ID работы: 4624204

Хозяин замка Сигилейф: Сердце камня

Джен
R
В процессе
55
Калис бета
Размер:
планируется Макси, написано 166 страниц, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
55 Нравится 101 Отзывы 20 В сборник Скачать

Кровавый рассвет

Настройки текста
Примечания:
Уттерн раздвинул шторы и, почтительно склонив голову, покинул кабинет Гардина. В коридоре еще долго раздавались шаркающие шаги; Гардин с легкостью представлял себе долговязую фигуру с яйцевидной головой и жидкими волосами. Несмотря на раннее утро, слуга не выглядел ни усталым, ни сонным и на зов своего господина являлся незамедлительно, безукоризненно исполняя любые пожелания. Гардин представил, как тот сидит, скрючившись, в собственной каморке, не позволяя себе сомкнуть глаз и расслабить члены, единственно ожидая новых приказов. Уттерн слился с особняком Верховного Агленианца, как сливается старинная мебель и пыль. После смерти жены старый слуга, кажется, даже перестал выходить за пределы сада, прилегавшего к особняку. Гардин не сдержал улыбку при воспоминании о своей первой победе, определившей, как сложилась жизнь у них обоих. Возрастающий свет беспрепятственно — хотя золоченая парча и не могла быть достаточной преградой — заливал комнату, наполняя ее зноем и жаром. Гардин подошел к окну и подставил кубок под солнечные лучи, преломлявшиеся через стекло и дробившиеся на множество неуловимых пятен. Часть из них попала на вино и окрасила его рубиновым цветом. Гардин покачал кубок в ладони, и напиток стал напоминать волны крови, которые уже пролились или прольются с минуты на минуту. Он поднес кубок к губам. Браанольское вино двадцатилетней выдержки из личных погребов короля, перемешанное со жгучим перцем и толченым имбирем, жгло рот и пищевод, но Гардин продолжал вливать его в себя тонкой струей, не останавливаясь и не морщась. Через капли вина со специями, через слюну, горькую от табака или от поцелуя с женщиной, — именно так попадает в человека порок, лишая его разума и уподобляя животному. В отличие от многих агленианцев, трусливых и слабых, нарушавших обеты, но вплоть до самой виселицы убеждавших себя в обратном, Гардин сознательно преступал черту. Он распахивал грудную клетку, как распахивают плащ, навстречу злу, ибо невозможно Верховному Агленианцу искоренять его, не зная, каково оно на вкус, цвет и запах. Он отшвырнул кубок от себя, и несколько капель, расплескавшись, забрызгали ковер из белоснежной шерсти, устилавший его кабинет. Гардин оперся на подоконник, испещренный мраморными пятнами, вены на руках напряглись и вздулись. Он смотрел, как занимается рассвет. Страшный рассвет, который грозил обернуться последним для нескольких десятков столичных бедняков, изнемогающих от жары, жажды и грязи, и для него, Гардина ор Вудстальфа, в течение двадцати трех лет повелевавшего Сигрией. В его власти находились помыслы короля Фарингара, пока того окончательно не поглотило безумие; он управлял министрами, как скоморохи управляют своими деревянными куклами. Даже над герцогами Гардин имел неоспоримую власть, они вынуждены были, стиснув зубы, склонять перед ним голову. Он проникал в жизнь каждого замка, чьи знамена развевались во славу королевской династии, заглядывал в кухни, погреба, кузницы и опочивальни герцогских жен. И все это благодаря полчищам вышколенных агленианцев, обученных в Академии Священнодействия, численность которых могла сравняться с королевской армией, если уже не превзошла ее. Ни одно событие вроде заключения военного договора с Энифрадом либо назначения нового министра не свершалось без ведома Гардина, а чаще всего было тщательно им спланировано. Он заставлял страну сотрясаться. В самом начале своего правления, воспользовавшись греховной любовью короля Фарингара к выходцу из Хельмгеда Джаану, Гардин устранил опасного соперника Юнидо ор Сигилейфа и обратил в истинную веру целую орду дикарей. Страна, до того распадавшаяся на куски, застыла в нерешительности. Кичливые подданные короны, ранее ведшие разговоры об отделении от Сигрии, получили урок, который напугал их до паралича. Цепной пес короля глодал брошенную ему кость, упиваясь величием. Гардин же выиграл время, чтобы вплотную приблизиться к королевской власти. Путь его занял пятнадцать долгих лет и стоил жизни многим людям — как явным недругам, так и простецам, даже не подозревавшим о большей части дворцовых заговоров и интриг. Но когда до желанной цели оставалось несколько шагов, все обрушилось вмиг. Небо было багряным, будто мир перевернулся и закат стал рассветом, а рассвет — закатом. Так случалось в Мирраморе каждое лето на протяжении последних пятнадцати лет, и знатные семейства, населявшие закрытые кварталы, по весне покидали столицу, стараясь не оборачиваться на восток. Местные бедняки были слишком подавлены непосильным трудом, жарой и ежедневно пирующей Смертью, чтобы обращать внимания на такую мелочь, как кровавый рассвет. А Гардин не мог отвести от него взгляд и постоянно спрашивал себя: возможно ли, что мир действительно сотрясся до основания и опрокинулся, а он этого даже не заметил? Он перебирал в памяти решения, которые принимал или побуждал принимать; отчеты и доносы, что были присланы ему за несколько лет, сожженных или замученных мелланианцев, чьи бесчинства он прекращал. Ничто — ни успехи, ни ошибки — не