***
Маринетт не может долго смотреть на очередные видео Альи и улыбаться искренне, потому что улыбка длительная из раза в раз стынет на лице старой театральной маской – с нелепыми растянутыми углами рта да впадинами-ущельями ямок на натянутых щеках; но почему-то это не касается Адриана. Тупое окрыляющее чувство, как ни убивай, исчезать не хочет, крыльями тысяч мотыльков щекочет так наивно трепыхающееся в груди сердце. Будто Маринетт снова четырнадцать, и она – глупая, влюбленная до трескучего волнения, спирающего дыхание, до сплетенных в ком цветастых нитей из случайных, путанных на языке слов – но крылья в груди упорно бьются друг от друга вперемешку с битым в мелкую пыль стеклом. И отравляют.***
Она кивает и тихо говорит, так, что смешиваются звуки в словах, совсем не возражая и даже без сарказма припечатав вполне себе язвительную фразу: — Конечно. Да и не думаю, что месье Буржуа захочется в очередной раз прерывать свое безумно очень важное совещание, не стоит беспокоить его по такой ерунде... Адриан будто осекается на минуту; легкий ветер дунул поверх его головы, ероша взлохмаченные, еще чуть мокрые после стремительной пробежки темные слипшиеся пряди волос. Маринетт приподняла лицо, почувствовав, что голова от этого действия пошла кругом – легкое кружение сочлось в странном симбиозе с лицом Адриана на фоне осеннего зыбкого неба, бледного, как бумага выцветшая в старых тетрадях, создавая внутри болезненно-приятное ощущение. Маринетт невольно вдохнула глубже. Но в грудь словно без этого закачали спертого воздуха, тугого, твердого, как стальной шар на ощупь. Адриан посмотрел так, будто она сказала что-то не то, чуть поджав губы и брови сведя с не то упрямым, не то потерянным выражением. У Маринетт внутри обиженно екнуло, но она ничем не выказала этого. Что, впрочем, было ожидать: разговоры о Хлое всегда были под запретом, словно та – эгоистка, предательница, если не говорить мягко и отбрасывая бесполезные сантименты, – была чем-то неприкосновенным, святым, тем, чего под страхом смертной казни коснуться нельзя. Адриан всегда прерывал подколки ожесточенно, в зародыше: любой косой взгляд в сторону Буржуа кончался волчьим оскалом. Что уж говорить о замечаниях, сплетнях…? Нет, это не значило, что он также не защищал честь Нино, Альи, к примеру, да и самой Маринетт: просто в том, как он бросался на защиту, была что-то глубоко личное, как будто каждое слово в ее сторону крючком вытягивало из него такое сокровенное, что сохранить было целью жизни. Маринетт видела, как метался безумно его взгляд, как черты лица уродовала, отравляя желчью, мгновенно подступавшая ярость – не могла не замечать. Адриан дорожил Хлоей – этой странной, злой, склочной стервой, как спустившимся с небес ангелом. В голове не укладывалось – особенно если учесть, что он сам, судя по закатыванию глаз, по вымученным вздохам, по истощенному, на выдохе, «Хлоя, хватит», не верил в ее идеальную непогрешимость. И что-то Маринетт подсказывало, что понимал он это лучше, чем кто-либо другой. Впрочем, что бы не казалось ей, скорей всего, оно роли бы не сыграло. Радовало только одно: Адриан на эти замечания у Маринетт (она временами все-таки сдержаться не могла), не скалился почти и не отвечал мгновенной грубостью; а от этого почему-то было неудержимо тепло. А еще у Адриана глаза зеленые, думает Маринетт из раза в раз, смотря в его лицо. И никак не может понять, почему ей это не дает покоя. — Иди, – говорит, отворачиваясь и боком прилипая к трибунным сидениям, снова зачем-то прижав к переносице лед. – Уверена, ты быстро совсем разберёшься. Хлоя орет про какую-то чушь и прошедший сентябрь. Бабочки внутри ускоряют взбешенный полет, да только скребутся они упорно***
