Ты — мой хоккей

R
Завершён
123
5
автор
Gaymin бета
Фэндом:
Размер:
201 страница, 75 663 слова, 26 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
123 Нравится 91 Отзывы 31 В сборник

25 часть "Харламов, нет, уже Валера"

Настройки
Харламов Москва, 1972-75 года Говорят, человек привыкает к чему угодно. Мог ли я год или два назад представить себе, что буду без хоккея? Без Тарасова? Нет, конечно же, чёрт побери, нет-нет! Я не думал об этом, не хотел, отгораживался всем своим телом и вместо того, чтобы посмотреть этому в глаза, таился, прятал взгляд и смотрел куда-то вбок, а не на проблему эту. Мог ли я представить, что когда-нибудь хоккей сможет без меня и без Тарасова? Это не раздутое природой самомнение, уж поверьте. Просто, когда ты занимаешься, соки все свои из себя жмёшь двадцать четыре на семь, потеешь над чем-то всю свою пока ещё прожитую жизнь, а потом в одночасье всё кончается, ты вообще понять ничего не можешь и не знаешь, что дальше делать. Нет, тебе не внезапно говорят, что ты не нужен, мол, иди гуляй. Как тебе кажется, на своём родном месте. Это происходит заведомо постепенно, да так, что ты уже нутром чувствуешь подвох и спад, но сделать ничего уже нельзя. Не то чтобы поздно даже. Просто закономерно, как и смерть. Приходя на тренировки год за годом, ты уже видишь, что не самый юный игрок в команде, не самый выносливый и сильный, перестаёшь удивлять публику своими успехами в первую очередь потому, что тебе уже не восемнадцать годков, а под тридцатник, со стажем. Твой наставник, какой бы он ни был, будь то Тарасов, Бобров, Кулагин или хренов Пятенский, уже не проявляет к тебе интереса как к чему-то неординарному, а просто видит в тебе спортсмена, который входит в коллектив, в команду и выполняет свою функцию так же умело и хорошо, как и пять лет назад. Ты в какой-то момент выходишь из того золотого времени, когда можно было всё что угодно и когда захочешь. В свои восемнадцать я мог участвовать во всех матчах и соревнованиях, и никто бы меня не смог удержать, а теперь — извините, «возрастная группа до двадцати одного года», товарищи. И ты сидишь, понимаешь даже, что обижаться, стало быть, глупо и смешно, но что-то грызёт тебя, точит свой конёк о твоё терпение, как о ледовую площадку. Было раньше и такое, что можно было уезжать учиться по обмену. Такое бывало редко и, как молодому патриоту казалось, ненужно и зазорно, но теперь сидишь и невероятно жалеешь, что не поехал в ту же Канаду, например, поучиться, попробовать себя, пока ещё можно было, а потом вернуться в Союз и показать, что ещё можно наверстать, чего ещё не знаем. Продвинуть, так сказать, наш хоккей. Ведь можно плеваться и говорить, что советский хоккей — это единственный, правильный, строгий, классический образец хоккея, не ломающий традиции и сложившиеся правила. Но спорт без продвижения перестаёт быть спортом. Это если бы мы только с ломиками на тренировках бегали без нововведений Анатолия Владимировича. Многое он почерпнул у канадцев, но большее потом выдал его гениальный мозг. А без этой пищи для размышлений — канадского хоккея — не было бы советского. Случается, что приходишь на тренировку, а вместо того, чтобы тренер был, как и прежде, заинтересован тобой, удивляясь каждому твоему рывку на площадке, ты неожиданно для самого себя видишь, что он стоит и говорит, поучает, делится опытом и знаниями с другим игроком, совсем зелёненьким ещё. А с тобой тренер уже общается как со старым товарищем, равным. Должно льстить? Нифига подобного. Или, может, я такой дурак, что зубы сводит от того, что других есть чему учить, а у меня, Харламова, будто поезд давно ушёл. И поздно, и стыдно, да? Иной раз происходит то, что, шипя, называешь «напрашиваться». Потому что изо дня в день вертишься-крутишься, не спишь, живёшь там и слышишь внезапно нечто подобное: — Зимин, не хочешь поступить в Высшую школу тренеров? — Фёдор, а ты не хочешь поехать на стажировку