***
Порывистое движение приносит сразу два открытия. Во-первых, рот плотно заклеен скотчем. Грубо, прямо по волосам вокруг головы в несколько тугих слоев. Во рту — набухшая от слюны тряпка. Неужели орал? Шею холодит просочившейся изо рта дорожкой, а под щекой мокро — скопилась целая лужица. Во-вторых, крепко связан — не шелохнуться. Несколько минут просто лежу, пытаясь разобраться в собственных ощущениях. Руки по-прежнему за спиной, запястья подрагивают болезненной дрожью и, кажется, опухли. Это я тоже помню: неприятно, но не смертельно. Локти стянуты тугой вязью — осторожно веду занемевшими плечами, стараясь хоть частично вернуть контроль над собственным телом. Движение шпарит огненными импульсами, нарушая эфемерный покой истерзанного тела, дрожью проходит по спине, заставляя тревожно застыть, пережидая волну неприятных ощущений. Оказывается, и не лежу вовсе, а скорее стою, грудью и животом опираясь на твердую поверхность стола. На левую ногу я, кажется, даже могу наступить. Кажется — это потому что она плотно прижата к ножке стола, занемела от тугих колец веревки и вовсе не ощущается частью собственного тела. Правая согнута в колене, стянута хитрой вязью узлов, так что не разогнуть, лежит на столешнице и притянута едва ли не к подбородку черной плетеной веревкой, закрепленной к кольцу на ошейнике: заставляющей застыть, изогнувшись в неудобной и унизительной позе. Чувствую себя более экзотическим блюдом, подготовленным и поданным искушенному ценителю, чем человеком. Чертов извращенец! Задница горит огнем, по ногам — влажная, отвратительно липкая холодная дорожка. Значит, трахал меня до цветных звездочек перед глазами. Мучительно мычу, зажмурившись. Зрение не желает восстанавливаться, но возвращается боль. Болит все, даже то, чему и болеть-то не положено. По уже привычной схеме сканирую организм в поисках повреждений. Каждый вздох явственно отдается в ребрах: опять бил? Почему-то тревожно немеет плечо, ярким, жарким пятном выделяясь на общем фоне, и пульсирует горячим где-то подо мной, между столом и грудью, будто опираюсь на источник тектонической активности или острые раскаленные колючки. Слишком липко под грудью: неужели порезал? Сил извернуться и посмотреть нет, впрочем, как и желания делать это. Лицо заляпано липким и влажным — противно. Кажется, кровь, а там — кто разберет? Не помню. Ничего не помню. Надо выбираться. Дергаю коленом и застываю, пережидая волну боли, громко втягивая воздух носом. Занемевшее тело болезненно сопротивляется, а веревка натягивается, вырывая тихое мычание от впившегося в кожу ошейника. Бесполезно — не освободиться. Это ловушка. Бессмысленная и жестокая. Прикрываю глаза, сосредоточено сдерживая рвущееся дыхание. Что делать? Смириться? Умереть? Вот так тихо увянуть на этом чертовом столе? Скрученным, как мясной рулет на праздничном застолье, с открытой всем ветрам задницей? Обидно до слез. Снова дергаюсь всем телом, слабо соображая, зачем я это делаю. Потому что не верю! Так не бывает! Это какой-то злой затянувшийся сон! Надо вырваться из немыслимой ловушки, проснуться — и все станет по-прежнему: дом, работа, друзья. И не будет врезавшихся в запястья наручников, не будет сводящей с ума боли и липкой спермы на бедрах, не будет неадекватных психопатов с маниакальной страстью к доминированию и крови. Но ничего не заканчивается, не тает цветным туманом, не растворяется в мутной дымке. И уже булькает в груди затравленное дыхание, и в глазах темно, а воздух — твердый, как камень. Грязный, кровавый, густой. Задохнусь! Утыкаюсь мокрым лбом в твердую прохладную поверхность, усилием воли сдерживая отчаянное сопротивление. Все ерунда. Я жив. Надо успокоиться! Как? Подумать о хорошем. О чем? Моя жизнь превратилась в кошмар. Ужасный нескончаемый сон! И я бы смог убедить себя в нереальности происходящего, если бы не боль, если бы не эти чертовы оковы! И теперь уже волна злости шпарит, скручивая нутро. — Тварь! Тварь-тварь-тварь! За