we could be

PG-13
Завершён
184
1
Пэйринг и персонажи:
Размер:
199 страниц, 72 505 слов, 22 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
184 Нравится 96 Отзывы 47 В сборник

16.1

Настройки
Жесткие каблуки Натали обычно стучали чеканно, ровно, как мерный счет метронома. Широкими, но четкими шагами они из раза в раз измеряли холодный пол, принимавший ее механичную ходьбу за ловкую поступь – столько раз, сколько Натали довелось по нему брести, как по лабиринту, пытаясь найти выход. Зачем? Черт его знает. Вроде бы жизнь Натали и без мертвенных, одиноких стен особняка Агрестов напоминала бесконечно запутанную ловушку с петлистыми путями, но она каждый раз искала, вновь и вновь – лишь для того, что потом опять забыть дорогу домой. Бросаться в бег, пытаясь отыскать хоть короткий отблеск солнца – в тонких полосах зеркал, в маслянистых мазках выцветших скорбью портретов, смотревших не то с нежной благодарностью, не то с немым вызовом и яростным, до жжения в спине, укором. Натали оставалось только бежать, да пытаться скрыть за чеканной походкой – чертов загнанный бег, не выдать под страхом гибели того, что луч солнца в этом доме блестит только на стеклах ее тяжелых очков, скрывая то, что видеть не стоит даже месье Агресту. А картины, словно призраки, блистали в темных от перегоревших ламп комнатах и коридорах и продолжали смотреть демонически причудливо, будто удивляясь тому, что Натали все еще держит в себе яростный вопль. Натали часто говорила про себя, что жизнь в этом доме – а может, и в ней самой, – померкла, когда отжившим себя цветком, на том конце Земли, окончательно угасла улыбка мадам Агрест. Только эта память, это немое напоминание, которыми стал ей дом, позволяли существовать, автономно, но существовать, храня в груди, глубоко-глубоко – неверно-хрупкую иллюзию того, что все еще держится на плаву. Натали никогда не даст умереть этим стенам, этому робкому, чахлому спокойствию, что она держит годами своими затекшими от долгого напряжения руками... Натали никогда... ...не побежит, рвя в клочья, да что там в клочья – сжигая все это проклятое, чертово миражное окружающее затишье, но больше – свое собственное, а, впрочем, это равно; Натали никогда не уронит на пол кипу бумаг, тяжестью которой начинает обычно ломить в руках, не взвоет израненным псом, не ворвется туда, куда даже ей нельзя заходить. Оттого наверное, так странно, что сегодня она повторяет все в точности, да наоборот.