предвещало близкий конец его могущества и череду неудач. В начале зимы — суровой, принесшей голод и смерть в северо-западную часть страны — сдох цепной пес Гардина, Джаан Хельмгедский. Гардин никогда не называл его герцогом ор Сигилейфом, хотя собственноручно подписал за короля указ, даровавший ему землю и титул. Однако он, пусть и нехотя, признавал, что этот дикарь справлялся с тем, ради чего Гардин терпел его присутствие в Сигрии. С гибелью Джаана распад, приостановившийся было, охватил страну заново. Первыми его жертвами пали земли герцога и его вассалов. Граф ор Геленри вскоре прислал официальное послание, в котором смиренно просил короля освободить несчастные растерзанные земли от уплаты всех налогов и повинностей, а также от обязанности посылать по полсотни мужчин от каждой земли в армию. Не навсегда и, граф надеялся, вполне ненадолго, только покуда не решится судьба герцогства и дочек Джаана. Учтивые, елейные обороты не обманули Гардина, который сам плел свои письма искуснее и кропотливее, чем паук — паутину. Граф ор Геленри не спрашивал отеческого дозволения короля, а уведомлял о принятом решении. Сверх того, ни он, ни кто другой из хельмгедских ублюдков не собирались терпеть вмешательства извне в их клановые распри. За прошедшие полгода Гардин отослал туда десятки посланников, но либо след их терялся, либо усилия не приносили плодов. Через пару месяцев скончался Фарингар Безумный, третий в роду своем от имени сего. Злые языки сразу распустили слухи, мол, король не вынес удара от смерти своего возлюбленного, ради которого пренебрегал женой, и ушел вслед за ним. Гардин не стал обращать внимания на нелепые сплетни — они были столь смехотворны, что им не верили даже те, кто баловался приворотами и заговорами у знахарок. Куда важнее было скрыть истинные обстоятельства смерти короля Фарингара. Он окончательно уподобился животному. Под конец жизни король перестал разговаривать, и вид зеркала, щетки для волос и мыльной воды вселял в него дикий страх, понуждавший его испражняться в собственную постель, а затем бегать, зловонным и грязным, голышом по дворцу. В угасавшем мозгу этого ничтожного существа не осталось места для человеческих чувств, даже для подлых греховных страстей. Смерть короля не тронула Гардина. Признаться, он порядком устал от выходок безумца. Но сами обстоятельства гибели ужаснули его, привыкшего ко всякой грязи. Фарингар обрек себя на жуткую казнь. Прожженные преступники раскалываются, стоит им намекнуть на этот способ умерщвления. Мелланианцы предпочитают откусывать себе языки, лишь бы избежать такой гибели. И даже стражники, бывает, из жалости убивают приговоренных, хотя их ждет строгое наказание за самовольство. Глубокой ночью Фарингар изловил крысу в своих покоях, посадил в ночной горшок и прижал к животу. Чтобы выбраться на свободу, животное начало раздирать плоть Фарингара, а тот, испытывая нечеловеческую боль, лишь довольно хихикал и причмокивал. Его телохранители не заподозрили ничего дурного, только кликнули лекаря, дабы тот впрыснул через задний проход королю сильнодействующее успокоительное, к чему дворец был привычен. Крыса не успела пробраться в тело короля; ее скорейшим образом извлекли, но к вечеру следующего дня Фарингар испустил дух, став бескровным, как призрак. Гардин сосредоточил в руках полноту власти. Тогда еще его кольнуло предчувствие, что срок слишком короток. Полгода, девять месяцев промелькнут, словно сон. Гардин отмахнулся от тревоги, поскольку не сомневался, что на исходе этого срока, когда голову принца Фаркаса увенчает корона и сотворит из него короля, он станет регентом. Гардин рассчитывал, что Фаркас проживет достаточно долго, чтобы родить нескольких детей, и достаточно мало, чтобы регентство Верховного Агленианца продолжилось и при внуках короля Фарингара. Дрожь, за которой он приучился скрывать приступы бычьей ярости, прошла от основания шеи до седалища. Будущее лежало у него на ладони. Это лето было сорок девятым по счету в жизни Гардина, и кровь в венах не сгустилась и не разжижилась, как случается со стариками. Высокий и широкоплечий, Гардин не сгорбился и иссох, лишь некогда литые мышцы ослабли и оплыли жиром, но не лишились физической силы. Ум же, напротив, даже заострился с тех пор, как поседели его виски. Гардина должно было хватить лет на двадцать, а по самым смелым прикидкам — на тридцать, за которые он рассчитывал собрать воедино страну, похожую ныне на лоскутное одеяло, устрашить бунтовщиков от крестьян до знати и вырвать с корнем темную заразу мелланианцев. И хотя признание давалось с трудом, подготовить достойного преемника также входило в его планы. Возможно, именно в те дни, опьяненный близостью к исполнению мечтаний, Гардин и допустил ошибку, за которую сегодня расплачивался. Но, оборачиваясь назад, он не видел никакого промаха, ни одного просчета, хотя бывал к себе критичен и придирчив. Ярость его возросла от осознания, что все карты ему смешало низшее существо, с происками которого боролся он и вместе с ним агленианское братство, — женщина. Гардин без труда мог припомнить, какой предстала перед ним и министерским собранием королева Фия. Отупевшая от бесконечных беременностей и родов, изнуренная заботами о слабоумных муже и сыне, увядшая прежде срока, седая и щербатая, тощая, как кляча, королева впервые