—...в первую очередь нужно, чтобы ты успокоилась.
Квами проговорила медленно, предупреждающе вытянула руки, не спуская пристального взгляда.
Откуда знать ей, что творилось в сидевшей вроде бы смирно Ледибаг, было неясно – однако, как всегда, она оказывалась права в своих выводах. Маринетт, несмотря на внешнее спокойствие, внутри выворачивало наизнанку. Как будто вся она поросла цветами: ровно выпрямленное прижатое к стене тело так и пробирало медленной дрожью, вертикально вверх, а мысли в голове смешались, перемолотые в труху. Соображать было непросто: слова Тикки окончательно лишили какого-никакого здравомыслия, и теперь во взбаламученном, мутном сознании осталось одно. Она сможет узнать, как, наконец, это закончить, – думала Маринетт, прикапывая все здравое, крепкое и основное, что можно было привязать к этому, лишенное ранее опоры, цепляясь, как утопающий за соломинку.
Казалось, весь мир стал тихим, приглушенным, а в самой ней будто загорелось маленькое пламя: ярко, больно, до слез. Каждая секунда ожидания заставляла изнывать от нетерпения, погружая в состояние, близкое к бреду. Сжав сухие, обветренные руки в замок, Маринетт натянула на губы уверенную, но кривоватую, не свидетельствующую о том, что она чисто теоретически может быть в порядке, улыбку.
— Ты не готова сражаться, – пробормотала Тикки не то с нервозностью, не то с разочарованием. Понурив обеспокоенный взгляд и покачав головой, она спросила удрученно. – зачем было так себя изводить?
— Тикки, расскажи мне все, что знаешь. – нетерпеливо прервала Маринетт, размяв и сунув в карманы руки. Оперевшись сзади ногой, она прижалась спиной к стене, раздраженно вздыхая и опуская голову. – Не важно, в каком я состоянии, нам необходимо сделать хоть что-то, и как можно скорее.
Квами посмотрела бессильно печально.
— Ты знаешь, что я существую уже много лет. – и начала говорить незамедлительно. – За все время, что мне доводилось быть броней Ледибаг, я повидала много разных напастей. Как правило, Ледибаг и Кот Нуар всегда стояли по светлую сторону. Их главной задачей было оберегать простых людей, как ты сейчас хранишь покой граждан Парижа.
— У меня это не очень хорошо получается, – невесело усмехнулась Маринетт, отводя взгляд от Тикки и рассматривая проходящих мимо людей.
Та проследила за ней и почему-то потерянно потупила лицо:
— Прости за это отступление, сейчас я перейду к делу. – откашлялась, как прочищая горло. – Бражник часто бывал одним из основных наших врагов, и Ледибаг доводилось очищать миллионы акум.
У Маринетт внутри все невольно похолодело.
— И, конечно, какие-то эмоции, ситуации, чувства... бывают похожи, потому что Нууру – квами, мой верный друг – порой не создает разных злодеев на одну беду. Это его единственный способ помочь нам, хоть он сам не может противостоять злобным помыслам своих хозяев.
— То есть, они
повторяются? И ты хочешь сказать, что ханахаки уже бывало здесь? – от волнения, простоты мучившего долгое время ответа сперло дыхание, делая голос Маринетт тише. Она прошептала недоверчиво, взволнованно наклонившись вперед. – знаешь, как с этим бороться?!
Тикки кивнула, однако было в ее взгляде что-то, упорно молившее Маринетт остановиться, прекратить искать ответ.
Секунда – «в чем, черт возьми, проблема?» – квами резко выпалила, отворачиваясь:
— Это болезнь не взаимной любви...
И в Маринетт голове просто сложилось
все. Тикки описывала ханахаки. Каждое слово – почти копия того, что довелось увидеть Маринетт. Симптомы, незначительные мелочи в поведении больных, повальный характер болезни – все идеально, как будто описание взяли из головы самой Ледибаг.
Повышение температуры. Лихорадочный румянец, алыми пятнами на горящих щеках. Страшные приступы кашля, глубокие, длительные, не проходящие у самых тяжелых больных по нескольку часов. Прорастающие по всему телу цветы всех форм и окрасок, которые никак нельзя назвать делом рук природы. Медленная мучительная смерть – с набитым лепестками ртом, которые выгребать можно горстями.
Тикки указала даже на такую мелкую деталь, как деревенеющие ногти на руках и слетающие потом с мясом, как щепки.
Неудержимое влечение к людям и обострившая чувствительность.
Острая потребность видеть
объект своих чувств незадолго до болезни.
Маринетт вспомнила, что у палат больных ханахаки не видела их возлюбленных – почти всегда друзья или родственники, добросердечные незнакомцы, остановившиеся помочь прохожему. Картинка складывалась до подозрительности гладко – Маринетт, копаясь в своих наблюдениях, поняла, что среди зараженных почти не было детей, зато – много подростков, и больше тех, у кого детей
не было.
В этом свете встреча с Натаниэлем обретала совсем иной смысл.
