Глава 5.
31 августа 2016 г., 09:35
Три дня, чтобы понять себя. Три дня, чтобы понять Итачи. Три дня, чтобы перевернуть свою жизнь, настоящее, будущее и прошлое.
Сегодня, завтра и послезавтра.
В день, когда Итачи уехал, Саске поздно вышел из своей комнаты. На завтрак Куренай предложила ему стакан сока с мякотью и омлет с грибами, но Саске не стал есть: он уже давно ненавидел завтраки и мог есть без тошноты только к полудню. Он смотрел, как его мать складывает пустые бутылки из-под сидра в черный пакет. Она опять вчера пила. Но Саске не сказал ей ни слова.
Он ничего толком не делал весь день, ему и не хотелось ничем заниматься: ни есть, ни пить, ни рисовать, ни читать. Он просидел почти весь день в библиотеке, слушая музыку в наушниках и лежа на диване. Саске то лежал с закрытыми глазами, то смотрел в окно, ему не хотелось шевелить даже пальцем, но более всего ему не хотелось о чем-либо думать.
Сейчас, когда музыка заполнила весь его мир и вытеснила мысли, Саске казалось, что он впервые ее слышит, впервые она приносит ему такое удовольствие. Она была объемной и обволакивающей. Она гремела не один час, не по одному разу, Саске даже ловил себя на мысли, что его губы сами по себе шепчут слова из текстов, насколько его знание английского позволяло их разобрать.
Саске отдыхал. Он не был здесь. Он был никем. Он был нотой. Он был словом из песни. Он был нигде. Там, где нет никого и ничего, кроме музыки.
Близился вечер, день медленно гас, как и серое небо над голым, увядшим садом. Саске несколько раз заснул, несколько раз проснулся, все было как в тумане: тошно, липко, неприятно. Последний раз он проснулся в половину десятого вечера, когда его разбудила Куренай и вытащила из его ушей наушники, чтобы он поужинал. Есть Саске не хотел. Его уши болели и звенели от многочасового прослушивания музыки, его внезапно затошнило: от музыки, от одной мысли о еде, от дивана, от поместья, от собственной одежды и кожи. Ему захотелось побыть немного в тишине и на свежем воздухе.
Саске выпил только стакан горячего молока и съел три бутерброда, и то, только потому, что Куренай настояла: она была уверенна, что ее сын заболел, и чтобы развеять ее подозрения, Саске пошел на уступки.
В половину одиннадцатого он поднялся в свою комнату. Там было темно и душно, казалось, что сами стены давили и не давали дышать. В доме все ложились спать, а Саске настежь распахнул квадратное окно и высунулся в него в то время, когда луна начала освещать его комнату.
Ему не хотелось спать, он почти весь день спал, и его тошнило от одного вида постели и от мысли, что он будет на ней просто так лежать, не в силах заснуть, успокоиться и просто отдохнуть. Ему было очень жарко, удушающе жарко, и дело было не в том, что комнату весь день не проветривали. Саске ртом вдыхал ледяной ночной воздух, как рыба заглатывая его всей грудью. Он пытался дышать, но не мог надышаться, только голова начинала кружиться сильнее и хотелось вывалиться прямо в это чертово окно, на холодную землю, чтобы зарыться в вялую, влажную листву.
Саске чувствовал себя пустым. Даже если бы он хотел размыслить надо всем тем, что сказал ему вчера Итачи, он бы не смог, у него не было никаких сил сделать это.
Из сада в окно продолжал валить холодный и сырой воздух, запах мокрых гнилых листьев и осенней ночи, запах луж, дождей и сырой черной земли, но Саске не было холодно, хотя он стоял в футболке — в той самой, которую однажды выиграл на каком-то идиотском конкурсе в университете — и в одной тонкой кофте. Все, что он ощущал, это чертовскую усталость от самого себя.
Ему все казалось сном: и эта комната, и Итачи, и ночь, и луна, и поместье, и даже он сам, особенно он сам. Саске не хотел себя ни в чем убеждать, не хотел ни в чем переубеждать, у него не было сил и желания. Но нечто внутри него самого никак не могло оставить его в покое, в который раз скручиваясь тошнотой у самого горла.
Если бы он только мог отрезать себя от самого себя.
Это нечто внутри продолжало кипеть от гнева, но Саске не хотел обращать на это внимания. Он знал, что он прав и что у него достаточно сил, чтобы преодолеть все и выкинуть из своей головы глупости, которые помешают ему жить дальше. Ему нужен только покой, успокоение, а не это, черт, не это дерьмо, которое заставляет его мучиться!
Дерьмо, черт!
Этот человек не смеет говорить ему о том, о чем не понимает, не смеет говорить об этом дерьме!
«Он не прав, не прав!» — под руками у Саске что-то хрустнуло, и он понял, что все это время с силой, до боли сжимал подоконник.
К чертовой матери! К чертовой матери, хотелось закричать ему во все горло в окно, но он кричал только в своих мыслях на самого же себя.
Оставь себя в покое, оставь уже самого себя в покое, оставь! Прекрати думать, прекрати слушать свой идиотский внутренний диалог, ведь ты не чувствуешь, что чувствует он, ведь это не ты, это не можешь быть ты, ты не настолько жалок и слаб, чтобы ты был тем самым, что думает в твоей голове.
Но все не так просто. И Саске тоже не так прост. Он-то уже не в первый раз желает задушить самого себя и не первый день желает вытащить самого себя из себя.
Саске знает, что делать в таких ситуациях. Сколько уже у него за жизнь случались такие срывы? Сколько раз он уже не мог найти себе места? Помнишь, ты даже как-то напился, напился как грязная свинья, сказал себе Саске. Тебя позвали в дешевый бар на заправке те кретины из университета с твоего курса, которые считали, что они твои товарищи, раз учатся с тобой, — только они были дерьмом собачьим, как и все вокруг было всегда дерьмом собачьим. Они так долго трахали тебе этим мозги, пытались расшевелить тебя, думая, что ты будешь душой компании, когда с бутылкой пива вольешься в их свинский коллектив, что ты плюнул и решил, что надерешься им назло так, что они проклянут этот свет, пока будут тащить твою тушу обратно. И ты надрался. Да, единственный раз и как последняя грязная свинья.
Сейчас Саске ощущал себя таким же безнадежно пьяным.
Сколько раз у него случались такие срывы? А сколько раз они не случались? Не случались ни разу здесь, с Итачи, и сейчас его нет в радиусе нескольких десятков километров, и его дерьмовая любовь проявилась во всей красе. Что, как будто вы не знали, что все так и будет, когда Саске уедет из этой дыры! Почти так же, только в сотни раз хуже.
Да, он провел этот день без Итачи и ни разу не вспомнил о нем. Ни разу, упрямо повторял Саске про себя, как сумасшедший рыская в темноте, с грохотом переворачивая все верх дном в поисках красок — черной и красной, его любимых. Ни разу он не вспомнил об Итачи, только вот сейчас ищет опять проклятые краски — вот цена того, что он смог к кому-то привязаться.
Саске не так прост. Это не впервые. Но сейчас это ужаснее и сильнее, чем было когда-либо раньше.