заставила Гардина посмотреть на нее иначе, чем он привык. Фия облачилась в траурное платье из плотной черной шерсти, казавшееся совсем простым и неброским, однако несколько лет назад стоившее казне баснословных денег. Королева отказалась садиться на положенное ей место — за министрами и герцогами — и скрестила руки на груди, как бы защищаясь. Позы она так и не переменила, впрочем, собрание продлилось недолго. Гардин предложил не выжидать полгода между похоронами Фарингара и коронацией Фаркаса. Он выражался осторожно, но предельно ясно. Принц уязвим в том, что наивен, доверчив и слаб, как дитя. По неопытности он может подпустить кого-то к себе слишком близко и пасть от чужого злого умысла. К чему рисковать? Не лучше ли изничтожить ростки смуты, нежели потом выкорчевывать огромные ее корни, истончающие почву славной страны? Зачем держаться изо всех сил за ветхие законы и традиции, когда очевидно, что сегодня они угрожают юному принцу? Он ожидал, что зала наполнится одобрительным гудением, однако этого не произошло. Королева Фия неожиданно подлетела к нему и накинулась с такой яростью, с какой соколица кидается на хищника, пришедшего разорить ее гнездо. Крючковатый нос, уродовавший королеву без меры, выпирал на лице и, освещенный солнечным зайчиком, приковывал взгляд Гардина. Совершенно невозможно, выкрикивала королева хрипловатым голосом, пренебрегать древним обычаем. В мире хаоса и бед — она намеренно избегала упоминаний безумия — это единственное, что остается людям в утешение. Кроме того, грядущие девять месяцев очевидно необходимы принцу, чтобы справиться с потрясением от смерти возлюбленного отца и подготовиться к собственному правлению. Ей, как утверждала эта мерзкая плодовитая шлюха, безмерно больно слышать, как Верховный Агленианец сомневается в ее способности защитить сына. Всем известно, что она, королева Фия, находится подле принца Фаркаса безотлучно. Пища, которую он потребляет, равно как лекарства, изготовляется по ее рецептам, безвкусно, бесцветно и пробуется лично ею. Об остальном она могла не волноваться, зная, что о безопасности принца печется сам Гардин, которому Фаркас приходится названным сыном. Она надеялась, что подобное положение вещей сохранится и впредь, когда в установленный срок корона увенчает чело Фаркаса, а Фия будет помогать сыну и направлять его, как регент. В первые секунды, едва заслышав сие смехотворное утверждение, Гардин не совладал с собой и открыл рот, пораженный. Затем, осознав, насколько глупо выглядит, он взял себя в руки и вкрадчиво возразил королеве. Неужели ее величеству неизвестно, что женщине невозможно стать регентом либо полноправным правителем? Сами аглы, помня о позоре сестер-мелл, не берут на себя смелости править миром, они лишь поддерживают порядок, созданный их отцом Ютичисом. Или же ее величество опасается разлуки с милым сыном? Тогда ее тревоги напрасны: как мать, она навсегда приставлена к Фаркасу. Возражение последовало немедленно, по-видимому, давно заготовленное и оттого беспощадное. Будучи матерью короля Фаркаса, королева Фия является также матерью каждого его подданного, от невинного новорожденного до закоренелого головореза. И никто не позаботится о своем заблудшем растерянном дитя лучше матери. Едва окончив дерзновенную речь, королева Фия развернулась на каблуках и вышла вон, давая понять, что собрание окончено. Поначалу Гардин принял заявление королевы Фии за помутнение разума. Ее следовало бы понять и даже пожалеть: она больше десятка лет составляла единую плоть с безумцем и породила такое же дитя. Ничего удивительного, что, пережив очередное потрясение, она сломалась. Однако в изумлении Гардин вскоре осознал, что его мнение не разделяют при дворе. Королева Фия никогда не выдавала враждебность. Напротив, она подчеркивала общность интересов с Гардином, ведь они оба сходились в том, что забота о Фаркасе приравнивается к заботе о стране и, следовательно, ей посвящено каждое мгновение их жизни. Эта шлюха осмеливалась заявлять, что с готовностью внимает мудрости Верховного Агленианца, который напитан ею, как пчелиные соты — медом. Поначалу поступки королевы Фии соответствовали ее словам. Тем неожиданнее оказались козни и препоны, учиняемые ею. В то утро Гардин ликовал. Накануне он отменил указ, принятый еще при отце умершего Фарингара, в котором повелевалось снимать трупы религиозных преступников с виселицы не позднее, чем через пять дней в стране, и не позднее, чем через два дня в Мирраморе. Гардин — а вместе с ним и все священнослужители — считал сей указ святотатственным, так как Брунимер Добродетельный особо говорил о том, что трупы казненных должны оставаться в подвешенном состоянии до тех пор, пока в них опознаются их личности. А Брунимер Добродетельный, как известно, был вдохновлен самими аглами, которые в скорби и плаче поведали ему о непотребствах сестер-мелл. В былые времена позор телесного растления служил отличным напоминанием об ужасах пустоты и удерживал людей от греха. Гардин не видел причин отказываться от устрашений подобного рода. В полдень королевские стражники сняли трупы с виселицы, а когда агленианец пытался им воспрепятствовать, в запале убили и его. В бешенстве Гардин обратился к королеве Фии, требуя объяснений. Та ответила ему холодным тоном, но глаза, прежде потухшие, горели предательским