7 часть "Что, думаешь, меня можно так легко сломать?"
2 июля 2017 г., 19:01
Спортивно-тренировочная база ЦСКА: лёд сверкает в свете огромных прожекторов, параллельно полю вдоль боковых линий установлены бортики, отделяющие нас от тысячи трепещущих зрителей, но сейчас тут только пустующие ряды скамеек. Шумная, галдящая толпа, которой сейчас нет, но мне кажется, что я всё ещё слышу её рев. Вокруг бывали сотни лиц: оживлённых, смеющихся, жующих, что-то читающих, болтающих о пустяках и о чём-то важном и смотрящих за каждым твоим отточенным движением. Что они знают о цене, которую ты положил на это? После победы тебя вознесут на руках, а после провала лишь затопчут тяжёлыми ботинками и омерзительными плевками о том, какой ты жалкий неудачник, посмевший явиться сюда и пропустивший в свою голову мысль, что выстоишь, сумеешь. Что среди них один взгляд? Ничто. Его никто и не заметит, не поймёт, не разгадает, но он значит всё. Так после Канады меня утаскивали в различные углы, чтобы поведать, какой я замечательный спортсмен, как много подаю надежд и всякого рода подобный бред.
— Как он подрос! Просто удивительно, что из такого мальчишки слепилось нечто удивительное… Какие движения, тактика, да он просто родился, чтобы летать по льду! С ним сборная Советского Союза взлетит на вершину! Только жаль, что такие обычно долго не выдерживают и понимают, где действительно оценят их талант… Ох уж эта заграничная жизнь!
Я сжевывал каждое их слово и отплевывался после. Мне было неприятно, непонятно. Кто они, чтобы вообще что-то мне говорить? Они… Их слова для меня пустой трёп, очередная сплетня.
— Тарасовец же он, — гаркнул как-то мужик сразу после той игры. По телу прокатилась волна тепла и гордости. — Неудивительно, что этот малец так стал играть! Это самый сильный советский тренер, он из любого сделает машину и закуёт даже того, кто и не подавал никаких признаков таланта. А ещё он опасный, и ему не поперечишь.
Смотреть все они могут смело, не таясь, открыто. И говорить, что хотят. Их мнение не вызывает во мне чувств полета от их похвал и злости от их мерзопакостных комментариев в газетках. На меня налетает Гусь сразу же после игры, когда наелся кучу хвалебных речей насчёт моей игры, и как-то слишком осторожно интересуется у меня, пыхтя при этом загнаннее, чем обычно, будто бежал за мной через всё поле:
— Валер… — вздыхает он и заглядывает на меня с такой надеждой, будто от меня зависит окончательный ответ. — А можно мне тоже ходить к Анатолию Владимировичу?
Во мне просыпается злость, ярость, раздражение и лишь немного усталости от того, каким тоном он это спрашивает. Этот человек, который полил его грязью и назвал похабным словом, глядя на меня, возжелал стать лучше? Смешно, до стертости в лёгких хочется смеяться и даже закурить, хотя не положено. Знаешь ли ты, Гусь, что я сделал для того, чтобы вы все видели меня таким? Думал ли ты, сколько я собираю себя по частям после каждой неудачи… Своей неудачи, Гусь! И злюсь, и ненавижу себя, но бросаюсь в пекло, чтобы доказать себе и ему, что я чего-то такого, да стою. Зашиваю каждую дырку в его поломанной и истерзанной душе, когда он раз за разом сталкивается с такими как ты, как Балашов… Мне мучительно видеть этот сюрреалистический бред, который творится вокруг Тарасова: доносы, грязные сплетни за его спиной, попытка нажаловаться в правоохранительные органы, открытая агрессия и наступление на такого правильного человека, лицемерие постоянное, лживое до тошноты. И вновь, как каждый день и ночь, вечер и утро, раз за разом доказывать себе, что тяжёлый характер дополняют моральные принципы, и правда, за которой я последую на войну и умру во имя этого, если потребуется, что весь он — некрасив, хоть и взгляд его по-прежнему заставляет мое сердце оттаивать, даже когда он кричит на меня. Он уже начинает стареть, что становиться заметно, и никому в здравом уме нравиться не может… И с упавшим нутром признавать, что нет, как раз-таки очень даже может. Приходя на индивидуальные тренировки к А.В., чувствовал ли я себя исключительным? Да и ещё раз да. И делиться им мне было трудно. Ладно, маленькие детишки, снующие туда-сюда: такое было даже мило. Но, когда кто-то из моих ровесников начинал относиться к нему с едва видимым желанием на его одобрение, вот тогда во мне просыпалось нечто, что хотело разорвать несчастного, испепелить взглядом. Я терпел и буду терпеть всё это, поэтому отвечаю:
— Гусь, я не секретарь Анатолия Владимировича, — стараясь говорить так, чтобы голос звучал сухо, но не раздражённо, отвечаю я. — И мне совершенно непонятно, почему ты интересуешься этим у меня, когда можешь спросить у него сам.