Ледибаг даже укололо досадой, что она не сумела выстроить увиденное в цельную линию, а прозрела только когда Тикки сама вложила ответ в руки.
Опять.
— Невероятно. – пробормотала.
— Что – невероятно?
— Как... это все объясняется.
Как мозаика, в голове Маринетт продолжали складываться мысли в единое полотно. Нервное облегчение сошлось на острой грани с неуютным, болезненным чувством разочарования – легко. Просто. Бег по крышам, ночи полусна-кошмара, – оказались таким бесполезным. Глупым. В груди забродило чувство тошноты.
— Маринетт? – квами смотрела на Маринетт тоскливо-виновато, даже жалко, – Я понимаю, должно быть, сказала слишком много, и тебе сложно это переварить...
Все чувства, что внушали ее подача, короткие движения усиков, дернувшихся раз-другой, то, как она летала в воздухе, предпочтя в разговоре с Маринетт позицию, почти не позволявшую ей скрыть ни одной эмоции – глаза в глаза, – все это ненавязчиво, непроизвольно упорно подталкивало в голову мысль – квами попахивала какой-то... неискренностью.
Маринетт почему-то так показалось. На секунду, короткий, неуловимый самой ей миг, который невозможно было поймать ни сердцем, ни памятью.
Квами продолжала смотреть.
В голове, как в проснувшемся от долгой спячки улее, беспорядочном ворохом взлетели на воздух десятки – да что там, сотни, тысячи, – вопросов. Почему Тикки не спросила ни о чем, когда она снимала трансформацию, а такое было точно? Почему объясняет происходящее только сейчас? Почему все случается не иначе, а именно так?
«Почему» взорвало голову набатным звоном – будто Маринетт стояла под самым куполом церковного колокола – и едва могла слышать сквозь тяжелый, громкий до невозможности различать звук на самом деле, гул.
Но Маринетт не успела дотронуться и до десяти своих « почему», потому что чувство дымкой, туманом сумрачным, рассеялось.
Сквозь звон в голове тонкой струйкой просочилась электронная мелодия, разгоняя шум.
Маринетт моргнула.
И спустя секунду сама не поняла, чего так испугалась – окончательно смаргивая и прогоняя дурное наваждение.
Тикки все это время продолжала смотреть.
— Извини, – сказала Маринетт тихо, охрипшим от прилива удушающего волнения, голосом, – извини, я становлюсь параноиком, – повторила, продолжая сжимать в руках несмолкающий телефон и начиная ощущать накатывающий стыд.
Маринетт оперлась рукой назад, нервно переводя дыхание и стараясь не свалиться с ног, но ладонь проскользнула по мокрой поверхности стены, чуть раздирая кожу и спускаясь ниже.
— Извини, – продолжала повторять она бормочущим тоном, все сильнее опускаясь по стене; но квами смотрела уже не на ее лицо.
— Маринетт, – обратилась твердым голосом, не замечая бредовое бормотание. – это Адриан. Ответь на звонок.
— Что? К..как Адриан? – Маринетт оживилась, отлипнув мгновенно от стены, и неровным, проскальзывающим шагом отлетела к другой, трясущимися пальцами взбираясь под растрепавшуюся челку, лезшую в глаза. Другой поднесла телефон к лицу – и на ее экране, взаправду, горел знакомый номер, подписанный лаконично «Адриан», одним своим сочетанием совсем, в свете последних событий, неромантично заставив внутренности Маринетт скручититься изнутри.
Рука с лица сползла, нервно оттягивая ткань ворота куртки. Воспоминания, картинки, растерянный голос Тикки – болезнь «не взаимной любви» – все внезапно опять дошло до Маринетт. Она с силой впечаталась спиной назад, чувствуя, как заныли лопатки, и проглотив иступленное завывание внутри себя только неимоверным усилием воли.
— Что я скажу ему, Тикки? Я... он думает, что лежу в больнице, что...
— Маринетт!
Прикрикнула Тикки. Ее красное лицо показалось краснее прежнего – и Маринетт, едва ли если не впервые, увидела гнев.
— Просто ответь, пожалуйста. – сказала квами, но ее голос вновь стал теплее.
Негромко, тепло, подталкивающе – совсем как прежде – она добавила, опуская на пальцы Маринетт лапки и заставляя крепче сжать телефон:
— Тебе это нужно.
Маринетт опустила на телефон смятенный взор.
«...И возможно – как сжимали ладони до треска телефон, на котором горел без устали вызов с ее старой фотографией еще времен коллежа»
Маринетт усмехнулась, дрожащими от волнения руками преподнося к лицу телефон и нажимая на зеленую кнопку.
Ей кажется, что секундой, которая отделяет от голоса Адриана и отдаленного, пока только легко касающегося слуха, звука, можно измерить вечность, и одновременно – ничего.
Ничего – но в голове все успевает взметнуться ворохом мертвых, иссохших листьев, что составлял мысли, но правильней, то что от них оставалось, – внезапно много чего, перепутано, беспорядочно. Маринетт жмет телефон к лицу, не чувствуя ничего щекой, кроме чуть ощутимого тепла экрана.
