой билет на юг. Глупо и бестолково, но так яростно и неистово желая, чтобы Бражник отпустил, наконец, на волю свое очередное зло.