***

Пальцы Маринетт крючьями кривыми впиваются в йо-йо. Рука, делая знакомое движение, вскидывающее его вверх, проникается ноющей болью, разрывающей изнутри, вроде бы медленной, колющей лишь противным своим напоминанием поначалу, а потом – резкой как спущенная с тетивы стрела, зубчатым наконечником рвущая мышцы. Ноги скользят по грязи, оставшейся от талого снега. Ступни почти не чувствуются – несмотря на подошву, упругую и тугую, кажется, что ступаешь по земле босиком – то ли от долгих расстояний, то ли от беспрестанного бега и ударов о неровные поверхности крыш, каменья улиц. Маринетт едва может сделать шаг: каждый неосторожный бросок вперед заставляет изнывать, рождает каскад болезненных, ярких, бесконтрольных от отупляющей усталости образов – ноги кажутся мертвыми, кусками отбитого хорошенько мяса, каждое прикосновение к которым, малейшее, легкое, всыпает под низ ковром иглы и стекло. Погода, редкостно для Парижа отвратительная, разбушевалась: сухой, в меру холодный октябрь резко сменил свой строй за последние часы, чистый светлый асфальт залив пушистым, с ломкими, тонкими широкими хлопьями, снегом, мгновенно превратившимся в грязь, и заставив, лоснясь, жирно переливаться в свету фонарей, отражая длинные темно-золотые блики на мокрой поверхности. Еще оставшийся снег хлюпал под ногами, не так сильно таявший на крышах, как внизу; Ледибаг, ступая по ним, оставляла темные проваленные отпечатки, очерчивавшие дорогу. Наверное, при должном желании ее было найти сейчас, как никогда, легко – узкая, но четкая тропинка, оставленная в процессе бега, ясно указывала путь, и с вертолетом поймать можно было бы в два счета. Двигалась Ледибаг все медленнее и медленнее, перебирая ногами все тяжелее, совсем обессилев – одному только белому лучу фонаря с вертолета скользнуть осталось по лицу. Будет посильнее хлопка пули. Она бы упала – покорная и до безразличного спокойствия вымотанная. Однако никто за ней не спешил, не гнались вертолеты – только редкие стайки репортеров куковали на крышах, дожидаясь ее появления, но тех легко было обойти стороной. Маринетт никто не ловил, и, наверное, ловить не хотел – и временами она ловила себя на мысли, что жаль. У управления и здравоохранения Парижа было полно хлопот и без нее, никому не была интересна судьба Ледибаг, нападений, ставшая вмиг такой неважной – и никто, скорее всего, не задумался над тем, насколько эти вещи тесно сплетались воедино. Маринетт это больше понимала, чем знала – обитые пороги десятков больниц дали много информации, и повторяющейся, и разнообразной, нужной и бесполезной, но так и не смогли позволить выстроить из себя целостную картину. Йо-йо свивается вокруг трубы очередной крыши – рывок, со сцепленными зубами, несет Ледибаг к очередному зданию, однотипному, замасленному уже в глазах. Белые стены, узкая щель окна на проветривании, относительно пустой коридор – подходит. Мокрое прикосновение, едва не оставляющее на стекле отпечаток ладони, проносится в паре миллиметров, но опускается на пластиковую раму, ведет дрожащими пальцами к углу, где чуть дышит на кончики пальцев теплый воздух. Нос слабо, но отчетливо чувствует далекий запах лекарств; Маринетт чуть корежит, тревожным, но уже потерявшим остроту чувством страха. Маринетт выдыхает – и, легко открывая окно, бесшумно опускается на грязный ламинат, с облегчением понимая, что ее следы тут не отразятся слишком заметно. Идти близ дверей надо аккуратно, боком, взглядом бродя внутри приоткрытых палат, ища глазами фигуры врачей – замечая белую ткань халата, Маринетт аккуратно прижимается к двери так, чтобы ее присутствие невозможно было различить. Механично быстро прислушиваясь к разговору, по эмоциональной усталости и простоте речи, с которой они беседуют, она понимает, что на больных не обращают внимания – впрочем, те навряд ли даже при желании способны что-то понять из их переговоров. Маринетт слышит кашель – глухой, а затем булькающий, утробный, такой, какой обычно бывает у больных ханахаки – пробирающий до самых костей и где-то на подсознательном уровне возбуждающий чувство отвращения и страха. —…и что, прикажешь, с ними теперь делать? Больница переполнена. У нас еще трое больных, и нам некуда их разместить. — Сделаем как в любых нормальных больницах – поместим на койках в коридорах тех, у кого легкая форма. С кашлем на начальной стадии мы просто даем обезболивающее, и они почти не нуждаются в нашем уходе. — Дождемся, пока они... — Места быстро освобождаются, так что им придется ждать недолго. Да и кто тебе сказал, что у нас есть другие варианты их лечения? Мы даже не можем понять, откуда исходит проблема, о чем еще говорить… Кашель заливается глубоким хрипом, а рядом скрепит что-то металлическое, протаскиваемое по полу. Отвратительный рвотный звук, завершающий приступ, заставляет Маринетт, даже несмотря на относительную привычность к этому, поморщиться от отвращения. Врачи перестают говорить; слышится досадливый вздох. — Где ходит Анна? Я же вроде говорил, чтобы она была поблизости. — У наших санитаров и так хватает работы, Жак. Будь терпеливей. Издали слышится скрип колес. Маринетт бросается к окну.