Саске знает, что делать, когда его гложет чернота внутри, когда считает его ребра через одно — как детская забава, а почему бы и нет. Почему бы и нет, действительно, ведь ты только злишься на язву одиночества внутри себя, но никак не дашь ей щелчка по носу, и каждый раз выполняешь ее требования — рисуешь ее автопортрет черными и красными красками, потому что только так чернота немного отпускает тебя.
Поэтому Саске хоть всю ночь проведет у мольберта, если это поможет ему успокоиться хотя бы на минуту. Поможет. На пару часов. На день, возможно. А потом снова. Снова это ужасное одиночество, только уже не обезличенное, а с лицом Итачи, с его голосом и глазами.
Как Саске надоело! Как ему надоело все это! Но он не сдастся так просто. Он всегда проигрывал в спорах, но всегда выигрывал в соревнованиях.
Саске выдавил краску на палитру сидя на стуле у полотна. Ему все равно, что говорят ему вокруг, все равно, что все эти люди думают о нем, черт со всеми ними. Он сам по себе и всегда был сам по себе, и он не мог, не мог этого забыть. Итачи не заставит его думать по-другому. Итачи не заставит его сломаться.
Саске никогда никого не любил. Никогда ни с кем не дружил. Он сам не знал, хотел ли он всего этого, бежал ли намеренно от этого, он старался не слушать то, что могло сделать бы его слабым. Потому что однажды это заставило его страдать, на этот раз — нет. Никогда, слышишь, Итачи?
«Слышишь?!» — Саске яростно красил белое полотно в черно-красные краски, размазывая их взлохмаченной кистью вдоль и поперек по всему холсту. Ему снова безумно хотелось, чтобы полотно забрало у него все, что грызло его изнутри, но оно никогда не забирало ничего, это была иллюзия, всегда была иллюзия, это было понятно с самого начала. Но Саске упорно пытался вылить красками ту черную язву, что была внутри него, пытался избавиться от нее, вырезать как опухоль, но ему становилось лишь хуже, как будто полотно еще больше расширяло пропасть в нем — оно как зеркало отражало его страдания, умножая их, делая их материальными, оно было его самым правдоподобным автопортретом.
Краска капала на пол, на штаны, на кофту, на руки, на стул, на шторы, ее было так много, что она текла с палитры, а Саске размазывал ее по полотну, задыхаясь и едва не хрипя. Он ни о чем не думал, ничего не хотел знать, ничего не хотел чувствовать, он хотел, чтобы полотно забрало всего его, забрало, дало уйти в себя, схватило, сдавило и уничтожило, иначе Саске уничтожит сам себя, потому что Итачи прав, сто раз прав — он все еще тот самый шестилетний мальчик, который боится чемоданов в углу.
Но что ему делать, что?! Что?! Да, да, да, Саске все знал, и ему не надо говорить, что он любил и чувствовал, как всякий другой человек, потому что он был такой же, как всякий человек, и он хотел любить еще больше, чем кто-либо еще, он желал впитать в себя всю любовь, что чувствовал от Итачи, что сам чувствовал к нему, но что-то внутри него заставляло его продолжать в отчаянии заливать полотно за полотном черными красками, которые стекали с него на пол и одежду, брызгали на лицо и руки, продолжая капать на пол, но Саске было все равно: ему казалось, что если он прекратит это делать, то закричит или разрыдается.
А может, он уже кричит или рыдает, но просто не слышит этого, потому что впился зубами в собственные губы до крови?
Краска кончилась, Саске взял новую, выдавил прямо себе на руки — много, так, что она просачивалась сквозь ледяные пальцы — и продолжил размазывать ее по холсту. Он бил его, стучал по нему, в беспорядке размазывал густую краску, разбрызгивая ее по сторонам — она попала даже на язык, холодная, соленая, с горчинкой. Вкус той черноты, той самой, той!
Только не закричать, Господи, только не закричать!
Он еще никогда не ощущал такого отчаяния, еще никогда за столько лет ему не хотелось так рыдать, кричать, драть ногтями полотно, рвать его зубами на части, как и самого себя. Почему он вынужден это делать? Что в нем заставляет его это делать? Что? Что?!
Саске дышал ртом, размазывая краску по черному полотну. Кроме него в мире ничего больше не существовало.
Саске всегда завидовал этим проклятым компаниям друзей, всегда хотел сжечь их заживо, потому что они не делали, что делал он — не заливали в одиночестве черными красками белые полотна.
Саске завидовал даже самому себе, когда шел за тенью Итачи. Он шел за ней, бежал как ребенок, потому что она укрывала его от самого себя, прятала его, успокаивала и рассеивала все страхи.
Он любил эту тень. Да, да, к черту запретные слова! Он обожал ее так, как ничто и никогда не обожал прежде! Разве это не повод завидовать самому себе? Не повод завидовать тому, что часть тебя смогла полюбить, в то время как другая часть душит тебя?
Где еще краска? Опять закончилась? Быть не может, быть не может! Саске нужно еще краски, еще, больше, иначе он задохнется, вы же не хотите его смерти?
Вот она, вот она, на, держи, держи, беззвучно кричал Саске.
Он красил полотно дальше. Дальше, дальше, дальше. Наверное, он даже беззвучно всхлипывал, задыхаясь.
Он не знал, сколько это продолжалось, сколько часов, лет, веков, его ноги скользили в черной луже на полу, его грудь горела, его руки горели, его горло сжалось, но когда Саске внезапно остановился, он услышал, что часы внизу пробили три ночи.
Три ночи.
Саске, как будто то, что его держало за горло все это время, резко отпустило, отошел назад и бессильно сел на грязный стул, безотрывно продолжая смотреть на черную пропасть полотна перед собой.
Да, он ее узнавал. У него внутри была такая же. Он ее видел во снах и наяву. Он ощущал ее постоянно. Он слышал ее в музыке. Он видел ее в каждом предмете и существе. Ее прощупывала эта комната в день его приезда, но ее больше нет.
Ее больше нет, внезапно подумал Саске. Ее ведь больше нет.
Она только на полотне. Вот она. Ее больше нет. Нет. Нет. Саске даже не заметил того, что ее больше нет.
Но что тогда есть? Что это за сгусток — мягкий, горячий, перетекающий? Что тогда на месте этой пропасти?
Саске нарисовал ее и испачкал ею все свои руки, одежду, подоконник, шторы и пол. Саске был весь в краске с головы до ног, но наконец-то он успокоился впервые за все сутки: только сейчас он почувствовал, что его руки ледяные, как и воздух в комнате, как и его ноги, лицо.
Вот она — его ярость, его боль, его опьянение, его ненависть, его обида, — она вся на холсте. Вот она, и Саске касался ее дрожащими руками, трогал холодный и сырой холст, скользящий под ледяными подушечками пальцев, и пачкался об нее, о свою пропасть, а потом смотрел, как она блестит в свете луны на коже черным пятном.