— Как? — не понимает Гусь.
— У тебя что, номера тренера нет? Что за дурацкие вопросы? — совсем чуть-чуть видно, как я недоволен. Самую малость.
Больше меня выводят слова Боброва. Он собирает нас после игры, где все горячо обнимаются с друг другом и орут от счастья. А он, сказав всё и всем, приступает ко мне:
— Валерий Харламов — наша гордость, тот, на кого вы все должны смотреть и у кого должны учиться. Все оценили, как ты, Валерка, сегодня блистал… Не перечь! Блистал, да ещё как! Такой уровень, такой рост, уж не знаю, занимался ты так после тренировок или с кем-то ещё, — желудок сжимается от того, как мне неприятно его пустословие, его подозрения в неверности ему как тренеру. Да, знаешь что, Всеволод Бобров, ты абсолютно глупый старикашка, который и не представляет, что такое хоккей! — Я не знал, какой уровень у тебя был раньше, но все сказали, даже канадцы, что ты буквально летал над полем. И, Валер, — он смотрит внимательно на меня и хочется ему плюнуть в лицо и закричать, — спасибо тебе.
О, вот это, ты, засранец, зря. Как ты вообще посмел! Как у тебя духу-то хватило? Да что ты сделал, чтобы сейчас купаться во всём почёте за эту победу? Кто ты такой? Только Тарасов достоин каждого моего рывка на этом поле, игре. Об тебя я бы вытер ноги и развернулся бы, не глядя. Знаешь, что если отвечу тебе, ты выгонишь меня взашей и не моргнешь, но мне-то плевать… Смотришь ещё испытующе, мерзко, ожидая моего провала. Я не сделаю этого, потому что обещал Тарасову не нарываться. Но как же больно и отвратно смотреть на эти лживые морды. Самим от себя вскрыться им не хочется, видимо. Терплю и не улыбаюсь, когда он расхваливает меня перед всеми, а потом ухожу забрать свою клюшку, на которой написано «А.В.», и не нахожу её. Меня подхватывает шторм, состоящий из чувств, ставших уже родными: паника, злость, ярость, желание разорвать того, кто посмел взять не принадлежавшее ему. Я срываюсь с места и подбегаю к одному единственному и не продаваемому лицу — Кулагину — и разгневанно выпаливаю ему подводившим меня голосом, пугая этого бесстрашного человека:
— Борис Павлович, вы не знаете… — голос, почему ты дрожишь? — Где моя клюшка?
— Какая клюшка, Валер? — отвлекаясь от беседы с Тихоновым, он осматривает меня с ног до головы.
— Ну, которой я сегодня играл, — пытаюсь-пытаюсь справиться с эмоциями.
— А это спроси у Всеволода Михайловича. Он тебе скажет. Её же вроде забрать хотели в музей.