Выдох, пробираясь, царапает горло, волнение отдает тяжестью куда-то под ребра – Маринетт горячей, живой тревогой сбирает всю в горсть. Она, не отдавая в том отчета, готова разжать пальцы, выпуская телефон, но не роняет – ведь все перечисленное нельзя уместить в секунду.
— Мари?
Голос Адриана раздается прежде, чем проходит секунда, вслед за обрывком дыхания – Маринетт ловит его почти с упоением, как будто вместо дыхания слышит что-то важное. Хотя, коротко, частью осознанно, частью –
нет, анализирует Маринетт, он
дышит глубоко и... ровно. Значит, все хорошо.
— Привет, Адриан, – произносит сиплым голосом, оседая на асфальт. Тикки сопровождает невыразительным, но внимательным взглядом. Она будто не хочет выдать своего присутствия ни делом, ни словом, ни коротким знаком, скрыться как. Отворачивает голову и смотрит в сторону – вслед огням машинных фар, пролетающих мимо одинокой прощелины между домами, в которой они с Маринетт прячутся.
Голос Адриана шумно звучит практически в голове, грохоча из-за не отрегулированной громкости:
— Боже, наконец-то! Я звонил тебе каждый день, Маринетт, твои родители, Алья... черт, ты вообще как? Ты… – голос Адриана на паре слов глохнет и срывается. Речь, рваная и громкая, с остатками, жалкими весьма, спокойствия, не похожа на привычную снисходительную уверенность Агреста. Маринетт, несмотря на собственное волнение, мыльной пеленой окутывающей сознание, слышит в нем отчетливо что-то надломленное – еще более чем раньше. Но сознание беспорядочно цепляется за все подряд, и вслед за потерянностью она различает радость. Неподдельную, чистую, хоть не без волнения, но это волнение – хорошее.
И оно куда приятней, чем казалась изначально – Маринетт от неожиданности, от выбивающего почву из-под ног понимания, что все хорошо, непроизвольно расплывается в улыбке – искренне и совсем не нервно, всего лишь обыденно, как обычно улыбаются люди, ловя на щеке теплый солнечный луч и легкое дуновение ветра, предвещающие обычно чудесное лето.
Она испытывает эту радость сама, позволяя затопить ей все остальное.
— Со мной все в порядке, не переживай. Нам выдали ненадолго телефоны, и первым позвонил ты... я... – но заговаривая, Маринетт слышит свой голос безумно неуверенным, плаксиво-печальным, и даже не знает, осознанно ли таковым делает, или нет. Врет она без труда – насмотревшись на ужасы в больницах, придумать правдоподобную версию легче легкого. –... я выбежала на улицу, на крышу. Привезли нового больного, я улучила момент... а, боже, – вполголоса, понимая, что заговаривается, и ударяет себя ладонью по лбу, – в общем, у нас...
—...Мало времени? – подсказывает голос Адриана из трубки. Искривленный звонком голос кажется чище, другим. А усмешка – знакомой, злой. Доносится чуть отдаленно в динамике, но тут же приближается – Маринетт слышит за своим плечом, – тогда... черт, черт... – снова срывается. Поток сбивчивой ругани просыпался вскользь ушей неразличимо. Адриан безостановочно нашептывает:
– Господи, мне так жаль... Прости, прости, что раньше… нельзя терять ни минуты, что я мямлю! Скажи адрес, и я приеду, мы все приедем…
Маринетт даже как-то не верилось в слышимое. С каждым словом, доносившимся до нее, образ спокойного и рассудительного по-взрослому Адриана будто сходил на нет. Но к концу его речи зазвенела привычная сталь – момент того, как голос Адриана твердел, был настолько уловим и четок, что Маринетт легко могла назвать даже то слово, когда вновь стал крепким. Она почувствовала его решимость и уверенность, мгновенно осознавая – он приедет, если она его не отговорит. Надо было чем-то заполнить сбивающийся с нужного – а какого, по сути, нужного? – русла разговор – Маринетт преувеличенно уверенно, усиленно бодрясь, затараторила:
— Ты ни в чем не виноват, Адриан. Никто не знал, что так получится. Я просто оказалась не в том месте не в то время, – тут несколько замешкалась, но тут же оправилась, торопливо, немного нелепо, но успокаивающе продолжив. – все не так плохо, как ты думаешь. Со мной хорошо обращаются, все...
– Конечно, – глухо сказал Адриан, обрубая ее речь не особо верящим тоном, но не грубо. Скорее – обреченно. – До нас доносятся слухи о том, как с вами обходятся, но... неважно, черт возьми, неважно! Тебе больно, Маринетт? Что я могу сделать? Что я могу сделать, чтобы это прекратить? – и который раз сорвался – этот раз на почти звенящее отчаяние и мольбу.
На том конце провода послышался глухой удар и отдаленный треск – как разбилось что.
Маринетт непроизвольно, чисто инстинктивно задержала дыхание; иначе бы она рисковала сорваться или проронить что-нибудь, выдавшее ее, да забыть, что говорить надо осторожно, трижды подумав. Перебрав пальцами по ребру телефона, она сосчитала до пяти.
