***
Адриан сжал в ладони ее волосы, резким, грубым движением дергая назад. Маринетт дрожала, как осиновый лист, и, когда его усилием она откинулась назад, совсем жалко беззвучно всхлипнула. Агрест впервые почувствовал прикосновение ее лица к своему локтю, подумал, показалось – мало ли, что померещится на подернутый мраком рассудок. Ткань рубашки все-таки ощущалась влажной, липнущей к рукам. Его будто изнутри поддело цепким крючком, немного только замедляя движения, но, когда тонкие, блестящие следы слез на горящих бледным багрянцем щеках стали различимы в свету, Адриан замер. Маринетт трепетала в его руках, как загнанный под купол лампы мотылек, сгорающий под белым стеклянным жаром. Адриан чувствовал биение сердца, пульс не то свой, не то чужой – он сильно сжал пальцами ее близ ребер, под грудью, отпустив беспорядочно рассыпавшиеся по узким плечам волосы. Кот отдаленно осознавал, что ногтями врезается в кожу сквозь тонкую ткань пижамы, и, скорей всего, Маринетт больно – впрочем, не похоже было, что она особенно что-то понимала. Нуар буквально своей шкурой ощущал, как судорожно, с усилием скрипели в ее голове механизмы-шестеренки – в зрачках, широких, во всю радужку голубую, не виднелось ни мысли здравой, осознанной. Только страх, испуг загнанного в угол животного, которое уже не может не укусить, не ощериться – это его прекрасная Ледибаг? Это – его Бог, наваждение, панацея, апофеоз ночных кошмаров? То самое метафоричное, с эгоистичной королевской усмешкой, рвавшей полотно сознания, ломавшее каркас времени? Ледибаг, милая Ледибаг. — Теперь ты понимаешь, как мне было плохо? – медленно, в изящной белозубой улыбке, скалясь, прошептал беззвучно Адриан, – Каково мне было, правда? «Видишь, видишь?» – ему хочется зашептать это в упоении, быстро-быстро, со всем сумасшествием, густой желчью стекавшим в него столько лет, огладить лезвием ножа шею около ключичных костей, услышать сухой скрип, едва уловимый, кожи, вобрать в себя задохнувшийся вздох Маринетт. Упиться им до дна, как вином дорогим, горло обжечь, захлебнуться и потерять голову в черном вихре мотыльков, стирающих и боль, и печаль в своей бесконечной агонии – пленниках чужих упоения и беды, взявшихся неизвестно откуда и неясно, куда обреченных исчезнуть. Бабочки с синевой неба и застывшими искрами звезд на тонких, как листья праха, крыльях, ждали, сторожа демоническую силу. Их терпение не было безграничным, но Бражнику было уже не до их голода и страшной силы, ждавшей своего звёздного часа. Адриан чувствовал их много лет. Покалывание в пальцах при прикосновении к гладким, холодным стенкам банок – склепов бабочек – перестало покидать его давно. Оно такое родное, внутри как иглы под ногтями, ссыпанные осколки битого льда, но с этой болью можно научиться жить. Или нет? Адриан не знал наверняка, смог бы обычный человек переносить то, что пронизывало его уже не одну сотню дней, но одно было известно точно – камням чудес под силу сделать куда более невероятные вещи, а боль превратить в теплый песок. Значит, можно стерпеть. Он, задохлый облезлый кошак, смог – а смогла бы Ледибаг, его маленькая Леди, так очаровательно преданно смотрящая на него? Губы Кота скосила усмешка, пропитанная мягкой, ироничной насмешливостью. Так собаки смотрят на хозяев, с фанатичной привязанностью и этим неверием. Как знакомо. Наверное, он так же смотрел на нее пару лет назад. Похоже, им повезло стать одними из немногих Ледибаг и Котов, поменявшихся ролями – что ж, хорошо, справедливость должна хоть пару раз в тысячу лет торжествовать. Навряд ли это можно назвать честным – любоваться на нее, как на диковинное животное, сверху вниз. Животные не понимают, что происходит – когда-то он был таким же, пока Габриэль не открыл ему глаза. Неправильно ставить себя особенно выше нее, «Однако войну не выиграешь кодексом правил, совестью и моралью» – подумал Адриан, удерживая закипающую от слов Ледибаг в груди злость. – «Не вынесешь? Не вынесешь?» – передразнил про себя. – «Смеешься надо мной, Ледибаг?» — Нечестно тут – только давить на