Ты — мой хоккей

R
Завершён
123
5
автор
Gaymin бета
Фэндом:
Размер:
201 страница, 75 663 слова, 26 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
123 Нравится 91 Отзывы 31 В сборник

22 часть "Валеры нет"

Настройки
Чебаркуль, 1975 год, декабрь — Время нарушения не установлено. Показания товарища Пятенского являются ложными, что было подтверждено в ходе повторного расследования. Тарасов Анатолий Владимирович, 10 декабря 1926 года рождения, признанный виновным приговором от 4 декабря 1974 года по статье 121 УК СССР — мужеложство, на данный момент — 25 декабря 1975 года — является полностью оправданным. Суд приносит вам свои извинения, товарищ Тарасов. — Бог вам судья. — С этого дня приговор окончателен и обжалованию не подлежит, — стук.

***

— Не спеши отсюда выйти, Тарасов. Тот, кто бежит, тот всегда быстро возвращается. — Не сочтите за наглость, сударыня, но вернусь я только в хоккей и никуда больше. Тут есть телефон, чтобы позвонить? Старуха, похоже, разобиделась и решила поиздеваться: — Родным? — уточнила зачем-то старуха в застиранной форме работника тюрьмы. Её форма цвета не имела по определению. — Не советую вам звонить мальчикам своим… Тут прослушка рыщет будьте-на! Тарасов резко развернулся и поморщился. — Так мне это всё надоело! — сквозь зубы выплюнул он. — Могу я набрать дочери, или за это тоже садят? — Если она иностранный шпион… — меж тем говорила старуха. — Ради всего святого! Замолчите, — возмутился Тарасов, срываясь на тот голос, когда ещё не кричишь, но предельно устал для всего этого. — И дайте мне наконец телефонный аппарат! Или я должен до Москвы пешей прогулкой добираться? — Поняла-поняла! Ишь чего раскомандовался, малец. Это тебе не гостиница, чтоб требовать тут что-то. Порядки здесь такие, что мы можем тебя в одних трусах выставить, если глава этого захочет, — фыркнула старуха. — А вообще, я постарше тебя буду и попросила бы… Тарасов был ошеломлён воинственным тоном и видом старухи. Его ещё никто прежде не называл «мальцом», ну, уже лет тридцать, как стало быть. — Уважения вы бы попросили, знаю-знаю. Да только об уважении ли теперь речь? — Уважение к себе не растопчешь, Тарасов, — непреклонно и серьёзно вдруг слишком заметила она. — Ты считаешь себя извращенцем? Думаешь, что даже после оправдания не сможешь посмотреть в глаза людям. — Боюсь, что утяну себя и его в гомиковскую яму, если увижу, вернусь, — вырвалось у обескураженного Тарасова. — Не знаю, как буду жить с законной женой, как посмотрю в глаза дочерям… — Всё у тебя наладится. Ладно-о… тебе убиваться, сынок. Боже! Ну как тренер сборной по хоккею — настоящий мужчина, такого сурового вида спорта, как этот, и выглядит он при этом так немужественно теперь! — Да этого просто не может быть! Чтобы тренер Советской Сборной по хоккею был голубым. Даже после оправдания суда. Наладится жизнь? Вы смеётесь надо мной? Тарасов — голубой? Да меня после этого растопчут только. Ой, шутила жизнь про заводы… Так ведь, если даже туда сунусь, и там пришьют, повесят, колодки натянут! Один билет в балетную ложу остался, товарищи. С балерунчиками всегда у нас проще, понимание, знаете ли, находится сразу, да? Старуха резко выдохнула, неловко взмахнула рукой и принялась неровной кучкой сортировать бумажки на освобождение. Она отвернулась от Тарасова, навела порядок, отправив испорченные бумаги в мусорное ведро, и ответила только через несколько минут, глядя в окно, очень тихим и спокойным голосом: — Сынок, ты не должен так себя судить. А ты возмущаешься, негодуешь, кричишь… Если хочешь знать, сынок, твоя личная жизнь тебя только и касается. Никого другого. Это вообще не принято в обществе людей просвещённых — обсуждать интимную жизнь других. А сейчас ты, можно сказать, сам напросился бы, чтобы я тебя покарала… Тарасов вовсе не хотел, чтобы его стыдили, а уж тем более «карали», тем более когда он сам с этим отлично, как ему казалось, справлялся. Он прикрыл лицо ладонями и тяжело выдохнул. Но ведь он ни в чём не солгал: всё, что он говорил сейчас — от первого до последнего слова — правда! Старуха наконец повернулась к нему, и он поймал её печальный, в чём-то мудрый взгляд водянисто-белесых глаз. «Этот человек пережил войну», — подумал Тарасов. Она коснулась и его, но этот человек из того поколения, которое знает ценность вещей, а о таком горевать, как делал сейчас Тарасов, просто неуместно, действительно глупо, даже не по-божески. — Я знаю, сынок, что это не твоя вина. Нехорошие люди просто не захотели, чтобы ты дальше стоял на их пути. Ты бы не оказался тут, если бы был из пугливых. Что это всё из-за того, что ты очень мало знаешь о советской власти. Но это пока. Ты обязательно всему научишься. Не может быть, чтобы случившееся с тобой не научило тебя чему-то большему, чем «любившие мужчин есть извращенцы». И запомни на будущее: обвинять кого-то в недостойном поведении, обсуждать чью-либо интимную жизнь не принято хотя бы с точки зрения морали, — она вздохнула и добавила: — Хуже всего видеть, как таких мужчин, как ты, ломает нечто такое пустяковое. Они становятся озлобленнее и боятся шагу сделать после освобождения, поэтому и попадают вновь сюда. Им тут хотя бы дышится легче. Потому-то и столько с этой статьёй недоразумений происходит, говорят даже, что осуждённый за это раз, впоследствии два, три, четыре… У людей столько много неприятностей! Вот поэтому, сынок, закон о должном воспитании должен быть выше любого другого. Жаль только, что страну возглавляет мужчина. Уж слишком его методы управления жёсткие, унизительные даже. Хорошо бы его с этой должности сняли… Но пойми, дорогой, никто из людей в принципе не против самой идеи искоренения гомосексуалистов. Все считают, что люди должны поднимать рождаемость, должны знать наши традиции и обычаи и соблюдать их. А уж такие сильные мужики, как ты, сынок, — в обязательном порядке. Ведь женщины, чёрт ногу их сломит, не могут понять, как такой мужчина может быть не таким, и, не понимая, не разобравшись в ситуации, могут так напортачить, что мало не покажется. — Я считаю, что нельзя никого принуждать что-то понимать. Если люди видят в традициях и консерватизме свой якорь, то мы не вправе выхватывать из-под них корабль. Тот, кто по мере обстоятельств в жизни оказался в воде, тот либо научится плавать, если силен, либо утонет, — тихий вкрадчивый голос Тарасова разрывал эту нелепую тишину. — Ничего больше. Но то, что совершил я, не является неправдой. Это не случилось с тем, кто на меня клеветал. Я совершил почти навязываемое насилие над своим подопечным, игроком моей сборной, пусть и мужчиной уже по возрасту, но я не думаю, что он был счастлив оказаться в окружении моего безумия. Это настоящее насилие… Вы уж простите, сударыня, но я не думаю, что в моём мире когда-нибудь оправдают за то, что не получилось доказать. И я бы сам не оправдал за такое. В данном случае нет особой разницы между Пятенским и Валерием — они оба мужчины. Кроме той, что Валера наверняка никогда бы не опустился до того, что позволил себе я. Сам дотронулся до него и разувечил… — Тарасов! — внезапно воскликнула старуха, вскакивая с места так резко, что её стул упал с глухим стуком на пыльный, неделями не мытый пол. — Что ты сейчас городишь? Ты понимаешь, где ты это говоришь? Она ринулась к нему и обхватила лицо старыми, сморщенными, как сухой выцветший пергамент, ладонями, заставляя поднять голову и вглядываясь в расширившиеся от удивления её внезапным нападением тёмные глаза, будто ища в них следы перенесённых страданий. — Опустился до насилия… Быть такого не может, чтобы ты принудил мальчишку к чему-нибудь… Силой, без согласия, конечно… Извращенец, как же… Насильно… — шептала она взволнованно. — Он спортсмен и подчиняется тебе не потому, что ты его командир и тренер, а потому, что он верит и стремится к тому же, что и ты. Ты не безумец, а джентльмен, сильный мужик! Не может быть, чтобы я ошиблась в тебе. Ты не способен на это… Ты… Ты… — просипела она. — Он смотрел на меня! — выплюнул Тарасов, мучительно кривясь, будто от боли, и вырвался из рук женщины. — Так смотрел, что сердце разбивало все мысли. Я