***
Тарасов Москва, предположительно 1972-73 год, два месяца до Канады Я не мог сказать, как это произошло. Случайное прикосновение рук — Харламов не отстранился, смотрел, затаил дыхание. Ночью мне снился лёд. И Харламов, наматывающий круги по площадке, забивающий в пустые ведёрки шайбы с треском. А я стоял, смотрел на него в этой полутьме… Я подорвался на своём диване в кабинете, скорчившись всем телом. Между ног было мокро и горячо. Грешным делом решил, что напрудил в постель. Мало ли, возраст немолодой, может, недержание началось. Потом понял, что это другое. Никогда в жизни не было так жарко. Наказывать пришлось себя холодным душем, струи хлёсткой воды оставляли сильное и жгучее под кожей презрение к себе. «Извращенец. Грязный. Мерзкий. Тварь. Ненавижу. Ненавижу. Только не снова. Нет». Я справлялся с этим многие годы. Клялся себе, когда взял, решился, мужик грёбаный, что больше никогда… не будет того, что было в армии. Ни за что. Лучше сдохнуть. Но появился идиот этот, Харламов, Чебаркуль-без-винтиков, Валер-р-а-а, такой домашний, и под кожей будто ощущалось, что свой души человек, и сдохнуть хотелось, когда день или два его не видел. Когда не приходил он на мои тренировки, которые сдуру ему назначил один на один, не думал, что парень молодой и у него есть дела более срочные и важные, чем я и мой херов хоккей. Когда Харламов пропадал большую часть дня на тренировках у Боброва, хотелось сдохнуть. Нет, хотелось видеть его. Хотелось всё время быть рядом. И когда Харламов — нет, уже Валера — позвонил после Канады и потом попросил вернуться… Сил уже не осталось никаких. Пошёл, стал просить, как нашкодивший первоклассник, у кого? Да какая разница у кого, если парню был нужен. Так болезненно всё это. Если бы это была просто любовь, как отца к сыну… Если бы это были просто любимый ученик и учитель, дружба, наставничество, то было бы проще, было бы легче это преодолеть. Но это было хуже, чем дружба. Это был Харламов. Это просто был Харламов. И хотелось руки себе выломать за это.***
Тарасов Москва, предположительно 1973-74 года Я заставил себя отменять наши с ним тренировки. Впервые. Я не справлялся с собой. Боялся, что с языка сорвётся что-то жалкое или жалящее, а может, одновременно. Не мог сдерживать в себе эти неловкие фразы, да и он словно бы сам напрашивался на такое к себе отношение. Смотрел по-другому и сильно близко. Весь как в узел сворачивался, когда он улыбался так прямо и искренне, неподдельно, будто не было ничего лучше, чем хмурый Тарасов и его тренировки. «Люби меня. Заметь меня». Бобров научил Харламова одному: справляться без меня. Он бы и так научился этому, но значительно позже. И в этом виноват я сам. Навязывал Валере потребность в себе, навязывал какие-то проблемы, слабости… А Валера прекрасно справлялся теперь. После Канады я, наверное, впервые в телефонном диалоге обозначил наконец ему, о чём я думал, смотря на его успехи. Я был уверен, что Валера потеряет голову, как и я когда-то в молодости, от осознания победы столь большого масштаба. Но я ошибался. Для него это был бой. Просто битва за честь и мужество, а не ради медали и наград. Доказать самому себе, что смог. Харламов постучался ко мне в кабинет. — Я занят, — буркнул я. Дверь приоткрылась. Оторвался от бумаг, чтобы рявкнуть на тупицу, который не понимает человеческого языка, но осёкся. Потом вздохнул. Потом отложил бумаги. — Ну, проходи. Валера бухнулся в кресло так, будто вернулся к себе домой. Вид у него был непривычно задумчивым. — Анатолий Владимирович, можно спросить? — Уже спрашиваешь. — Ну, так… — Спрашивай, не томи, — рявкнул я. Вдруг ни с того ни с сего разнервничался. Во рту пересохло. Ничего