Дам я им сейчас такой музей! Просил же этого идиота, чтобы в случае чего спросил моего разрешения. Так нет же! Зачем? Не хочу оставлять даже следа об этом тут, в этих стенах и стране. Со всех ног бегу по коридору, отталкивая в сторону спортсменов. «Непонятно, что ли?! — думаю я. — Я спешу!» Вслед мне слышались смешки, что это Харламов, как на пожар бежит сломя голову к тренерской. А у меня было желание разрыдаться и избить Боброва одновременно. Очутившись возле двери, даже не утруждаю себя тем, чтобы постучать — вхожу в кабинет широкими шагами и выпаливаю на одном дыхании:
— Я не намерен оставлять тут свою клюшку. Даже для истории. Она мне нужна! — голос звенит от напряжения в тишине кабинета.
— Ладно, — отвечает мне мужчина. Я застаю его за рассматриванием нашего кубка и кучки клюшек, которые он забрал у ребят, у меня, как будто имел право на нашу собственность. Знаю, что у деревяшки нет души, но она мне дорога и я не отдам её так просто. Только не ему. — Только спроси у Балашова. Он попросил меня, чтобы все клюшки были в музее, — и, кивнув, взял какую-то тетрадку со своего стола.
Что? Они совсем обалдели? Я не имею права забрать свою! Свою! Вещь! Чёрт с ней, с победой, на которую, как я понял, хоккеисты не имеют права, но я даже кусок деревяшки уже взять не могу. Удивительно. Тарасов никогда не смел даже попросить о таком, хотя я уверен, что слизняки из Спорткомитета требовали у него такое. Вот же логово змей!
Я вылетаю из дверей тренерской и чуть не толкаю Балашова.
— Оу, Валер, тише-тише, что ты такой горячий? — серые глаза уставились, казалось, прямо в душу.
— Мне нужно забрать свою клюшку, — выдохнул я и зло уставился на него в ответ.
Светлые ресницы дрогнули. Бровь недоверчиво поползла вверх.
— Что, девушке подарок не можешь не подарить?
— Да-да, — разозлёно прошипел я. Только отстань и верни. — Она очень ждёт его.
— Ну, раз для девушки, то, Валера, мой мальчик, конечно отдадим, — проговорил со смешком отравленный злобой голос.
И вошёл в кабинет Боброва, сразу же направляясь к клюшкам, выуживая оттуда безошибочно мою. Это мне не понравилось. Какие-то подозрения охватили меня, когда увидел, как была замотана клюшка. Не так, как раньше, будто её уже разматывал кто-то и по незнанию завязал кое-как. У меня была феноменальная память на это, и, если кто-то трогал мои вещи, я видел это сразу. Тарасов был такой же, и меня это поражало. Стоит чему-то слегка измениться в положении вещей, я это замечал. Пауза зазвенела, как медный кувшин, наполняемый приливающей к голове кровью. Балашов подал клюшку, заставляя повернуть негнущуюся шею и взглянуть на себя: ухмылка на бледном старом лице была полна торжества и злости.
— Занятные инициалы у вашей дамы… — медленно прошептал он. — Как же зовут… Женщину победителя?
— Какая разница? — повторил я свои мысли бездумно, не в силах отвести взгляд от той вещи, что он протягивал мне. Неволновавшие тогда два ненавистных человека смотрели на меня с вниманием.
— Ну, как, — Балашов рассматривал меня долго, наслаждаясь моей растерянностью и яростью. — Все должны знать имя той, что сумела покорить такого строптивого мужчину. Это имя и фамилия вот тут? — он указал своим толстым пальцем с неровно обстриженным ногтем на надпись, выполненную маркером. — Было бы странно, будь это имя-отчество, правда, Всеволод? — спросил он у тренера. — Будто мальчик написал тут имя Анатолия Владимировича, того тирана, который чуть не сломал ему карьеру. Какая глупость, верно?
Глаза начала застилать белая пелена ярости. Прежде чем я, выведенный из себя, успел наброситься на него, тренер заговорил, растягивая гласные и издевательски фыркая от смеха:
— Точно глупость. Ну, полно тебе, Балашов, смущать мальчишку. Отдай ему клюшку и отпусти праздновать.
Балашов кивнул, чуть кривя губы, и перевёл взгляд прямо на меня.
— Держите, Валерий, и передайте вашей даме, что нам всем хотелось бы с ней познакомиться.