Маринетт кажется заколдованным кругом жизнь, когда на телефон внезапно приходит сообщение от Натаниэля. Просто, без дрожи где-либо, в руках, ногах – она слышит шепот тонкий, электронно-искусственный, оповещения, просто берет в руки мобильник, спокойно пролистывая сообщение. «Привет. Я скучал о тебе. Ты в порядке, Маринетт? Не хочешь увидеться на днях?» Маринетт ударяет в лицо дурманным, плотным запахом сдобы и чая. Маленькое сообщение проходится перебором певучим где-то внутри по струнам – и тут уже, кажется, колышется что-то, горячо отзываясь, жадно. Даже на секунду становится непозволительно свободно – это ощущение проходится опасно близко с логичными мыслями, чуть – но не рвет пленку, за которой вслед за ласковым переливом чужих слов и коротких улыбок – недоговорки и молчание в вечность, измеренную длиной их школьного столика и описанную вязким холодом коридоров, в которых они почти всегда стояли от друга на расстоянии метра. «Давай расстанемся так, как в кино?» Маринетт вспоминает и не успевает улыбнуться. Чуть тряхнув головой, она спешно, но мерно пальцами набивает на телефоне ответ.«Привет, я тоже очень соскучилась по тебе. Не переживай, все у меня в порядке, ты сам как? Давай увидимся, я только за»
«Как в кино» Отправить. «Я могу назначить время?» Маринетт вспомнила их последнюю встречу – и обреченный вздох сам собою вырвался. Как в кино, но... Но Натаниэль хороший друг. Это не повод от него отказываться. Маринетт плюхается на диван, подбирая ноги и взбудоражено, как после долгой спячки, неловким движением сворачивается вскакивая, закрывая глаза, когда телефон в руке издает знакомый звук с вибрацией в ладони. Натаниэль – совсем как Тикки. Всегда рядом, всегда опора и поддержка – и Маринетт, зная того ничуть не хуже квами, может не читать сообщения, чтобы знать ответ. «Сегодня в семь. Пойдет?» Маринетт поднимается, чтобы набросать чисто на автомате короткое, емкое, но совсем не выразительное «да».***
Маринетт налегке закидывает через плечо сумку, тянет на затылке совсем не тугой, неряшливый пучок и, не думая ни о чем, выходит, оставляя после себя в пустеющей пекарне перезвон колокольчиков. Голос матери мягким напутствием касается слуха – а она уже, шагами резкими, крупными, на улице отмеряет метра три. Жизнь Ледибаг учит механичной собранности, да и Маринетт слишком часто опаздывает, чтобы позволить себе вовремя не придти, когда это возможно. Обыденно кусает изнутри короткое неуютное чувство, когда глаза впервые сталкиваются с улицей, снующими людьми и загорающимся желтым, светом сдержанным, фонаря. Маринетт оно никогда не покидает – на минуту даже она готова обмереть с широко раскрытыми глазами, смотреть на мир взором, залитым красным, стремительно, почти больно теряющим четкость... Маринетт быстро дает себе пощечину в мыслях. Натаниэль, в конце концов, ждет.***
Нельзя сказать, что идя на эту встречу, Маринетт не волновалась. Конечно, холодящая изнутри взволнованность подступила, проникая хитро, опасно медленно в мысли и заставляя ускорять шаг, чтобы выгнать ее, а улицы казались слишком длинными, какими обычно и бывают, когда спешишь к старым друзьям. Маринетт чувствовала себя взвинченной и явственно ощутила приподнятость духа – однако те чувства не были настолько сильными, какими должны быть, что заглушить склонность к логическому анализу, напрочь отключающуюся обычно в такие минуты. Пыл Маринетт, доверчивая радость и нетерпение утихли, наверное, на десятом повороте. Мысли об их последней встрече, яркие картинки воспоминаний – все так и вставало перед глазами, разбирая радостную легкомысленность, как на кирпичики игрушечный домик. Маринетт прокрутила перед глазами момент их прощания, ощутив на языке легкую горечь – и поджав непроизвольно губы, практически заново, близко-близко почувствовав неестественное подобие поцелуя, которым они обменялись напоследок. В голове ответом на это мелькнуло смутно, не оформлено, что все их расставание не выглядело так, будто