жалость, – грубо и отстранено проронил Адриан, а Маринетт, чуть дыша, пыталась уловить в его словах, действиях последовательность. Он пришел убить ее, но, тем не менее, в руках держит, как кот мышку – то ли играясь, то ли не решаясь действие свое довести до конца. У Адриана в руке был нож, ее кроличье сердце в горсти, и какие бы он не ставил цели – не перерезал ей глотку сразу, только ступив на порог, и серьгу пока не вырвал из рук, оставив лежать на кровати нетронутой. Не значит ли это все, что он колеблется, и у нее еще есть шанс? Сквозь страх Маринетт наконец начали поступать оформленные мысли и строиться предположения, а мозги чуть просветлели. Опасность показалась приглушенной, хоть чувство того, что она ступает по очень тонкому льду, никуда не делось. Маринетт не боялась ножа, холодившего горло, не боялась пальцев, железными тисками сжимавших ребра. Зеленые глаза Кота-Адриана, неотрывно пронизывавшие ее нечитаемым взглядом, казались страшнее любых лезвий. От ножа можно уклониться, можно окутать свое тело трансформацией (почему-то Маринетт чувствовала, что это может, несмотря на вынутую из уха серьгу и отсутствие Тикки), и тогда небо упавшее не страшно – но вот то, что творится в голове Бражника, невозможно предугадать. Нельзя залезть в чужой разум, подменить мысли, распутать клубки воспоминаний, сожалений, мотивов, пока тебе это не позволят – это цель явно посложнее будет, чем убить или искалечить. Тут бессильна Ледибаг, придавленная долгом, обязанная отвечать за свои поступки перед сотнями людей, для которых Бражник был страшнее и ненавистней чумы. Но Маринетт может попытаться, и странно, что именно после сегодняшней ночи ей этого так глупо, противоестественно и неоправданно хотелось. — Знаешь, когда мне было страшно после нападений, я часто думала о тебе, – тихо заговорила она, даже не особенно подбирая слова. Нож у горла задрожал, а Адриан, как проследить могла Маринетт краем глаза, туго, закусывая до белого губу, поджал рот. — О любом тебе. Как о Коте, так и об Адриане. Я воображала, как спасаю тебя, Адриан, вырываю из замков и борюсь с полчищами летучих демонов, проливая кровь, и верила временами, когда мне становилось совсем плохо, что ты единственное, за что я могу бороться... Отдай свои камни чудес, и все прекратится. Если она захочет, Ледибаг сможет еще из руки чужой выбить нож, броситься на пол и ее подобрать, «трансформация» – и вперед. Можно все решить как прежде, битвой и смертью, промыть чужой кровью раны, идти дальше, просыпаясь по ночам от кошмаров, задыхаясь от невыносимого чувства правильности и вины. Никогда не выходить на улицу и наложить на себя руки в один из прогоркших от бесконечных дождей сырых дней, когда на улице, мигнув, затухнет последний золотистый фонарь. Можно отдать жизнь за никому не нужную человеческую судьбу, людей, о которых никогда не услышишь, и быть героем – там где-то, упиваясь дешевым алкоголем и всякий день убеждая себя, что она поступила верно. Маринетт знала, как должна и обязана поступить. Ледибаг – это клеймо, и она всегда будет им помечена. Маринетт помнила, как в репортажах брели сквозь длинные ряды пустых машин спасатели, выламывая ручки и вытаскивая из них бескровные куски тел, непохожие на человеческие и погрызенные тьмой. Как люди врастали в землю, пронзенные, как стрелами, листьями гиацинтов и едва живые от яда чужих чувств. Маринетт понимала, что ей не вытравить из себя разочарования и чувства одиночества, боли за человеческую жизнь, загубленную ради чьей-то цели, что рано или поздно ей придется открыть новостные каналы и услышать голос Альи по телефону, дрожащий от слез, волнения и страха, а произошедшее тройной силой ударит по ней. Она снова пойдет сражаться одна. В мире, в котором не будет Кота, милым призраком прошлого, зыбким рисунком на песке таящегося в памяти. Адриана, чьи руки не позволяли ей падать, даже когда она отчаивалась, который одним своим существованием позволял не забывать о том, что она еще может кого-то любить. Люди будут продолжать умирать. Неважно, от рук акум или нет, но