— Конечно, больно. Скорее, противно. Благо, во время приступов голова как будто... отключается, что ли. Почти ничего не помню, одни лекарства, врачи, уколы, больные. Веришь или нет, я даже не знаю номера больницы, в которой лежу! А запястья у меня в васильках, каких нигде не сыщешь...
Маринетт рассмеялась робким смехом – с пониманием, как не подходит то ситуации. Ей не было смешно – так, отрадно и нервно. Больше хотелось как-то ободрить Адриана, чтоб он не считал ее жизнь «в больнице» за пребывание в аду. Получилось не очень хорошо – вялый смешок на том конце трубки в ответ. Но интонация, последовавшая в измотанном голосе, противоречила:
— Я рад, что ты можешь смеяться. – и Маринетт ощутила, буквально увидела, что Адриан улыбнулся – совсем чуть-чуть. Этого хватит.
— Я много еще чего смогу, Адриан. – прошептала она почти одушевленно, обнимая трубку.
— Я знаю. – бесцветно прозвучало в ответ, так, как будто их обоих чем-то тяжелых ударили – резко и без предупреждения. Сегодня Адриан был полон странных внезапных перемен и резких переходов – как будто в нем говорили два разных человека. Маринетт, сглотнув тяжелый ком в горле, переступая через себя и наплыв внезапно нахлынувший, детской внезапно обиды, сдавил ее изнутри, мешая слушать дальше. – Сколько у нас времени? Что мне сделать для тебя?
— Ничего не нужно. – оборвала она, не слыша ничего, пытаясь, поджимая губы, утихомирить в них дрожь. – Скажи, что я в порядке. Этого будет достаточно. В конце концов, я же еще не умираю. – но не смогла – и ей внезапно почему-то резко захотелось бросить трубку, все к чертям, эту собранность, как вдруг Адриан сказал все также тихо и просто, как прежде:
— И не умрешь.
Пробирая до мурашек.
Последняя волна дрожи прошла под кожей, замирая, и плавно покидая почти ставшее спокойным и расслабленным в один миг тело. Маринетт замерла – пальцы, нервно сжатые на телефоне, чуть расслабились, а весь стержень – внутреннее напряжение – внезапно перестал быть ощутимым.
И почему слова у Адриана всегда складываются так...
легко?
Маринетт нелепо и глупо подумала, что раз Адриан так говорит, то непременно так и будет. Потому его голос всегда звучит, как звучать должное неизменное, неподвластное никому. Вечное.
Но Адриан не апостол, чтобы его слова звучали, как истина. А если так, то объяснение этому только одно.
В голове Маринетт без остановки звенели слова Тикки, повторяясь и повторяясь, накручиваясь и накручивая, как на веретено шерстяная нить.
В который раз в голове Маринетт сложилось все – осознанное и неосознанное, здравое и не очень, попросту никогда не сказанное и сопоставленное даже в себе самой в единую цепь. Маринетт вспомнила сухой осенне-зимний день, Хлою в вельветовом костюме, запах сигарет и теплые руки, которые, держа за плечи, так и заставляли думать, что мир пока еще может удержаться на семи китах.
И у нее все еще не было васильков на запястьях.
— Адриан, – сказала она, сглатывая вязкую в пересохшем рту, слюну. В груди, во всем теле, в голове и кончиках пальцев – все обдало иглами холода и горечи, переходящей в безразличие. – я всегда хотела у тебя спросить.
— О чем? – он отозвался немедленно, будто тут же прислушиваясь к ней всем своим существом – как с готовностью для нее что-то сделать и преданностью абсолютной.
В последний миг Маринетт сжала телефон. Закусив губу до боли, так, что почти ощутила горячий стальной привкус, спросила, несмотря на все, почти отрешенно:
— Скажи, почему ты оттолкнул меня тогда, после первого
раза? – почти ничего не ощущая от страха и не чая услышать ответ. Но он раздался:
— Маринетт, не смей, слышишь... – заговорил смятенный, поломанный чем-то голос Адриана, переходя в ярость.
Однако она почти не услышала его слов. На протяжении всего их разговора она держала на бесконечно чешущейся шее, руку.
Когда Адриан ответил, то под горящими пальцами она внезапно
не ощутила кожи.
Глаза сами собой раскрылись в испуге, а единственным, что она могла вымолвить или сделать, оказалось только потерянное:
— Пока, Адриан.
Вслед долетел обрывок фразы, – начало предложения – но Маринетт уже не слышала, только шум глухой вдалеке, шипящий. Наверное, Адриан что-то кричал. Маринетт снова, с двойной, явственной силой ощутила под рукой – пальцы попали под лепестки, накрывавшие кожу, и резко вдруг стало горько. Обида
(не она вовсе) заскреблась в горле – а мутная пелена в глазах, размывшая границы предметов, внешнего мира, окончательно стерла без того неясные очертания Тикки, превратив ее в красноватый огонек.