туда-то? Или: — Вася, а, Вася, ты обязательно должен поехать в этом году от нашего клуба на соревнования между… Парни улыбаются. Они жизнь открывают, а ты свою даже понять не успел. И все они младше тебя на эти пять-семь годиков, а ты уже не сдался никому, как старый, забытый комплект лыж на лоджии. Сиди-играй в Спорткомплексе, выезжай на матчи иногда во втором составе, потому что молодняк надо заявлять тоже, а ты уже отыграл, молодец, Валера. Посиди вот тут пока на скамейке, посмотри. Так унизительно. Хочется шею себе свернуть, криком орать, что нет-нет, пожалуйста. Но глупо всё это и зря даже. Ты сидишь, терпишь всё это, борешься, вопросами задаёшься: а что будет, если тебя сломают всего на матче следующем? А потом что, пенсия? В тренеры? Да не смешите меня. Лучше уж спиться, чем лезть на одну полосу к Тарасову. Не потому отстраняешься, что не сможешь и двух слов связать, научить, а потому, что знаешь, что всегда сзади будет ходить он за твоим плечом и смотреть чуть насмешливым умным взором на тебя, Харламова. И стыдно тебе будет, сам не понимаешь, за что конкретно. Или просто не хочешь растить группу здоровых парней, которые после тридцати, редко сорока, и играть уже не могут. А потом куда? Спиваться? Тренером стать? Кому повезёт стать крысолюбом в комитете? Пенсию спортивного героя получать? Думаешь об этом, вопросы себе дельные задаешь: А что дальше-то? Годами! Годами изживаешь себя, как червяк в яблоке, точишь себя по нервным окончаниям и не находишь ответа нормального. Клянёшься, что никогда не спросишь тренера о том, что мучает. Лучше сдохнуть. Не любишь напрашиваться на ответы такие прямые и боишься их, но понимаешь, что кроме наставника, друга, отца твоего — тренера, никто не ответит тебе на твои вопросы. И сколько бы времени не прошло, сам ты не сможешь. Каши в голове не хватит. А когда наконец с духом соберёшься и спросишь, то чувствуешь себя мямлей в этот момент, трясёт всего, хоть водки наливай да откачивай… Волнует тебя это! Ой, как. А тебе говорят: — А сам-то ты чего хочешь? — Играть, — отвечаешь ты. А тебе на это так спокойно и, может, с насмешкой: — Тогда тренером, если повезёт. Если повезёт? Да, бл*дь, зачем мне это везение? Ты скажи, на что я в этой жизни гожусь?! В грязи валяться скажешь — буду! Скажешь, что могу стать кем-то — стану! Одно твоё слово — и я бы жить начал! А так… Сидишь, жалеешь себя, мучаешься и понимаешь потом в один день: а плевать на всё. Вот просто вот так говоришь и всё. «Будь что будет, я не знаю, что станет со мной, да без разницы, поживём-увидим». И цели нет. И бороться-то не за что. Как-то побоку становится, что ли. Хоть в Чебаркуль спиваться, хоть на завод, хоть под машину. Но это всё пустяки. Когда ты живёшь с мыслью, что твой расходный срок ещё продлится максимум год-два. Это как-то редкое заболевание — рак. Живёшь себе потихоньку, на тренировки ходишь каждый день, и всё бы ничего, но однажды ты просыпаешься утром и понимаешь, что остался год. Год видеть Тарасова, например. А потом что? А потом не знаю и знать не желаю. И это здорово напоминает этот страшный диагноз — рак. Потому что на смерть похоже, когда так к человеку привязался, а потом в разные стороны с ним разошёлся и права уже такого не имеешь, как раньше. Жить-то как? Пока живёшь, знаешь, что смерть — она всегда была и будет, и она где-то да настигнет. И тут так же: тренируешься у Тарасова, пьёшь чай с ним, беседуешь просто, обнимаешь с бухты на-те! А потом… Ты пенсионер-хоккеист, на стадион тебе нельзя и к тренеру только по праздникам и встречам общим. Знаешь, когда год остаётся или два, ты живёшь этим временем, ведь потом ты уже не знаешь, что будет ни с тобой, ни с игрой этой, ни с тем человеком, которого ты полюбил так, что расстаться с ним для тебя смерти стало подобно. Без Тарасова и хоккей никакой уже не нужен, а если и хоккея никакого не будет, и Тарасова, то пусть уж ничего больше не будет.