вовсе не об этом мечтал, знаете ли, на старую задницу своих преклонных уже лет. Я чуть не отдрочил ему в палатке, когда поехал туда не абы с кем, а целой группой голодных ртов семи-восьми годов, их родителями и двумя родными дочерями в соседних палатках! Думаете, меня это остановило? Нет. Я остановился только, когда он сорвался с места, будто за ним фашисты бегут… Канадцев не испугался, а меня испугался. Старуха отпрянула от него, то бледнея под цвет своей формы, то кривясь не меньше Тарасова, а на лице её застыл шок. — Это… — прошептала она. — Это насилие! Я почти что педофил, сударыня. — Ты ошибаешься, милой, и не понимаешь разницу между изнасилованием и желанием… — женщина замолчала, и под её пристальным взглядом Тарасов даже покраснел так, как никогда в своей жизни. — У тебя ведь совсем не было опыта с мужчинами? Тарасову показалось, что у него сейчас загорится лицо от гнева и стыда. Не знал, чего было больше. Ну как же она может такое обсуждать?! Как она может об этом говорить?! Это её не касается! Да как она смеет! Это же стыдно! — Он не домогался меня первым. Я всё это начал. И последующие наши с ним действия — лишь ошибка моя собственная, и ответственность лежит на мне. Я лапал его, а он — взрослый, солидный парень — явно не мечтал об этом. Считаю, что нанёс ему этим самым непоправимое оскорбление и подорвал ему душевное здоровье, — прошипел Анатолий Владимирович. — К себе бы на его месте я так отнестись не позволил. Но тут парень просто растерялся, а потом гормоны — и плевать с кем и как, когда тренер так унизительно его домогался! — отчеканил Тарасов, покрасневший, но всё же справившийся с волнением, чтобы высказать своё мнение, от которого он отступать не собирался. Ни шагу назад. — Но, сынок, надеюсь, ты этого своего мнения парню не сказал? Не сказал, так ведь? Ты ведь не сказал, что считаешь себя насильником? — последнее слово женщина почти прошептала. — Ты просто не мог так оскорбиться! — Оскорбиться? Я? — Тарасов довольно громко усмехнулся, облокотившись о стол. — О каком достоинстве может идти речь, если я готов был умолять комиссию Спорткомитета рассмотреть мою должность повторно и принять на работу после позорного увольнения лишь потому, что Харламов по мне соскучился! Старуха аж остановила работу с макулатурой и уселась напротив него с очень решительным видом. — Валерий Харламов? Это тот, кто за номер 17 играл с канадцами в 72-м? Это единственный юноша из твоей команды, что бился за твоё освобождение? Что между вами произошло? — Я не собираюсь с вами это обсуждать! Я и так наговорил тут на ещё одно заключение уже сроком в десять лет как минимум, — и Тарасов замолчал, упрямо сжав губы. Он старался не сорваться и не накричать на эту странную старуху. Он и сам не мог понять, как опустился до почти исповеди перед незнакомым человеком. Ещё бы в суде это сказал! Мужчина чувствовал глухое раздражение. Как же ему надоело, что все считают, что могут им командовать, что могут лезть в его жизнь! Как же ему это надоело! — Если скажешь, дам мелочь на билет до Москвы, и не придётся дергать дочь… Но Тарасов упорно молчал, глаза его сузились, и он в запале высказал: — Я принудил его силой, насильно, не спрашивая разрешения… — Что случилось потом? — Он пришёл ко мне в кабинет и потребовал… — Что потребовал? — Чтобы я жить начал. — И? — Что? — Тарасов перевёл недоуменный взгляд на старуху, которая, казалось, смеялась над ним. — Дальше-то что было, милой? — Он начал целовать меня. —Ты бы сыскал оскорбление себе поострее и не нашёл. — Да что вы пристали, тётенька? Что не так? — Всего лишь то, что ты не заметил даже, старый дурень, что мальчишка любит тебя намного раньше, чем ты мог даже предположить, а ты себя в похоти обвиняешь и судишь зазря. Тарасов с кривой улыбкой покачал головой, и старуха продолжила: — Ни один здравомыслящий человек не позволит совершать с ним такие действия, если он хоть капельку не привязан к другому. Это невозможно. Этот Харламов тебя уважает, но я скажу тебе больше, как человек, видавший не одну судьбу. Он любит