Цветы были мягкими, а у ножек стеблей, выглянувших из-под кожи, не было шипов – но даже не ханахаки, не отвращение к нему, к мерзким, покрытым кровью и гноем, цветам, к набухающим под кожей буграм с бутонами, которое она заработала за эти дни, не это ее поразило в момент. Маринетт сидела и осмысливала, со сверхъестественным спокойствием, не ощущая паники.
Неужели ей вправду это почудилось?
— Маринетт, Господи, у тебя... – голос Тикки взвизгнул, заставляя вздрогнуть. Зрение резко прояснилось, представляя Маринетт потерянную мордашку квами, которая с отчаянием смотрела на ее шею, судорожно прижимая лапку ко рту, пытаясь подобрать слова – те, видать, идти не желали на язык.
Тикки паниковала.
Неужто на самом деле, показалось, что это все имеет право на жизнь?
— После очищения все исчезнет. Тикки, ты рассказала мне про ханахаки. – сказала она, уже не глядя на нее, и окончательно на этот раз поднимаясь. Двадцать минут сидя на холодном асфальте рядом с мусорками, зато без суматошной беготни – она была готова счесть за отдых. – Теперь расскажи, как я могу от нее избавиться.
Лицо квами за какое-то коротенькое мгновение сменило несколько выражений, будто мечась от одного к другому, не в силах не остановиться ни на одном чувстве или отдаться ему полностью. Маринетт заметила это; как, впрочем и то, что все же Тикки была способна себя контролировать, несмотря на все смятение и потрясенность. Она продолжила почти тотчас, не заставляя ждать, пусть голос ее был чуть потрясенным:
— Запас силы акумы имеет... ограничитель. – и даже дрогнул. Но Тикки взяла себя в руки – снова заговорила четко. – Разрушительность ханахаки, скорей всего, сделала акуму практически не способной к ближнему бою. Я думаю, из-за этого она и прячется в тени. На такие случаи мы используем... мне слишком сложно тебе это объяснить... – она замялась, однако это было уже не от волнения. – я назову это версией чудесного исцеления, которое использовать можно только в экстренных случаях. Нужно вложить в йо-йо предмет деятельности акумы, то есть, цветок... и очистить его. Понимаешь, это связано с механизмом...
Она что-то затараторила – торопливо, явно что-то объясняя и как будто оправдываясь – но у Маринетт уже и так голова шла от происходившего вокруг мрака. Нити мыслей, извивавшиеся маленькими змейками, отчаянно бившиеся в руках – все резко спутались, связались в тугие узлы и, дернувшись в последний раз вяло, затихли. Маринетт всего лишь хотела, чтобы все вокруг остальное тоже замолчало – и, ни о чем не раздумывая особо, оборвала Тикки:
— Мне неважно, как это работает. – не соврав. Устало приложив к лицу ладонь, она тупо и покорно проговорила, – Просто скажи мне, что сделать, и я сделаю это, не задумываясь. Как обычное исцеление, только с цветком, да?
— После этого акума подаст знак. Она будет куда слабее, чем могла бы быть, так что ты легко с ней справишься. Главное, не слушай ничего, хорошо? Не позволяй им...
— Я поняла. Цветок у нас уже есть, верно?
Пальцы Маринетт, прикоснувшись к горлу, сперва дрогнули от отвращения, но тут же окрепли, нащупав наиболее ломкую часть стебля.
Странно, но это было не больно.
***
Ледибаг почти не волновалась, когда ноги опустились бесшумно на крышу, подминая снег, легкий, тонкий, как перина. Прикоснувшиеся к холодной поверхности ладони, почти пронзило судорожным онемением, и она тут же поднялась, выпрямляя чуть сгорбленную спину, тот час же сутулясь обратно.
Ледибаг не волновалась, но следущий шаг, один, робкий, несмелый, дался Маринетт будто через силу.
Ей некогда было волноваться, да что там, волноваться – обдумать произошедшее, принимать, трястись и через себя пропускать, – нельзя. Основная задача Ледибаг – очистить акуму, сейчас, ни секундой не медля, и сейчас – как никогда, не время для переживаний.
Не время, конечно, – однако, тем не менее, Маринетт приходилось себе об этом каждый раз напоминать, и вкручивать в себя это сознание насильно, несмотря на понимание – и не успевать, потому что прежде того мозг успевал отключаться, начиная отупело выполнять команды и драться.
Маринетт поглощал холод рассудка, пожирая личные переживания, не ощущение безразмерной ярости и жестокости, которое до боли в руках заставляло драться.
Маринетт уничтожало трансформацией, превращая в Ледибаг.
Часто ей казалось, что этот момент был едва ощутим – но сейчас она чувствовала его в своих пальцах, щекочущим своими лепестками кожу.
Маринетт смотрела на цветок, отстраненно, наблюдая за ним как сквозь призму: то ли розовый, то ли серый. Много серого – виноват свет. На лепестках, созданном им полукруге шириной в ладонь – капли крови, стебель, внезапно колючий, – режет обломленным куском ладонь, как царапает ножом перочинным сквозь костюм.
Мелкие жилки уходят из центра. Заостренные края лепестков дотрагиваются до кожи между пальцами полураспахнутой, вытянутой вперед ладони.