***

Тарасов Москва, предположительно 1972-73 год, два месяца до Канады Я не мог сказать, как это произошло. Случайное прикосновение рук — Харламов не отстранился, смотрел, затаил дыхание. Ночью мне снился лёд. И Харламов, наматывающий круги по площадке, забивающий в пустые ведёрки шайбы с треском. А я стоял, смотрел на него в этой полутьме… Я подорвался на своём диване в кабинете, скорчившись всем телом. Между ног было мокро и горячо. Грешным делом решил, что напрудил в постель. Мало ли, возраст немолодой, может, недержание началось. Потом понял, что это другое. Никогда в жизни не было так жарко. Наказывать пришлось себя холодным душем, струи хлёсткой воды оставляли сильное и жгучее под кожей презрение к себе. «Извращенец. Грязный. Мерзкий. Тварь. Ненавижу. Ненавижу. Только не снова. Нет». Я справлялся с этим многие годы. Клялся себе, когда взял, решился, мужик грёбаный, что больше никогда… не будет того, что было в армии. Ни за что. Лучше сдохнуть. Но появился идиот этот, Харламов, Чебаркуль-без-винтиков, Валер-р-а-а, такой домашний, и под кожей будто ощущалось, что свой души человек, и сдохнуть хотелось, когда день или два его не видел. Когда не приходил он на мои тренировки, которые сдуру ему назначил один на один, не думал, что парень молодой и у него есть дела более срочные и важные, чем я и мой херов хоккей. Когда Харламов пропадал большую часть дня на тренировках у Боброва, хотелось сдохнуть. Нет, хотелось видеть его. Хотелось всё время быть рядом. И когда Харламов — нет, уже Валера — позвонил после Канады и потом попросил вернуться… Сил уже не осталось никаких. Пошёл, стал просить, как нашкодивший первоклассник, у кого? Да какая разница у кого, если парню был нужен. Так болезненно всё это. Если бы это была просто любовь, как отца к сыну… Если бы это были просто любимый ученик и учитель, дружба, наставничество, то было бы проще, было бы легче это преодолеть. Но это было хуже, чем дружба. Это был Харламов. Это просто был Харламов. И хотелось руки себе выломать за это.