Это только полотно и краски, думал Саске, кончиком языка слизывая черноту со своих пальцев. Это не я. Я не отдам себя краске. Я больше не хочу отдавать себя ей, как делал это много лет. Тогда мне некуда было бежать. А сейчас есть. Сейчас я вижу другой берег, и меня на нем ждут. В меня верят и ждут, когда я доберусь до этой суши. Ради этого я вырвал черноту с корнем на этот раз, и мне было больно в этот раз как никогда, потому что это было очищение, изгнание дьявола, освобождение, операция. Как тогда, когда меня рвало от алкоголя. Как в тот раз. Только тогда я понимал, что у меня по-прежнему ничего нет, а сейчас — сейчас все не так. Сейчас меня ждут. Я больше не один.
Да, он вырвал черноту с корнем, и теперь Саске с усталостью, с бессилием смотрел на нее.
Он выиграл. Он выиграл. Он убил самого себя и зарыл самого себя на этом холсте.
Ему безумно захотелось закурить. Но сигарет у него не было, они были у Итачи в комнате — это были его сигареты. Дешевые, в синей глянцевой обертке. Они продаются на заправке в получасе езды отсюда. Однажды Итачи ездил покупать их, а Саске в это время рисовал его глаза, потому что ему хотелось увидеть их, а он не мог.
Краски на полотне было так много, что она продолжала медленно собираться у его края и стекать вниз. Еще час назад Саске казалось, что она затопит его и эту комнату, что он захлебнется в ней и погибнет уже навсегда, но нет, теперь он знал, что этого не будет, она больше не коснется его. Она ему не угрожает.
Это полотно — это его одиночество. И эти краски — его одиночество. Но их больше нет. Он их вымазал. Как нет всего этого больше в Саске. Впервые в жизни это не иллюзия.
У него больше нет черной язвы внутри, он изгнал этого призрака, давно изгнал, не заметил даже, как и когда, и это была последняя схватка. На этом месте, на месте пропасти давно живет Итачи.
Этот мягкий, горячий, перетекающий сгусток — сердце Итачи, его часть, что теперь живет в Саске и бьется, и дышит, и питается, и спит, и переживает вместе с ним.
Саске больше не был в силах это отрицать. Теперь, когда его призраки были на полотне напротив и он смотрел в их глаза.
У Саске внезапно разболелась голова: виски горели и пульсировали, как будто в них вбили металлический стрежень и дергали его туда-сюда, но он не ложился спать, слушая, как часы внизу бьют четыре утра.
Он сидел опустошенный, как будто пьяный или выкуривший марихуаны, смотря на черное полотно перед собой. Он не чувствовал и не понимал ход времени.
Когда Саске наконец лег спать, было шесть утра. Он не стал переодеваться, не закрыл окно, он даже не помнил, завернулся ли в одеяло, согрел ли свои ледяные и черные ноги. Он просто лег и заснул как мертвый.
Саске проснулся в четыре дня. Его голова была ясной и чистой как никогда прежде. Он обнаружил себя в одежде, под толстым перепачканным краской одеялом и без единой мысли в голове. Он даже не помнил, что было ночью, потому что очень удивился, когда понял, что солнце светит в его комнату: оно обычно светило здесь после полудня, а Саске не имел обыкновения вставать позже восьми-девяти утра.
Он сел на постели, с непониманием, рассеянно оглядываясь по сторонам. Ему было невероятно холодно, и он не понимал, в чем дело, пока не увидел открытое настежь окно, стоящий около него мольберт с черным полотном и свои черные руки.
День был ясным и сухим. Из окна пахло пылью и вечерним солнцем, иногда было слышно, как шуршит высохшими листьями ветер. Золотые лучи падали прямо на холст, освещая его неровную, почти уродливую поверхность.
Саске вспомнил все равнодушно. Он безразлично смотрел на залитый краской пол, на беспорядок и грязь в своей комнате, на краску на себе и своей одежде. Саске казалось, что он бредил всю ночь, что как в тот раз пил из горла дешевую дрянь, а теперь температура спала, похмелье прошло, и он снова был здоров и как никогда с ясным рассудком.
Внезапно Саске ощутил, что эта комната больше не давит на него, уже давно не давит. Никогда больше не будет давить на него. Ощутил, что он дышит свободно и легко, всей грудью и различает в воздухе запах осени — запах пыли, листьев, солнца и приближающейся зимы.
Ему захотелось есть. Он никогда еще не испытывал такого аппетита, такого сильного голода. Он, наспех смыв под душем краску с себя, съел на кухне тушеные овощи с приправами, кусок вчерашней говядины под соусом из яблок, суп из корнеплодов с зеленью и рисом, выпил две чашки кофе с бутербродом из соленой рыбы, хотя он терпеть не мог ее.
Саске убирался весь остаток дня. Мыл пол в своей комнате, оттирал подоконник; сменил постельное белье, снял одну из штор, переоделся, спустился в подвал, выстирал все. Куренай время от времени приносила ему еду — тосты, стакан сока, крекеры и снова беспокоилась о его здоровье, но Саске улыбнулся ей: да, он был смертельно болен, но теперь он здоров. Теперь все хорошо, его болезнь вылечена.
Комната была чистой и свежей. Саске убрал свою постель, развесил высушенную и выглаженную одежду, повесил обратно штору, убрал черное полотно с мольберта, обернув его белой тряпкой. Достал из ящика стола часть своих детских рисунков и сжег их в камине кабинета. Он тщательно вымыл палитру и выкинул пустые тюбики с краской и сломанные кисти. Когда он поужинал холодным супом и забрал оставшиеся высушенные и выглаженные вещи, на часах была половина двенадцатого ночи.
Саске еще днем взял у матери ключ от комнаты Итачи, сказал, что забыл у него свои книги, хотя у него не было никаких книг: Саске не был любителем читать, ему нравились короткие рассказы, которые он искал в сети. Он открыл темную комнату Итачи, когда все легли спать, и достал из тумбочки у кровати сигареты: Саске знал, что они лежат именно там, потому что уже однажды Итачи просил его принести их ему. Одну сигарету он выкурил прямо в этой комнате: лег на его постель с ногами, обнял одной рукой его подушку, щелкнул зажигалкой и закрыл глаза. Ему хотелось бы остаться спать тут на всю ночь, половину из которой он бы курил и вдыхал запах Итачи, оставшийся на простыне, одеяле и подушках.
Когда Саске вышел из комнаты, он вдруг вспомнил кое о чем важном, о том, что он совсем забыл в этом бреду, и когда зашел к себе и закрылся, то включил настольную лампу, достал покрытый белой тканью холст и поставил его на мольберт, пододвигая свой высокий стул. Потом он спустился на пустую и холодную кухню, приготовил себе в чайнике горячий чай с засушенной мелиссой и липой — ему нравились травяные чаи. Захватил чашку, вернулся обратно к себе, оделся теплее — даже нашел носки из шерсти верблюда — и плотнее закрыл окно, задернув его шторой — как любил Итачи. Налил свежий чай, сел у стола и продолжил рисовать портрет Итачи, который он так и не окончил с прошлого раза.
Саске рисовал карандашом. Ему было тепло, уютно и спокойно, он рисовал Итачи так, как помнил его, как представлял его сам, тщательно, внимательно, вкладывая все свое умение в этот процесс. В этот раз он не пытался излить свою горечь, ее больше не было. Саске впервые за всю жизнь рисовал в удовольствие себе, со спокойной радостью, с любовью.