они увидятся снова. Пропитанное странным пафосом и сочащейся ядом недосказанностью, в соку странной близости, достигшей своего пика в тот день, оно было своеобразным итогом для них двоих. Натаниэль просил писать, но Маринетт, хоть и хотела, упорно не могла выдавить из себя и строчки, не пропитанной и так подпортившей им обоим жизнь виной. Признание окончательно разрушило между ними ту хрупкую стену, что как-то сдерживала крах – и когда та обрушилась, их переставало связывать буквально все, державшее раньше, как магнит. Наверное, нужно было на этом закончить. И неправильность происходящего, закрадывающаяся в Маринетт, обрела форму: их ничего не связывало, кроме воспоминаний и одиночества, как тут не говори. Натаниэль просил писать, но не ждал, что она в действительности будет это делать. Он отпускал. Что-то тут было не то. — Тикки, – шепнула Маринетт, наклонив к плечу голову. До нужного места, где они обычно встречались до ссоры, осталось буквально пол-улицы, и ей необходимо было куда-то выплеснуть надуманное. Прижавшись к стене старого дома, Дюпэн-Чэн придирчиво окинула взглядом более-менее опустевшую улицу, ища подвох в относительно затихшем переходе, и достала телефон – притвориться, что говорит по громкой связи, если будет замечена, – Тикки, скажи, может ли акума напасть незамеченно? Сумка Маринетт зашевелилась. — Незамеченно? – с обыденной готовностью отозвалась квами. Словно всегда живет в состоянии ожадания моих глупых вопросов, подумала Маринетт. – Что ты имеешь ввиду? Не начать разрушать сразу? — Да, это. Может ли акуманизированный захотеть встретиться с кем-то, может ли он вести общественную жизнь? Ты не можешь мне этого сказать? – живо спросила Маринетт, приглушая голос практически до минимума и вновь оглядываясь. Тикки из сумки едва слышно усмехнулась. — Почему ты сразу думаешь, что Натаниэль является одним из таких злодеев? – резанула ухо реплика; Маринетт даже показалась в ней тонкая блестяще-серая тень язвительности. Пальцы, сжатые на лямке сумки, передернуло. Тикки тихо рассмеялась – что удивительно, смехом совсем легким, неподходяще ситуации беззаботным. — Это только предосторожность, Тикки, и... у меня... – Маринетт на секунду запнулась, будто только сейчас осознавая, зачем вообще завела этот разговор, – нехорошее предчувствие. Да, это было столь же правдой, сколько и первая часть предложения, если не более. Маринетт действительно было не по себе: даже улицы, с которыми она научилась бороться, страх – все, казалось, обострилось особенно, и коробило раза в три сильнее обычного. Беспокойство скреблось внутри, как впервой – и Маринетт, несмотря на то, что ее движения остались ловкими и уверенными, как и прежде, почему-то усиленно чувствовала, как было... нехорошо – самое правильное слово, которым можно назвать это ощущение. Нехорошо. Смех Тикки по этому «нехорошо» прошелся как по нежной коже наждачная бумага, и вместо невольной улыбки, которую вызывал будто сам голос квами в обычном состоянии, протаранил изнутри, вводя в отупленный ступор. На лице Маринетт застыла непонятная окаменелая гримаса – Дюпэн-Чэн оказалась не в силах выдавить даже кислую улыбку. — Несмешно, – сказала она сменившимся голосом. Острое чувство дежавю неожиданно засвербело, усилив неправильность происходящего раза в три. — Маринетт? Сердце проваливается куда-то глубоко за грудь, в пропасть. Маринетт на секунду забывает дышать, и по-кукольному наигранно улыбнувшись, взволнованно охает, оборачиваясь: — Натаниэль?***