огнем. Она не будет наказывать стражников. Они выполнили свой долг перед королем, пусть и умершим, и позаботились о горожанах, ведь трупные испарения в подобную жару влекли за собой больше смертей, чем обычно уносит лето. А Гардину не следовало посягать на королевскую власть, особенно в тех условиях, когда регент определен и избран. Фия жеманно прищурилась и сложила губы в улыбку, не обнажая зубы. Она выражала надежду, что Гардин не сердится на нее за сию маленькую нотацию, ведь нет никаких сомнений в его наилучших побуждениях. С тех пор Гардин чувствовал себя загнанной дичью. Министры, ничтожные существа, бывшие скорее управляющими личными землями королевской семьи, ранее подчинялись ему безоговорочно. Но теперь, когда он заговаривал с ними об оказанной услуге либо о забытом преступлении, они не мялись, робко хихикая и опуская глаза. Напротив, министры оживлялись и, спрятавшись под женскую юбку, вспоминали вдруг, как щедро покойный Фарингар осыпал Гардина подарками. Или заводили разговор о том, что все меры, предпринимаемые для устройства столичных беспризорников, оказываются недейственными: видимо, завелся некий вредитель и подтачивает казну, как жук — дерево. Гардин так и не сумел вычислить предателя, выдавшего министрам с королевой его сговор с Гунле, который владел более чем половиной борделей Миррамора и которому подчинялись все нищие, побирушки, мнимые калеки, гадалки и воришки. Он держал своих «воробушков» в строгости и не позволял им выходить за рамки, за это они могли совершать мелкие проступки почти безнаказанно. Примерно треть всей прибыли Гунле шла в карман Гардина. Он подозревал, что этот огромный боров отнюдь не так честен, как заявляет, но упущенную выгоду Гардин восполнял иначе и полагал, что сие удается ему очень изящно. Приюты, предназначенные для беспризорных мальчиков и девочек, наводняющих Миррамор, были превращены им в пансионы для сирот, от которых опекуны предпочли откреститься или внебрачных детей от богатых родителей. С каждого воспитанника Гардин взимал небольшую — по собственным меркам — плату. Гардин трижды провозглашал великое собрание, призвав в Миррамор трех герцогов и маркиза. Из приглашенных лишь маркиз ор Одстан приехал лично, герцоги же прислали доверенных лиц, в основном старших сыновей. Место четвертого герцога зияло пустотой, но присутствие представителя Сигилейфов ничего не изменило бы. Четверо из пяти древнейших семейств Сигрии неизменно признавали королеву Фию регентом при немощном принце Фаркасе. Гардин взывал к заветам агл, переданным человечеству через Брунимера Добродетельного, в которых ясно говорилось о месте женщины в семье и во власти — подчиненном, смиренном и скромном, так как она, слабое отражение Совершенных, неспособна принимать здравые решения и нести за них ответственность. Его оппоненты указывали на материнство королевы Фии, на хрупкое здоровье принца, на мудрых советчиков, готовых помочь регенту в любой момент, среди коих Гардин — первейший. Голос Гардина, прежде столь веский, мгновенно приравнялся к писку котенка, и он не мог ничего поделать. А главное — он по-прежнему не понимал причину. Солнечное сияние стало невыносимым, и Гардин отшатнулся от окна. Усевшись за стол, он мысленно обратился к деяниям, сделавших его выдающимся человеком. В жизненных эпизодах, нанизанных на память, как бусины — на нитку, он надеялся почерпнуть вдохновение и поддержку. Не он избрал для себя путь священнослужителя-агленианца. Будучи девятым сыном западных баронов, мальчиком восьми лет, Гардин попал на воспитание в Академию Священнодействия, так как родители не желали дробить наследство до несчастных крупиц между братьями. К тому моменту Гардин был, как любой ребенок, пустым, глупым существом, которое с жадностью мелкого зверька впитывает в себя идеи, влагаемые в его голову взрослыми. Воспитатели Гардина сумели, пусть и на короткое время, заставить его позабыть о сословных различиях между юными учениками и признать их равенство. Именно тогда Гардин сошелся с Уттерном — большеротым мальчишкой-ровесником из семьи бедных крестьян с юга, которого глава Академии привез с собой из путешествия, словно забавную безделицу. Годы истинной дружбы с Уттерном Гардин всегда вспоминал как светлые и чистые. Они проказничали, сводя воспитателей и надзирателей с ума. Замыслы Гардина бывали изощренными и порою жестокими; Уттерн сглаживал их деревенской простотой и собственной добротой. Они поверяли все, что лежало на душе дурного и благого, вместе зубрили уроки, помогая друг другу, но одновременно и соревнуясь меж собой. Прежде чем попасть в Академию, Гардин уже умел читать и писать каллиграфией, знал историю от раскола Сигрии и Энифрада, рассказывал наизусть притчи о творце Ютичисе, о спасении мира от первозданных демонов и об изгнании мелл с небесного свода. Чтобы догнать его и остальных однокашников, Уттерну приходилось ежедневно работать много больше, чем любому воспитаннику. Однако с первых лет определилось его главенствующее место в классе. Как Гардин ни бился, ему не удалось опередить Уттерна ни в занятиях, посвященных божественной науке, ни в гимнастических упражнениях. Он мог лишь добиться равных отметок. К началу полового созревания такое положение дел стало уязвлять его и угнетать. Когда ему минуло шестнадцать и он превратился в широкоплечего