Ты — мой хоккей

R
Завершён
123
5
автор
Gaymin бета
Фэндом:
Размер:
201 страница, 75 663 слова, 26 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
123 Нравится 91 Отзывы 31 В сборник

10 часть "Раз-касание, два-дыхание, три минуты-без сознания "

Настройки

Испания, 1956 год

Закрой глаза мои: тебя и так я вижу, Не нужен также слух: твой голос мне ль не знать? Без ног к тебе дойду, хотя нельзя быть ближе, Закрыв уста, могу тебя я заклинать.

***

Об этой истории в моей семье не часто вспоминается. Как и об этом человеке, который изменил мир вокруг меня навсегда. Дядя Хосе был братом моей мамы, и у него мы гостили какое-то время, пока я был маленьким сорванцом в коротких шортах. Детство я плохо помню, да и юность уже стёрлась почти из моей памяти, оставляя место только ярчайшим моментам. Знаете, я не воспринимал никогда своего дядю сильно всерьёз, что ли. Не осматривал внимательно, не изучал из-под длинной чёлки, а когда он с нами дурачился, и то не обращал внимания на то, какой он. Хороший или плохой, сильный или слабый. До того рокового дня с корридой не смотрел на этого удивительного человека, широко распахнув глаза и начиная внимать каждому его слову, жесту и наружности. Во время забега быков, а в тот день стояла удивительная и солнечная погода, я заметил миниатюрненькую такую, смешного окраса собачонку-дворняжку со смешными пятнышками и торчащим вверх хвостиком. Она сидела одна на дороге и не понимала, что происходит. Её взгляд выдавал. Я стоял на балконе вместе со всеми и услышал бегущую по дороге толпу наперебой с быками, да такую, что земля тряслась. Огляделся воровато на улицу, а дружок был всё еще там и лишь потерянно осматривался по сторонам. Моё сердце начало биться в такт этому волнению земли. Шум в ушах нарастал, и меня внезапно охватил страх, доныне мне не слыханный никогда прежде. Я замер на том месте, котором был, и мой взгляд перемещался суетливо то на маленький комочек на дороге, то на приближающуюся толпу. Тело словно парализовало, а вздохнуть, как ни хотелось, так и не выходило. Мои ноги, казалось, зажили собственной жизнью и сделали шаг назад. БУМ! Мгновение. И я уже сбегаю со всех ног по ступенькам нашего дома и кричу маме вслед. Мол, я сейчас, маменька, только заберу кое-что. Ей нет сейчас дела до меня. Добежав до выхода, удалось сделать наконец вздох, так необходимый мне тогда. Быстро перебирая ногами, я мчусь к собачонке и беру её на руки и оглядываюсь вдаль на дорогу. Время замирает. Всё начинает казаться таким медленным, даже мой страх притупляется. Я вижу и знаю, что надо уйти прямо сейчас и, если промедлю, будет поздно, но что-то сковало меня снова, не давая ходу. Застыл на месте, как тот потерянный пёс, не в силах понять, что происходит. Люди бегут-бегут. Слышен лишь топот их сапог по мостовой и цокот тёмных, как сама ночь, быков. Мне чудится, что я слышу их дыхание совсем близко. БУМ! Секунда. И всё начинает происходить очень быстро. Я слышу надрывной скрежет случайных камушков, катящихся по дороге. Толпа заканчивает свой бег, и я еле успеваю отскочить, всё еще не выпуская маленького приятеля из рук. Один бык отбился от своего забега. Это животное очень опасно в своей красоте. Вы видели когда-нибудь испанского быка во время его свободного разгуливания совсем близко от вас? Кожа блестит так, что видны малейшие перекаты стальных мышц под кожей. Если бы видели так близко, как я, не смогли бы уйти от повреждений, и довольно серьёзных. Не мне вам говорить о статистике смертей. Одно дело быть затоптанным, а другое — насаженным на рога. БУМ! Как молотом ударяет откуда-то сверху. Секунда-две-вечность. И я слышу крик. Возможно, это мама. А ещё есть взгляд. Он заметил меня. И сердце ухает куда-то в желудок. Что-то приземляется прямо на мостовую прямиком с балкона. Мужчина с подвёрнутыми рукавами белоснежной рубашки