Он вырисовывал каждую черту Итачи так, словно тот был рядом, перед глазами во всей своей молчаливой красе, и Саске действительно казалось, что он был рядом, был рядом всегда, с того самого момента, как Саске его увидел. Но он еще держался за язву внутри себя и не замечал ничего, кроме нее. Эта язва пугала его, но теперь она в углу, завернута белой тканью, и больше она не потревожит Саске.
Его больше не пугало то, что между ним и Итачи будет расстояние, что Саске скоро уедет. Итачи здесь, с ним, в нем, в каждом нерве, мысли, клетке, где бы они ни были, и Саске знает это, и ему больше ничего не нужно, совсем ничего.
Он рисует его и счастлив от осознания мысли, что он рисует его своими руками. Счастлив от осознания того, что его страхи исчезли, что он смог их победить так быстро, так просто. Наверное, если бы он принял помощь раньше, он и раньше бы смог победить себя, но, впрочем, какая разница, когда это случилось. Какая разница.
Саске вырисовывал глаза Итачи, его лицо, его руки, ноги, волосы — они были прекрасны, а он сделает их еще более прекрасными, такими, что влюбится в них еще сильнее, чем в оригинал. Он иногда останавливался, чтобы выпить чай и согреться, иногда чтобы покурить в окно, а потом снова продолжал, понимая, что весь мир для него внезапно исчез, все бури внезапно закончились, и дожди, и снега, и черные краски в магазинах, и на его душе была гладь полного умиротворения и портрет Итачи.
Саске больше не будет бежать от себя. Он больше не будет слабым. Его больше не напугает ничто в этом мире. Он победил. Он выиграл. Это все благодаря Итачи.
Саске закончил рисовать в пять утра. Он аккуратно убрал готовый портрет, переоделся в спальную майку и снял штаны, завел будильник на девять утра - хватит, он ненавидел просыпаться позже девяти. Завтра он съездит снова на велосипеде в город, купит недостающих красок, поест там, где они ели в тот раз с Итачи, а потом тот приедет, и Саске снова будет слушать его шаги, находить его по их звуку и так, пока он не уедет.
Но даже тогда ничто не прекратится. В мире все рано или поздно заканчивается, но Саске знал, что это — это никогда не закончится ни для Итачи, ни для него, даже если они оба будут на разных концах света.
***
Саске приехал из города в четыре часа и в тот момент, когда он планировал поужинать, а потом убить остаток дня за какой-нибудь чепухой, его на крыльце дома перехватил Дейдара.
— Пошли, — резко выдал он, кивая в сторону своей, так называемой, мастерской. Саске хотелось послать его к черту, что он всегда и делал, но тем не менее он пошел за ним.
За эти месяцы он напрочь забыл о существовании Дейдары. Даже когда время от времени сталкивался с ним в поместье, тут же забывал о нем после того, как они теряли друг друга из виду. Дейдара прожигал его своими глазами каждый раз, но Саске это игнорировал: этот кретин никогда не интересовал его ни в каком виде.
Дейдара всегда был трудным и проблемным. Сначала проблемным ребенком, затем проблемным подростком с крашеными волосами, кольцами на руках, татуировками на украденные деньги и нелепой одеждой, а теперь проблемным взрослым типом. В школе он постоянно ввязывался в глупые драки, в которых был зачинщиком, ссорился со всеми без разбора, потому что его гордость, эгоизм и самолюбие могла задеть любая чепуха, особенно если она касалась его увлечений. Но что сильнее всего его задевало, так это надменное безразличие, которым и платил ему Саске.
Саске знал, что его родители всегда считали его примерным, тихим ребенком, но это было не совсем так. Он тоже дрался — и еще как, до крови, до синяков, что его было не разнять с тем, с кем он сцепился! — и в школе, и в университете, только с тем отличием от Дейдары, что он пускал в дело кулаки, когда был сыт по горло провокациями. А их всегда было много, опять же из-за холодного безразличия и надменности.
С Дейдарой они тоже дрались, хотя скрывали этот факт от своих родителей. Отбывали наказание за это, и не раз. Все начинал Дейдара, и Саске как обычно был наказан за то, в чем по сути не был виноват.
Сейчас прошло много лет, они оба взрослые люди, Саске всегда было плевать на их вражду, особенно сейчас, но, судя по всему, Дейдара так не думал.
То, что он называл «мастерской», было старой деревянной пристройкой с прохудившейся крышей, которую ремонтировали год назад. Это пристройку хотели снести, и Куренай мечтала посадить на ее месте красные маки, которые она когда-то в молодости выращивала на своем балконе в городской квартире. Но пристройку все-таки сохранили после долгих споров и отдали Дейдаре, чтобы он мог заниматься в ней своей глиной.
Внутри пристройка была старая, маленькая, грязная, пропахшая сырым деревом и листьями; она вся была завалена уродливыми фигурками из обожженной глины, которые были раскиданы кругом по деревянным самодельным шкафам с полками и на столе в центре. Над потолком висела большая лампочка как в гараже, выкрашенный деревянный пол был в прилипшей глине и мелком мусоре.
Саске остановился у входа, не желая пачкать обувь об эту грязь, Дейдара же прошел внутрь и встал рядом со столом, упираясь о его грубую столешницу руками. Глаза Дейдары были полны злости и раздражения, и Саске не хотел даже знать, почему на этот раз.
Ему было плевать.
— Что тебе нужно? — спросил Саске, желая как можно скорее уйти отсюда. Он очень хотел есть: он уже давно забыл, что такое хороший аппетит, но сейчас в нем второй день как никогда кипело чувство голода.
— Что, вы так подружились с Итачи? — в упор спросил Дейдара: его голос скрипел и трещал.
Саске сначала показалось, что он ослышался. Но потом он понял, что это не так. Он с изумлением вглядывался в нервное лицо напротив, пытаясь понять, при чем тут Итачи.
— Что тебе нужно? — еще раз повторил Саске, понимая, что уже не только Дейдара зол, но и он сам уже начинает испытывать раздражение — да, то самое знакомое раздражение, которое перерастало в невероятную ярость каждый раз, когда приходилось иметь дело с человеком напротив.
— Итачи так понравилась та бездарность, что ты называешь искусством? — продолжал Дейдара, и его голос все повышался, приближая этот бесполезный диалог к его еще более бесполезному апогею.
Саске всегда казалось, что тема «искусства» — если это слово можно было пачкать, называя так то, чем занимался Дейдара — была единственным, о чем тот мог говорить. Он был сумасшедшим, помешанным, так ли это было на самом деле, Саске не знал и знать не хотел, потому что в его глазах определенно так оно и было. Его всегда бесили подобные разговоры, и ему стоило чудовищного самообладания игнорировать их.
Саске оглянулся по сторонам, и его внезапно осенило. Он холодно усмехнулся, с вызовом и презрением сверху вниз смотря на Дейдару:
— Итачи тоже считает твою самодеятельность дерьмом собачьим?