***

Тарасов Москва, предположительно 1973-74 года Я заставил себя отменять наши с ним тренировки. Впервые. Я не справлялся с собой. Боялся, что с языка сорвётся что-то жалкое или жалящее, а может, одновременно. Не мог сдерживать в себе эти неловкие фразы, да и он словно бы сам напрашивался на такое к себе отношение. Смотрел по-другому и сильно близко. Весь как в узел сворачивался, когда он улыбался так прямо и искренне, неподдельно, будто не было ничего лучше, чем хмурый Тарасов и его тренировки. «Люби меня. Заметь меня». Бобров научил Харламова одному: справляться без меня. Он бы и так научился этому, но значительно позже. И в этом виноват я сам. Навязывал Валере потребность в себе, навязывал какие-то проблемы, слабости… А Валера прекрасно справлялся теперь. После Канады я, наверное, впервые в телефонном диалоге обозначил наконец ему, о чём я думал, смотря на его успехи. Я был уверен, что Валера потеряет голову, как и я когда-то в молодости, от осознания победы столь большого масштаба. Но я ошибался. Для него это был бой. Просто битва за честь и мужество, а не ради медали и наград. Доказать самому себе, что смог. Харламов постучался ко мне в кабинет. — Я занят, — буркнул я. Дверь приоткрылась. Оторвался от бумаг, чтобы рявкнуть на тупицу, который не понимает человеческого языка, но осёкся. Потом вздохнул. Потом отложил бумаги. — Ну, проходи. Валера бухнулся в кресло так, будто вернулся к себе домой. Вид у него был непривычно задумчивым. — Анатолий Владимирович, можно спросить? — Уже спрашиваешь. — Ну, так… — Спрашивай, не томи, — рявкнул я. Вдруг ни с того ни с сего разнервничался. Во рту пересохло. Ничего хорошего от предстоящего разговора я не ждал, хотя даже примерно не догадывался, о чём пойдёт речь. — Вам нравилось играть в хоккей? — Это было больше, чем просто «нравилось», Валера. — Тогда… Валера задумался, закусил губу, неловко переставил ноги в стареньких кедах, потом сжал губы. Я уставился перед собой, помолчал. Потом встал из-за стола, прошёлся по кабинету. Остановился у магнитной доски, за которой мне Харламов показывал тактические наработки игры с шайбой. Харламов не обернулся, не посмотрел на меня, просто его спина сильно напряглась. Он весь выпрямился, расправил плечи, будто хотел быть сильнее, чем нужно. Всё так же нервничал, когда я за его спиной, но старался не показывать. — Почему я перестал играть так рано? Это хочешь спросить. Во-первых, травма, во-вторых, не позволили больше, в-третьих, семья началась. Ещё вопросы есть? Харламов помолчал. — Да, — сказал он наконец. Я закрыл глаза. Значит, разговора всё-таки не избежать. — Ты пришёл спросить, как я восстановился в должности тренера? При этом тебя грызут сомнения, что это ненадолго или под каким-то неустойчивым условием. Хочешь узнать, когда они мне это предложили. Ты поэтому тут сидишь, Валера? — Да. Это правда, говорят… — он зажмурился. — Что вы сами попросили себя обратно на пост тренера? — Да. — Почему? «Потому что я не достоин, чтобы меня позвали они сами». Я усмехнулся. — Любопытной Варваре на базаре нос оторвали, Валера. Захотелось. Что мне, дома, по-твоему, сидеть, задницу просиживать, когда игра кипит? — Ой, и это вы мне говорите, Анатолий Владимирович? Почему я так переживал? Это ведь Валера. Пусть и с его «Анатолий Владимирович». — Я расскажу тебе кое-что. И попрошу держать язык за зубами. Кому надо, тот в курсе, а остальным незачем знать. Валера кивнул, широко распахнув глаза и подавшись вперёд. Я не удержался, улыбнулся энтузиазму Валеры. Так и произнёс с улыбкой: — Мне сказали, если я облажаюсь ещё раз, то меня посадят, Харламов, в тюрьму. Реакцию Валеры было трудно предугадать, но тут он меня поразил. — За что? Гниды! Мрази! — Не выражайся, Ха-а-рламов! В уважаемом месте находишься, между прочим… Если бы не ваши победы, то мои разработки и хоккей этот не сдались бы никому, Валера. Благодаря вам! Я всё ещё здесь и тружусь на благо родины. Вы выторговали мне свободу, можно сказать, бойцы. Хорошо, что пока не условное освобождение, — я скривился под конец своей речи. Некоторые вещи легче произносить небрежным тоном. Не сидеть же с трясущимися руками, в конце-то концов. Валера смотрел на меня во все глаза. Не отрываясь. — Невозможно… Быть не может. — Харламов! Я тебе когда-нибудь врал? Он покачал головой, продолжая хмурить лоб. — Зачем? — сказал Харламов. — Вы не просили же их сами… Это они вас чем-то приперли. — С чего такая уверенность? — Я вас знаю. Вы слишком горды для этого. Хотелось засмеяться Харламову в лицо. Сказать, что очень даже может Тарасов взять и унизиться перед всем спорткомитетом ради него, Валеры. Взять и плюнуть на то, что можно за это сесть в тюрьму. Видеть бы его, дурака, только. В груди что-то заболело.