в чёрных брюках. Его широкая спина, как стена, упорно не хотевшая рушиться и отдавать меня врагу, взмахи сильных, по-мужски прекрасных уверенных рук танцуют одним им известный танец. Спасение или погибель? Вот, что не стирается из памяти, высечено на задворках сознания, и сомнения есть, что, будто всегда там и было. Лёгким, играючи и очень смело брошенным жестом отвлекает быка от меня. Я помню взмах красной тряпки и танец. Его можно было назвать танго. Танго смерти. В моей голове спустя столько лет звучит виолончель. Взмах — и бык почти коснулся тебя. Поворот такой резкий и порывистый, бесстрашный. Раз-два. Животное проходит совсем близко: ещё чуть-чуть, и кажется, что тебе конец, но нет. Твой выпад, огонь внутри тебя в его сторону спасает от увечий. Укротитель рассвирепевших, дядя Хосе, я помню тебя всю жизнь и не забуду твой урок. Он состоял не только в том, чтобы жить и делать. Ты сказал тогда мне: «То, что ты полюбишь, само тебя найдёт». И оно нашло. Поверь, в те последующие годы мне казалось, что это ты нашёл меня. Как я тогда ту собаку, не понимавшую ничего вокруг. Я смотрел на твои поступки, дела-а! И они были для меня самыми достойными на всей земле-матушке родненькой. Ты пойми, дядя Хосе, любить — для меня означало спасти. А ты вытащил меня. Так сильно достал за загривок и дёрнул на свет божий своими словами и поступками, что, казалось, душу-то мне вывернул, испотрошил, изрезал всю напрочь. Соберётся ли? Сердце стучит в ушах, во всём теле, источая одному ему известную энергию. Просто мышца, говорите? Так почему кровь кипит в жилах от взгляда на одного человека, да так, что трясти начинает, и колени словно ломаются от удара форвардов из НХЛ. Не бывает, невозможно, чтобы за спасение сажали, лечили, ломали, презирали и не считали за живого вовсе. За заразного и больного, а? Да, я пригляделся к тебе настолько, дядька, ты же не поверил бы никогда. А-а-а, чёрт тебя знаёт. Поверил или нет. Всё равно бы не узнал. Не в этой жизни точно. Роднее твоего лица ведь не знал я. Оно могло быть самым уродливым, Хосе, не за красоту любят, и ты это тоже знал. За дела! Поступки! Действия! Слова! Вот, что краше не сыскать. Они делают из тебя того, кем ты являешься и что ты там дышишь и бормочешь в жизни этой. И слова лгать не должны, иначе это не слова, а кисель застойный! Да, господин Балашов, ай, а вы четверть моих армейских командиров? И те, чьих имён я и не вспоминаю. Так почему же волнует каждую тварь смотрящую, кто, с кем, куда пошёл? Почему не могут люди… «Можешь или не можешь — только тебе решать…» Видел-то тебя два раза в жизни. В первый, когда заставил посмотреть на себя, как на небо, а во второй, когда насмотреться уже не мог, хоть над солнцем рыдай. А потом и поздно было. Земля тебя уже избрала, а дурь свою выбил из башки шальной всю. И, как мне думалось, что изжилась она уже во мне и отмерла. Но, видимо, без толку всё. Это прекрасная видимость спасения — уехать далеко, умереть, не видеть того, кто заставлял внутри сердце испуганно трепетать. Вдох-выдох. Секунда-час-день-неделя-месяц-год-десяток-вечность… Какая разница, если уже болен? Ненормальный, опасный, глупый. Останови тот ритм, что выбил стук копыт, так бьётся мозг, любивший страстно женщин, не мужчин. Это бешенство вселяют испанские быки или люди, об которых ломается взгляд? Забрось дурацкий орган в яростный пожар, коль случится безумие снова. Если можно было смириться, дядя Хосе… Принять себя и начать жить заново, то эта история уже походила на насмешку, нежели на судьбу. Но… БУМ! Спустя время губы продолжают уже шептать не одно имя, а сливаясь, переливаясь в одно целое, единое. Название моей болезни — всего два человека, правильных и достойных до невозможности. И сроком в четырнадцать лет. Навсегда приросло, не оторвать, только кожу сорвать если. Так не хочется же. Больно, как-никак.