***

«За считанные дни Париж был охвачен эпидемией странной болезни, заставившей сотни жителей попасть в больницы» «Врачи не могут помочь больным: первые жертвы ханахаки…» «Люди превращаются в живые растения: один из больных был насквозь пронзен проросшей через тело лозой» «Перекрыт выход из города: все аэропорты и вокзалы опечатаны» «Полиция Парижа просит горожан не выходить на улицы» «Больницы оккупированы: родственники больных требуют информации» «За один день из жизни ушло больше человек, чем за последний теракт акумы» «Ученые разводят руками: установить очаги инфекции ханахаки не удалось»

«И не получится»

Маринетт со стоном откинула телефон прямо на асфальт, сильнее впиваясь пальцами в свои плечи, вся собой сжимаясь в попытке согреться: скинутая трансформация в пустом переулке за мусорными баками быстро остудила разгоряченное долгим бегом и кипевшее уже усталостью тело. Секунду назад задыхавшаяся от жара Маринетт сидела на холодном асфальте, не в силах подняться, и ничего не соображающими глазами рассматривала стену соседнего дома, пытаясь придти в себя. Где-то позади затесалась мысль о том, что если Маринетт не поднимется через минуту, то помимо вероятной смерти от ханахаки, точно добьет еще пневмония. Но мысль промелькнула слишком слабо, заторможенно доходя до потерявшего остроту мышления, и Маринетт только зашлась страдальческим, глухим стоном, перемешанным с задушенным плачем, и прижалась еще ближе к холодной стене, припадая боком к звонко звякнувшему мусорному баку. Тикки рядом, до того молча наблюдавшая, как ее Ледибаг деревянными пальцами тыкала в одну и ту же кнопку, пытаясь отчитать накопившиеся за день отсутствия новости, не реагировавшая на все приглушенные ругательства и проклятия, удары виском о грязную стенку бака, на этот раз живо дернулась к ней, цепляясь за рукав маленькими лапками. Квами, не проявлявшая несколько дней к ряду никаких эмоций или участия, резко ощетинилась: — А сейчас ты пойдешь в прилавок, купишь себе еды, после чего подробно мне все расскажешь. Приказным тоном отчитав наставление, Тикки в потекшем от усталости мозгу Ледибаг немного прояснилась своим изображением. Квами упрямо свела брови и посмотрела истинно по-командирски, не терпя никаких отговорок, словно приказывая Маринетт проглотить свои несуществующие возражения. Впрочем, она могла не стараться: чтобы заставить Ледибаг перебороть себя, было достаточно просто обратиться по имени. Маринетт слабо моргнула, смотря умоляющим взглядом, говорившим, что никакой еды ей не надо: кусок не полезет в горло, только дай выговориться, Тикки, а умереть я еще успею. Квами посмотрела на Маринетт долгим-долгим, читающим-нечитаемым взором, и, минуту спустя раздумий, сжалилась: — Хорошо, тогда давай, расскажи мне все сейчас. Маринетт с жадностью притянула Тикки к себе, схватив в плен своих ладоней, крепко прижав к себе. Квами на секунду потеряла самообладание – привычное рассудительное спокойствие помутилось, а глаза на секунду отчетливо отразили испуг. Маринетт жарко заговорила, вперившись глазами в узкую полоску синюшного неба, застрявшего между крыш соседних домов, затянутого грязной дымкой. — Сначала заболел Натаниэль. Снег, падавший с неба, на грязной и смрадной земле внезапно окончательно превратился в воду. По лицу Маринетт потекла, омывая пот, холодная струя, заставляя закрыть глаза.