***

Ледовая площадка Спорткомплекса ЦСКА Я не понимал, что будет большей трусостью: избегать Валеру или искать с ним встреч. Не мог решить, что именно будет поражением. У меня было много работы: все эти отчёты, программы, собрания — и это всё решило. У меня всегда было много работы, но никогда прежде она не была столь необходима, столь желанна. С Валерой сталкивался, как было не столкнуться: мир тесен, спортбаза ещё теснее. Видел его в коридорах, на тренировках, конечно же, сталкивался на лестнице пару раз. Один раз, спустя неделю после того, что случилось в походе, Харламов заболел, а потом стал пропадать и прогуливать. Это мне всё, конечно, не нравилось. — Харламов, — злость-злость на себя всё сжирала. — Давно ты не появлялся. — Я… Не повторится больше. Харламов кивнул, чёлка упала на его лицо, и он отвел её досадливым движением. Я больше не обернулся на него за всю тренировку ни разу, хотя очень хотелось. Я слишком спешил к себе в тренерскую, закрыться… После. Куда угодно. Лишь бы подальше. Харламов больше не пропускал, но и выглядеть стал… плохо, вообще-то. — Ты должен знать, что у соперника на уме, Валера! — коньки рассекали лёд где-то в метре от лежачего ничком лицом в лёд Харламова. — А ты вообще, не понимаю, о чём думаешь! — плевался, даже побледнел от гнева. Я злился почти всё время. На него. На себя. — Ты ходишь, как в воду опущенный, уже неделю, — кричал на него, как будто до Канады снова, и стучал клюшкой напротив его лица, пока он никак не вставал и не открывал глаз. Я не мог не думать о том, что произошло между нами. И не мог не думать о том, что думал Валера теперь обо мне. — Может, тебе погулять дать, Валера? К девушке отпустить там, а то ты не о работе точно думаешь, я же вижу. Неужели в Валере не всколыхнулось отвращение, осознание противоестественности случившегося? Понял ли он, что я натворил тогда? Ведь не спал же. Что мы оба натворили? Рассказал ли кому-нибудь? Был ли разочарован? Чего Валера ждал, чего хотел? Как много было ему известно о прошлом, о слухах, о Тарасове? — Харламов? Ты слышишь меня? Он не реагировал. Потеребил его за плечо. Он закрыл лицо руками и силой попытался подняться на ноги. Ничего не вышло. Из его горла вырывался стон, и весь морщиться начал, как от боли. Грохот падающего на колени меня. Прикосновение к нему. Его кожа жгла даже сквозь форменку мне руки. Он был близко. Я поддерживал его за плечи, он был так близко. Так рядом. Я попытался его поднять, но, запнувшись об его безвольно лежащие ноги, опал обратно. Прижался к нему со спины и сидел, как дурак, обнимал. — Харламов? Ты что… Тебе плохо? Я наклонился, чтобы заглянуть Валере в лицо. Валера потянулся, чтобы поцеловать меня. Состыковка произошла. Парень отрезвел мгновенно, сразу же, реальность навалилась на него со всей своей безжалостностью. — Извините меня, — беспомощно пробормотал он и опустил взгляд. Я всё поломал. Всё-таки взял и поломал. Мразь. Всегда так, всегда. Испорченный. Испортил всё на свете. — Валера, я… У меня стояло. Стояло так, что не почувствовать, наверное, мог только парализованный. С его губ сорвался всхлип, когда я вывернулся и толкнул к себе так сильно, что он со всего маху врезался в мои губы. Рванул на нём крепление от шлема, и он был отброшен куда-то на площадку льда. Он скинул с меня очки. И они с громким уже дзиньканьем упали. Схватил его за шею и грубо притянул к себе, тяжело дыша. Тёплые губы прижались к моему рту. Валера обхватил меня руками и поцеловал в грудь, прямо туда, где под тканью, кожей, плотью и костью билось сердце. Мир вздрогнул и рухнул. А я будто обезумел, вклинился в его губы так сильно, с такой жаждой, что у самого они онемели, вытерлись будто об его, стёрлись. Длилось это не так долго. — Тарасов! Ты собираешься спать на своей работе теперь? Мне что, домой тебя больше не ждать? Ты время хоть видел? Твои хоккеисты уже давно дома все. Я встал слишком резко, и Харламов растерянно глядел теперь уже снизу вверх. Его взгляд скользил по моему лицу, будто не узнавая. Или наконец-то разглядев истинную сущность. — Нина Григорьевна, и вам добрый вечер, — сдавленно произнёс я. Сердце с отчаянием камикадзе билось в рёбра, пытаясь проломить их, выбраться из грудной клетки. Хлопнула дверь, оповещая нас о том, что кто-то зашёл на спортивную базу. — О, так ты не один, Толя, — мягко заметил женский голос. — Сколько можно мучить мальчика на льду? —покачала головой миловидная женщина, очень похожая на Татьяну Тарасову. — Времени уже двенадцать часов по Москве! Отпусти ты его домой, старый тиран. Обессиленно уронил руки, сжимающиеся в кулаки. — Иди, — глухо и холодно отрапортовал я, не взглянув на него. — Ну что ты, Толя! — воскликнула женщина эмоционально, стукнув вдруг ботинком по полу. — Электрички же не ходят! Я сама на последней доехала. Надо подвезти мальчика! «Пошло всё», — некультурно подумал я. — Конечно, Харламов — наша кисейная барышня. Ноги-то не держат. Я подожду в машине желающих, — выплюнул тогда. Вышел с площадки, не оглянувшись. Я поднялся в кабинет, поправил бумаги на столе. Поглядел на свои дрожащие руки. Хотел поднести их к губам, но прервал себя на середине движения.