У Натаниэля все еще пальцы крашены пылью грифельного карандаша и сияют глаза-лазуриты на чуть впалом, исхудавшем лице. Его куртка дутая черная, как в день их последнего разговора, джинсы с пятнышком краски ниже задней стороны колена, да кеды сношенные, со сбитой подошвой. Натаниэль всегда выглядел немного небрежно – отвыкшей от этого Маринетт чуть режет глаз. «У Натаниэля небрежность совсем непохожая на других», – думает она внезапно, разглядывая его живые, с сильными тонкими пальцами руки, – «Как будто она только потому имеется, что он этого... не замечает. Адриан иначе выглядит» Перед нею смазанным изображением мелькают сухие, но крепкие даже в своей тонкости видимой, запястья, заломленные за голову руки и взлохмаченные, будто куце торчащие, несмотря на густоту, соломенные волосы, накладываясь на приглаженные, чуть-чуть совсем вьющиеся, огненные, но лежащие покорно Натаниэля, тут же рассыпаясь зыбким миражом. — Как твои дела? — Да так, вполне. А твои? Как вообще поживаешь? Устроился в новом лицее? Они заговаривают будто одновременно, общие фразы будто сливаются в одно большое, обобщающее предложение; натянуто неловко смеются, на время разряжая обреченное возникнуть напряжение. Натаниэль ведет себя странно – будто шатается на тонкой, некрепкой грани, отделяющей от педантичной вежливой холодности, с другой стороны вваливаясь с неестественную в такой ситуации дружескую навязчивость. Треплет по плечу, наклоняется близко, но удерживая четко очерченное расстояние, мелет без умолку, замолкая резко вдруг после этого, поблескивая на щекам рассыпчатым румянцем – совсем непохоже. Маринетт даже теряется, замечая эту чудную фамильярность. Натаниэль тепло улыбается, за плечо приобняв, берет под локоть ускользающим, почти неощутимым движением, спрашивает почти весело-радостно: — Не хочешь кофе? Тут есть чудесное кафе, можно взять навынос. И убирает руку так резко, что Маринетт не успевает совладать со своим недоуменным взглядом, направленным на него в попытке поймать перемену только что обращенного к ней в вопросе лица. Таких моментов происходит еще три или четыре – тех, что успела уловить или заметить Маринетт краем глаза. Уже буквально спустя полчаса наигранная легкость сходит на нет, снова заставляя всплыть на поверхность забытые опасения Маринетт и тайную тревогу, незримо пронзившую ее еще по дороге к месту встречу. Конечно, сперва они говорят просто и торопливо, смотрят друг на друга, несколько пересмеиваются общими шутками; собирают просыпанные Натаниэлем монетки при покупке кофе, – у него немного тряслись руки - обсуждают прошедшую мимо девушку в смешной курточке с пчелиными полосками и почему-то красным с бурыми подпалинами меховым воротником, чисто профессионально не соглашаясь с видением того дизайнера. Натаниэль не подает признаков того, что что-то между ними, молчаливо проносящееся в жестах, показательном дружелюбии – не то. Маринетт даже ненадолго успокаивается, пока потом из какой-то недостаточно острожной фразы, из обсуждения очередного художника, за творчеством которого не следила уже месяц, вырождается словосочетание «а вот раньше...», заставляя обоих замолчать. В Натаниэле проскальзывает немой вопрос: а что оно, раньше? Выглядывает дотошно, пытливо, так, что Маринетт невольно чувствует его под кожей, в себе, стучащимся вместо пульса в висках. Снова тремор проникает под сжатые кулаки, вгрызаясь в центры ладоней и заражая Маринетт ощущением того, что она не здесь, неясно, без четкой грани, причиняя боль. Чтобы отвлечься, она начинает сыпать пригоршнями вопросов, вытягивая из одной коротенькой ниточки фразы длинное полотно. Это сглаживает пустоту, однако и этого эффекта хватает ненадолго – она упорно, настырно, так и лезет, рвется наружу. Взгляд Натаниэля, да и самой Маринетт, по ее личным ощущениям, стекленеет, постепенно зацикливаясь на одной точке. Общие фразы тают, сгорают тополиным пухом, оставляя их вдвоем – но больше только наедине с самими собой. Маринетт методично разглядывает плывущих мимо прохожих, сидя на лавочке и сжимая опустевший стакан кофе. Шум ветра настойчиво лезет в уши, донося до слуха оборванные куски разговоров: рядом много людей. Поломанные