Я выхватил клюшку и вылетел тут же, как ошпаренный. Идя, не разбирая дороги я оглаживал самую дорогую вещь и внутренне чертыхался, пока не вышел на улицу. Фанаты спорта поджидали игроков возле здания и так и норовили втянуть в свои развлечения меня, причём на вечера меня приглашали люди обоих полов. Так что сейчас я мечтал уже только об одном: спрятаться от всех незнакомцев и незнакомок, страстно желающих общаться и никак не собирающихся успокаиваться. В этот момент я вспомнил, что Тарасов просил рассказать, как пройдёт игра. Позвонить ему. Нестерпимо хочется выпить от того, как я выгорел после всей этой гонки. Но сначала звонок. Бреду в сторону гостиницы неторопливыми шагами. Захожу в светлое здание и подхожу к стойке регистрации. Куда как проще идти вперёд, если отступать некуда. Спрашиваю, где телефон, и мне отвечают, что у каждого в номере есть свой. «Ну, да, это же нам не СССР, а чёртова Канада!» — безэмоционально думаю я.
Поднимаюсь к себе, разуваюсь, роняю клюшку в прихожей и, еле двигаясь, иду к кровати с роскошными белыми прохладными простынями. Падаю на неё, не вспоминая о душе, и минуты три смотрю в потолок пустым взглядом. Поворачиваюсь на боку к тумбочке и задумываюсь: «Кому же первым позвонить? Мамоньке с папенькой? Или Иришке? А может, дяде Хосе?»
Но, игнорируя внутренний голос, набираю заветные цифры тарасовского номера, надеясь, что он дома, что он видел. Сколько раз представлял, что он переборет свою гордость тогда на вокзале, провожая нас, и объявит, что едет с нами. Мне казалось, что даже проиграв, мы бы выиграли с ним. Идут протяжные гудки, и моё сердце скачет- скачет, и кажется, что ещё немного, и оно пробьёт грудную клетку. Я так боюсь услышать его голос, что закусываю костяшки на руке и рывком встаю с кровати, начиная ходить взад-вперёд, насколько позволяет длина несчастного провода.
«Меня больше расстроит, если они тебя в грязь втопчут после разгрома над канадцами. А так — ничего страшного, уровень Бобровский, выше не прыгнули», — сказал он мне тогда, когда была последняя тренировка. Я разулыбался ему так тепло, как мог, и подумал: он ещё так думает, оказывается. Ведь по моим представлениям, они должны были меня сжечь, изжить после победы, а Тарасов боялся, что меня запачкают какой-то там пустячной грязюкой.
Гудки продолжаются. А пульс уже бьётся где-то в ушах. Тут я слышу, как на том конце провода кто-то резво подхватывает трубку и один короткий вздох. Тишина. Я вздыхаю в ответ, знаю, что он никогда не начинает говорить первым по телефону.
— Анатолий Владимирович, мы победили… — воздух кончился, дальше говорить не могу.
Слышу на том конце провода ещё один еле различимый вздох.
— Знаю, Валер. Вы самая лучшая в мире команда, — тихо прозвучало в ответ так искренне.
Не хочу представлять его лицо в этот момент, но выходит будто само по себе. Нестерпимое желание вскочить и подпрыгнуть высоко-высоко и крикнуть что-то в небо.
— Спасибо вам, Анатолий… — зажмуриваю глаза, чтобы не дать волю каким-то странным, внезапно проступившим слезам, — Владимирович. Спасибо вам огромное…
Я нервно фыркнул, переворачиваясь на спину и закрывая глаза. Босые ноги начали мёрзнуть, и, зябко поёжившись, я подсунул ступни под край завернувшегося покрывала. Из груди рвались наружу все слова благодарности и восхищения этим невероятным человеком. Желание защищать его было сильнее, как и уважение к нему было сильнее моей симпатии.
— Сейчас долго разговаривал с Кулагиным… — прошептал почему-то он, и у меня от позвоночника до затылка пробежала волна мурашек.
— И что он сказал? — сипло спросил я.