***

Маринетт могла рассказать о многом. Как она была готова бежать по крышам, задыхаясь и падая, стирая ладони в кровь; как была готова умереть среди сплошного ковра из цветов, кровавых шматов мяса; по-крысьи крадясь за косяками дверей, слушать чужие разговоры, пытаясь хоть что-то выяснить, зацепиться среди общей паники и суеты за нечто стоящее, различить на лунном свете хлебные крошки, почти склеванные голубями, но – не сдаваться. Не останавливаться, не давать йо-йо бездействовать, призвать c его помощью всю свою отвагу, смелость и ярость и, наконец, подняв глаза смело, взглянуть Бражнику прямо в лицо и положить конец происходящему – даже ценой собственной жизни. Маринетт была к этому готова, мало того – она этого хотела. Она бросила в толпе окровавленных людей Натаниэля, едва его тело погрузили в машину скорой. Она отключила телефон, без колебаний написав родителям, что находится в больнице и ее осматривают, не заботясь ни о чем больше, ни секунды дольше посмотрев на горящую на экране фотографию контакта. Она трансформировалась, нырнув за самый ближний угол, не советуясь с Тикки и больше не желая медлить. Маринетт была готова разорвать весь мир, стереть в труху и вырвать из груди Бражника черное, как его акумы, сердце. Маринетт была готова драться до кровавого пота. Землю грызть под своими ногами, обломать и зубы, и ногти, да всю себя. Ледибаг пыталась найти источник проблемы, подслушивая разговоры врачей; она мониторила новости в интернете, скидывая трансформацию исключительно ради этого, забыв напрочь о еде; она спала на крышах и не возвращалась домой, из-за чего едва могла назвать себя живой. Ледибаг искала, забивая в себя глубоко усталость, впитывая, как губка, всеобщую панику; она специально попадалась на глаза репортерам поначалу, она говорила Бражнику, обращаясь прямо к камерам: приди; она использовала талисман удачи, но Париж озарял только свет, яркий, как солнечный луч. Ледибаг была готова умирать, драться, умирать... И не была готова смотреть, как люди захлебываются кровью, повинные непонятно в чем, а другие продолжают идти по улицам, распивая дрянное пиво и скалясь смеяться над чужой смертью, игнорируя карантин, и совершенно не страдая – больные были везде, и даже полицейские или военные не могли устрашить город, сами подкошенные изрядно. Маринетт видела, видела, смотрела. Как люди увядали в бесцветных стенах, вымаранных в крови и лепестках, груде обломанных о жесткие стебли шприцов. Как рыдали родители, друзья, любившие их люди, с лицами, как выкрашенными мелом, с посиневшими губами и украшенными мокрым снегом волосами, стуча по бездушным, не отвечавшим им дверям больниц, где все лечение заключилось в экспериментах над больными, обезболивающих и ограничивании их контактов с внешним миром. Как не рыдал никто. И как никто никого не ждал. Маринетт засыпала на грязных крышах, съежившись и пытаясь побороть лихорадочный бред, проваливаясь попеременно то в свой персональный ад – пустую, глухую тьму, то в преисподнюю уже общую – неприглядную, такую же темную реальность, где вместо глухого воя ее сознания раздавались звуки неустанно плачущих сирен. А сама Маринетт вскоре и вовсе устала плакать, потеряв времени и своим действиям счет. Маринетт перестала думать, что еще что-то в этом мире может существовать, кроме мертвой оболочки Ледибаг – единственного, что способно было заточить ее собственное умирающее тело в крепкий доспех и заставить идти, как живую. И казалось, что сама она уже давно больна ханахаки, да чудилось, как царапающая боль рвет грудь. Но все же, ей порою, засыпавшей тревожным сном на крышах, чудилось в далеком вое, в изредка настававшей тишине, в подернутой дымкой собственной усталости картине умирающего города, что где-то там, на краю земли, далеком-далеком, как сама жизнь, в соседних кварталах Парижа сидит Адриан, смотря тоскливым, но невыносимо вымученным, опустошенно мудрым, взглядом вдаль, напряженно ища что-то. Не задыхаясь от жуткой боли и не умирая. Сказочный морок обволакивал сознание Маринетт, позволяя провалиться в тяжелый, но все-таки спокойный и глубокий сон, дающий восстановить силы, так и продолжая со странным упорством рисовать этот образ. Он выцветал из антрацитовой тьмы, жемчужным блеском рассекая, очерчивал горизонт. В чудесно легком, не густом дыме, так и ложились легкими мазками знакомые, усталые, пропитанные отчаянием и разочарованием, но все-таки не искривленные болью родные черты. Маринетт без конца видела, как его руки ложились на прозрачное стекло, оставляя следы от пальцев, и со скрипом ведя ногтями. Как содрогались плечи от горечи, будто ломая самого Адриана изнутри. И возможно – как сжимали ладони до треска телефон, на котором горел без устали вызов с ее старой фотографией еще времен коллежа. Маринетт на границе между реальностью и сном верилось, что это действительно было так.