тебя, и это видят все. Ну, как видно, все, кроме тебя, сынок. Если бы ты был для него насильником, пошёл бы он отстаивать твою честь? Страх, отвращение, боль заставили бы его выступить на том же заседании с этим Пятенским, а не собирать в этот год доказательства твоей невиновности. Ты ведь не думаешь, что он это делал ради твоего возвращения в хоккей? Он живёт в том же мире, что и ты, и прекрасно знает, что ты этого не сделаешь. Значит, ему дорог именно ты. Старуха помолчала, потеребила листок бумаги о его освобождении и протянула ему в руки, при этом пристально всматриваясь в лицо мужчины. И лишь дождавшись некоего понятного ей знака, убеждённо сказала: — В этом отношении, милой, тебе абсолютно нечего бояться, — она кивнула на себя и обвела в воздухе некий полукруг, намекая на произошедший между ними разговор. — Я поэтому и сказала тебе не спешить. Думаешь, те, кто нёсся к выходу из этого места, мог наконец выговорить то, что копилось у них на душе годами? Ты никогда не принудишь никого ни к чему такому. Так что теперь ты понимаешь, как нехорошо и неправильно поступил? Сынок, ответь мне! Ты понял меня? Тарасов продолжал упорствовать. Ему вовсе не казалось, что он был не прав. Но и игнорировать объяснения и уговоры старухи было трудновато, и он выдавил из себя: — Может, и не стоило так говорить, ну, то есть, именно этими словами. Но я поступил… — воспоминания навалились на него бурным и жарким потоком. — В общем, это было уж слишком! Я мог стерпеть. В общем, это было больше, чем слишком! Я вообще не должен был… — на этом Тарасов замолчал, вспоминая, что именно «он был не должен». Голос старухи выдернул его из глубокой задумчивости. Он посмотрел на неё рассеянно, не вполне понимая, что она от него хочет. — Милой, дорогой, что тяготит тебя так сильно? — спросила она нежно, можно сказать, ласково, вглядываясь в его глаза, словно только что не отчитывала его, как мальчишку. Тарасов опустил голову. На удивление, старуха ждала его ответа и не торопила. Ну да, правильно! Не спеши выходить. Так! — Я не понимаю: что мне делать с Харламовым? Чего он от меня хочет? Не успели слова сорваться с губ, как в памяти пронеслось: «Жить нельзя — засмеют», и он пробормотал: — Я хочу знать, что он думает обо всём этом… И не могу взять в толк, зачем я ему? А я не понимаю. Я так не могу, привыкая всё знать… Не знать ничего, — завершил он свою мысль. Он и правда так больше не мог. Никакой определённости. И он просто хотел знать. — Но, милой, дорогой, конечно же, он старается уберечь тебя от себя, не хочет навязываться, хочет защитить, как и ты его. — Да? — язвительно процедил Тарасов и попытался вздёрнуть бровь, что ему не удалось. — Даже не сомневайся! — сверкнув глазами, буркнула старуха и, мимолётно улыбнувшись, скривя свой рот, предложила: — А если сомневаешься, то просто приди к нему, увидься и сам всё поймёшь, и он ответит на твои вопросы. Не бойся его, Толька! — Никого я не боюсь, — пробурчал Тарасов. — И я не Толька! — Так возьми и сделай это, ты обсудишь с ним всё-всё, что тебя волнует, и наконец сможешь спать спокойно. — Очень сомневаюсь, тётенька, — ворчал Тарасов, поднимаясь со стула и беря в руки сумку с пожитками. — Чего ты сомневаешься, что я не заслуживаю уважения? Слышишь, малец?! Нечего мне тут в молчанку дурить на протяжении двух минут, чтобы я такое слышала. Телефон в конце коридора, пять шагов направо, сразу увидишь. Деньги на билет пускай лучше вышлют, так дешевле. Тарасов моргнул. И, потерев задумчиво шею, пошёл прямиком по коридору к телефонистке. «Причудилось мне, что ли?» — подумал тогда он. Через час и пропущенный обед, который сегодня припозднился, Тарасов вышел наконец из чебаркульской тюрьмы как свободный гражданин. Сам он, купив билет на самолет, улетел в Москву в таких же измученных, раздражённых чувствах, как испорченное и устоявшееся мнение, которое он имел до разговора со старухой, сидел в кресле и глядел в потолок. От встречи с бывшим игроком Харламовым он не ожидал ничего хорошего. А от встречи с женой почти не хотелось выпить.