хорошего от предстоящего разговора я не ждал, хотя даже примерно не догадывался, о чём пойдёт речь. — Вам нравилось играть в хоккей? — Это было больше, чем просто «нравилось», Валера. — Тогда… Валера задумался, закусил губу, неловко переставил ноги в стареньких кедах, потом сжал губы. Я уставился перед собой, помолчал. Потом встал из-за стола, прошёлся по кабинету. Остановился у магнитной доски, за которой мне Харламов показывал тактические наработки игры с шайбой. Харламов не обернулся, не посмотрел на меня, просто его спина сильно напряглась. Он весь выпрямился, расправил плечи, будто хотел быть сильнее, чем нужно. Всё так же нервничал, когда я за его спиной, но старался не показывать. — Почему я перестал играть так рано? Это хочешь спросить. Во-первых, травма, во-вторых, не позволили больше, в-третьих, семья началась. Ещё вопросы есть? Харламов помолчал. — Да, — сказал он наконец. Я закрыл глаза. Значит, разговора всё-таки не избежать. — Ты пришёл спросить, как я восстановился в должности тренера? При этом тебя грызут сомнения, что это ненадолго или под каким-то неустойчивым условием. Хочешь узнать, когда они мне это предложили. Ты поэтому тут сидишь, Валера? — Да. Это правда, говорят… — он зажмурился. — Что вы сами попросили себя обратно на пост тренера? — Да. — Почему? «Потому что я не достоин, чтобы меня позвали они сами». Я усмехнулся. — Любопытной Варваре на базаре нос оторвали, Валера. Захотелось. Что мне, дома, по-твоему, сидеть, задницу просиживать, когда игра кипит? — Ой, и это вы мне говорите, Анатолий Владимирович? Почему я так переживал? Это ведь Валера. Пусть и с его «Анатолий Владимирович». — Я расскажу тебе кое-что. И попрошу держать язык за зубами. Кому надо, тот в курсе, а остальным незачем знать. Валера кивнул, широко распахнув глаза и подавшись вперёд. Я не удержался, улыбнулся энтузиазму Валеры. Так и произнёс с улыбкой: — Мне сказали, если я облажаюсь ещё раз, то меня посадят, Харламов, в тюрьму. Реакцию Валеры было трудно предугадать, но тут он меня поразил. — За что? Гниды! Мрази! — Не выражайся, Ха-а-рламов! В уважаемом месте находишься, между прочим… Если бы не ваши победы, то мои разработки и хоккей этот не сдались бы никому, Валера. Благодаря вам! Я всё ещё здесь и тружусь на благо родины. Вы выторговали мне свободу, можно сказать, бойцы. Хорошо, что пока не условное освобождение, — я скривился под конец своей речи. Некоторые вещи легче произносить небрежным тоном. Не сидеть же с трясущимися руками, в конце-то концов. Валера смотрел на меня во все глаза. Не отрываясь. — Невозможно… Быть не может. — Харламов! Я тебе когда-нибудь врал? Он покачал головой, продолжая хмурить лоб. — Зачем? — сказал Харламов. — Вы не просили же их сами… Это они вас чем-то приперли. — С чего такая уверенность? — Я вас знаю. Вы слишком горды для этого. Хотелось засмеяться Харламову в лицо. Сказать, что очень даже может Тарасов взять и унизиться перед всем спорткомитетом ради него, Валеры. Взять и плюнуть на то, что можно за это сесть в тюрьму. Видеть бы его, дурака, только. В груди что-то заболело.***
Ледовая площадка Спорткомплекса ЦСКА Я не понимал, что будет большей трусостью: избегать Валеру или искать с ним встреч. Не мог решить, что именно будет поражением. У меня было много работы: все эти отчёты, программы, собрания — и это всё решило. У меня всегда было много работы, но никогда прежде она не была столь необходима, столь желанна. С Валерой сталкивался, как было не столкнуться: мир тесен, спортбаза ещё теснее. Видел его в коридорах, на тренировках, конечно же, сталкивался на лестнице пару раз. Один раз, спустя неделю после того, что случилось в походе, Харламов