***

Мы все ищем мечту, Мы уходим из дома Нырять в глубину. В кругу незнакомых Снова падать, взлетать; Вычёркивать буквы, Желать и прощать. Обветривать губы, Мы теряем себя. Обернувшись комфортом, Надоело скучать По людям на фото, Я устал быть один. Дни растаяли маслом, Я тебя обниму. Я вернулся, Я счастлив. Распахни настежь окна, Разбуди меня ветром. Пусть шумит этот город, Наши встречи так редки. Распахни настежь окна, Разбуди меня ветром. Пусть шумит этот город, Наши встречи так редки.

***

Москва, 1973 год После матча с НХЛ-Канада и суперсерии 1972 года Период подготовки к суперсерии 74-го года

Я быстро шёл по длинному коридору спортивной базы. Знававшая само время до войны лестница оканчивалась маленькой круглой площадкой, освещённой тусклой лампочкой, с приоткрытой дверью. По периметру располагалось несколько одинаковых железных дверей с медными табличками и с замками в дверных ручках. Я цепко ухватился за поручень перил и, переступая сразу через две ступеньки, подтягивался к месту назначения. Тренировка с Бобровым. Стоит ли вообще спешить? Было всегда безразличие теперь. Спасало одно — что к хоккею я всё-таки не мог быть равнодушным. У меня к нему страсть и уважение, за него и драться могу, ага. Поднявшись, я увидел проходящих мимо Кулагина и Тарасова. Замерев на месте, как и стоял, в замедленном движении смотрел, как мой тренер идёт рядом с Борисом Павловичем и о чём-то неспешно переговаривается, чуть улыбаясь и усмехаясь тонкими губами. Они приостановились в шагах пяти от двери, которая вела на лёд. На тренировку с Всеволодом Михайловичем. В голове бешено роились мысли. Сердце, казалось, решило довести меня до тахикардии. Я поднял взгляд и пропал. Тарасов смотрел прямо на меня, в упор, не мигая даже. Это, конечно, не мешало ему продолжать диалог с Кулагиным, но почудилось, будто мы оказались в отдельном пространстве с тренером, где нет места чему-то внешнему. Глаза напротив — сосредоточенно холодные, но смотрящие настолько прямо, откровенно. Выуживая что-то, выжигая, доставая и переворачивая. Наружу. Клешнями и ничем иным. Медленно моргнув, я сделал несколько шагов в сторону двери и смог лишь кивнуть своим наставникам. — Валера-а! — голосом баловаться нельзя, а он отчего-то умеет. Ну, так не звучат те, кому наплевать. Он в тоже время задаст хорошую трёпку и смотрит, как на ребёнка забавного. На его лице не отразились никакие эмоции. — Ко мне если будешь так опаздывать, — погрозив мне пальцем, проговорил Тарасов. — Лёд будет твоей матерью, отцом родным и женщиной любимою! Ты меня понял? — Так точно, — отвечаю я и захожу в двери, ощущая свободу и полёт, на который в этой жизни я нигде больше не наткнусь. В голове сомнения по поводу того, что же тут делает Тарасов. Проведать он нас, что ли, пришёл? Мне казалось, этот человек слишком горд для этого. Тем более, что он не раз и не два мне говорил, что не любит стычки с тренерами не своей команды. Пусть и бывшей. Его как-то один тренер за раздачу указаний команде чуть не поколотил прилюдно. Смеялся тогда, рассказывая, мол, ишь задёргался весь, ручонками замахал и красный весь, как винегрет. Про тренера этот мужик тогда и написал кляузу в газетёнке, что он потому такой злой, что у него личная жизнь не удалась. Я был в шоке. У тренера-то? Да его семья прочнее русской армии в любой период смуты. Тарасов решил не трогать чужих обормотов почём зря, хоть душа болела за всех одинаково. «ЦСКА», «Спартак», «Динамо», «Звезда», «Крылья», «Вертолётики»… без разницы ему было. Я покосился на толщину двери, наводящую на мысль о глухой непробиваемости, но ничего не стал делать и молча направился вслед за командой, которая вяло наматывала круги по длинной, бесконечной, блистательной и прекрасной глади льда. «Пора собраться, — мрачно пронеслось в голове. — Всё, что только умею я, так это одно — играть, а жить уж как-нибудь потом, не здесь, не сейчас, Харламов». Стоило