***

Тарасов Москва. 1975 год. Декабрь. Внезапно тишину разорвал поворот замка в двери. Она открылась и прошествовав внутрь, я внимательным взглядом пробежался по малопривлекательным остаткам трапезы на опустевшем столе, освещаемом лишь небольшой лампочкой на кухне, остановился на единственном свидетеле своего неожиданного появления. Нина Григорьевна Тарасова оставалась недвижима. Веря не глазам, но своему вдруг заколотившемуся сердцу, оглушённый множеством противоречивых чувств, мыслей и намерений, закружившихся бестолковым вихрем в душе, я смотрел на человека, с которым прожил двадцать с лишним лет. А та невозмутимо разглядывала меня в ответ, не произнося ни слова и не делая никаких попыток приблизиться. Не говоря даже о том, чтобы обнять. Часы тикали. Нина Григорьевна встала из-за стола. Отодвигаемый стул чувствительно проскрежетал по моим натянувшимся до предела нервам. — Добрый вечер, — произнёс я первым, с радостью отмечая, что голос послушен и донельзя исправен. Мне не ответили. Дёрнув уголком рта, я ощутил, что заметно повеяло холодом. — Добрый вечер, Нина, — повторил я. «Не срываться, не кричать, расспросить, быть вежливым», — прокручивал я в голове, глядя на мелькнувшую на губах ухмылку. — Добрый вечер, Анатолий, — раздалось в ответ. — Меня полностью оправдали, — проинформировал её я. — Я просил Таньку не приезжать за мной, добрался сам… — Мне абсолютно наплевать, как и почему ты добирался, Толя. Я вообще не хочу тебя видеть. Терпение и спокойствие. — Ты написала мне всего один раз…— произнёс я, и она утвердительно кивнула. — Что с Галей случилась беда. Что за беда? Говори! Нина Григорьевна растерянно обвела взглядом кухню. Я смотрел, как она неуверенна и лишь изредка недовольно вздрагивала и оставалась на отвоёванном месте, никуда не двигаясь. Я прошёл вглубь кухни, остановился, немного не дойдя до шкафа с алкогольными напитками, и прислонился к стене, пытаясь уловить тепло бетонной стены, всё больше замерзая под холодным равнодушным взглядом жены. У неё бледное лицо. Как маска, раскрашивая которую, мастер в белила забыл добавить красок. Только белое и чёрное. Даже светлые пряди не сделали это лицо приятнее и добрее, не смягчили черты. Аккуратный прямой нос, полные губы, чётко очерченные скулы, несгибаемое упорство в каждой черте и голубые пронзительные глаза. Блестящие, большие, с длинными густыми ресницами — в них положительно невозможно было смотреть, и я не смотрел. Я уставился в точку посредине лба, не желая сдаваться на милость высверливающих душу глаз и в то же время сражаясь с самим собой за право говорить с этой женщиной о собственном ребёнке, о котором не слышал уже год. Идея встретиться с женой, добровольно вызвать её на разговор казалась всё более глупой и бесполезной. — Как Таня? — произнёс я, оттягивая неизбежный момент начала беседы. Или трагедии? — Таня получила травму на соревнованиях после того, как узнала о постановлении суда. Теперь она пытается начать тренировать, как ты. Только фигуристов. Спрятанные в карманы руки сжались в кулаки, и я прикрыл глаза, дав себе секундную передышку. Не сорвись, Тарасов. — От этого не застрахован ни один спортсмен. Танька молодец. Горжусь ею, — фраза неожиданно получилась как надо, и я выдержал паузу, изучая реакцию жены. — Считаешь себя самым умным, Тарасов? Думаешь, я мечтала собирать дочь по частям после твоего заключения, а другую похоронить после аварии?! Я почувствовал, как ногти врезались в собственные ладони до боли: «Не сорваться! Не сорваться!» Я резко встал и сделал несколько шагов вперёд. — Нина, — произнёся это вкрадчивый глубоким голосом, я заметил, как она судорожно всхлипнула. — Нет никакой необходимости разыгрывать передо мною роли. Я прошу тебя рассказать, что случилось в этот год с моими детьми. Общепринятой