ничего уже не сотрет тех жертв, что им уже довелось допустить. Маринетт ничего не могла отрицать – и ей так хотелось быть слепой. Ей хотелось простить. Бражник хотел убить Ледибаг. Но Адриан не хотел убивать Маринетт – и внезапно она, до пугающего легко, поняла, почему ей удалось взять себя в руки и перестать бояться. Руки у Адриана дрожали, как будто его сейчас затрясет в припадке, но нож почему-то к горлу не прижимался сильнее, чтобы разрезать кожу. Маринетт откинула назад голову, пытаясь рассмотреть его лицо, разыскивая в себе попутно решимость – и вдруг что-то в ней рассыпалось, стоило только вновь поймать среди вязкого, водоворотом утягивающего безумия, отчаяние. Зловещий прищур, хищный блеск кошачьих глаз, горевших в серой из-за отсутствия солнечного света комнате и пугавших, одновременно заставляя смотреть неотрывно, как на единственный источник света в этом монохромном мире, теперь казались такими же потухшими, потерявшими краски, как и все, что их окружало. Глаза Кота блестели, но Маринетт, вглядевшись, осознала, что не может заметить и намека на слезы, что казалось еще более жутким вкупе с мелко подрагивающим лицом. Нуар продолжал с диким усилием поджимать губы, не двигаясь с места и почти не дыша. Тонкий лед под Маринетт почти стал талой водой так же резко, как на секунду почувствовался промерзшей землей. Цвета комнаты окончательно размылись, сплавляясь сплошной сепией. В груди словно образовалась пустота размером с черную дыру, больно бухнуло сердце, к ушам прилила кровь, а воздух стал таким сжатым и спертым, что невозможно вдохнуть. Маринетт шевельнула губами, сама не понимая, какие произносит слова, в то время как Адриан, продолжая удерживать хрупкое равновесие между готовым разразиться катастрофой помешательством и остатками вменяемости, жадно наклонился вперед и, ничего не понимая, внимал ее затухающей речи. — Я не могу убить тебя так, и если есть еще шанс…***
Она была все такая же сильная и смелая, все такая же – не боялась ни грамма, только яду прибавилось вдвойне, да несдержанности во рваных бросках вперед. Но Кот думал, чуть отстранено, ступая вперед и без труда уклоняясь, наблюдал за ее бушующей злобой почти хладнокровно: такой она ему нравится даже больше. Так все, что ему пришлось пережить, оправдывается. Ее отчаянные, звонкие проклятья под купол полной луны звучат равноценной платой за вековую боль, и даже если это проклятья Ледибаг, заставившей его на это пойти, он готов скрепить сердце, прошить стальной нитью и сжать в горсти, кроша в труху, потому что так надо. «Так надо» – хочется ему сказать, и внутри шевелится слабо, чуть слышно, беспомощность – такая, что способна заставить опустить руки. — Твоя злость не поможет тебе меня убить, Ледибаг. — Я хочу не убить тебя, а понять! – кричит она ему, скользя рукой под поверхности крыши покатой, поднимаясь после очередного броска йо-йо – чуть спотыкается, но не падает. – Мне не надо больше ничего другого, Кот. Просто дай мне тебя понять!***
Голос Маринетт был слишком тихим, чтобы его разобрать. Адриан едва подавил в себе оглушающий приступ бешенства и, заиграв желваками, сцепил челюсть так, что заболели зубы. Пальцы на ребрах Маринетт, почти ослабшие до некрепкого прикосновения, снова с силой впились в кожу, попадая в оставленные под одеждой ногтями лунки следов. В глазах все стало темно от гнева, и контроль вместе с ножом выскользнули из рук, а глаза напротив стали широкими от страха. — Адриан, мне больно, – трясущийся от напряжения голос Маринетт бьет по нервам током, даже не поднимаясь на высокие ноты, но Адриану недостаточно этого ощущения, потому все, что сейчас произойдет – реальное, настоящее, притупляет все чувства. Сколько раз он мечтал это сделать, сколько раз хотел до безумия, до отвратительных и прекрасных снов – и неужели оно произойдет именно так? Почему Ледибаг не может быть просто Ледибаг, почему она – человек? Адриану хотелось, чтобы все было иначе. — Ну, вот скажи мне, какого черта ты не можешь собраться и убить меня?! – произносит он тихо, сквозь зубы, не скрывая