заболел, а потом стал пропадать и прогуливать. Это мне всё, конечно, не нравилось. — Харламов, — злость-злость на себя всё сжирала. — Давно ты не появлялся. — Я… Не повторится больше. Харламов кивнул, чёлка упала на его лицо, и он отвел её досадливым движением. Я больше не обернулся на него за всю тренировку ни разу, хотя очень хотелось. Я слишком спешил к себе в тренерскую, закрыться… После. Куда угодно. Лишь бы подальше. Харламов больше не пропускал, но и выглядеть стал… плохо, вообще-то. — Ты должен знать, что у соперника на уме, Валера! — коньки рассекали лёд где-то в метре от лежачего ничком лицом в лёд Харламова. — А ты вообще, не понимаю, о чём думаешь! — плевался, даже побледнел от гнева. Я злился почти всё время. На него. На себя. — Ты ходишь, как в воду опущенный, уже неделю, — кричал на него, как будто до Канады снова, и стучал клюшкой напротив его лица, пока он никак не вставал и не открывал глаз. Я не мог не думать о том, что произошло между нами. И не мог не думать о том, что думал Валера теперь обо мне. — Может, тебе погулять дать, Валера? К девушке отпустить там, а то ты не о работе точно думаешь, я же вижу. Неужели в Валере не всколыхнулось отвращение, осознание противоестественности случившегося? Понял ли он, что я натворил тогда? Ведь не спал же. Что мы оба натворили? Рассказал ли кому-нибудь? Был ли разочарован? Чего Валера ждал, чего хотел? Как много было ему известно о прошлом, о слухах, о Тарасове? — Харламов? Ты слышишь меня? Он не реагировал. Потеребил его за плечо. Он закрыл лицо руками и силой попытался подняться на ноги. Ничего не вышло. Из его горла вырывался стон, и весь морщиться начал, как от боли. Грохот падающего на колени меня. Прикосновение к нему. Его кожа жгла даже сквозь форменку мне руки. Он был близко. Я поддерживал его за плечи, он был так близко. Так рядом. Я попытался его поднять, но, запнувшись об его безвольно лежащие ноги, опал обратно. Прижался к нему со спины и сидел, как дурак, обнимал. — Харламов? Ты что… Тебе плохо? Я наклонился, чтобы заглянуть Валере в лицо. Валера потянулся, чтобы поцеловать меня. Состыковка произошла. Парень отрезвел мгновенно, сразу же, реальность навалилась на него со всей своей безжалостностью. — Извините меня, — беспомощно пробормотал он и опустил взгляд. Я всё поломал. Всё-таки взял и поломал. Мразь. Всегда так, всегда. Испорченный. Испортил всё на свете. — Валера, я… У меня стояло. Стояло так, что не почувствовать, наверное, мог только парализованный. С его губ сорвался всхлип, когда я вывернулся и толкнул к себе так сильно, что он со всего маху врезался в мои губы. Рванул на нём крепление от шлема, и он был отброшен куда-то на площадку льда. Он скинул с меня очки. И они с громким уже дзиньканьем упали. Схватил его за шею и грубо притянул к себе, тяжело дыша. Тёплые губы прижались к моему рту. Валера обхватил меня руками и поцеловал в грудь, прямо туда, где под тканью, кожей, плотью и костью билось сердце. Мир вздрогнул и рухнул. А я будто обезумел, вклинился в его губы так сильно, с такой жаждой, что у самого они онемели, вытерлись будто об его, стёрлись. Длилось это не так долго. — Тарасов! Ты собираешься спать на своей работе теперь? Мне что, домой тебя больше не ждать? Ты время хоть видел? Твои хоккеисты уже давно дома все. Я встал слишком резко, и Харламов растерянно глядел теперь уже снизу вверх. Его взгляд скользил по моему лицу, будто не узнавая. Или наконец-то разглядев истинную сущность. — Нина Григорьевна, и вам добрый вечер, — сдавленно произнёс я. Сердце с отчаянием камикадзе билось в рёбра, пытаясь проломить их, выбраться из грудной клетки. Хлопнула дверь, оповещая нас о том, что