мускулистого юношу, брившегося еще не очень умело, проведать его явилась сама мать. Гардина изумило то, что глава Академии — дотошный и противный старикан — допустил свидание. Он с настороженностью и опаской рассматривал эту незнакомую женщину, ссохшуюся как груша. Гардин застыл, не зная, как вести себя с ней, а она опустилась перед ним на колени, сломленная и униженная. Сбивчиво полились слова, перемежавшиеся со слезами. Отдав сына в Академию, его семья отреклась от каких-либо прав на него, потому не имеет возможности забрать его обратно. Лишь по собственной воле Гардин может прервать занятия и покинуть своих воспитателей и однокашников. Оттого она, Ульдара ор Вульдстаф, умоляет его принять такое решение. За прошедшие восемь лет отец и братья Гардина, за исключением самого старшего, ушли из жизни. Вся ответственность за семью легла на плечи Одида, который уже переживал лучшие моменты зрелости и должен был вскорости уступить старости. Пять сестер и множество племянниц Гардина рисковали остаться беззащитными от произвола мужа в супружестве. Именно поэтому Гардин должен был воссоединиться с семьей, стать ей надежной опорой. Выслушав мать, Гардин почувствовал, как его обожгло злым чувством, похожим на обиду, но до конца им не понятым. Он молчал несколько минут, раздумывая над ответом. И отказал. К чему беспокоиться о замужних сестрах? Разве не их родители подбирали им мужей со всей любовью и заботой? Разве не сами они говорили согласное «да», прежде чем рука мужа надевала на них расшитый бисером пояс? А чтобы не волноваться о девицах на выданье, Гардин советует старшему брату родить побольше сыновей. Отчего об этом должен беспокоиться он? Его никогда не учили искусству отношений между мужчиной и женщиной, и он не захочет теперь его постичь, чтобы сохранить взор ясным, не затуманенным похотью. Кроме того, какое занятие он найдет себе за пределами Академии? Здесь у него блестящие результаты, воспитатели благоволят ему, и он уже не сумеет стать воином и полководцем, не уразумеет таинство врачевания и секреты управления огромным хозяйством замка. Особенно его пугали налоги и подати. В конце концов, много лет назад родители приняли мудрейшее решение, касающееся его судьбы, и Гардин всегда старался быть послушным сыном. Он покинул приемную, не дожидаясь возражений матери, а броситься за ним следом она не посмела. Гардин шел по темным сырым коридорам Академии, и его трясло не от холода, царившего даже в летние месяцы, а от проклятой радости. Губы сами растягивались в улыбке, а сердце гулко стучало, и он не мог усмирить его. Гардин еще не видел перед собой пути вверх и не мыслил, что будет обладать хотя бы малой толикой сегодняшнего могущества. Его отказ не отличался остроумием. Гардин лишь повторял то, что учителя заставили его заучить. Но в тот день он впервые проявил волю, равную власти, и оттолкнул то, что довлело над каждым человеком, управляло им, помыкало, — семью. Вернувшись в дортуар, поскольку наступил час отхода ко сну, Гардин бросил взгляд на Уттерна. И впервые утаил то, что скребло на душе. Уттерн, с широко расставленными длинными ногами и рытвинами на щеках, долговязый, патлатый, лопоухий, вдруг показался Гардину отвратительным. Оттуда брала истоки их размолвка. Все решилось спустя два года. Близились выпускные экзамены, по их результатам извечно определялось будущее каждого питомца Академии. Кому-то суждено было остаться в Академии, переписывать древние книги и записывать за наставниками новые, чтобы затем взять под опеку молодое поколение учеников. Кого-то ждала участь проповедника в Хельмгеде — таких находилось немного; среди выдающихся воспитанников желающих не находилось, а посылать в песчаный край совсем уж бездарей у наставников не хватало духа. Успехи Гардина и Уттерна окончательно сравнялись, однако различие, всегда существовавшее между ними, приняло сугубый характер. Гардин ощущал отношение воспитателей и надзирателей к ним обоим. О нем ходила слава лучшего знатока рукописей Брунимера и его ближайших последователей. Он мог дать блестящее толкование любому темному и туманному изречению, содержавшемуся в Тропах Добродетели*, и не просто остро чувствовал, где проходит грань между добром и злом, а видел ее. Уттерн не рассказывал наизусть трактаты Первых Агленианцев. Он не выискивал корни зла, чтобы выкорчевать его. Он не спешил осуждать и бичевать. В последние годы воспитанникам и надзирателям Академии Священнодействия казалось порой, что Уттерна вообще не интересовали тонкие вопросы греха и искупления, тайны загробной жизни и загадка живительной силы агл. В отличие от товарищей, Уттерн всегда стремился к обычным людям. Он вызывал у них доверие, потому что не ждал, что они будут соответствовать суровому и требовательному идеалу, выписанному Брунимером Добродетельным. Уттерн, несмотря на строгий запрет, бегал в поля, принадлежавшие Академии, чтобы говорить с крестьянами. Они обращались к нему за советом охотнее, чем к старосте или мировому судье. Ему доверяли горести и печали, радости и надежды. Когда воспитанников вывозили в Миррамор, он умудрялся ускользнуть из-под неусыпного надзора и перекинуться парой слов с бедняками, не брезгуя даже шлюхами. Как ни странно, подобные пакости сходили ему с рук. Однажды Гардин подслушал разговор между главой Академии и