вежливости вполне достаточно с твоей стороны. Я не прошу прощать меня и притворяться любящей. Просто информация. Ты поняла меня? — Более чем, — произнесла она сдавленно. — Когда тебя осудили, на нашу семью посыпались угрозы, мне звонили ночами, Таньку начали доставать в корпусе аж в Ленинграде, Галя приходила со школы в слезах. — В слезах? — тотчас откликнулся я. — Да, она плакала. Её дразнили мальчишки о тебе… Ты же знаешь, только мальчишки так обычно в курсе, что происходит в спорте, — ответила она твёрдо, не поддаваясь на провокации эмоций. — Ты так и не разобралась с ними? Уязвлённым до глубины души тоном Нина Григорьевна объяснила: — Ты думаешь, у меня не было проблем? Меня уволили из школы! Я работала прости господи где! Брала ночные смены, мыла полы в залах, потому что девочек надо одевать! Я и знать не знала, пока всё не случилось. — Что произошло в тот день? — Её сбила машина. Всё было подстроено, как несчастный случай, но сделано из-за мести тебе. И я почувствовал, как дыхание сбилось, начало клокотать в груди, и казалось, будто голову сжимали в тисках. Я зажмурился изо всех сил и постарался дышать как можно ровнее, старался держать себя в руках, но из горла вырвался сдавленный всхлип. Моя девочка. Слёзы стекали по вискам и капали на пол. Я виноват перед вами. Мне хотелось кричать, и я уткнулся в кулак — нельзя, чтобы Нина поняла, нельзя потерять ещё и это. Моя маленькая девочка. Моя доченька. Галенька. Через несколько минут я встал, и, вытерев тыльной стороной ладони глаза, открыл дверцы шкафа. Я нарочно оставил их открытыми. Так началось моё освобождение. Свобода — мерзкая на вкус.

***

Москва. 1975 год

Сколько лет прошло, всё о том же гудят провода, всё того же ждут самолёты. Девочка с глазами из самого синего льда тает под огнём пулемета. Должен же растаять хоть кто-то. Скоро рассвет, выхода нет, ключ поверни и полетели. Нужно вписать в чью-то тетрадь кровью, как в метрополитене: «Выхода нет», выхода нет! Где-то мы расстались, не помню, в каких городах, словно это было в похмелье. Через мои песни идут, идут поезда, исчезая в тёмном тоннеле. Лишь бы мы проснулись в одной постели. Скоро рассвет, выхода нет, ключ поверни и полетели. Нужно вписать в чью-то тетрадь кровью, как в метрополитене: «Выхода нет», выхода нет! Сколько лет пройдёт, всё о том же гудеть проводам, всё того же ждать самолётам. Девочка с глазами из самого синего льда тает под огнём пулемета. Лишь бы мы проснулись с тобой в одной постели. Скоро рассвет, выхода нет, ключ поверни и полетели. Нужно вписать в чью-то тетрадь кровью, как в метрополитене: «Выхода нет», выхода нет! Выхода нет! Выхода нет!

Пока я стоял на пороге квартиры Харламова, злился. Я был взбешен, чего уж там. Если уж не хотел меня видеть, зачем мне Кулагин всё уши изожрал, что Валера то, Валера сё… Я позвонил в дверь снова с тем же результатом. Не было никакого смысла начинать волноваться. Я позвонил ещё раз, и ещё, и ещё, ходил из стороны в сторону по коридору и слушал тишину. Несколько раз мне чудилось, будто в замке поворачивался ключ, но звука открываемой входной двери так и не последовало. Я начал по-настоящему нервничать, у меня выпала из кармана мелочь, напугав меня слишком сильно. Наконец, когда мне стало казаться, что я нажимаю на звонок и барабаню в дверь уже в тысячный раз, как раздался долгожданный щелчок. — Валера! — торопливо пробормотал я, опуская глаза. — Меня отпустили вот… Хотел… — Тарасов? Анатолий Владимирович? — перебил смутно знакомый женский голос. — Что? Кто вы? Где Харламов? Спит, что ли, после бурной… — я скривился от досады и замялся, ощущая себя идиотом, потому что у женщины на руках был ребёнок лет двух, как две капли воды напоминающий Валеру. — Я Ирина Харламова, жена Валеры. А это мой сын Александр… — она