кто-то зашёл на спортивную базу. — О, так ты не один, Толя, — мягко заметил женский голос. — Сколько можно мучить мальчика на льду? —покачала головой миловидная женщина, очень похожая на Татьяну Тарасову. — Времени уже двенадцать часов по Москве! Отпусти ты его домой, старый тиран. Обессиленно уронил руки, сжимающиеся в кулаки. — Иди, — глухо и холодно отрапортовал я, не взглянув на него. — Ну что ты, Толя! — воскликнула женщина эмоционально, стукнув вдруг ботинком по полу. — Электрички же не ходят! Я сама на последней доехала. Надо подвезти мальчика! «Пошло всё», — некультурно подумал я. — Конечно, Харламов — наша кисейная барышня. Ноги-то не держат. Я подожду в машине желающих, — выплюнул тогда. Вышел с площадки, не оглянувшись. Я поднялся в кабинет, поправил бумаги на столе. Поглядел на свои дрожащие руки. Хотел поднести их к губам, но прервал себя на середине движения.***
Москва, предположительно 1974-75 года На лечебных беседах всплыло всё. Нет, поначалу я ещё из себя что-то корчил, держал марку, а потом сдался. Наступил момент, когда человек, уставший, сломанный и перекроенный вдоль и поперёк, начинал говорить, из него это лилось, а уже не выбивалось, только не останавливай никогда. Лишь бы досказать. Хоть бы дослушали. И оставили в покое наконец. Я рассказал всё, захлёбываясь горькой правдой, как рвотой. Говорил, словно на исповеди, только после неё ощутил себя более жалким. «Это к делу не относится», — сказали мне. И продолжили лечебную беседу. В тот раз меня держали там до полуночи. Наказали так за мою аморальность. Казалось, всё, что произошло, — это наказание. За хамство. За уверенность. За испорченность. За противоестественность желаний. За слабость. За то, что встретил Валеру, за то, что общались так тепло, и за то, что имел наглость вдруг пристать к нему со своими мерзкими руками, а потом вывалилось что-то, и посадили, пусть не за это, но за похожее, уродливое, болезненное.***
Сниться Харламов продолжал лишь ночами. Тренировки с ним дополняли мою жизнь днём. Я не мог больше этого терпеть. Не мог. Он приоткрыл глаза в палатке и повернулся на бок. Был полумрак, фонарь погашен, костёр почти затух, и сквозь тёмный брезент не видать, что там. Я, как и прежде, не мог уснуть, задержался допоздна, повторяя основные схемы у себя в голове. Теперь же лежал в палатке, в бог не пойми откуда придуманном мною же походе-поводе, заложив руки за голову, и о чём-то размышлял. Может, я отматывал себе время, чтобы не думать, с кем я сейчас тут лежал, чтобы не ждать чего-то несбыточного. Я лежал рядом с Валерой, поглядел на него. Я никак не мог собраться с мыслями. Валера вдруг повернулся ко мне спиной, спальник с него сполз, спутанные пряди разметались по взмокшему лбу. Я не знал, на кого злиться больше: на Валеру или на себя. С парня что взять — ну, забыл он палатку, что с того? И, заметьте, в кровать к тебе не просился! Это ты его перед фактом поставил будто. Сам и тащил! Расплачивайся теперь. Он и не приставал к тебе, хотя попробовал бы только — мало бы не показалось. «Ну да, он спит тут рядом, и что с того? Ты что, в армии ни с кем палатку эту не делил? Мужики же оба! Забыл, что ли?» — но, как я ни ругал себя, смущение не уходило. Делить кровать с Валерой — это другое. Одетый тот или раздетый — не так важно. Узнай кто, что мы спали вместе, не будет иметь никакого значения. Девочки, к примеру, наверняка поймут, что Харламов — просто растяпа. Чего ж тут ещё-то думать? Тяжело вздохнув, я вновь посмотрел на Валеру, вынужденного так же терпеть неудобное соседство. Спальник сполз ещё немного. Валера оказался мускулистым, хотя для спортсмена мышцы были не очень развитыми, однако