***

Москва, предположительно 1974-75 года На лечебных беседах всплыло всё. Нет, поначалу я ещё из себя что-то корчил, держал марку, а потом сдался. Наступил момент, когда человек, уставший, сломанный и перекроенный вдоль и поперёк, начинал говорить, из него это лилось, а уже не выбивалось, только не останавливай никогда. Лишь бы досказать. Хоть бы дослушали. И оставили в покое наконец. Я рассказал всё, захлёбываясь горькой правдой, как рвотой. Говорил, словно на исповеди, только после неё ощутил себя более жалким. «Это к делу не относится», — сказали мне. И продолжили лечебную беседу. В тот раз меня держали там до полуночи. Наказали так за мою аморальность. Казалось, всё, что произошло, — это наказание. За хамство. За уверенность. За испорченность. За противоестественность желаний. За слабость. За то, что встретил Валеру, за то, что общались так тепло, и за то, что имел наглость вдруг пристать к нему со своими мерзкими руками, а потом вывалилось что-то, и посадили, пусть не за это, но за похожее, уродливое, болезненное.

***

Сниться Харламов продолжал лишь ночами. Тренировки с ним дополняли мою жизнь днём. Я не мог больше этого терпеть. Не мог. Он приоткрыл глаза в палатке и повернулся на бок. Был полумрак, фонарь погашен, костёр почти затух, и сквозь тёмный брезент не видать, что там. Я, как и прежде, не мог уснуть, задержался допоздна, повторяя основные схемы у себя в голове. Теперь же лежал в палатке, в бог не пойми откуда придуманном мною же походе-поводе, заложив руки за голову, и о чём-то размышлял. Может, я отматывал себе время, чтобы не думать, с кем я сейчас тут лежал, чтобы не ждать чего-то несбыточного. Я лежал рядом с Валерой, поглядел на него. Я никак не мог собраться с мыслями. Валера вдруг повернулся ко мне спиной, спальник с него сполз, спутанные пряди разметались по взмокшему лбу. Я не знал, на кого злиться больше: на Валеру или на себя. С парня что взять — ну, забыл он палатку, что с того? И, заметьте, в кровать к тебе не просился! Это ты его перед фактом поставил будто. Сам и тащил! Расплачивайся теперь. Он и не приставал к тебе, хотя попробовал бы только — мало бы не показалось. «Ну да, он спит тут рядом, и что с того? Ты что, в армии ни с кем палатку эту не делил? Мужики же оба! Забыл, что ли?» — но, как я ни ругал себя, смущение не уходило. Делить кровать с Валерой — это другое. Одетый тот или раздетый — не так важно. Узнай кто, что мы спали вместе, не будет иметь никакого значения. Девочки, к примеру, наверняка поймут, что Харламов — просто растяпа. Чего ж тут ещё-то думать? Тяжело вздохнув, я вновь посмотрел на Валеру, вынужденного так же терпеть неудобное соседство. Спальник сполз ещё немного. Валера оказался мускулистым, хотя для спортсмена мышцы были не очень развитыми, однако производили особое впечатление на меня. Я не позволял себе возвращаться к обдумыванию всего, что касалось Валеры, а сейчас будто плотину прорвало. Две мысли одновременно атаковали: «Несправедливо, что он меня два раза обнял вот так, а я не могу. Не положено» и «Он спит, а значит, никогда об этом не узнает». И пока я отбивался от них, поражаясь, как такое вообще в голову могло прийти, дело было сделано: спальник окончательно стянут и скомкан в ноги. Несколько секунд я не мог решить, чего стыдиться больше: своего опрометчивого поступка или мгновенно одолевшей моей неготовности принять последствия этого шага. Я же не имел оправданий, кроме внезапного безумия, которое до сих пор не отпускало. Правильно было бы вернуть спальник на место, но я повернул голову в сторону мирно посапывающего Валеры и… Я не думал, что занимаюсь чем-то постыдным. В те мгновения я вообще не думал. Ощущения чужого тела под рукой и то, что я видел, захватили всё внимание. К голове прилила кровь, сердце оглушительно забилось даже в кончиках пальцев. — Анатолий Владимирович… — сонное бормотание взорвало тишину. Через пять минут и семь секунд я выдохнул.