Дейдара побледнел, но вопреки всем ожиданиям он не закричал, как делал обычно, а расплылся в нервной, ядовитой усмешке.
— Ты — ничто, чтобы говорить такое.
— Мне слишком плевать на тебя, чтобы вообще о тебе говорить, — зло и холодно ответил Саске, ощущая, как в нем закипает холодная ярость, и это ощущение почему-то веселило и забавляло его — да, он очень любил его.
— Паршивый уродец, — выдохнул Дейдара.
Но Саске сейчас было действительно все равно
Он с секунду посмотрел на Дейдару безразличным взглядом, как на пустое место, и развернулся, чтобы уйти и прекратить этот цирк, но его снова остановили:
— Я заставлю тебя и Итачи сожрать ваши слова, слышишь, хм!
Саске обернулся через плечо. Его лицо было ледяным. Он всматривался в дрожащие брови и губы Дейдары, а потом сухо произнес:
— Я так понимаю, что тебя задело то, что Итачи не оценил тебя. Жаль, что он мне об этом ничего не рассказывал, я бы насмеялся вдоволь. Но мне все равно. Я не собираюсь слушать твой бред. И разбивать тебе нос тоже. Оставь меня в покое.
Да, наверное, в школе они бы неплохо разукрасили друг друга после такого. Однажды Саске действительно разбил Дейдаре нос и губу. Было так много крови, что директор школы хотел выгнать Саске, но в итоге это не дошло даже до родителей.
— Задело, хм?.. — Дейдара судорожно вздохнул, и Саске увидел, как напряглись жилы на его шее. — Да, задело, — зло сказал он, буквально выплевывая свои слова. — Мне плевать, что говорят люди обо мне, плевать на тебя, плевать на Итачи, но вы не смеете меня унижать. Вы не смеете думать, что лучше меня, потому что вы — ничтожество! Ни ваше образование, ни его деньги не позволяют вам вытирать ноги о мое искусство и об меня, хм. Я всегда хотел вырвать твои мерзкие надменные глаза и скормить их псам. Ты пожалеешь, что всегда смотрел своими дрянными глазами на меня так, словно я куча дерьма. Пожалеешь, слышишь, хм!
Саске смотрел по-прежнему холодно, он даже уже больше не злился.
— Мне все равно. Меня не волнует этот бред, и Итачи он волнует еще меньше.
После этих слов Саске ушел. Дейдара в ярости стиснул зубы.
Этот уродец еще проглотит свои слова, пообещал себе он.
***
Итачи приехал к обеду. Он никогда не задерживался и старался всегда освободится от дел до полудня. Обеденное и послеобеденное время до трех дня было его нелюбимым. И он ничего не желал делать в эти часы.
Саске в это время помогал Куренай носить овощи из подвала, и когда Итачи прошел мимо и поздоровался как ни в чем ни бывало, он так же ответил ему: дружелюбно, но сдержанно. Как обычно. Так, словно у них не было никакой ссоры, если тот разговор вообще можно было так назвать.
Саске быстро разобрался со своими делами и пошел за Итачи. Он не знал, где тот находится, но тогда, когда решил уже пойти в первую очередь в библиотеку, где был их тайный мир дружбы, любви и взаимопонимания, услышал шаги и глухой скрип двери где-то в конце коридора, у кабинета господина Шисуи. Саске без дальнейших колебаний пошел туда: кроме Итачи сейчас в доме не было больше никого, кто мог бы зайти в кабинет хозяина, ни самого Шисуи, который практически не появлялся в поместье, ни его жены.
Итачи расставлял на полках новые книги, которые купил за эти дни в городе, разбирал какие-то толстые, как будто разбухшие папки, разложив их по всему большому столу, а когда вошел Саске, то он на секунду поднял голову и как обычно кивнул ему.
— Как поживаешь? — спросил Итачи, продолжив заниматься своими делами. Саске отрывисто пожал плечами.
— Неплохо. А ты?
— То же самое.
Саске молчал в ответ.
Итачи был в той самой коричневой рубашке, которую он надевал, когда позировал для портрета. Он был в обычном настроении, не в плохом, не в хорошем, в обычном, спокойном.
Саске знал, что должен сейчас что-то сказать, что, наверное, от него чего-то ждут, но он не знал, что именно ему говорить, хотя сам ощущал в этом острую нужду. Он не хотел признавать публично свои ошибки или просить прощения, тем более было не за что и никому из них это не было нужно, но Саске должен был сказать что-то, что позволит Итачи понять, что между ними все по-прежнему.
Нет, не по-прежнему. Все будет намного серьезнее, чем сейчас.
Саске заранее придумывал то, что скажет Итачи, придумывал прямо этой ночью, перед тем как заснуть. Но сейчас ничто не шло ему на ум, а все, что он вспоминал, казалось ему до ужаса глупым и напыщенным. Но время шло, и это молчание становилось все более нелепым, и чтобы хоть как-то начать говорить хоть что-то, Саске сказал:
— Послушай…
— Не надо, — вдруг ответил Итачи, подняв голову. Он, все еще перекладывая бумаги, пристально посмотрел на Саске, и тот на секунду растерялся, поймав этот взгляд, но тут же взял себя в руки и опомнился, когда увидел, что глаза Итачи смотрят снисходительно, по-доброму, а губы его дрожат в мягкой и немного грустной полуулыбке. — Я все вижу по твоему лицу.
Саске нахмурился. Ему показалось на минуту, что они с Итачи говорят о разных вещах или по-разному понимают одну и ту же ситуацию, поэтому он упрямо и категорично покачал головой:
— Нет, я хочу тебе кое-что объяснить.
Итачи приподнял брови и выпрямился, наконец, прекращая сгибаться над столом в попытке рассортировать бумаги. Его лицо выражало внимание и интерес.
— Да, я не привык доверять людям и испытывать к ним что-то, — Саске смотрел смело, его взгляд был сильным, уверенным, спокойным. — Я не хочу этого говорить вслух, но я до сих пор очень обижен на родителей и на твою мать за то, что они ребенком отправили меня отсюда в то проклятое место. Мои родители были для меня всем, у меня с детства не было никого кроме них, а они предали меня. Мои собственные родители, а что ожидать от других? Я заставил себя жить с мыслью, что одиночество сделает меня сильным, хотя это причиняло мне одни неприятности, но… — Саске замолчал, судорожно пытаясь подобрать слова. Он был взволнован и раздражен тем, что должен говорить все эти вещи, которые никогда прежде не произносил вслух, тем более в присутствии кого-то, его мысли скакали с одного на другое, он путался и не понимал, зачем вообще говорит все это, он не должен оправдываться, он не хотел этого делать, он должен был сказать другое, да что угодно, но не так выворачиваться наизнанку.
Однако Итачи пришел ему на помощь и в этот раз.
— Я же сказал, не надо, — с улыбкой повторил он. — Не надо ничего мне говорить. Я все и так знаю. То, что ты здесь, говорит само за себя.
Саске с благодарностью посмотрел на него, выдавливая на губах вялую улыбку — этот человек воистину чудесен, раз способен настолько хорошо понимать его без единого слова, а Итачи продолжил заниматься своими делами.