Цветок дрожит в легком ветре, но улететь почему-то не может – как прицепленный.
Как растет сквозь руку.
У него серые лепестки, думает Маринетт, и рефлектирующее состояние прорывает прежней лихорадочной раздражённостью, у него слишком серые лепестки. Они совсем не подходят Адриану.
На лепестки падает бледный ночной свет – кривой круг недозрелой луны, выкрашивая и противный, могильный, грязно-белый цвет.
Разве любовь к Адриану похожа на этот больной, чахлый цветок? – Маринетт думает бесцельно.
Ей по-прежнему пусто.
Может, только чуть-чуть обидно.
Тикки успела сказать, что это очищение опасно, и к нему прибегают редко. Она до последнего хотела оттянуть момент использования – но чего же она так боится, если это единственный способ?
Неужели того, что это может стоить ей жизни?
Маринетт чуть усмехнулась своей догадке, но инстинктивная, бесконтрольно внутренняя дрожь безотчетно передернула ее изнутри.
Перед Ледибаг снова предстал дрожащий в зыбкой дымке образ-наваждение.
«Какая тебе разница?»
Пальцы скользнули по йо-йо, заставляя крышку распасться на две половины. Большая черная точка раскололась прямо по центру, открывая слепящий яркий свет – такой, что Ледибаг зажмурилась, прикрывая лицо рукой, которой крепко продолжала зажимать чуть смявшийся цветок.
Осознание навалилось на Маринетт также резко, как и эта короткая нежность, сметая окончательно остатки мечтательного порыва – и мимолетная надежда, почти вдохновенная любовь, которую ей так хотелось кому-то отдать, все показалось глупым, несуразным, смешным.
Она ведь не любила Адриана.
Она просто хотела, чтобы он... был.
И все.
Она только хотела его спасти.
Может, поэтому ей не было больно, когда цветы проросли сквозь?
Ледибаг раскрыла глаза, смаргивая очередные за этот вечер накатившие истеричные, скорей от безысходности, слезы.
Уже держа себя под контролем, она быстрым движением вложила цветок в йо-йо. Лучи белого цвета прошили насквозь тонкие лепестки; половинки крышки тут же слились воедино.
Ледибаг защемило сердце – полным печальной тоски фатальным одиночеством.
Она внезапно прижала к груди вспыхнувшее ярким пламенем йо-йо и прошептала:
— Ты больше не будешь творить зло.
И подкинула, как прежде при использовании Талисмана Удачи, высоко в небо.
Белый свет разлился по темному полотну неба, волокнистой кристально белоснежной сеткой заволакивая все вокруг – но перед глазами Ледибаг вместо исчезавшего мира стоял только Адриан, ухмыляясь привычно, засунув руки в карманы, с откинутой чуть назад головой, и равнодушно рассматривал в небо.
— Как тебе сегодня погода, Маринетт? – сухим голосом спросил он, опуская голову.
Белизна вокруг сменилась антрацитовой темнотой так же резко, как появилась.
Мир вокруг треснул, наполнившись сотней голосов, а тысячи чувств будто хлынули в душу – так ярко-ослепительно четко, что Маринетт захотелось закричать.
Йо-йо в руке крутилось, источая белые искры; оно рвалось, металось, чертило чудные фигуры, наворачивая над головой неровные круги.
Но тысячи чувств – сказано громко.
Адриан посмотрел на нее – по губам пробежала лукавая ухмылка. Он встряхнул головой, делая шаг вперед, из-за чего пряди волос особенно беспорядочно рассыпались, падая на лоб и прикрывая глаз.
— Прогноз на пятницу был благоприятным, моя Леди. – сухие растрескавшиеся губы улыбнулись ей, а лукавые глаза с зелеными склерами чуть прищурились, заставляя Маринетт застыть, как пронзенную мечом, и задержать дыхание. – Ты любишь пятницы, правда?
Кот улыбнулся ей и протянул когтистую руку.
***
Маринетт проснулась как будто спустя пару часов. Не сама – внезапно прострелило болью в руке, неприятной, резкой.
— Маринетт, Маринетт... – позвал тихий голос; тут же к нему подмешался фоновым шумом плотный, неразличимый гул, перешептывание, шаги, знакомые до горечи завывания сирен. В глаза засветило яркими огнями.
Маринетт очнулась, с трудом разлепляя веки. Похоже, на какой-то момент времени он потеряла сознание. Вокруг было слишком темно, чтобы что-то видеть, несмотря на кружившие рядом фонари то сирен, то случайных прохожих. Маринетт на секунду вновь захотелось закрыть глаза.
Рука вновь вспыхнула болью: на этот раз четко локализовано, прямо около безымянного пальца, двумя очагами. До Маринетт дошло, что это были чужие зубы. Она дернулась, подскакивая на месте и открывая глаза, но все еще не способная толком думать. Последние часы превратились в набор сумбурных образов: в голове осела тяжесть, тормозящая мысли.