реплики летят со всех сторон едва слышным шелестом, заменяя звучащую еще пару недель назад тихую молву чахлой листвы, а звенящий, как скрежет кинжала, детский смех с неподалеку детских площадок, вклиниваясь среди всеобщего чисто фонового шума, звучит почти неестественно дико. Согнутая в локте рука поставлена на колено; выдохнув бесшумно среди общего гама, Маринетт уткнулась в нее подбородком, пытаясь прогнать из головы дурацкие мысли. Так и мелькает, бесится навязчиво один и тот же, один и тот же вопрос, который никак не получается выгнать. Проницательный, рассудительно-равнодушный взгляд Натаниэля будто снаружи действует, давя и как занозу вгоняя его глубже. Он долго, вдумчиво педантично смотрит на ее руки, рассматривает лицо, мнет губы в едва заметной улыбке-ухмылке, пропитанной не то нежностью, не то ехидством, продиктованной то ли грустью, то ли радостью встречи. Дрожащие пальцы на секунду забираются в спутанные пряди волос, словно по своей воле заставляя хозяина откинуть голову. Маринетт, в ответ на немигающее наблюдение, тоже искоса рассматривает Натаниэля, поднимаясь глазами от острого подбородка к усталым глазам, в уголках которых на секунду собираются морщинки, как от улыбки. — Я слышал, у тебя появились друзья, – говорит он внезапно, обрывая вялое течение беседы, как тесаком. Это фраза выскакивает из общего ладного строя резко, выбивая у Маринетт воздух резким ударом под дых. Маленькая ложечка, перемешивающая сахар в стакане, замирает, забыв завершить оборот. Отчего-то становится чуть-чуть жутко, перехватывает веревкой движение в руках – а Натаниэль чуть пытливей склонил голову, будто рассматривая своим взглядом пристальным каждую черточку ее лица, закусив сухую губу. Как игрок за шахматным столом ждет хода противника, не иначе. Маринетт почудился под этим пытливым разглядыванием, где его глубинами, утопающим в шуме улиц, скрип секундомера, отмеряющего время, данное ей на ответ. Наваждение кольнуло слух чуть сильнее – стук, отсчитавший истекающие секунды, почти зазвенел в ушах – и она неуловимым самой собой движением мотнула головой, пытаясь его согнать. Натаниэль продолжал смотреть пристально, будто впитывая каждое малозаметное изменение в ее лице. Закусив верхнюю губу и неосознанно скопировав мимику Натаниэля, как подстраиваясь под него, Маринетт, будто подгоняемая инстинктом самосохранения, растянула рот в улыбке. Она смяла в руке стаканчик и, наклонившись вперед, отстранилась на несколько десятков сантиметров вбок, отвечая непринужденно: — Да. Без тебя тоскливо, – полушутливо, несвойственно легкомысленно вздохнула Маринетт с четко отмеренной печалью, отхлебывая глоток кофе. – мне часто бывает грустно. Хорошо, только Алья никогда не дает мне унывать. Натаниэль усмехается. Маринетт слышит, как его ногти, скребя, касаются старой поверхности скамьи, издавая звук, напоминающий шорох отлетающей краски, ежится от того, как нависает его тело над ее сгорбленной спиной, пусть только и краем плеча. — Только ли Алья? – выкидывает он беззлобно и почти бесцветно, отдирая кусок краски, так, будто хочет обвинить, однако только начал свою речь и желает растянуть момент своего уничижающего торжества. – Слышал, ты теперь активно общаешься с… «Вот, в чем дело». – прошибает догадкой Маринетт, как током. Натаниэль… всего лишь хотел узнать, как у нее дела с Адрианом? То есть, его не волновало ее состояние, ее проблемы, то, как она живет? Он даже не хотел поговорить с ней? Все это только ради... От неожиданности и простоты догадки по нутру как будто рассыпается мешок гвоздей, впиваясь в Маринетт и как-то, чудодейственным образом, отпирая все замки на ее самообладании, мгновенно запуская стремительную реакцию – от непонимания до обиды, болезненной до слез, мешающейся к близкому к ярости раздражению. —…с Адрианом, ты хотел сказать? – абсолютно спокойно