библиотекарем. Они пришли к соглашению, что Уттерна необходимо оставить в столице. Кто знает, если будет на то воля агл, именно он смягчит нрав неотесанного, дикого, совершенного особого народа Миррамора. После этого Гардин заболел от зависти. У него не спадал жар, по спине и лбу струился едкий вонючий пот, веки, ступни и ладони покрылись гнойниками, и он кричал от боли, мечась по постели. Болезнь отступила, когда он услышал, как лекарь обронил случайно, мол, Уттерн тоже нездоров, но хворь его совсем иного рода. И впрямь, когда Гардин поправился достаточно, чтобы перебраться обратно в дортуар, он заметил, насколько изменился его бывший друг. Он ходил вокруг корпусов Академии, тихий и задумчивый, часто без сил валился на землю, катаясь в грязи, как свинья. Когда они занимались борьбой, Уттерн сражался вяло и неохотно, оставаясь равнодушным ко всему, хотя Гардин бил его сильно и по-настоящему. Ночами Гардин слышал, как Уттерн плакал — судорожно и отчаянно, вжимая лицо в пуховую подушку. И понял, что несчастного глупца одолели сомнения. Он пришел к Уттерну под личиной друга и утешителя. Гардин гладил его по спине, перебирал волосы, вливая в уши сладкий яд. Возможно, все это — огромные каменные здания с холодными коридорами и душными классами, пыльными книгами и строгой дисциплиной — нелепо и неправильно. Возможно, непоколебимые надзиратели, достойные воспитатели и мудрые учителя на самом деле лишают из года в год сотни юношей чего-то непомерно важного. Что, если за пределами Академии выяснится, что все эти годы они росли во лжи, черной, вязкой лжи? Что все знания, которыми кичились агленианцы, в действительности вредны и лишь помешают Гардину с Уттерном исполнять их святой долг — защищать народ и просвещать его денно и нощно? Как сможет агленианец утешить земледельца, пришедшего за помощью, если не знает, чем тот живет и дышит? Как сумеет образумить юную девушку, отказывавшую повиноваться отцу и жениху, если никогда не разговаривал ни с одной женщиной, кроме матери? Уттерн растерянно жался к нему, внимая. И за шесть месяцев до выпускных экзаменов он с громкими криками изрезал ножом несколько книг в библиотеке, поранил однокашника и сбежал из Академии. Глава Академии ходил мрачнее тучи. Уттерна разыскивали по окрестностям, в Мирраморе, а затем по всей стране. Его должны были изловить, как медведя или волка, пытать и сжечь на рыночной площади, так, чтобы красный дым с костра затопил всю столицу. Собратья-агленианцы в Академии молились за Уттерна, как за покойника, и был объявлен траур, будто кто-то взаправду умер. Уттерн ускользал от королевских солдат и от агленианцев, подобно фантому. Иногда до Академии доходили слухи о некоем безумце, мохнатом и бородатом, который стучал в дома и говорил жуткие вещи, оскорбляющие агл. Как ни странно, люди не отторгали его от себя, наоборот, привечали, кормили, прятали от преследователей. Их не останавливали указы короля, повелевающие выдать опасного преступника властям. Их не соблазняло вознаграждение, не пугали казни, не трогала пустота с крысами и змеями. Пока вся Академия шумела и галдела, обсуждая последние новости, Гардин, как одержимый, готовился к экзамену. Перед строгими судьями — главой Академии, библиотекарем, несколькими старыми преподавателями и тогдашним Верховным Агленианцем — Гардин представил речь, в которой и обелял Уттерна, и очернял его. Он выставил себя хорошим другом, но справедливым человеком — защищал оступившегося ученика, моля о милосердии к умалишенным, но признавал необходимость наказания. Бессонные ночи, море чернил, стопки исписанного пергамента, стертые в кровь пальцы принесли свои плоды. Его речью восхитился Верховный Агленианец и под ее влиянием вмешался в судьбу Уттерна. Он прекратил преследования, и глупого беглеца отныне не ждал костер. Потому что он уже был мертв для земли и небес. Хуже, чем прокаженный, ничтожнее, чем червь. Гардину уготовано было сытное место помощника настоятеля одного из храмов в Мирраморе. В действительности он стал полноправным настоятелем, поскольку старик, под чьим началом Гардин находился, был стар, немощен, подслеповат и забыл половину человеческих слов. Вскоре до Миррамора прекратили доходить вести о мохнатом сумасшедшем мелланианце, и Гардин решил, что Уттерн либо замерз насмерть, либо сгинул в восточных болотах. Сам же он в полные двадцать три года сменил умершего настоятеля и приумножил славу и богатства храма. Через два года глава Академии рекомендовал его в качестве возможного личного духовника короля, и Фарингару Гардин понравился. Непрекращающиеся интриги быстро вознесли его до небывалых вершин. В возрасте двадцати шести лет Гардин стал самым молодым Верховным Агленианцем. Гардин тронул амулет, покоившийся на груди. Знак сана стягивал шею золоченой витой цепью; Гардин не снимал его ни на минуту. В моменты, когда разум Гардина затуманивался яростью или иным отвратительным чувством, амулет начинал душить его, заставляя опомниться. Гардин прищурился, не то пытаясь уберечь глаза от солнца, не то отвечая собственным мыслям. Он знал: едва ли он взлетел бы так быстро и высоко, если бы, как его однокашники, боялся прикоснуться ко злу. Ложь, убийство, взяточничество, иллюзии, возникающие в мозгу от запахов некоторых трав, — он взрастил в себе терпимость к ним и умело распознавал грех в