Но Саске не хотел молчать.
Он не сказал ничего из того, что должен был. Вместо того, что Саске хотел произнести, он начал оправдываться и говорить то, что, действительно, Итачи было известно и так. Это было глупо.
Молчание опять затягивалось, только старые часы тикали в безмолвной тишине дома, а за окном в голых ветвях сливы блестело тусклое осеннее солнце, что означало, что у госпожи Микото сегодня очередная мигрень.
Саске подошел к столу, встал совсем рядом с Итачи — очень близко, встал почти плечом к плечу, впервые настолько близко и впервые намеренно, с полным пониманием происходящего. Он никак не знал, что ему надо сделать сейчас. Саске молча смотрел, как чужие руки сортируют документы в две стопки. Эти узкие ладони были ему хорошо знакомы, они ему очень нравились, казались изящными, прекрасными, но сильными и мужественными одновременно. Он их очень сильно, невероятно сильно любил.
Итачи должен об этом знать.
Саске, наконец, сказал:
— Я дорисовал твой портрет.
Снова не то. Снова не то! Но как ему сказать то, что он чувствовал, что хотел выразить и никак не мог найти нужных слов? Эти чувства очень просто изобразить красками на полотне, но языком — нет.
Итачи выпрямился и внимательно посмотрел на Саске. Тот стоял совсем близко к нему, безотрывно смотря в его глаза, как будто о чем-то просил или даже требовал.
— Я хочу скорее взглянуть на него.
Внезапно Саске окончательно понял, что слова и родной язык его не спасут. Он никогда не сможет сказать то, что вертится у него на языке, почти шипит на нем. Особенно сейчас, когда в его глаза смотрел Итачи. Саске ничего не сможет сказать, он не привык что-либо говорить о своих чувствах и переживаниях. Он не умел делать этого. А Итачи все равно не станет слушать.
Саске рассказывал все своими кистями и красками, потому что они были красноречивее его языка. Он рассказывал все своими руками, потому что они лучше умели вытаскивать из сердца спрятанные страхи. Сейчас Саске тоже знал, что выразит несказанные им слова лучше всего.
Он подался вперед и неожиданно даже для самого себя судорожно, цепко обнял Итачи за плечи, сдавливая их в крепком объятии.
Чужие руки так же крепко сжали его, обхватывая его шею, ложась на затылок, а Саске стоял, закрыв глаза и сильнее стискивая кольцо своих рук: он чуть ли не задыхался, ощущая тепло Итачи рядом с собой, ему казалось, что он погибнет, если отойдет сейчас хоть на шаг назад. Ему было как никогда спокойно, как никогда безмятежно, его сердце билось медленно, тихо, как и сердце Итачи — он чувствовал это своей грудью, и от этого прижимался сильнее. Саске хотел бы стоять так всю жизнь, чтобы она проходила мимо них обоих. Ему казалось, что сейчас он как никогда является собой — целым, сильным, гармоничным. Он ощущал, что Итачи не другой, отдельный от него человек, а его часть, его плоть, его нервы, его органы, его кровь, житель того места, где жила долгие годы черная язва.
— Через неделю я уеду в столицу навсегда, — вдруг сказал Саске. Он открыл глаза: в его лицо лезли выбившиеся пряди чужих волос.
— Я поеду с тобой, — сказал Итачи и сам изумился тому, что произнес.
Он никогда об этом не думал, не думал даже, что такое возможно, и сейчас вдруг понял, что отныне будет поступать так, как захочет он сам. Сейчас слова слетели с его языка быстрее, чем Итачи услышал самого себя, но он в них ни секунды не сомневался. Он уедет с Саске, ради его темных глаз с прямым взглядом он бросит все без остатка.
Саске, не менее изумленный, отодвинулся от Итачи, вглядываясь в него.
— Со мной? Но как же…
— Да, да, с тобой, — перебил его Итачи. Саске с минуту посмотрел на него пристальным, испытывающим взглядом, а потом криво усмехнулся.
— Я не ожидал от тебя такого, — честно признался он, но в его голосе все же скользила неуверенность в том, что произнес Итачи.
Тот в ответ только потрепал Саске по щеке. Нет, больше никто не отберет у него этого чужого мальчика, его призрак из детства.
***
В дождливые и холодные дни конца октября Итачи особенно любил сидеть в кабинете отца, греясь теплом от камина: он освещал все вокруг приятным оранжевым светом, от одного вида которого становилось светлее и теплее на душе. Итачи запирал дверь на ключ, садился в кресло у камина, иногда брал с собой плед, вино или ликер: это были дни, когда Итачи в одиночестве позволял себе все эти вещи. Он не мог сказать, что любил алкоголь, как и не мог сказать, что любил курить. Сигареты успокаивали его, а алкоголь, который он пил медленно, пытаясь распробовать его по глотку, прибавлял к серым будням немного эстетики.
Итачи сидел у огня, грея ноги и проверяя почту на ноутбуке — обычное будничное занятие. В этот раз он был не один: на коричневом ковре у очага сидел одетый в шерстяной растянутый пуловер Саске и один за другим жег оставшиеся детские картинки и зарисовки, которые ему казались неудачными. Впрочем, удачные он также сжигал: он не желал брать с собой ни единого эскиза, а оставлять их здесь тем более не было смысла.
Они с Итачи молчали вот уже полчаса, каждый погруженный в свои мысли и дела: это молчание было приятным и легким. Саске механически подбрасывал в огонь листы, наблюдая, как они чернеют и сворачиваются, а потом и вовсе рассыпаются. Наконец, когда спустя пятнадцать минут был сожжен последний лист, Саске отряхнул руки и пододвинулся к креслу, на котором сидел Итачи, опираясь спиной на ноги того и кладя голову ему на колени.
Саске продолжал смотреть на огонь: ему нравилось это делать, пламя огня всегда успокаивало и грело. Оно тихо трещало и хрустело, отбрасывая тени на каменную кладку камин и на стены кабинета. Саске казалось, что все, что находится вне этого теплого и сухого помещения, вне Итачи, его кресла, камина и самого Саске — все остальное погружено в черный вакуум, всего остального не существует и никогда больше не будет существовать. Это было странное ощущение, но очень теплое, убаюкивающее и спокойное.
Саске поднял голову вверх, заглядывая в окрашенное бликами огня лицо Итачи. Тот не смотрел на него, продолжая что-то просматривать в своем ноутбуке и хмурясь.
— Я не хочу, чтобы кто-то знал, что происходит между нами, — сказал Саске, все еще снизу вверх смотря на Итачи. Его голова по-прежнему лежала на коленях того.
Итачи оторвал взгляд от экрана и усмехнулся.
— Мама отругает?
— Отругают только тебя, не я здесь примерный мальчик, — язвительным тоном ответил Саске, как будто задетый словами Итачи, но это было далеко не так: его глаза с озорством смеялись.