произносит Маринетт, поднимая голову, неосознанно секунду, а потом – вполне, впериваясь в Натаниэля вызывающе равнодушными глазами. Она поднимается, оказываясь почти лицом к нему и задевая кончиком носа его щеку – горячую, как ошпаренную кипятком, настолько, что даже короткое прикосновение противно. – У меня с ним все прекрасно, можешь не беспокоиться. Не обращая внимания, она резко поднимается со скамьи, окидывая взглядом сверху вниз его. Все мысли сцепляются, свиваются в одну цельным единым порывом, заставляя Маринетт выплюнуть злобное, но все еще холодное: — Не хотел ли бы ты узнать о том, как я, а не мои взаимоотношения с людьми? – будто обличая все свои мысли, копившееся все начала встречи недовольство и чувство неуютности, начала говорить Маринетт, медленно, против своей воли заводясь. Вся паранойя, все дурные предчувствия – все померкло вмиг, сокрытое вспышкой эмоций. Маринетт, выдохнув сквозь плотно сжатые зубы, сделала жалкую попытку спустить покатившийся с горы снежный ком, успокоиться, однако язык так и продолжал молоть слова, как ветряная мельница зерно. – Мы друзья, Натаниэль! Мы не виделись больше месяца, больше месяца ни о чем не говорили, и вот теперь, когда мы наконец сошлись, все, о чем ты хочешь меня спросить, все, о чем были эти пустые полчаса – как там моя незадачливая любовь к Адриану? Маринетт выговорила последнюю фразу удивительно резким, обличающим тоном, пусть и не повысила голос и на четверть от того, которым начала невольно вырвавшуюся речь – и осеклась, резко глотнув сухой воздух и этим как бы обрывая себя. — Это все, что ты у меня хотел спросить? – рассеянно повторила вполголоса Маринетт, как эхом отражая свои собственные слова, делая шаг назад и начиная уже обратно злиться – на себя и собственную вспышку. А Натаниэль внезапно резко поднял опущенную до того мига голову, пронзая Маринетт молящим немигающим взглядом, судорожно блеснувшей в глазах влагой. На секунду в Натаниэле отразилось все то, чего до того момента в нем не было, на протяжении всей их встречи – в их отразилась болезненная нежность, которую она в нем, как не стыдно признать, любила. Будто в Маринетт на секунду отразилась вечность, не иначе – Натаниэль воззрился на нее так тревожно, так опасливо и вместе с тем – страстно влюбленно, так, как будто доводится видеть ее в последний раз. В его щеках продолжал пылать жар – будто две алые гвоздики расцвели на его лице, кожу разрывая лепестками и колючими шипами пуская кровь. — Маринетт, – его рука приподнялась от скамьи медленно, подрагивая, к груди, стянув трясущиеся пальцы в кулак, ногтями впиваясь в, противоположно щекам, белые, как снег, ладони. Натаниэль посмотрел на Маринетт – на короткую секунду в нем мелькнула горячая, искренняя, лавиной обрушившая на нее сокрушающая сила раскаяния, рассыпая мурашки и внутреннее чувство парализующего страха. – Я знаю, что с тобой было. Я... – он внезапно резко вдохнул, сгибаясь на лавке в три погибели и начиная быстро, учащенно втягивать воздух искрившимся в муке ртом. – Прости меня... ладно...? И вдруг упал на колени, безвольно соскальзывая со скамьи, как мешок с костями. Натаниэль сжал на груди пальцы, не расцарапывая себя только потому, что ткань куртки была слишком жесткой, чтобы это ему позволить. Тогда его руки взметнулись вверх – туда, где еще можно было дотянуться до обнаженной кожи у горла. Он зашелся безумным кашлем настолько громко, что даже не чувствовавшая подобного Маринетт смогла ощутить скрипящую боль, отдаленно поразившую сквозь дикий звук, напоминавший смешавшийся со скрипом предсмертным волка мучительный вой, рвавшийся сквозь протяжные, низкие стоны. Внутри заскребло, а горло будто затянуло сухой пленкой. Маринетт стояла, будто сама задыхаясь кашлем Натаниэля, с непрерывно кружащейся головой. Мысли совершили крутой поворот, от злости