заявиться вот так вот неожиданно Тарасову, и меня, неподготовленного, сразу начинало трясти, и мысли убегали в забытье, далёкое от хоккея. Уши закладывало, руки сотрясала мелкая дрожь — не приведи чёрт, кто-нибудь заметит, клюшку бы не выронить. А уж говорить и спрашивать что-либо у Анатолия Владимировича… Не справился бы я, понимаете? Голос походил то на петушиные вскрики, то садился до саднящего горло шёпота. И он тоже дрожал, и я сам хотел сковать себя цепями, шнурами, колодками. Всё это сбивало с ног, мешало быть прямо сейчас, в игре. Перед глазами плыл туман, а сердце трепетало испуганным зверем. «Случилось-то что? Тренера увидал, какой молодец, а! Да-к чего тогда его, как отца с ремнём, шугаешься? Или, как девка, томно вздыхаешь по нему, такому всему сильному, крепкому, несгибаемому ничем? Если один только взгляд и голос связывает, парализует, как тогда, в Испании — надо что-то делать, Валер. Так ведь нельзя, чтоб о психушке, чтоб в застенок, как о спасении думалось». Я бросил шайбу, передавая её Фирсову и сразу получая её обратно. Обводка меня не подводила, движения нигде не заучивались, просто я подхватывал тот настрой, что бурлил на льду. Словно это не спорт, а актёрство какое-то театральное. Игра разворачивалась и набирала обороты. Обойдя четверых, я сделал резкий, порывистый разворот и моё бесстрашие кончилось вмиг. Что-то оглушающее бьёт прямо в солнечное сплетение, выбивая все моё лишь начавшее собираться вновь хладнокровие. Дверь распахнулась, и на лёд зашёл Тарасов. Сильно вздрогнув от громкого хлопка двери, как от выстрела, я больно свалился на лёд. И тут же услышал Тарасовский низкий угрожающий: — Чудеса да и только… Слушай, Харламов, почему ноги голову не слушаются, а? Ты у меня с канадцами балетную партию собрался сплясать, чтоб их удивить и потешить нынче? На его голос обернулась вся команда. У меня пропал дар речи, как у рыбёшки, кинутой кем-то на берег. Тарасов на спортивной базе сборной. Тарасов на тренировке. Ребята поздоровались с тренером, и Михайлов рискнул уточнить: — Надолго к нам, Анатолий Владимирович? — парень рассёк коньками по льду, подъезжая поближе к бортику, на который облокотился Тарасов. — С чего ты это взял, Боренька? — прищурив глаза, насмешливо переспросил Тарасов. Моя надежда в это время где-то больно ударилась об лёд и разбилась. — Не на часик уж точно к вам забежал, — и усмехнулся так по-тарасовски. Только он так умеет. Хитрый прищур и искренняя ухмылка, которая даже могла бы стать настоящей улыбкой. — Вот и здорово, Анатолий Владимирович! — кричит Третьяк от ворот. — Нам вас не хватало. Видите, какой цирк мы тут развели. Тарасов оторвался от бортика и выпрямился. — Так, что цирк, я это и так вижу, без подсказок ваших, обормоты, — вздыхает и обводит нас цепким взглядом. — Так только это не смешно видеть, а больно. — А вы задержитесь и станет терпимо, — кто-то подаёт голос из образовавшейся вокруг тренера толпы. — А терпимо мне не надо, Вадик, — заводится вмиг А.В. — Терпеть тебе положено по уставу, судьбе хоккеистской, а мне результат нужен. Что за медленные реверансы и па вы тут учудили мне? А ну-ка, ломики, поди, запылились совсем, изржавели… — Я за ними присматривал, — отвечает с готовностью Гусь. — Присматривал он! — досадливо огрызается Тарасов. — А обниматься с ними ты, верно, забыл как, да? Я смотрел на это и наглядеться не мог. Как такое могло произойти? Вернулся! Тарасов, живенький, родименький, как будто не я вчера от него с нашей персональной тренировки выкатывался. Хоть бы намекнул, змей старый. Улыбка натягивается на лицо, такая глупая, и сползать уже не собирается. Вскочив на ноги, я, не помня себя, подъезжаю к Тарасову ближе всех и с искренним счастьем, что бурлит во мне, говорю: — А можно сначала вас обнять, Анатолий Владимирович? — робко, но с честью. — А потом уже ломик. Тарасов смотрит на меня так спокойно и ровно, а сердце