злости. Адриан вспоминает тонкое волокно нитей тьмы, стекавшее металлом раскаленным с пальцев, когда акумы жрали его мысли и чувства, бесконечно перерождаясь чужими переживаниями, – волокно, так похожее на ломкие, как необожжённый кварц, волосы Маринетт, сочившиеся сквозь его руки и преграды собственных галлюцинаций и страхов. Вспоминает и, выдыхая, пытается подавить злость. Маринетт-Маринетт. Не Ледибаг, но все еще панацея. Только иного рода. Преломляясь, тусклый свет сквозит по белой, как мрамор, коже, порезанной зеленоватой сеткой заживающих синяков, следам пальцев на шее, совсем тонким царапинам, оставленным древесными пальцами Деметры. Адриану чудится, как в бреду, ощущение тонкое пульса в пальцах и распаляющий жар тела. Маринетт – такая же, как Ледибаг, – живое сумасшествие, чертова беда в кожи и плоти, проклятие. Маринетт улыбается, и Адриану кажется, что если он коснется ее губ, то почувствует вполне ощутимую дрожь. Ее тело без спандекса такое хрупкое, что Адриан может прощупать каждый позвонок в нем и пересчитать ребра, обтянутые, как будто туго очень, кожей – его почему-то всего скручивает мыслью этой. Совсем не той, которая должна ломать радостным предвкушением торжества и кровавой победы над врагом – Агрест бесится, злится, пытается задушить на корню, рвет кутающие лески сетей чужой человечности и еще ближе наклоняется вперед, прямо к лицу Маринетт, замечая в туманящемся взоре свое приближающее отражение. Внутри медленно зарождающееся тепло мешается во взрывоопасную смесь с искрами страха, – но они оба никак не могут перестать друг на друга смотреть. В голове Маринетт средь страшных образов и пурги воспоминаний, гор трупов, все глаза такие же, в редкие моменты пронизанные светом и сверкающие огнем живым, среди криков и чужих проклятий – звонкий смех. Касаний к плечам, незаметных знаков «все же хорошо, Маринетт, правда?» неизмеримо больше врезавшихся в нее ударов и мерзких щупалец. А, может, Маринетт просто так глупо хочется верить в чудо, и она уже себя обманула, а вся ее надежда – фантасмагория и шизофрения, но именно она заставляет ее видеть. Адриан смотрит на нее, как будто охотнее застрелит себя, чем причинит ей вред – в сотнях его перепутанных мыслей Маринетт читает именно эту и не смотрит на другие, стараясь проглотить распирающий ком в горле, потому что иначе нельзя. Адриан – Кот Нуар. У него должна быть причина. Обязана. Они же напарники, верно? — Адриан, знаешь, мне тоже больно, – гулкий голос ломает воздух, пронизанный шумом хриплого дыхания рядом. Адриан вздрагивает так, будто ему пустили пулю в висок потому, что этого «больно» внезапно оказывается достаточно, чтобы все разбить – и многовековой лед огромными сколами слетает, тая на лету и превращаясь в пар.***
Она такая же, как годы назад, такая же, какой он наблюдал ее – там, стоя в тени, пока акумы крушили здания и пожирали людские души, обреченные рано или поздно сгореть в его огне, заботливо воссозданном их же страхами, поражениями, разочарованиями и злобой. Ледибаг боролась против Бражника, восставая против зла, которое он чинил вокруг, и кричала, что нельзя, что невозможно проливать чужую кровь, этим ничего не исправишь – она твердила об этом с такой беззлобной, искренней убежденностью, что ему даже на секунду становилось жаль. Она слишком ярко напоминала ему о том, что когда-то он в ней любил и о чем себя заставил забыть путем насилия над самим собой, своими воспоминаниями и чувствами, осознав, что это все – ложь, пустая и бесполезная, ведущая в никуда. Пустой идол, такой же, как и он сам, обреченный на падение перед разрушенными храмами и череду горьких осознаний – Кот знал, кто она такая, но, все же, смотря на нее, не мог унять дурацкое, неизменное растущее внутри ощущение, которое даже сам толком не был способен пропустить через себя. Она нападала, из-за раза в раз промахивалась, и йо-йо свивалось в воздухе, очерчивая нитью тонкие дуги, скручивалось назад в ладонь Ледибаг, сжимавшую его со звериной силой, до скрежета в зубах. Она ступала вперед неудержимо, и в ее