перерождаясь в растерянность, от той в свою очередь – в знакомое, но как-то по-новому, болезненнее в три раза и острее заигравшее чувство ужаса. Маринетт видела, как руки Адриана тонули в толпе людей, которая могла его уничтожить – это тоже было страшно, страшно было просыпаться последние годы, но она умела брать себя в руки и сдавливать ему глотку. Сейчас что-то в ней будто обломилось – от резкого перехода из жарева собственных переживаний в происходящее было как окунуться в холодную воду. Вокруг отдаленно – кровь прилила в уши и заглушила любой шум – раздалось эхом волнение чужих голосов и приближающие шаги. Маринетт слепыми глазами смотрела на Натаниэля, будто не понимая происходящего перед собой. Очередной всхлип, смешавшийся с глубоким грудным звуком разбил окутавшее оцепенение, и Маринетт вздрогнула, как заведенная опускаясь перед Натаниэлем на колени и подползая в полсекунды к нему. Натаниэль вскинул голову, беспомощно стремясь вдохнуть воздух, но безуспешно. Маринетт поднесла к руки, пытаясь схватить за его плечи и предпринять хоть какое-нибудь действие, способное замедлить накрывший его припадок. — Скорую! – не своим голосом заорала она, пытаясь перекричать нараставший шум не то в своей голове, не то вокруг, рядом с ней, подбираясь пальцами к куртке – и вдруг, как просыпаясь от состояния аффекта, поняла – жесткая ткань, к которой она прикоснулась, мокрая. Это заставило Маринетт найти в себе силы посмотреть в лицо Натаниэлю, поймать рукой его дергающийся подбородок. Нечаянно она коснулась его губ и, почувствовав, что они тоже были насквозь мокрыми, додумалась, наконец, до первого логичного решения – дернуть вперед, чтобы он не захлебнулся слюной, пеной или еще чем-нибудь похуже. На землю сразу что-то хлынуло, кровавой струей сбегая по пробитому судорогой лицу – шматья чего-то липкого, противного, свалянного в комки, смятые в слюне и крови. А еще пестрого – да, точно, пестрого – алые, желтые, нежно розовые клубки ковром рассыпались по асфальту. Маринетт, включаясь в происходящее, без презрения потянулась вниз, подбирая один из них, другой рукой в это время придерживая Натаниэля, обмякшего и затихшего. Комок, липкий от слюны, в прожилках крови, случайно расправился между пальцев в тонкую пластинку с лучистым узором, отошедшим из центра в конце одного из краев, бывшего суженным. Маринетт все-таки чуть передернуло – однако она пересилила себя и пристально вгляделась, узнавая и понимая, что держит в своей руке. Это были лепестки цветов. Осознание навалилось на Маринетт мгновенно, и она встала, даже не придерживая Натаниэля, высоко задирая голову и сдавленно озираясь вокруг, ища в небе какого-то ответа или знака. Рыская острым взглядом в поисках тени на крышах, она отступила шаг назад, пока глаза вновь застила знакомая алая мгла. Ярость закипела в венах. Маринетт была готова трансформироваться буквально в ту же секунду. Маринетт готова была противопоставить себя всему – готовому упасть небу, людским звеневшим в ушах пересудам и опасному, злому врагу, посмевшему явиться вновь, странному кашлю Натаниэля, едва его не убившему, судя по виду и поблекшей искре разума в глазах, стонам ужаса, звеневшим вдалеке. Она закрыла глаза и досчитала до пяти. Небо не упало.***
На Маринетт не рухнула ни гроза, ни свили вокруг рук стальные путы душистые лозы деревьев, чего там еще – что бы могло ее убить? Только кашель, новый и громкий, уже точно чужой, отдался в голове воплем ужаса. Маринетт открыла глаза – и увидела, что люди вокруг, один через одного, согнулись в три погибели, зажимая горло руками, а на землю противным хлипким звуком брызнули комья цветов, падая к ногам цветистым покрывалом. Она снова заозиралась. Крыши были чисто, идеально пусты. Акумы не было. Никого не было. Ледибаг стояла одна среди кашляющих, захлебывающихся кровью с лепестками, людей.