Тем не менее они оба понимали всю серьезность этого непринужденного разговора. Родители Итачи никогда даже в шутку не примут то, что связывает их сына и Саске, да и на понимание Куренай так же не следовало рассчитывать. Вовсе не потому, что их взгляды были слишком консервативны, впрочем, наверняка так оно и было; какими бы ни были их взгляды, в любом случае они видели другое будущее для своих детей. К тому же Саске не желал, чтобы о его личной жизни было известно кому-то кроме Итачи, и он был уверен, что тот хотел бы того же: никто из их родных не должен знать, что они будут жить вместе в столице. В подтверждении этой мысли Итачи кивнул:
— Никто не узнает.
Саске внимательно и изучающе смотрел на Итачи, а потом улыбнулся. Его улыбка была очень редкой, но от этого она казалась Итачи особенно красивой, открытой, живой, теплой и смелой, и он знал, что она — знак полнейшего доверия, любви, признания, восхищения и преданности со стороны Саске.
— Нагнись, — тихо, но в то же время твердо, тягуче попросил он, не стирая со своих губ улыбки. Саске стал вести себя более открыто, более раскованно, в его словах и движениях начали проскальзывать искры внутреннего пламени, которое было подавлено на столько лет, и Итачи иногда казалось, что он не сможет предугадать, что скажет этот странный и необычный Саске, но это его только больше восхищало.
— Зачем?
— Нагнись, я хочу тебе кое-что сказать, — снова попросил Саске, и в его голосе скользнула настойчивость. Он не отступит так просто.
Итачи вздохнул. Он попытался нагнуться, но ему помешал ноутбук, поэтому он так и замер в полусогнутом состоянии.
— Еще ниже, — потребовал Саске все тем же тихим, сильным, тягучим голосом. Его глаза смотрели пристально и требовательно, они казались особенно темными, красивыми, но Итачи попробовал возразить им:
— Я не могу, мне мешает ноутбук.
«Убери его», — настойчиво приказали глаза Саске.
— Убери его, — твердо сказал он сам в тон слов своих глаз. Итачи снова вздохнул.
Он захлопнул крышку и поставил ноутбук на пол, перегнувшись через подлокотник, потому что на столе уже не было места: там стояла бутылка ликера и два бокала, к которым так никто и не притронулся. Наконец, Итачи нагнулся к Саске, почти нависая над его лицом и терпеливо, как непослушному ребенку сказал:
— Так что ты…
Договорить ему, конечно, не дали права. Руки Саске взметнулись вверх как-то быстро, резко, сжали голову Итачи, нагнули ее еще ниже, и его губы коснулись чужих приоткрытых губ, на которых еще остался вкус сока с обеда.
Саске целовал Итачи медленно, растягивая каждое свое движение, как будто пытался распробовать его губы и язык. Он сильнее стискивал его шею, притягивая ближе к себе, как будто хотел проникнуть пальцами в его тело, сердце, кровь. А потом Саске медленно отодвинулся, отпуская Итачи, и тот наконец-то вздохнул, ощущая, как болезненно бьется что-то в животе, прямо под сердцем.
— Не ожидал? — с усмешкой спросил Саске. Его глаза блестели, нет, они горели, и то, что в них плясало, не было бликами огня, как подумал Итачи сначала. Нет, это была ярость, это была страсть, это было та темнота, которая кипела в Саске, которая изливалась из него теперь чистым ключом новых сил.
— Не ожидал, — ответил Итачи. Саске снова улыбнулся, притягивая его обратно к себе, но уже медленно, мягко, так, что Итачи успел сделать глубокий вздох перед тем, как его снова поцеловали, но он уже сам обхватил ладонями чужое горящее лицо, прижимая его к своему, горящему не с меньшей силой.
***
Саске лежал на боку и вглядывался в белый, почти сияющий диск луны. Она светила прямо ему в лицо, и Саске, мучаясь бессонницей, в ответ так же холодно смотрел на нее. Он хотел спать, но заснуть ему никак не удавалось, хотя он всеми силами пытался это сделать последние два часа, но все его попытки только вызывали раздражение, изнеможение и злобу, никак не сон.
За окном дул холодный сильный ветер, тот самый ноябрьский ветер, и его порывы иногда подхватывали опавшие листья, которые еще не успели сгнить и смешаться с землей, или какие-нибудь мелкие ветки, которые время от времени ударяли по стеклу. Небо было ясным, беззвездным, высоким и темным, а сама ночь — холодной.
Саске тоже было холодно, согреться никак не получалось. Он кутался в толстое одеяло и плед, хотя и так был одет в теплую кофту и носки. Саске догадывался, что ему холодно не из-за холодного ветра за окном, завывающего в камине кабинета; это был холод от недосыпания, усталости и раздражения, холод, который трудно унять, который не дает заснуть и расслабиться.
Наконец, Саске не выдержал и потянулся за телефоном, с раздражением чувствуя, как с плеч соскальзывает одеяло.
На дисплее было сорок три минуты второго. Глухая ночь была в самом своем разгаре, в расцвете сил, в самом мирном и сонном соку. В поместье все крепко спали, и было слышно, как внизу отбивают каждый час старые часы. Тем не менее Саске застучал пальцами по дисплею, надеясь, что Итачи тоже не спит сегодня: он часто мучился бессонницей, и Саске было об этом хорошо известно. Теперь они достаточно близки, чтобы помучиться ей вместе.
Действительно, не прошло и двух минут, как в дверь кто-то тихо постучал. Саске завернулся в одеяло почти с головой, встал с нагретой кровати, взял со стола ключ и открыл замок. Его раздражало, что ему всегда приходилось пользоваться этим идиотским ключом, чтобы запереться изнутри, но, к сожалению, внутреннего замка не было.
По ту сторону двери, закутавшись в кофту, в пижаме стоял Итачи, то и дело переступая босыми замерзшими ногами по холодному полу.
— Иди грейся, — раздраженно фыркнул Саске, когда увидел это.
Пока он снова запирал дверь за замок, Итачи лег на его постель, продолжая кутаться в кофту, и только тогда, когда Саске перелез через него и лег у стены рядом, снял ее, укрывшись толстым одеялом.
— Заведи будильник на шесть, чтобы я смог уйти, пока все спят, — прошептал Итачи. Саске нахмурился: да, он совсем забыл про это.
На самом деле его злило то, что они должны прятаться, как преступники. Они были свободные люди и могли делать все, что хотели. Только вот сами стены этого поместья не поняли бы их, а потому пусть все остается на своих местах.
Луна продолжала светить в квадратное окно, ветер тоже продолжал все так же дуть и греметь по крыше. Саске и Итачи лежали на спине, рядом друг с другом, с плотно закрытыми глазами, прислушиваясь к дыханию друг друга. Они пытались согреться и заснуть, но ни того, ни другого ни у кого из них не получалось.
— Я ужасно хочу спать, — вдруг прошептал Итачи, так и не открывая глаз. — Но никак не могу заснуть.
— Я тоже, — прошептал в ответ Саске, укладываясь удобнее. Сбоку от него послышалась мягкая усмешка.
— Надеюсь, с тобой мне получится уснуть.
— У тебя нет выбора, если ты будешь в дальнейшем жить со мной, — с ответной усмешкой сказал Саске.
Его нисколько не смутило то, что он только что сейчас сказал, и он надеялся, что Итачи тоже не смущен. Да, они будут делить не только еду и крышу над головой, но еще и постель — это факт их отношений.