производили особое впечатление на меня. Я не позволял себе возвращаться к обдумыванию всего, что касалось Валеры, а сейчас будто плотину прорвало. Две мысли одновременно атаковали: «Несправедливо, что он меня два раза обнял вот так, а я не могу. Не положено» и «Он спит, а значит, никогда об этом не узнает». И пока я отбивался от них, поражаясь, как такое вообще в голову могло прийти, дело было сделано: спальник окончательно стянут и скомкан в ноги. Несколько секунд я не мог решить, чего стыдиться больше: своего опрометчивого поступка или мгновенно одолевшей моей неготовности принять последствия этого шага. Я же не имел оправданий, кроме внезапного безумия, которое до сих пор не отпускало. Правильно было бы вернуть спальник на место, но я повернул голову в сторону мирно посапывающего Валеры и… Я не думал, что занимаюсь чем-то постыдным. В те мгновения я вообще не думал. Ощущения чужого тела под рукой и то, что я видел, захватили всё внимание. К голове прилила кровь, сердце оглушительно забилось даже в кончиках пальцев. — Анатолий Владимирович… — сонное бормотание взорвало тишину. Через пять минут и семь секунд я выдохнул.***
Харламов Москва, 1975 год, 30 декабря Я молча шёл с ним по улице. Мы совершенно в абсолютной тишине доехали до не его дома. Не знаю, зачем он повёл меня к Кулагину домой. Может, нам разговориться надо было так, а то, если сразу ко мне бы поехали, я бы не смог. Сдурел бы. А он бы снова сбежал от меня.***
— Сколько тебе лет, Валер? — Двадцать восемь будет, Анатолий Владимирович. — А мне сорок девять. — Да вы не переживайте, — решил я утешить его, не понимая зачем. — У вас же ещё вся жизнь впереди, — очевидно, мои слова произвели на Тарасова должное впечатление, потому что он, откинув голову, громко захохотал. — Ну ты, мальчишка, меня уморил, честное слово! Я так сто лет не хохотал. Молодец! И таким тоном! Нет, Валера, вот что я тебе скажу: тебе не в хоккее сидеть надо, а в семинарии учиться. Люди к тебе сами на исповедь прибегут. Перед такими, как ты, хочется или сильно нагрешить, или бесконечно каяться. Молодец, Валера! И своё новое обращение ко мне, «мальчишка», Тарасов в тот вечер — да какой, к чёрту, вечер! — в ту ночь выговаривал с такой теплотой, с такой доверительностью, с такой готовностью защитить меня, что в сердце мне будто грелку засунули. И почти не обиделся на его «мальчишка», когда у меня у самого все ноги переломаны не раз, костяшки на руках стёрты об стены, а голос уже не отдавал звоном колокольчика, и борода росла, и ребёнок был. Дерево, может, пока не посажено и дом не построен, но это пустяки же, правда? Недомолвка между нами существовала и до его отбытия в тюрьму, но она всплыла в тот вечер слишком неожиданно для меня самого, хоть я ощущал это странное предчувствие все эти годы, но я думал, оно исходило от меня. Никакой пошлости с моей стороны и непорядочной хитрости со стороны Тарасова, у нас были эти «помутнения», как я их про себя называл, когда была палатка, кабинет, лёд, кабинка, как скороговоркой выговаривая всё это, но никогда не было логичного завершения на всём этом. Был шаг вперёд и шаг назад, но никогда прыжка. Я в тот год чего только себе не придумал, что чушь всё это, блажь шальная в голове, а у Тарасова, как бы сказала мать, «седина в голову, бес в ребро». Иногда думалось, что это были какие-то токи, импульсы, которые, несмотря ни на что, влекут людей друг к другу. Что это? Что это такое? Хорошо это или плохо, что так устроены люди? И всего важней в таком влечении одного человека к другому — переживаемое волнение. Губы сохнут, все слова невпопад, голова не ведает, что делают ноги и руки, стук сердца слышится под самым горлом, и