движениях не было ни красоты, ни изящества. Коту казалось, что стоит хоть шаг помедлить, и она ему в глотку вгрызётся и вытянет зубами из него жилы. Он, как будто отстранённо, смотрел на то, как Ледибаг сражается, вспоминал все, что мог вспомнить. Загнанный взгляд в круге из ледяных статуй; испуганный, но решительный перед лицом самой Смерти, будто скованный в небесной выси, взор; и наконец, последний – прощающий и печальный, полный горечи и вины, пронзивший сознание его акумы напоследок. Кот, почти заново рисуя перед собой картины того, как вместе они шли в бой, смотрел на ее искаженное трагедией и предательством лицо. Пытался составить в один ряд с героическим, полным ответственности, выражением, гордо выпрямленной спиной – и почему-то с болью, почти сравнимой с болью потери, понимал, что видит перед собой человека, такого же сломленного, как он сам. Бороться с пустым, бездушным идеалом, с безымянной девочкой в красно-черной броне, оказалось куда проще, чем он думал; но сражаться с Маринетт, смотрящей на него такими глазами, стало невыносимо. Адриан продолжал отступать на шаг назад, и когда она почти до него доставала, верил, что сейчас просто не может ее убить, потому что она слишком сильна. И только в глубине души признавался себе, что прав был всего лишь отчасти. Но милая, родная Маринетт смотрит на него сейчас так нежно, тепло, так человечески покорно прощая, что он не может больше врать. Она все такая же – какой он впервые увидел ее, какой отверг; а еще она смелая и чертовски сильная – раз, смотря на нее все это время, упорно разыскивая в ней того, чего нет и заочно ее за это любя, он не смог разглядеть главного. Она смогла вынести груз одиночества, который оказался не по силам ему самому. Искусанные, сухие губы скользят по щеке Маринетт, случайно касаясь ее губ и замирая на оголенном плече. — Прости, – обжигает кожу горячий шёпот.***
В комнате было серо и мрачно, когда Натали, скрипнув замком едва шумно, отворила дверь. Ключ в руке отдавался по коже липким, грязным, неприятным металлическим холодом, а широко открытое окно впускало в пустое помещение холодный, пронизывающий до кости, ветер. Неопрятно заправленная постель, тонкий слой пыли на тумбах из светлого дуба, пятно от кофе на рыжем пледе и наполовину пустая пачка сигарет на стеклянном журнальном столике близ телевизора. Все вокруг отдавало таким диким запустением, что Натали даже с трудом верилось, что буквально еще пару часов назад по этой комнате ходил, отстраненно собирая вещи, Адриан, да и что вообще он мог тут жить. Возможно, ей стоило почаще сюда заглядывать, да и все-таки просить потихоньку уборщицу убирать тут, пока это имело хоть какой-то смысл – впрочем, Агрест-младший, подобно отцу, навряд ли одобрил бы подобное. Пришлось бы убирать много вещей, прятать, а спрятать тут все слишком сложно, но, верней сказать – невозможно. Ссохшиеся коркой-чешуей бордово-красные следы, туманящие блеск дорогого ковра, вряд ли можно скрыть, не вызвав вопросов. Книги, собранные на столе высящимися полуразрушенными пирамидами, с чудовищно ирреальными рисунками, чертежами на распахнутых страницах, толкующих на непонятном простому человеку языке, могли навести на мысль о сумасшествии. Многочисленные пометки пестрели на полях, писанные плохо заточенным карандашом, смазанные и подернутые грифельным туманом, будто настойчиво намекали Натали своим делано походным видом, что ее долгом будет стереть их, если это все закончится. Странно, как у Адриана удавалось своими действиями так четко давать ей понять, что требуется сделать, даже не произнеся ни слова – так ли хорошо она его знает, или это лишь очередной горький талант, доставшийся по наследству от садиста-отца? Чертовы Агресты, рассеяно подумала Натали, проходя в комнату и захлопывая за собою дверь, надрывно прохрипевшую ей вслед сдавленное проклятие, и распахнула влажную ладонь, пропитанную густым металлическим запахом, замирая на пороге. Связка ключей выскользнула из рук, с громким звоном обрушившись на немногие обнаженные доски, не скрытые огромным