Саске только сейчас понял, что они не просто друзья, не просто люди, которые нужны друг другу. Между ними будет намного большее, чем сейчас, и эта мысль приводила Саске в волнение.
— Тебя обычно не мучает бессонница, — вдруг сказал Итачи. — Есть причина?
— Да, — ответил Саске, и они открыли глаза и одновременно посмотрели друг на друга.
Да, причина была, и Саске никогда не ожидал, что она так внезапно выбьет его из колеи. Он ожидал, что она обрадует его, наконец-то приблизит тот момент, когда поместье окажется позади, но почему-то сейчас Саске не был так рад этой вести.
— Мне звонили из столицы после ужина. Я уеду послезавтра, — тихо сказал он. Итачи внимательно посмотрел на Саске.
— Я приеду к тебе до конца года, — просто и уверенно ответил он, и Саске почему-то успокоил этот ответ. Он не хотел слышать сожалений по поводу своего отъезда, не хотел видеть грусть в глазах Итачи. Он сказал то, что нужно было Саске сильнее всего сейчас, но тем не менее тоска, которая не давала ему заснуть, продолжала ныть в его груди, несмотря ни на что.
Саске не верил до конца в то, что переезд Итачи — решенное дело. Это было сложнее, чем казалось им обоим. Это могло занять много времени, сил, пришлось бы пройти через множество объяснений. Итачи может с этим справиться, Саске верил в это, однако постоянно настраивал себя на то, что все не так просто, как выглядит. Но, несмотря ни на что, надежда, которую подал Итачи, грела Саске, он цеплялся за нее, и было бы очень неприятно, если она оказалась бы пустыми словами.
Но даже если и окажется, ведь это ничего не значит, это же не значит, что их отношения не продолжатся, ведь так, Итачи?
Темные, почти черные глаза Итачи в обрамлении длинных ресниц мягко блестели в темноте. Его распущенные волосы отливали холодным серебром в свете луны и казались жидкими, мягкими, льющимися, как будто ненастоящими, сказочными, сошедшими с детских иллюстраций. Саске вспомнил вдруг желающие убить его черные чемоданы у своей двери, вспомнил черное полотно на мольберте и густую краску, как кровь стекающую с него. Вспомнил свое многолетнее одиночество, свои детские горечи и обиды, свою черную язву, жравшую его и душившую все это время. Он вспоминал все это поочередно, ярко, безотрывно смотря в глаза Итачи, в его отрешенные, иногда как будто матовые глаза.
— Я буду скучать, — прошептал Саске и сам не узнал своего голоса; обычно такие вещи говорили за него его картины. — Я буду невыносимо скучать. Я никогда не думал, что хотя бы раз скажу это кому-то, но это так.
Я больше не вынесу еще одного ада одиночества, хотел добавить он.
Итачи ничего не ответил. Он протянул руки, нащупал ими тело Саске и притянул его к себе, обнимая за спину и плечи. Саске тут же зарылся лицом в чужое узкое плечо, вцепился в него, со всей силы зажмуриваясь.
Да, он уже не тот мальчик, который боялся самого себя, эти два месяца непоправимо изменили его. Он принял Итачи и принял свои чувства к нему, он больше не боится ничего в этом мире, даже одиночества: он будет с ним сражаться, когда оно попытается снова сожрать его. Саске неважно, что будет дальше, приедет к нему Итачи или же нет, но он уже никогда не станет тем, кем был, никогда не сломается и не поддастся язве внутри себя: Итачи вырезал ее одним своим взглядом, и никогда черной патоке больше не быть там.
— Ничего страшного, — шептал Итачи, поглаживая под одеялом плечи Саске и перебирая его мягкие волосы на голове — они пахли полынью, — не одному тебе придется это испытать. Один раз я уже уезжал отсюда, когда ты был ребенком, теперь уезжаешь ты, а я во второй раз остаюсь один. Но ты не должен думать об этом. Это нормально, это жизнь. Ты должен устраивать ее, у меня тоже есть дела, и когда я их закончу, то сразу приеду. Тебе не о чем волноваться.
— Я знаю, — прошептал Саске совсем рядом с ухом Итачи, обдавая его горячим дыханием. Его губы почти касались нежной кожи на шее, но Саске никак не решался поцеловать ее. — Я хочу, чтобы ты знал одно: я серьезен по отношению к тебе.
Итачи грустно улыбнулся и крепче прижал Саске, едва ли не сворачиваясь с ним в один клубок: уже было почти не разобрать, где чьи руки и ноги. Они настолько переплелись, что было даже невозможно дышать, но никто из них не хотел отпускать друг друга.
— Я тоже серьезен по отношению к тебе.
Саске повернул голову и заглянул в глаза Итачи.
— Я имею в виду, что могу любить только одного человека за всю жизнь. Помни об этом.
«Я тоже могу только так», — сказали глаза Итачи после того, как их мягко поцеловали в закрытые веки. Напоследок быстро и отрывисто коснувшись чужих губ, Саске снова зарылся лицом в серебристые волосы и плечо Итачи, закрывая глаза.
— Я хочу спать, — прошептал он угасающим голосом. — Я хочу спать с тобой. Я хочу спать с тобой всегда. Я хочу забирать все твои бессонницы и рисовать их.
— И я, — ответил Итачи, закрывая глаза.
Он продолжал гладить Саске по голове, перебирать его волосы, и тот, зажмурившись, полностью отдавался ласкающей его руке, постепенно обмякал в ни к чему не обязывающих прикосновениях, пока в голове не зашумели теплые волны. Они шумели сначала тихо, потом громче и громче, почти как море в теплый летний день. Черный мольберт со стекающими с него красками остался позади вместе с той тоской, что не давала спать, и Саске утонул в тепле, что окружило его впервые в осознанной жизни.
Итачи не сразу понял, что Саске заснул. Только заметив, что хватка того ослабла, он немного отодвинулся, заглядывая в расслабленное лицо. На приоткрытых губах Саске лежала тень грустной усмешки, но Итачи стер ее, проведя указательным и большим пальцами по горячим и влажным губам.
Итачи навсегда запомнит, как сильно хотел поцеловать их и как сделал это, почти впиваясь горячими пальцами в мягкое и расслабленное тело Саске, вжимая его в себя еще сильнее.
Итачи продолжал перебирать его иссиня-черные волосы, обнимать его, прижимать его к своей груди, поглаживать плечи в теплой кофте, переплетать их ноги, чтобы согреться и не замерзнуть. Да, ему тоже было тоскливо и грустно, он не знал, почему эта теплая и глубокая привязанность к Саске, эта крепкая любовь к нему приносит ему такую тоску, иногда почти неподъемную тяжесть печали и отчаяния. Итачи не понимал, почему так происходит. Не мог понять, почему ему так больно было прикасаться к Саске.
Но неважно. Все, что им нужно, это как можно скорее уехать отсюда.
Итачи повернулся удобнее и, наконец, уснул, прижавшись щекой к горячему лицу Саске.
Даже спустя много лет он продолжал ярко помнить этот день, потому что он был последним счастливым днем в его жизни за последующие несколько лет.