что мне это? Почему? — пытаюсь считать, успокаивая дыхание. Раз, два, три… — Сука! Почему? — тихо подвываю в потолок. — Все ерунда. Ерунда! Я жив! Остальное — чушь, муть, пыль! — твержу, со страхом прислушиваюсь к себе. Но это невозможно! Невозможно замереть и не шевелиться, когда занемевшее тело дрожит от усталости и злости, сопротивляясь впившимся в кожу веревкам. Невозможно терпеть издевательства и боль. Зачем? Зачем все это? Зачем заботиться, кормить, лечить, перевязывать, тащить из реки, по сугробам? Зачем ошейник, путы? Зачем? Чтобы оставить умирать вот так? Мычу, отчаянно дергаясь и выворачиваясь. Ору сквозь кляп, стараясь докричаться, привлечь внимание. Он должен быть где-то рядом. Он не мог уехать! Не мог бросить меня вот так… Устав, хриплю, глядя, как запотевает злое дыхание на ровной поверхности. Казалось, страшно вспомнить, но не знать еще страшнее. Цепляюсь непослушными мыслями за прошлое. Надо вспомнить. Надо понять, почему я здесь. Жмурюсь сильнее, заставляя себя думать. Что я упускаю? Почему так жутко? Словно парящие в воздухе, шарики светильника, отраженные в безупречно чистых глянцевых поверхностях. Широкий дубовый стол. Кухня. Тихо до звона в ушах. Перед глазами — мягкие разводы узоров теплого, словно живого, дерева, выглаженные заботливой рукой до состояния матового стекла. И только теперь, когда туман перед глазами рассеялся, я замечаю то, что не видел раньше. Совсем близко, всего в пятнадцати сантиметрах над головой ровная поверхность стола изуродована глубокими выбоинами. Полукруглые вмятины от ударов сконцентрированы возле извернувшегося немыслимой формой толстого гвоздя, который вошел в твердую древесину практически целиком, крепко удерживая звено цепи. Страх шпарит кипятком, раздвигая завесу беспамятства. Отшатываюсь, натягивая цепь, и словно вживую вижу изуродованное свирепой гримасой лицо. — Сука… сука… — цедит сквозь зубы, широко замахиваясь. Со злобным стуком молоток вламывается в благородную древесину, оставляя глубокие отметины в непозволительной близости от лица. От страха перехватывает дыхание. Наклоняется, обдавая перегаром, вглядывается в расширенные от ужаса зрачки: — Сдохнешь здесь, сука! Ты же сам… тварь! Сам! Я видел! — тычет в плененные губы железной головкой молотка. — Ты никто: подстилка, шлюха… Сдохнешь здесь, пока я не вспомню о тебе, — капли испарины сверкают на верхней губе. Не глядя, отшвыривает молоток за спину. Глаза совершенно безумные, потемневшие, пульсирующие, страшные. Вытирает пот со лба, костяшки содраны в кровь совсем свежими отметинами…***
Дышу тяжело, с трудом втягивая жаркий воздух. Ничего нет, все прошло… Нутро сотрясается нервным напряжением… Сколько это может продолжаться? Когда закончится? Дергаю головой, сопротивляясь душному натяжению, зажмурившись от отчаяния. Наручники вплавляются в содранную кожу. Бесполезно: это тупик. Но боль отрезвляет. Что произошло? Почему такая злость? Что я сделал? Одни вопросы! Я должен вспомнить! Не знаю, за что ухватиться… Цепь! Короткий огрызок — всего несколько звеньев. Почему? Раньше она была длинная — я ходил по всему подвалу. Плотно закрываю глаза…***
— Ночь только начинается… — тянет за собой. — Я хочу, чтобы ты был рядом. Чтобы чувствовал вместе со мной, — ведет в слепую темноту, ухватив за предплечье. — Иди… Смиренно шагаю за голосом. Но ошейник не думает подчиняться: дергает, перехватывая дыхание, отбрасывает назад, в темноту, едва не роняя. — Стой… — сиплю, едва сдерживая удушливый кашель. Но у него на все свое мнение. Он чересчур пьян и зол, чтобы заметить, как удавка душит меня, не пуская следом. Хриплю, вырываясь. — Стой, прошу… — не успеваю объяснить. Он не замечает преграды, тащит следом, забыв, что сам посадил на цепь. Злится, чувствуя сопротивление: — Ты только и умеешь ломаться. Все делаешь назло, сука! — подхватывает, закидывая на плечо, и, пьяно качнувшись, шагает. Едва не падаем назад вместе, когда цепь туго