— Говорит, что все недоумевали, почему при таком таланте у тебя нет желания податься заграницу. Спрашивал, тренировался ли ты самостоятельно. Я сказал, что не согласен с оценками, которые поставил судья в первом тайме. Попытался объяснить, почему я так думаю. Спросил, почему нельзя тебя перевести ко мне, — голос тренера становился всё глуше, и последние слова он уже почти шептал, замолкая.
— Я не удивлён, что они не хотят отдавать меня вам, но я не понимаю, почему не имею права сам решать! — возмутился я, запуская руку в волосы и взлохмачивая их.
— Всеволод Бобров попросил Кулагина узнать моё мнение о игре так, чтобы я не догадался, что это он спрашивает, — откликнулся Тарасов, игнорируя моё прошлое возмущение. — Только, Валера, без передачи.
Я от одного «Валера» уже хотел задушить его в объятиях, но как он до сих пор мне не доверяет… Как мне неприятно. Неужели я не доказал ему свою верность?
— Обижаете. Я никому ничего не рассказываю, Анатолий Владимирович, — ответил я, не в силах сдерживать улыбку. Тем более, он её не увидит.
— Верю, — так твёрдо заметил он. — Потому и рассказываю. Я Всеволода не пощадил и Балашова.
Можно, я пожму сейчас ему руку и зааплодирую, как маленький? Как же просто и хорошо от этого «верю».
— Правильно, — вкладываю в эти слова всю гордость, на которую способен, выжатый после тренировки. — Не понимаю каждый раз, когда Бобров корчит из себя профессионала, а играет так ужасно. А что Борис Павлович вам ответил на ваше несогласие? И про переход к вам?
На том проводе слышно, как Тарасов наливает себе что-то в чашку. Слышу шелест распечатываемой конфеты. Улыбаюсь снова. Надеюсь, это его любимые мятные леденцы. Правдивость моих слов подтверждается спустя несколько мгновений.
— Думаю, *хрум* ты сам *хрум* всё знаешь.
Он всегда разгрызает леденцы. Не знаю, то ли ему терпения не хватает, то ли так он успокаивается, но я подхватил эту привычку. Каждый раз, оставаясь один, я набирал кулек таких сладостей; поначалу просто сосал леденец, а после разгрызал, и с каждым хрумкающим звуком сердечный ритм всё усиливался. Обычно, съев за раз конфет пять, было очень терпко провести языком по зубам. Жгло. И я думал, каково это будет встретиться с таким же языком, который пропитан вкусом мяты, и будет ли его обладателю так же жечь, если я его поцелую? Тем временем Тарасов продолжил меня «радовать»:
— Бобров останется с вами до конца, — сказал он, дохрумкав конфетой и, судя по звуку, отпив чаю. — По всем дисциплинам.
Я замолк. Знал, конечно же, что таить, но теперь настроение улетучилось.
— После этого тренироваться совсем не хочется.
Он промолчал. Продолжал заниматься своим чаепитием, будто не находится за тысячи километров от меня, а сидит тут, предположим, в тренерской и разговаривает со мной. Не говорил ничего он долго. Трубку я класть не хотел и свернувшись на кровати калачиком, прикрыл глаза, вслушиваясь в его бытовую рутину. Было так тихо в его доме. Он что, жил один? А где жена? Минут десять прошло, если не больше, и я, почти убаюканный, даже вздрогнул от его голоса:
— Заснул там, Харламов?
— Нет-нет, Анатолий Владимирович, — ответил я быстро, разлепляя глаза.
На том конце провода кто-то фыркнул.
— Валера, а как прореагировали ребята на твою игру?