***

Харламов Москва, 1975 год, 30 декабря Я молча шёл с ним по улице. Мы совершенно в абсолютной тишине доехали до не его дома. Не знаю, зачем он повёл меня к Кулагину домой. Может, нам разговориться надо было так, а то, если сразу ко мне бы поехали, я бы не смог. Сдурел бы. А он бы снова сбежал от меня.

***

— Сколько тебе лет, Валер? — Двадцать восемь будет, Анатолий Владимирович. — А мне сорок девять. — Да вы не переживайте, — решил я утешить его, не понимая зачем. — У вас же ещё вся жизнь впереди, — очевидно, мои слова произвели на Тарасова должное впечатление, потому что он, откинув голову, громко захохотал. — Ну ты, мальчишка, меня уморил, честное слово! Я так сто лет не хохотал. Молодец! И таким тоном! Нет, Валера, вот что я тебе скажу: тебе не в хоккее сидеть надо, а в семинарии учиться. Люди к тебе сами на исповедь прибегут. Перед такими, как ты, хочется или сильно нагрешить, или бесконечно каяться. Молодец, Валера! И своё новое обращение ко мне, «мальчишка», Тарасов в тот вечер — да какой, к чёрту, вечер! — в ту ночь выговаривал с такой теплотой, с такой доверительностью, с такой готовностью защитить меня, что в сердце мне будто грелку засунули. И почти не обиделся на его «мальчишка», когда у меня у самого все ноги переломаны не раз, костяшки на руках стёрты об стены, а голос уже не отдавал звоном колокольчика, и борода росла, и ребёнок был. Дерево, может, пока не посажено и дом не построен, но это пустяки же, правда? Недомолвка между нами существовала и до его отбытия в тюрьму, но она всплыла в тот вечер слишком неожиданно для меня самого, хоть я ощущал это странное предчувствие все эти годы, но я думал, оно исходило от меня. Никакой пошлости с моей стороны и непорядочной хитрости со стороны Тарасова, у нас были эти «помутнения», как я их про себя называл, когда была палатка, кабинет, лёд, кабинка, как скороговоркой выговаривая всё это, но никогда не было логичного завершения на всём этом. Был шаг вперёд и шаг назад, но никогда прыжка. Я в тот год чего только себе не придумал, что чушь всё это, блажь шальная в голове, а у Тарасова, как бы сказала мать, «седина в голову, бес в ребро». Иногда думалось, что это были какие-то токи, импульсы, которые, несмотря ни на что, влекут людей друг к другу. Что это? Что это такое? Хорошо это или плохо, что так устроены люди? И всего важней в таком влечении одного человека к другому — переживаемое волнение. Губы сохнут, все слова невпопад, голова не ведает, что делают ноги и руки, стук сердца слышится под самым горлом, и ты ещё не знаешь точно, радоваться тебе или плакать. Была такая чудная мысль, что Тарасов — это тот человек, что предназначен только мне, а я ему, что мы спасём друг друга, несмотря ни на какую логику этой чёртовой планеты. Всех впечатлений от того периода с 70-х: Тарасов всюду, победить во что бы то ни стало. Кругом его вещи, его запах, его мысли, его жизнь, его хоккей. Но я расскажу по порядку, ладно? Мы пришли к Кулагину. Я заварил нам чаю, взял гитарку в углу. Тарасов сидел будто и не живой вовсе, пил и молчал, смотря ровно перед собой, отвлёкся только тогда, когда я заиграл свою испанскую «Uno de enero dos de febrero». Он сидел тогда за минуту до этого слишком прямой, напряжённый, а тут обмяк, расслабился, вытянул вперёд ноги, усмехнулся так по-доброму, прищурил свои невозможные карие глаза. — Первое января, второе февраля, третье марта, четвертое апреля, пятое мая, шестое июня, седьмое июля — Сан Фермин. Я замялся. Что такое с ним? Смотрел на меня слишком странно и, даже можно сказать, проникновенно так, глубоко, что я рехнуться готов был. — В Памплону мы должны ехать в одном чулке, в одном чулке. В Памплону мы должны ехать в чулке и носке… — Вы тоже не хотите спать? — наконец тихо спросил я. Тарасов резко кивнул. — Хотите… я извинюсь перед вами? Я понял тогда, за что надо было. Анатолий Владимирович уточнил ровным и спокойным тоном: — За что, Харламов, ты извиняться-то собрался? — За то, что сказал… и делал… Нельзя было так с вами. — Нельзя. — Я могу извиниться, если хотите. — А ты хочешь? Я опустил глаза. Покачал головой. Жалеть мне было уже не о чем. — Тогда не надо, Харламов. — А хотите… — я прерывисто вздохнул. В лёгких всё болело от нехватки кислорода. Тарасов вдруг попытался как-то резко то ли прекратить всё это, то ли что, но он поймал меня за руку и сильно-сильно сжал. А я, набравшись смелости, дыша, как после последней игры в Суперсерии, сказал ему:  — Хотите, я вас поцелую, Анатолий Владимирович? Тарасов как-то шумно сглотнул, так, что кадык дёрнулся вверх-вниз. Дёргано. — Я сам тебя поцелую, Валера.