всё не уймётся, дрянь такая. — Ну-ну, Чебаркуль. Ты, я смотрю, соскучился больше всех? — скрещивает руки на груди, и вижу же, что растроган немного от моего порыва. Голос-то не строгий, как обычно. Таким голосом в провинности замечают, но не ругают, а пальцем, так, для порядку, грозят. — Где бы не работал… — начинает он, а я уже обхватываю его крепко-крепко, не отцепишь, и стискиваю, что дух выбивает. Крепкое тело под моими руками, начав свой вздох, как-то обречённо выдыхает, и уже в самое ухо слышу его неторопливую фразу, — отпускать меня не хотели. А мне хорошо. Правильно до вспышек под сомкнутыми веками. Так я счастлив, что это мгновение приобретает в размахе целую вечность. И ладонями торопливо огладив его спину, уже собираюсь отстраниться, как чувствую, что его руки лёгким движением зарываются в загривок моих волос. Гладят аккуратно, чуть поглаживая пальцами пряди. Дыхание спёрто, а лёгкие зажали в кулак. — Я счастлив, что вы снова с нами, — шепчу ему куда-то в промежуток между ухом и шеей. Так рад, что всю жизнь бы так стоял и не отпускал тебя, драгоценный мой человек, мне ж выть охота, дай лишь волю рядышком побыть. — Ну всё, хорош тискаться, Валера, — бурчит кто-то из команды. — Пора и честь знать. Неловко разжимаю объятия и отхожу в сторону, не отрывая от Тарасова взгляда. Он смотрит на меня секунду-две-три — не меньше — и во взгляде этом столько чувств, что меня штормить начинает. Забота, благодарность, тепло. Я купаюсь в этом странном вареве, и мне хорошо в такой степени, что умереть будет не жалко, а даже здорово. На Тарасова летит Гусь и хватает бесцеремонно его за плечи, притискивая к себе в медвежьи объятия. — Мы так рады, Анатолий Владимирович. Без вас тут совсем тухло было, — и улыбается беззубым ртом. Зуб он так и не вставил. И напоминание моё не забыл. Да только меняется всё. И люди, и мысли, и слова. — Да, вижу, что рад, Гусь, — на его лице блуждала странная отрешённая улыбка. — Только душить тренера необязательно совсем. Гусь смущённо смотрит на него. А ребята смеются и тоже обнимают по очереди тренера. «Наконец порядок», — думаю я. — А низкой самооценкой вы не страдаете, коллега, — вижу Боброва и его ехидную улыбочку. Меня аж корёжит всего. Сплюнуть бы всю отраву его за шиворот, чтоб долго отмывался. Пока шкура вторая не слезет, явив нам на суд серенького человечка в футляре. А Тарасов… Вот что за человек, а?! Смеётся и жмёт руку этому поганцу из удушливого кошмара и хлопает его по плечу со словами: — Не зазнайство это, Всеволод, а результат многолетней работы. Бобров хочет что-то сказать, но я не даю. Не выдерживаю просто. Как смеет?! Не тронь его, тварь дрожащая, смотреть на него даже не вздумай! Неудобно же тебе самому, вижу, не проглядел… Постыдился бы, малость, может, и поумнел бы к старой заднице наконец, пока не осыпалась. — Наш тренер — находка для любой уважающей себя сборной и игрока. И так это выдаю. Таким не терпящим возражений тоном, что Бобров обрывается и лишь замечает: — Выдрессировал ты его, я погляжу, Толя. Совсем как за родину стоит. Не сдвинешь. А Тарасов только смотрит, и морщинки вокруг его глаз собираются так красиво и правильно. Гляжу-гляжу и падаю куда-то. А он смеётся одними глазами. На ум приходят строчки из не пойми откуда выпавшего мне стихотворения, но они откровение, да и только. Такое просто так не произнесёшь. Даже самой любимой женщине на свете. «Закрой глаза мои: тебя и так я вижу, Не нужен также слух: твой голос мне ль не знать?» Тарасов щурится, резко вдруг поворачивается, словно собирается сделать подсечку, и ударяет в ладони. Этот звук отстреливает в тишину поля, кажется, до самой крыши. — Что встали, солдатики? За ломиками, за ними, родимыми. Марш! «Без ног к тебе дойду, хотя нельзя быть ближе, Закрыв уста, могу тебя я заклинать». В голове пустота. Я поднимаюсь на ногах и качусь к выходу, как Тарасов хватает меня ладонью за плечо. Глаза