замолчала. Я успел подумать: «Слава богу, хоть женился. С женой и мальца уже родили, когда и успел-то?» — прежде чем понял, что она плачет. — Валеры нет. Мне сдавило горло. — Как… Что… что значит нет? Когда будет? — мне стало ужасно страшно, ноги отказывались держать, поэтому я прислонился к стене и сполз по ней на пол. Где мои сердечные капли? — Его сбила машина. Авария. Он, как узнал, что вас освобождают, так весь на эмоциях гнал быстрее в Москву с Ленинграда. Это случилось двадцать шестого декабря, в тот день, когда вас освобождали… — Двадцать пятого, — машинально поправил я. — Они почти сразу вызвали скорую. Но… — она задохнулась. — Валере было так плохо в дороге… Я ничего не сказал, не мог ничего сказать. У меня задрожали руки, и я чуть не рухнул мешком на лестничной клетке. Грудь так сильно выворачивало, будто меня вспороли коньком. — У меня к вам одна просьба: не приходите. Вы не должны быть там, ему так тяжело было. Он же любил вас, как ненормальный. Я бы хотела сохранить его доброе имя. Надеюсь, вы меня поймёте. Всего доброго. И она закрыла дверь. Я не слишком хорошо помнил себя потом. Кажется, несколько минут я просто сидел, скорчившись, на полу коридора, с одной только мыслью в голове: неправда. Не может быть. Я ей не поверил. Неправда, неправда, неправда. Я просто пошёл на стадион ЦСКА. Сел, курил, чего-то ждал. Я тогда думал, что он продолжает играть в Сборной. Какой дурак. Окна в раздевалке на втором этаже не горели, но я всё равно дёрнул на себя дверь, которая, конечно, оказалась заперта. Я принялся барабанить по двери. Через некоторое время навстречу мне вышел охранник. — Ты что, с ума сошёл? Ночь-полночь, всё закрыто давно. Пошёл отсюда! Пока я милицию не вызвал. — Мне нужен Харламов Валерий! — плюнулся этим, словно что-то меняло. — Валерий Борисович Харламов, номер семнадцать, нападающий Сборной Советского Союза. Он здесь, я знаю точно, что он здесь. — Я тебе говорю, нет никого, Харламов уже год не играет. Ушёл после стычки с новым тренером Сборной. — А кто тренер? — Пятенский Юрий Дмитриевич. Он будет завтра. Завтра и приходи, мужик. — Нет, нет. Нет, Харламова не могли убрать, — я дёргал охранника за рукав. — Он же рождён для льда. Он здесь, пожалуйста, я должен его увидеть. Пожалуйста! Если он даже не хочет меня видеть, скажите ему… Я был готов разорваться на части от тоски и, должно быть, выглядел очень болезненно, потому что охранник посмотрел на меня как-то сочувственно. — Погоди. Я проверю. Номер 17, говоришь? — я кивнул, и он скрылся за дверью. Я ждал целую вечность, а потом увидел, как охранник спускался по лестнице и качал головой. — Нет там никого, — он похлопал меня по плечу. — Ты не переживай. Такое бывает. Игроков снимают даже хороших. Мне тут рассказывали, что и тренера до этого Пятенского сняли, а он был отец всего хоккея. — Он был придурком. — Да нет же… — Поверьте мне на слово! Это всё ложь. Это не могло случиться. Нет-нет-нет. Она меня обманула. Нужно пойти и попросить её сказать, где он. Следующее, что я помнил, — это боль. Я колотил в дверь кулаками. Но я продолжал стучать, пока Ирина не открыла. — Что ты хочешь, я тебя спрашиваю?! Да ты вообще знаешь, кто ты такой?! Ты никто! Понял?! Ты никто-о! — она выдохнула это мне в лицо, просто выплеснула. — Ты совсем охренела, девочка? Хоть понимаешь немного, с кем говоришь? Может, я и никто, но тебя не оскорблял. Почувствовал, как потеет спина. — Видеть тебя не могу, — прошептала она. Я схватил её за плечи и встряхнул. — Где, скажи мне, где он? Где Харламов?! Что с ним? Он нужен нам всем. Мы ведь без него пропадём. Она поморщилась то ли от боли, то ли от отвращения. — Его здесь нет. Не будите весь дом, и хватит стучать по дверям, мой ребёнок не может уснуть.  — Это ведь неправда. Но она молчала.