Маринетт смогла только ощутить, что руки ее впивались в мокрые камни-обломки, а упирается спиной во что-то неровное и кривое, жесткое, и почти режущее под лопаткой. Еще было холодно – но это как-то отошло совсем уж на второй план.
В ушах, заменяя собственные потерянные мысли, зазвучал голос Тикки.
— Маринетт, все получилось. Акума дала о себе знать, и она снесла несколько домов. Там... выросли огромные деревья, в том числе сквозь дом, на котором ты стояла, очищая. Она пыталась тебя убить.
Снесла несколько домов.
Новость холодно отрезвила Маринетт и почти заставила вдохнуть реальности с разочарованием – но, по сути, она пока не была в состоянии пережить это осознание. Только почувствовала, что ад, из которого она стремилась вынырнуть, продолжается. Лишь одна мысль шевельнулась в ней, приводя в чувство и отряхивая от шока – взамен заставляя мгновенно ощутить мороз по всему телу.
«И это – пределы человеческих возможностей?»
— Тикки, а дома с... – спросила она, чуть прокашлявшись из-за першившего, но не сильно, горла.
— Твои друзья в порядке. Не волнуйся об этом. – успокоила квами очень добрым и ласковым голосом, как ребенка.
Картина вокруг прояснилась.
Маринетт огляделась.
Она узнавала переулок, который выбрала для очищения: только теперь она сидела не между домов, а улиц. Перед ней толпилось неимоверное число людей в черных куртках, громко перекрикивавших друг друга и что-то рассматривавших, двигавшихся вперед и о чем-то споривших. Маринетт привычно передернуло от такого скопления народу. Она повернула голову вбок, различая рядом огромную груду обломков, среди которых сновали, что-то вытаскивая, спасатели с яркими полосками на рукавах у предплечья – тонкие светящиеся грани тонули во тьме. Рядом кто-то кричал.
Маринетт крепко-крепко зажмурила глаза, прижимая кулаки к лицу и пытаясь побороть зарождающуюся паническую атаку.
Острое чувство бесполезности и падучего отчаяния яростно ударило в душу, грозя очередной бесплодной истерикой. Среди обломков и общей тьмы, подступающей со всех сторон, Маринетт ощутила себя снова там – в первое сильное нападение, несознательно усиливая болезное чувство беспомощности.
И как, назло, вспоминался этот глупый Кот Нуар со своими видениями и дурацкой смертью.
Со своим проклятым «Если ты веришь в меня»
Со своим «Какая тебе разница?»
Нет, нет, нет.
Не могло этого быть.
Не могло ни коим образом.
Маринетт который раз захлестнуло осознанием собственной жалкости и ничтожности, спелым отвращением к собственному почти истеричному отрицанию и бреду, коим она сейчас никак, абсолютно никак не могла поддаться.
— Скажи, куда я должна идти, Тикки?
От того, сможет ли она справиться сейчас, зависело все.
Никогда в жизни, Маринетт, кажется, с такой слепой надеждой не устремлялась к образу Ледибаг.
***
Рука Ледибаг медленно дотронулась до жутких обломков спустя минуту оцепенения, охватившего ее, когда увидела покореженное здание – это-то спустя не час едва ли сумасшедшей погони до нужного места, отбиваясь от хватки цеплявших за рукава тут и там людей, как робот?
Неровные куски бетона лежали пирамидообразной грудой, возвышаясь почти над головой, слева, покрытые мокрым, разваливающимся снегом, таящим и стекающим. Грязные струи резали бледный камень и мерно падали мелкими каплями, растворяясь на фоне общего шума и угасающего скрипа шин проезжих автомобилей, оставаясь, в общем, звуком едва слышным. Однако Ледибаг, казалось, распознавать, воспринять за объективную реальность, могла только его – капли падали-падали, громко и одновременно тихо. С интервалом ровно в секунду. Как счетчик.
Каменная груда заграждала проход рядом с куском доски, когда-то бывшим дверью – почти под ногой, судя по всему, валялось что-то круглое, напомнившее ручку, сломанное прямо по центру кривой, как молния, трещиной. Рядом с ним простилалась тонкая, поблёскивающая незаметно в лунном свете, нитка полупрозрачная, чахлого зелёного цвету, с большим листком на каком-то из своих витков – лоза. Она оборачивалась вокруг ручки, как стянутая кручением центрифуги, блеснувшей отсветом, стоило Ледибаг чуть склонить голову – уроборосом, будто стремясь собой к центру разлома.
По плечам пробежал холод.
— Ты уже здесь, Ледибаг?
Из тьмы, будто в один и тот же миг с отсветом, шипящим эхом, коснулся Маринетт тихий скрипучий голос.
Рука скользнула с камней ежесекундно. В груди, несмотря на всю готовность упорствовать и подбитую уже какими незнамо кольями уверенность, сердце ёкнуло совсем по-предательски боязливо, а пальцы легли на йо-йо, сжимая крепко его в ладони, одним движением определяя готовность ступить в бой. Ледибаг чутко вслушалась в источник звука – он был там, в глубине. За обломанной дверью и грудой камней.
Горстью пепла, оставшейся от великолепного когда-то, дорогого отеля «Гранд Париж».