ты ещё не знаешь точно, радоваться тебе или плакать. Была такая чудная мысль, что Тарасов — это тот человек, что предназначен только мне, а я ему, что мы спасём друг друга, несмотря ни на какую логику этой чёртовой планеты. Всех впечатлений от того периода с 70-х: Тарасов всюду, победить во что бы то ни стало. Кругом его вещи, его запах, его мысли, его жизнь, его хоккей. Но я расскажу по порядку, ладно? Мы пришли к Кулагину. Я заварил нам чаю, взял гитарку в углу. Тарасов сидел будто и не живой вовсе, пил и молчал, смотря ровно перед собой, отвлёкся только тогда, когда я заиграл свою испанскую «Uno de enero dos de febrero». Он сидел тогда за минуту до этого слишком прямой, напряжённый, а тут обмяк, расслабился, вытянул вперёд ноги, усмехнулся так по-доброму, прищурил свои невозможные карие глаза. — Первое января, второе февраля, третье марта, четвертое апреля, пятое мая, шестое июня, седьмое июля — Сан Фермин. Я замялся. Что такое с ним? Смотрел на меня слишком странно и, даже можно сказать, проникновенно так, глубоко, что я рехнуться готов был. — В Памплону мы должны ехать в одном чулке, в одном чулке. В Памплону мы должны ехать в чулке и носке… — Вы тоже не хотите спать? — наконец тихо спросил я. Тарасов резко кивнул. — Хотите… я извинюсь перед вами? Я понял тогда, за что надо было. Анатолий Владимирович уточнил ровным и спокойным тоном: — За что, Харламов, ты извиняться-то собрался? — За то, что сказал… и делал… Нельзя было так с вами. — Нельзя. — Я могу извиниться, если хотите. — А ты хочешь? Я опустил глаза. Покачал головой. Жалеть мне было уже не о чем. — Тогда не надо, Харламов. — А хотите… — я прерывисто вздохнул. В лёгких всё болело от нехватки кислорода. Тарасов вдруг попытался как-то резко то ли прекратить всё это, то ли что, но он поймал меня за руку и сильно-сильно сжал. А я, набравшись смелости, дыша, как после последней игры в Суперсерии, сказал ему: — Хотите, я вас поцелую, Анатолий Владимирович? Тарасов как-то шумно сглотнул, так, что кадык дёрнулся вверх-вниз. Дёргано. — Я сам тебя поцелую, Валера.***
Тарасов Москва, 1975 год, 30 декабря В этот раз я не сбежал. Обеими руками я коснулся головы Валеры, зарылся в волосы и помассировал кожу, мягко провёл ладонями от висков к подбородку, заставив поднять голову вверх. Я бы ласкал его лицо дольше, но нетерпение было сильнее меня, потому я сразу коснулся его рта своими сомкнутыми губами. Я чувствовал тепло и настойчивость губ, шероховатость щетины, слабый запах тела, гладкость зубов, мягкость языка, жмущегося к губам. Я скользнул языком несколько раз. Вылизал его губы так, что они заблестели. С изумлением я понял, что Харламов хорошо целовался, насколько я мог судить по своему опыту. Он вылизал мои сжатые зубы и посасывал губы — верхнюю и нижнюю попеременно. А ещё вдруг понял, что мне не хотелось больше останавливать это. Не теперь. Когда мы отстранились друг от друга, я пристально взглянул на Валеру. Спросил медленно, настороженно: — Ты, Валера, сейчас решай. Продолжать будем или разойдёмся? — Продолжать будем, — прошептал Валера едва слышно, такое томление слышалось в задыхающемся возгласе. Кто-то сошёл с ума, или это я, сильно сжавший пальцы? Продолжая лениво поглаживать Валеркино бедро, моя рука сместилась чуть выше, пальцы оттянули резинку штанов и пробрались внутрь. На висках выступили капельки пота, чёлка прилипла ко лбу. Наконец я сжал выпуклость на штанах Валеры. Он резко втянул воздух между сжатых зубов. Я снова поцеловал Валеру, чувствуя, как собственное возбуждение достигало пика. — Пожалуйста… — выдохнул вдруг Харламов. — Поедем ко мне. — Едем, — выдохнул я. — Хорошо, едем, Валера-а. Только поведу я.