***

Харламов Футбольная Сборная. Москва. 1976 год. — Мне надо, чтоб вы железно шли, как на своих ногах! Кто так мяч ведёт? Кретин! — он кричит. Тренировка на поле. Это поле грязи, а не льда. Там посадили грязь, и росла только грязь. Тарасов говорил, что мы ещё успеем насладиться всем этим. Он пристроился тут случайно и здесь всего год. Футболисты срывались, метались, а он, как немыслимое звено, всегда оставался. Он сказал мне, что мы, Харламов, можем с тобой забыть, как там было у нас в нормальной жизни. А я и так уже забыл. Меня устраивало, что половина моей жизни — это Тарасов. Потому что это всё с нами надолго. Возможно, до конца, если на повороте не разобьёмся о самих себя. Каждый день мы тренировались на поле. Судя по всему, из нас готовили реально ужасную команду. Мы тренировались не заплетаться об собственные ноги. Звучал приказ: «Беги!» — и мы все срывались бежать, толкая друг друга, падая мордой в грязь. И падали, и всё тут, потому что невыносимо скользко. Тарасов говорил, если мы притворимся картофелем на поле очень правдоподобно, то может, противник не перехватит у нас мяч, если запнётся о наши тушки. Он говорил, мы должны уметь… то же, что и должны были уметь в хоккее. Невозможное и всегда с настроением. Тогда точно он не придерётся, но это неточно, потому что это Тарасов. Тарасов слишком много орёт, а ещё плюётся. Но в остальном — интеллигент. Раньше он был моим тренером по хоккею, это сразу видно — у нас с ним особенные отношения. Он меня в грязь роняет чаще, чем других соплежуев с мячиками. Хорошо, что дома он другой. Домашний ворчун. Итак, утро у нас начинается так: мы выстраиваемся в шеренгу по росту, я это просто ненавижу. С другой стороны, зато ко мне Тарасов подходит последним. Ира учила, что во всём нужно искать светлые стороны. Тарасов шагает вдоль шеренги и говорит. Он любит говорить, у него это складно выходит. Иногда он говорит так, будто говорит что-то непристойное, и от этого у меня перехватывает дыхание. Все эти «пошёл нахер» и «молодой человек»… И, конечно, «быстрее-тебе-не-больно». Он такой… Я как девочка веду себя с ним, говорил же, да? Он широко открывает свои чёрные глаза, стоит, смотрит, сложив руки за спиной, поднимает бровь, угол рта и чётко говорит: — У нас поросятник через дорогу, Харламов. Тарасов, разговаривая со мной, теряет иногда свою вежливость и может ругнуться крепеньким словцом, уж не знаю, почему только со мной, видимо, тут отрывается, чтобы дома не орать. Он просто орёт на тренировках. И плюётся. Опять же говорю: «иногда». — Харламов! Бегом в душ! И привести себя в человеческий вид. И в таком обличье если на матче будешь, забрызгаешь всё табло! Я вытягиваюсь по струнке и говорю: — Есть, идти в душ! В здоровом теле —здоровый дух! — Харламову за столь ярое рвение к чистоте три дополнительных круга. Когда мы встречаемся после тренировки, чтобы поехать с ним домой, он возмущённо интересуется каждый раз: — В чём дело, Харламов? Ты что-то забыл? А я отвечаю: — Ни в чём, тренер. Просто пришёл забрать тебя наконец домой. Он смотрит на меня с таким презрением и пренебрежением, будто у него и дома-то нет. — Я даже не сомневался, Валера, — качает он головой. — Даже не сомневался. — Так пошли, Толь? Тарасов закатывает глаза к потолку. — Харламов, ты мне терпение-то не испытывай! Можно тебя попросить? Не мог бы ты столь ярко не тупить в моём присутствии и перестать называть меня на «ты» на территории Спортбазы? И смотрит на меня искоса, ждёт, что я начну возмущаться или сотворю ещё глупость, а он одёрнет меня, как ребёнка, ему нравится. Я знаю. Но мне другое интересно: — Анатолий Владимирович, можно я вас поцелую? — Ты неправильно меня понял, дурень, — отвечает Тарасов задумчиво. — И вообще, я не люблю предложения, напоминающие вопросы. Так что просьба отклоняется. Двадцать кругов вокруг поля. Побежал! И я бегу. Он догоняет меня чуть погодя, и я слышу его бархатистый смех за своей спиной. Оглядываясь, я чуть не падаю снова в грязь. От его улыбки зажигаются сами звёзды.
Примечания:
123 Нравится 91 Отзывы 31 В сборник
Отзывы (3)