— М? — сонно получилось. — Ну, я пока убегал от репортеров, в глубине слышал про свою игру, что-то в духе «как здорово». Потом Гусь… Гусев сказал, что я к вам тренироваться хожу. Петров сказал, что вы очень хороший и сильный тренер, поэтому неудивительно, что я так ездить начал. А Гусев ещё тут же спросил, можно ли ему ходить к вам. Я сказал ему, что это не ко мне, а к Анатолию Владимировичу — спрашивай. — ответил я. — Ну, это всё, что я уловил…
— То есть, они оценили твою игру? — в голосе Тарасова радость, что ли? — Это самое главное! Теперь немного поработать кое с чем, и всё будет хорошо! Валера, ты вообще хоккеист чистой воды. Такое бывает очень редко. Просто это надо знать и помнить. Думаю, что выяснили на следующий год, — всё это произносил мягкий, глубокий, проникновенный, такой богатый оттенками и нюансами голос. И трудно было поверить, что слышишь это от Тарасова. Я уже готов был утечь куда-то в район пола, так как мне хотелось смеяться, но он продолжал. — То, что ты так стал играть — это твоя заслуга, не много-то я и участвовал в процессе.
Он так это произносит. Боже. Я спешу ответить ему.
— Спасибо вам, Анатолий Владимирович. Без вас бы я не научился ничему. И я очень ценю, что у меня есть такая возможность, вот правда, — пауза, и торопливо дополненное, —Я просто очень увлёкся хоккеем. — «Кого ты обманываешь, Валера?» — проносится в голове. — Мне всегда хотелось понять и узнать, как можно добиться хороших результатов в нём. Хотя я всё же ещё очень скептично отношусь к своим достижениям. Хорошо. С удовольствием попробую узнать, чего мне не хватает, Анатолий Владимирович.
— Это правильно! — слышу, как он довольно произносит. — Можно плакать над тем, что ничего не получается, и тогда не найдёшь ошибок или желания что-нибудь исправить. Но при этом нужно знать и свои достоинства, Валер. — он помолчал, видимо, ожидая дополнений с моей стороны, но не дождался и принялся вновь ронять слова:
— Как Гусев?
— Он зол.
— Очень прискорбно, — замечает он. — Злость надо переводить в созидательную силу и направлять в нужную сторону. Легко мне говорить, да? — вдруг смеётся он.
— Вы не злитесь, тренер. Я даже удивлён, что столько вокруг творится, а вы всё держитесь.
— Что, думаешь меня можно так легко сломать? — мне чудится, что он щурится так где-то на нашей общей далёкой родине.
— Я думаю, это невозможно.
Он вздыхает. Я не хочу прерывать наш телефонный звонок и поэтому спрашиваю:
— А вы смотрели на нас по телевизору? — жду ответа, затаив дыхание.
— Нет, — просто отвечает он.
Внутри что-то обрывается.
— Ты что поверил, Харламов? — тихо спрашивает он. — Я давно смотрю на тебя, на игру твою, глаз отвести не могу.
Я сглатываю. «Давно смотрю на тебя…», «…глаз отвести не могу».
— Нет, не поверил, — отвечаю. — Ну, может, самую малость.
Там смеются.
— Вот смотрю на тебя, Валера, и сказать боюсь, как ты сам не замечаешь, что стал играть лучше всего мира. И ведь ты сегодня доказал это.
Я падаю с кровати. Нет, не шутка. Суетливо беру выпавшую трубку, из которой слышится:
— …Он что там, в обморок упал от звёздной болезни? Или шока? Я так и знал, что хвалить — бояться.
— Все нормально, тренер, — бормочу я. — Я цел.
— Что, Валера, ноги не держат?
— Почему же, я лежал.
— А чего свалился? Откуда? — ворчит тренер.
— С кровати.
— Очень-очень неприлично по телефонному этикету так разговаривать с теми, кто старше тебя. Ты же не барышня, Харламов, со мной из постели говорить.
Я краснею.
— Просто телефон на прикроватной тумбочке в номере — я не виноват! — восклицаю поспешно.
— Так и быть, начальство вас прощает, уважаемый хоккеист Валерий Харламов. Но в следующий раз лишим вас всех наград и звания мастера спорта!
— Не нужно мне это звание… — тускло замечаю я. — И вообще никаких наград не нужно.
— А что же тогда нужно тебе, Чебаркуль? — спрашивает Тарасов и я знаю, что ему интересно услышать ответ. «Ты» — ответ уже есть внутри моей головы, но отвечаю другое:
— Жить и играть.