Того самого, в котором долгие годы жила Хлоя, а Ледибаг довелось сражаться ни с одной акумой.
Сейчас же это были безвольные куски бетона, поломанные изнутри огромным деревом, раскинувшим широко свои тяжелые, грузные ветки с редкой листвой; уцелевшими на этажах первых двух, с натяжкой, помещениями, прятавшимися за криво обломленными стенами. Здание выглядело так, будто до него не дотрагивались лет десять, не меньше, а чужие дома позади, с оживленно зажженными огоньками оконцев, высокие, красивые, не тронутые совсем общей разрухой, смотрелись почти миражом, и вот-вот рухнет – сделай только шаг неосторожно.
Ледибаг высоко вскинула голову, вдыхая промозглый ночной воздух и последний раз окидывая глазами дерево, одна из ветвей которого словно приветливо дрогнула в ответ ее взгляду – но это точно была уже паранойя.
— Ну же, Ледибаг, – шелестом травы, лаская слух, коснулся уже мягкий голос, как волна обдавая с головы до ног – нежно, так обманчиво маняще, что у Маринетт на секунду дух стянуло – щемящим безопасности, притупившим страх, – я так давно жду
тебя.
Елейный голос изменился, от терпеливой настойчивости без перехода перерастая в тихое презрение, мгновенно возвращая холодящий ужас, внушенный ждавшей, точно капкан, безмолвно и неумолимо, мрачной тьмой.
— Как тебя зовут? – спросила Ледибаг негромко, но без малейшего сомнения быть неуслышанной – так, чтобы раскрепостить нервы. Там, куда ей предстояло пройти, скорей всего, были кругом трупы – постояльцы и персонал отеля, а остатки здания грозили в любую минуту обвалиться – и, как бы себя не калила изнутри бесстрашием и гневом, Ледибаг была не в силах – не бояться. Она дотронулась пальцами до косяка, на секунду сжала его, улыбаясь через силу – так, что заболели на лице мышцы. – Не могу я же сражаться с
никем, верно?
Она переступила порог.
Акума разлилась смехом в ответ – визгливым, тонким, трелью прозвеневшим в голове. И знакомым до боли – будто Маринетт где-то его уже слышать доводилось. Дверь позади хлопнула, накрытая чем-то тяжелым, и треснула обвалившейся веткой. Ледибаг испуганно дернулась, йо-йо, опущенное немного упавшей рукой, дотянулось до земли, с мягким стуком опускаясь на ковер. Абсолютная тьма захватила все вокруг, не позволяя разглядеть впереди себя и полметра.
— Ты права, Ледибаг. – напел голос нежно, щебеча по-птичьи. Совсем рядом. Усилием она заставила себя заставить не сделать шаг и удержаться на месте, но головой дернула, словно стремясь что-то с темноте разглядеть, – тщетно. Густая, непроницаемая, она черным волоком продолжала запутывать сознание, перетягивая будто тело сетью, кутая опустошающим, парализующим чувством – страшно.
Пытаясь не провалиться окончательно в это холодное, липкое ощущение дезориентации, Ледибаг раскрутила йо-йо – чтобы, одновременно, и осветить место, и обеспечить себе хоть какую-то иллюзию защиты – лишним, хотя бы для поддержания какого-никакого своего спокойствия, не будет. Впрочем, она могла не стараться – стоило загореться нити, натянувшейся, едва описав круг, во тьме вспыхнуло мгновенно пурпурное пламя метрах в пяти от нее.
Гадать долго не пришлось – пламя тут же растеклось ярко светящейся неоновой обводкой знакомой маски, заставляя Ледибаг непроизвольно сжаться.
— Но, прежде, я должна предложить, – продолжила девушка – по очертаниям фигуры, смутно проглянувшим рядом, Маринетт могла судить, что это была именно девушка – великолепно сложенная, гибкая, с красивым, гладко обтянутым костюмом телом и локонами длинных волос спадавших по спине и вившихся в слабом сумрачном освещении. Ее речь продолжала играть оттенками, все так же удерживаясь на поразительно тонкой границе между игривой манерностью и надменностью. – отдай свой камень чудес. Если ты будешь так добра, то разрушения в миг прекратятся, стоит мне только...
— Я очищу тебя, и все в любом случае прекратится. – парировала Ледибаг, не позволяя себе вслушиваться в лощенный, излишне изящный говор акумы; та расхохоталась своим обычным ненормальным смехом, режущим уши – и резко смолкла, погружая здание в зловещую тишь, сбиваемую лишь ударяющимися о мокрый ковер каплями таящего снега и равномерным вращением йо-йо, со свистом нарезавшего воздух.
И вдруг – три хлипких шага рядом, резких, обрывистых. В кружащем щите йо-йо мелькнуло, зыбкое, как тень, лицо, перекошенное злобой и криво освещенное вновь вспыхнувшей маской мотылька. Где-то на границах очерченного нитью круга, вздрогнули, широко, взмахом, руки с переплетенными зелеными венами, точно лозы, запястьями.
Послышался треск Земли.