ковром. Натали глубоко вздохнула, ощущая, как власть высокого неба, на которое так любил смотреть Адриан, проникает в ее душу, подумала, что, пожалуй, не зря пришла сюда – это место явно лучше всех подходит, чтобы ждать бури. Тут тихо и мертво – все пропитано странным, с трудом уловимым мертвым духом того, что когда тут жил Адриан и бежал к Натали с порога, прося отпустить его в коллеж, смотрел своими светящимися глазищами, буквально умоляя. Но Натали из-за раза в раз грустно качала головой, отказываясь даже об этом говорить. Работа звала, Габриэлю нужно сделать отчет, сделать кучу вещей, на которые у босса теперь времени нет. Да и бесполезно на самом деле его об этом просить – а мальчик складывал в мольбе руки, чуть склоняя голову набок, и солнце играло в его волосах, как в лепестках подсолнечника, искрясь золотом. Она знала Адриана ребёнком и, если не видела его, то знала хотя бы, как он рос и что представляло из себя детство его, обреченного быть игрушкой для сломленной и уставшей, несмотря на молодые годы, женщины, которую муж успехом своим стремился оградить от жестокого мира, но в итоге не спас, и, конечно, ей было его жаль. Натали смотрела, как глаза Адриана гаснут и опускаются руки, но ничем не могла ему помочь. Только подумать, что у его матери никогда не было таких ярких волос, да и сам он волоса на ее голове не стоит. И в очередной раз заметку в голове поставить – Габриэлю сказать, чтоб к сыну заглянул, и ничего страшного в том, чтобы на него смотреть, нет – Адриан как Адриан, что с него взять? Натали думала, что это все, что в ее силах, и выходила из комнаты, стараясь игнорировать разочарованный взгляд вслед. Впереди у нее был тяжелый день и мысли о том, что помочь тому, у кого руки опускаются на самом деле, в десять раз сложнее, чем сказать «нет» ребенку, не до конца понимающему суть трагедии, и из всех зол которому выпавшее меньшее – немного одиночества – тогда она считала именно так. Такое случается. Натали смотрела на Габриэля, и не до того ей было, чтобы еще и в душу Адриана лезть. Ее друг искал лекарство от смерти, горел в жаре прошлого и дурных воспоминаний, жравших его похлеще смертельных болезней и смертных грехов – но это уже поэзия. Грехов у Габриэля было больше, чем нужно, выцветшие глаза с потускневшими радужками, горевшие полу лихорадочным пламенем, нездоровый цвет лица и морщины, пролегшие над переносицей уродливыми бороздами, дорогие белые платки с багряными пятнами и кашель, переходящий в уродливый хрип, точивший его если не сильнее, чем прошлое, то явно не меньше. У него было мало времени, и такое тоже случается. Люди умирают каждый день, смертные приговоры не новость, остается только смириться, – так можно и нужно, – но люди боятся смерти, и Натали была человеком, в последнюю очередь пустившим бы себе пулю в висок и в последнюю очередь позволившим пустить ее другому. Когда-то она считала, что этого будет достаточно, чтобы оправдать все то, что они сделают – кому захочется умирать, когда в мире есть то, что может заставить историю пойти по-другому, и перед чем сама судьба отступится, лишь бы не встать на пути? Все эти книги Натали видела еще много лет назад на другом столе и знала, что среди пометок карандашом на сотнях других страниц пестрели другие – написанные дорогой перьевой ручкой, с вязью дерзкой, изящной ровных букв, четкие и подробные, принадлежавшие Габриэлю Агресту, в которых она помнила, как сейчас, каждую строку. Как ни странно, это не заставляло ее себя ненавидеть – только сожалеть. Она была всего лишь инструментом, и в ее силах не было переписать вселенную или мирские правила, перед которыми законы бытия меркли, как письмена на старом выцветшем пергаменте. Ее вина единственная в том, что в свое время она позволила обоим поверить – им это по силам. Она своим молчанием и бездействием дала возможность зародиться мысли, что в мире есть что-то, способное исправить непоправимое и изменить неизменное, и поверила в это сама, решив, что лучше погнаться за призрачной мечтой, чем однажды просто сказать себе «хватит».