других. Однако, погружая руки по локоть во зло, как в кровь, он избегал блуда и похоти. Лишь женщины осмеливались чинить ему препятствия, за что и расплачивались. Мать убедила отца отказаться от него, лишив фамилии и доли наследства, и окончила свои дни, наблюдая, как угасает семья, на процветание которой она положила всю жизнь. Многие девушки переодевались юношами, чтобы попасть в Академию, одна продержалась целых десять месяцев — лекарь застукал ее с другим учеником, когда они совокуплялись. Их обоих выгнали, перед тем отрезав половые органы, — из-за чужого распутства способный агленианец окончил жизнь, скитаясь по Сигрии, как Уттерн. В Мирраморе и повсюду в стране знатные женщины собирали в гостиных разный сброд, среди которых попадались заговорщики, мелланианцы и поэты. В столице Гардину удалось рассеять этот пошлый рой. Единственную женщину, которой он когда-либо касался, Гардин любил, ненавидел и презирал одновременно. Но сегодня ему хотелось бы, чтобы она стояла с ним плечом к плечу. Спустя несколько лет после того, как он стал Верховным Агленианцем — три или четыре года, он точно не помнил, — на пороге его особняка возник Уттерн, испугав Гардина, словно воскресший мертвец. Старинный друг детства и впрямь походил на мертвеца. Уттерн осунулся, отчего в глаза еще сильнее бросалось, насколько он долговяз; волос — светлых напополам с седыми — он не подстригал, одежда его вся зияла прорехами. Хорошо еще — рот Гардина изогнулся в усмешке — ему хватало сил бриться, и он теперь не имел ничего общего с косматым чудовищем, которым матери пугали детей. Уттерн смиренно просил у Гардина пищи и крова. Он был не в состоянии больше заботиться о жене. Он действительно привел с собой девицу. Невысокая, младше Уттерна лет на двенадцать, она цеплялась за его локоть, и Гардин, рассматривая бывшего однокашника, сначала не заметил ее. Уттерн говорил, что скитался по Сигрии и сносил невзгоды и тяжести, не ропща на судьбу. Он привык ночевать под открытым небом в снегопад и ливень, откапывать корни и отличать съедобные грибы от ядовитых. Гнев не поднимался в его душе, если в очередной деревне его били камнями и обливали помоями. Он перестал бояться волков и змей. Но с некоторых пор с ним неразлучно странствовало любящее существо. Сигира отказывалась покинуть Уттерна, даже если ее приглашали остаться добрые люди, иногда пускавшие их переночевать. От лишений молодая жена совсем ослабла. Вместе они схоронили уже троих младенцев, которые едва успели родиться, и Уттерн более не мог выносить мук жены. Голос его, прежде звонкий и громкий, то и дело надламывался, речь, в Академии всегда складная, прерывалась. Они с Сигирой понимали друг друга без слов, и Уттерн отвык от человеческого языка. Однако же он уверял Гардина, что ему известно, кто много лет назад заставил короля и Верховного Агленианца прекратить преследования. И ежедневно в своих молитвах — единственное, что осталось несчастному грешнику — кроме жены, он поминает еще одного человека. Гардин осознал, что этот осел до сих ничего не подозревает. И, поддавшись порыву, оставил их обоих в особняке. Гардин не понимал — ни тогда, ни спустя годы — отчего Сигира будоражила его разум и кровь. Она не отличалась красотой. Маленького роста, с низким лбом и пепельными волосами, она передвигалась по особняку, семеня, как мышка. Ее глаза немного косили к носу, будто Сигира глубоко была погружена в себя. Черты лица ее, миловидные, не бросались в глаза, не запоминались, и Гардину казалось, что Сигира вот-вот расплачется. Она была слабой, и слабость ее читалась в размякшем подбородке, в полуоткрытом рте, в сухих руках. Она не блистала умом. Сигира редко говорила, если же к ней обращались, то терялась и дичилась. Все ее познания ограничивались тем, что она увидела в своей жизни, а видела Сигира немного — убогую деревню, где выросла, безлюдные просторы, недружелюбные к одиноким странникам, и устройство особняка Гардина. Однако Гардин не переставал думать о ней. Сигира являлась ему во снах в разных ипостасях — как сестра, как любовница, как враг. Ее лицо преследовало Гардина наяву — в бликах воды в городском фонтане, в блеске золота, украшавшего шею королевы Фии, в свете его собственного амулета. Он и боялся, и ждал этих видений, как одержимый, едва ли не жаднее, чем настоящую Сигиру. Он не давал ей никаких поручений, но так вышло помимо его воли, что Сигира, пообвыкнув, взяла на себя управление жизнью особняка. Естественно, Гардин имел слуг и служанок, но последних — пару кухарок и молодых горничных — видел редко; они старались не попадаться ему на глаза. Сигира будто бы не подозревала о пропасти, коей надлежало существовать между агленианцем и женским родом. Она покидала комнатушку, не дожидаясь, пока Гардин уляжется или уедет. На поясе у нее висела связка ключей от всех дверей в особняке, и когда она дважды в день ходила на рыночную площадь — чтобы купить лучшие продукты к его завтраку и ужину, — то ключи позвякивали, как бубенцы, и звук от них растворялся в небесах. Вниз со склона она сбегала быстро, как кролик. Наверх, возвращаясь с тяжелыми корзинами, поднималась степенно. Ее стараниями особняк Верховного Агленианца впервые за многие годы перестал напоминать мрачные дортуары Академии либо стылые кельи при храмах. С одинаковой заботливостью, с ровной нежностью