***

Тарасов Москва, 1975 год, 30 декабря В этот раз я не сбежал. Обеими руками я коснулся головы Валеры, зарылся в волосы и помассировал кожу, мягко провёл ладонями от висков к подбородку, заставив поднять голову вверх. Я бы ласкал его лицо дольше, но нетерпение было сильнее меня, потому я сразу коснулся его рта своими сомкнутыми губами. Я чувствовал тепло и настойчивость губ, шероховатость щетины, слабый запах тела, гладкость зубов, мягкость языка, жмущегося к губам. Я скользнул языком несколько раз. Вылизал его губы так, что они заблестели. С изумлением я понял, что Харламов хорошо целовался, насколько я мог судить по своему опыту. Он вылизал мои сжатые зубы и посасывал губы — верхнюю и нижнюю попеременно. А ещё вдруг понял, что мне не хотелось больше останавливать это. Не теперь. Когда мы отстранились друг от друга, я пристально взглянул на Валеру. Спросил медленно, настороженно: — Ты, Валера, сейчас решай. Продолжать будем или разойдёмся? — Продолжать будем, — прошептал Валера едва слышно, такое томление слышалось в задыхающемся возгласе. Кто-то сошёл с ума, или это я, сильно сжавший пальцы? Продолжая лениво поглаживать Валеркино бедро, моя рука сместилась чуть выше, пальцы оттянули резинку штанов и пробрались внутрь. На висках выступили капельки пота, чёлка прилипла ко лбу. Наконец я сжал выпуклость на штанах Валеры. Он резко втянул воздух между сжатых зубов. Я снова поцеловал Валеру, чувствуя, как собственное возбуждение достигало пика. — Пожалуйста… — выдохнул вдруг Харламов. — Поедем ко мне. — Едем, — выдохнул я. — Хорошо, едем, Валера-а. Только поведу я.
Примечания:
123 Нравится 91 Отзывы 31 В сборник
Отзывы (3)