в глаза. Сердце в стенку. — Валера, грузики из зала поможешь принести? Смотрит так внимательно. Не вычеркнешь, не забудешь. «Я обниму тебя всем сердцем, как рукою. Останови его, так бьётся мозг, любя…» Рука никуда не девается. Ведёт, подталкивает, направляет к залу и, пока включает свет в зале, можно решить, что проводит неспешно пальцами. Не удержится ведь. Сломается во мне что-то, Анатолий Владимирович. «Забрось в него пожар, случится коль такое: То на крови своей я вынесу тебя». Мне не всё равно уже чёртову уйму лет. А в голове продолжает напевать неспешно, как приговор: «Нет без тебя мне жизни на земле. Утрачу слух — я всё равно услышу». Я не хочу его слышать, а в тишине становлюсь мертвецом. Секунда-две-жизнь… «Очей лишусь — ещё ясней увижу…» Именно поэтому я не хочу его видеть и жажду одновременно. «Без ног я догоню тебя во мгле. Отрежь язык — я поклянусь губами…» Я не хочу тебя, Тарасов, знать! И, не узнав тебя, я и не жил бы никогда. «Сломай мне руки — сердцем обниму…» А он наклоняется к полкам, на которых всегда стоят эти пыльные гири, и бормочет что-то, слов не узнать, не понять. Хочется ударить что есть силы об эту стену. «Разбей мне сердце — мозг мой будет биться Навстречу милосердью твоему…» Почему бы ему просто не убраться от меня подальше? Тарасов оборачивается и улыбается, смеётся, что-то говорит, но звук, как через толщу воды. «А если вдруг меня охватит пламя…». Смотрю, как он глядит на меня. Сверкает своими чёрными глазищами со смешинками. Эх, чертята-а! Выжидает, а потом не выдерживает и начинает смеяться. От улыбки его лицо посветлело. Красив, что не описать никак. За что? На что смотреть-то? На старого мужчину, у которого за спиной годы-годы жизни? За это любить, я вас спрашиваю? Хочется себе по физиономии съездить, как только вообще думать такое смею. А он что? Берёт и прикусывает язык, силясь сдержать не пойми откуда взявшееся веселье. Меня берёт досада. Вот прям за горло и хватает. Не сдёрнешь. Оторвать глаз не могу и делаю шаг. «И я в огне любви твоей сгорю». Он мне не нужен, а я не нужен ему! Подхожу ближе и говорю одними губами: — Анатолий Владимирович… «Тебя в потоке крови растворю». — Что? — переводит на меня взгляд таких шальных глаз. — Ты бы видел себя, Чебаркуль! Стоишь, как олень… Хватаю его за жилетку и резко тяну на себя. Он замолкает, а мне всё равно, хоть убейте меня. Руки плотным кольцом обвивают талию, прижимая к себе так близко. Как только наглости хватает?! Дыхание ровное, редкое, контролируемое мною, пока за душой и сердцем, за семью замками и печатями тлеют угольки болезни. — Ну, ты чего, Валера-а? Зарываюсь носом в ткань любимого жилета. Как и хотел год назад. Осторожно вздыхаю, боясь напугать что-то незримое. Мята. Нет, ты поверишь иль убьёшь?! Чёртова мята, чай! Обхватываю его полностью, жёсткие, такие незнакомые и знакомые одновременно волосы задевают мне щёку. Млею от запаха мяты. Он будит во мне терпкую горечь. И в голове всё перемешивается, потому что жар застилает глаза и мешает думать. Нет, ещё есть запах, такой тёплый, как одеялом накрывающий полностью. И от него отодвинуться даже не хочется. Замереть. Захорониться на этом плече, разве что. — Не оставляйте нас больше, Анатолий Владимирович, — голос мурлычет, но мне без разницы. Хорошо. Правильно. Дома. — Да на кого ж я вас оставлю, Валер? — недоверчиво и со смешком спрашивает Тарасов, обнимая за плечи. — Уж на Боброва попробовал, да не очень получилось. Ты там не обслюнявил меня ещё, Харламов? — Нет, — дышу часто, как могу. — Да? — с издёвкой. — Засахарились, вы, сам видишь, у меня шибко, совсем, как девчонки, себя ведёте. Эх, бойцы-ы… — ворчит он. — То-то я смотрю, тренер вам сопли давно не утирал, м, Валер? — Давно, — вздыхаю. И всё будет нормально. Прямо сейчас. Может, через три-две-одну… Секунду-минуту-час я застыжусь себя, но сейчас нет.
123 Нравится 91 Отзывы 31 В сборник
Отзывы (4)