***

В сущности – только о том, что она была бессильна против того, что случилось. Небо падало медленно-медленно, сантиметр за сантиметром, давя свинцовой тягой. Маринетт продолжала бездействовать. — Тикки, скажи мне, что я могу сделать? – прошептала она, моляще посмотрев на квами. – Как я могу помочь? Ее руки непроизвольно затряслись, совсем отказываясь повиноваться. Маринетт поднесла Тикки поближе к своему лицу, стараясь разглядеть каждую маленькую, крохотную, неуловимую эмоцию, которую она могла жадно впитать. Но Тикки отражала только подавленность и совсем чуть-чуть – плохо демонстрируемую панику. На Маринетт она избегала смотреть. — Я не знала, что он зайдет так далеко... – пробормотала она едва внятно, складывая лапки и сосредоточенно смотря пред собой. Маринетт вскинулась; но квами внезапно подлетела к ее лицу, заставляя смолкнуть даже ничего не сказав. Сердце тревожно заколотилось в груди Ледибаг, а руки затрясло еще сильнее – в предчувствии того, что квами сейчас объяснит, в чем дело. – Обычно мы стараемся не вмешиваться, но тут... Я думаю, это можно простить. Маринетт, я никогда не говорила тебе, что у камней чудес есть способности, которые лежат за гранью человеческого понимания?

***

— Будь ты проклят, Адриан! – вырывается обреченно устало, вымученно, зло. Резкая остановка на время дает короткую передышку от физической боли, но Натали выворачивает наизнанку, как беспомощное тряпье; дрожь бродит в руках, пытающихся стянуть со взмокшего лица очки, скользящие по переносице. – Тебе не кажется, что все зашло слишком далеко?! Натали задыхается, не видит ни знакомого, выученного до каждой тонкой ранней морщинки, изгиба лица, залитого молочно-желтым, тусклым лампочным светом, ни даже портретов, всегда проглядывавших хоть сквозь забытье, смотревших холодно, угрюмо – даже тогда, когда она так редко входила сюда. — Адриан, это... – слова вязнут в горле, как в трясине; но Натали уже знает, что это не только слова, и чешет кожу у шеи, ни вдохнуть не может, ни выдохнуть – и оседает на пол. –... почему, Адриан? Что ты натворил? Ее сознание замыкает глухое кольцо воспоминаний на грани бреда, а лепестки цветов, так и стоящие в горле, окончательно погружают в агонию, норовя пробраться наружу. Натали сморит на Адриана, но из-за упавших очков не видит ни его лица, ни даже того, как сильно расправлены его обычно ссутуленные плечи. Она слепо тянется куда-то вперед, желая внутри себя, чтобы он опустился к ней, потряс за плечо, закричал, ткнул лицом в пол – только бы сбросил маску проклятой ледяной своей холодности, пропитавшей его когда-то также сильно, как и отца. Только бы он сказал хоть что-то. Натали задыхается, не чувствуя никого рядом. В сквозь туман собственных зрения и слуха, слышит только в ответ насмешливо пустое: — Они назвали это «ханахаки». В этом названии нет никакой красоты, не правда ли, Натали? Мягкий, безумный, легкой звучности смех пружинит в высоких стенах комнатенки, – и тут же стынет, сменяясь безучастным: — Ты права, Натали. Я больше не могу просто на это смотреть. – но под конец пустой голос ломается, и будто даже зрение Натали на секунду становится поражающе четким – только для того, что увидеть, как на лице Адриана преображаются, оплавленные уродующей ненавистью впалые черты, услышать скрип зубов и сжатых слишком крепко ладоней. Он вскидывает лицо, мучительно жмурясь. Короткий стон на секунду рассекает его взбешенное дыхание, врезаясь в Натали обухом – ей кажется почему-то в сей же миг, что не в силах она больше дышать. Проваливаясь в беспросветную темноту, даже сквозь дикую боль в будто изодранных легких, горящих, рассыпающихся, Натали чувствует, как по коже проходит даже так – волна безумного, неконтролируемого страха, мешающегося с сожалением и даже почему-то – виной. Адриан поднимает ладонь летящему навстречу свету, крича горячо слова, смысл которых давно перестал быть ей понятен, а Натали даже так, сквозь агонический туман, успевает подумать. «Как же, все-таки, страшно смотреть на то, как они перевоплощаются»
184 Нравится 96 Отзывы 47 В сборник
Отзывы (4)