на грани равнодушия Сигира брала в руки вазы, чтобы смахнуть с них пыль, блюда, чтобы поставить их, дымящихся, на стол перед Гардином, и плоское лицо мужа, чтобы притянуть его и поцеловать. Эти узкие ладони, тонкие пальцы, скрюченные тяжелым трудом, дарили ласку всякому и всему, что окружало Сигиру, но только не Гардину. Он пытался ее подкупить, но Сигира, казалось, не осознавала ценности золота, серебра, шелка и браанольских пряностей. Два платья из жесткого сукна, которые она носила в любую погоду, были пределом ее мечтаний. Тогда он начал хвалить ее красоту, которую в те дни и правда видел. Гардин убеждал ее, что Уттерн — этот смешной, нескладный Уттерн — не достоин ее. Когда он заводил эти речи, Сигира бледнела, отшатывалась от него; между бровями ее залегала глубокая складка. «Уттерн — мой муж, — говорила она. — А я — хорошая жена». Муж, муж, она куталась в это слово, как в муфту, будто хранила ему верность лишь из боязни нарушить законы — королевские и небесные, будто была слишком неразвита, чтобы знать о существовании любви. Тогда стояло ясное зимнее утро; пора, когда Миррамор процветал, уже угасала, но ни Гардин, ни Сигира не имели понятия об этом. Она подала ему завтрак, почтительно склонившись, но вздрогнула, когда он занес руку. А ведь он хотел всего лишь подвинуть ближе к себе блюдо с овощами, ошпаренными кипящим молоком — излюбленным завтраком. Своим испугом Сигира вывела его из себя. Гардин впервые напомнил ей, что Уттерн — проклят и отвержен, что он, Гардин, зная правду, может признать их брак незаконным. Тогда сама Сигира окажется не преданной женой, следующей за мужем как продолжение его плоти, а обычной глупой шлюхой. «Мне… мне все равно, — пролепетала Сигира, не пряча, однако, лицо. — Уттерн — мой муж». Гардин рассвирепел. Так, что впоследствии ему становилось страшно, когда он вспоминал свою ярость — ведь он мог и убить Сигиру. Но он всего лишь оттеснил ее к стене и взял силой, тут же испытав отвращение к ним обоим. Внутри Сигира была мокрая и скользкая, как рыба. Она не шелохнулась и не издала ни звука, лицо ее будто окаменело, и Гардин не мог понять, что творится в ее мыслях. Он положил ладонь ей на шею и сдавил, чувствуя, как пульсирует под пальцами венка. Сигира не отвернула головы, и если бы она не косила, то смотрела бы Гардину в глаза. Когда все закончилось, Гардину открылось, какая Сигира жалкая. Судорожно хватавшая ртом воздух, смявшая в руках подол платья, она стояла, и семя Гардина вытекало из нее, размазываясь по бедрам. У него зудели ладони, так хотелось ударить Сигиру — по щеке, по груди, по отвратительному женскому органу, хотелось забить ее до смерти, но он обуздал себя. Оправив платье, твердой походкой Сигира вышла из столовой. В том же году Сигира родила ребенка, и Гардин терзался сомнениями. По срокам этот мальчик мог быть и его сыном, но он не походил ни на Гардина, ни на Уттерна, ни на саму Сигиру. Она же обратила всю нежность, ранее расточаемую на предметы, на младенца и любила его до исступления. Радость Уттерна ничего не омрачало. Он расцвел — как старая коряга, распустившая цветы по весне, — и однажды Гардин услышал, как тот говорил конюшему, что теперь уверен: побег из Академии был лучшим решением в его жизни. Уттерн и Сигира были тошнотворно довольны судьбой, хотя Гардин дал им кров и пищу, а не право на счастье. Он не находил себе места, чувствуя себя псом, которого искусали блохи. Так продолжалось до тех пор, пока однажды Сигира не поднялась засветло, взяла в одну руку — корзину, а в другую — ладонь трехлетнего сына, отправилась на рынок и сгинула в огне. Гардин был среди первых, кто ступил на рыночную площадь, когда та уже дотлевала. Они с Уттерном нашли Сигиру вместе, и оба не смогли объяснить, как узнали, что именно она погребена под обвалившейся палаткой. Волосы, одежда, пояс замужней женщины — все сгорело дотла. Лицо исказилось до неузнаваемости, стальная цепочка без кулона, которую Сигира не снимала, оплавилась и въелась в шею. Связка ключей куда-то запропастилась. Но это была она, хрупкая, нежная, исполненная достоинства. О сыне вспомнили лишь под вечер, и Уттерн неделю провел на пепелище, выискивая тело мальчика или намек на него. Тщетно. Вернувшись, он никогда более не покидал пределы особняка. По правде говоря, Гардин иногда жалел о Сигире. И не мог решить для себя — не то он позволил Джаану самостоятельно выбрать день, чтобы сжечь рынок, не то запамятовал предупредить Сигиру об опасности. Он бы предпочел, чтобы во время пожара Сигира с ребенком уцелели, но сдохла королева Фия. Однако то лето она провела на берегу Окраинного моря, надеясь, что соленые ветер и вода укрепят здоровье слабоумного Фаркаса. Гардин усмехнулся назло мрачному настроению. Даже сегодня, почти сломленный и поверженный, он обладал большей силой, чем тот парень, который много лет назад украл у друга детства судьбу, а затем и жену. Он добьется своего, его голову увенчает корона регента. — Уттерн! — прорычал он. — Пора! Спустя несколько минут Уттерн ввел в кабинет Гардина огромного неуклюжего человека, который испуганно мычал и озирался. — Мирри, старина, как я рад тебя видеть, — Гардин похлопал его по плечу. Мирри, его любимая находка, бриллиант, сверкнувший в куче навоза. Гардин осклабился.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.