натягивается, не пуская меня. — Тварь… — шипит горячим пьяным дыханием в лицо. Роняет на пол. — Тварь… издеваешься… нарочно… — ногой — по ребрам. Наваливается всем телом, кулак с противным хрустом врезается в бровь, заставляя взвыть. Грудь высоко вздымается, никак не вздохнуть. — Хо… зяин, — задыхаюсь в ожидании нового удара. Но он застывает — слышу, как звякнул металл. — Бля-я-ядь, — тянет, вставая. — Что молчишь, придурок? — и начинает истерично хохотать. Подвывает, захлебываясь весельем, всхлипывая и икая. Меня трясет от ужаса ситуации, от этого громкого нездорового хохота, эхом отдающегося от стен, от едкого чувства беспомощности и обреченности. — Пожалуйста… — молю его. — Пожалуйста, не надо… Мне страшно. Мне охуительно страшно. Никогда в жизни не испытывал такого всепоглощающего ужаса. Я не знаю, что он придумал. И не знаю, как остановить эту абсурдную ситуацию, по злой иронии ставшую реальностью. Что надо сделать? Упасть в ноги? Целовать руки? Но он, отсмеявшись, тяжело встает. Слышу нетвердую поступь, затихающие всхлипывания и неровное дыхание, тихое поскрипывание металлических перил. Громкий хлопок двери — и недолгая тишина.***
Истеричный визг циркулярной пилы разрывает темноту ослепительными всполохами под веками. Удушающие запахи машинной смазки и перегретого металла бьют в ноздри. Животный ужас заполняет нутро, вырываясь паническим воем наружу. Мне не перекричать этот адский инструмент. Горло мгновенно пересыхает, превращаясь в наждак, в растрескавшуюся от засухи пустыню, в чертову Атакаму! Ору, не слыша свой голос. Слишком близко. Слишком опасно. Брезентовая удавка впивается в шею, не позволяя спрятаться от невидимой угрозы. Пила взвизгивает, вгрызаясь в металл. Цепь дрожит, бьется в агонии, как живая, затягивает в смертельную ловушку. Тональность звука нарастает, крепчает, оглушает нестерпимым болезненным воем. Хочется зажать уши ладонями, спрятать голову меж колен, скрыться от наступающего кошмара. Скрежет терзаемого металла невыносим. Лицо осыпает снопом ледяных брызг, когда цепь, взвизгнув в предсмертном крике, рвется, толкнувшись в грудь нагретым концом. Падаю на спину, ползу, трусливо забиваясь в угол: — Хватит… — едва шепчу… — хватит, — слепо задираю голову. Он смеется, шагая следом, издевательски поигрывая пилой: то включая пронзительный вой, то отключая его. — Стра-а-ашно… — тянет глумливо. — Ты такой забавный, когда боишься. Это тупик — отступать некуда. Трусливо вжимаю голову в плечи. Он громко чертыхается, споткнувшись, и пила, взвизгнув, затихает. Топчется на одном месте, снова хрипло материться. С грохотом инструмент катится куда-то в сторону. Вздрагиваю, еще сильнее съеживаясь, когда лба касаются прохладные пальцы. — Бедный Май… Бедный жалкий Май, — проводит ладонью по щеке, большим пальцем нажимает на нижнюю губу. — Открой… — пальцы втискиваются между дрожащих губ, толкает их дальше, вынуждая разомкнуть челюсти. Давит на зубы, открывая рот еще шире. Тяжело дышу, забывая сопротивляться. Пальцы скользят по языку, дальше — почти в горло. Чувствую горечь нагретого металла, смазки и табака. Давлюсь, захлебываясь кашлем, но даже не помышляю отстраниться. — Оказывается, ты умеешь подчиняться… — вытащив пальцы, легонько шлепает по щеке. — Надо только показать тебе перспективы… — снова смеется. Дергает за огрызок цепи. — Ползи…***
Пот по спине. Я больше не хочу вспоминать, не хочу знать. Как выключить этот чертов синематограф? Тело то окутывает волной жара, то пробирает ознобом. Вжимаюсь мокрой щекой в дубовую твердь. Но, словно запустив цепную реакцию, уже не могу остановить мелькающие картинки. Рвусь, хватаясь за боль как за спасение, сопротивляюсь, стремясь всеми силами остаться на поверхности, прямо здесь, в настоящем, на этой идеально чистой мертвенно пустой кухне, на этом чертовом столе. Но не знаю, как остановить поток памяти…***
Чужие прикосновения на лице не то чтобы привычны. Просто нет сил противиться грубому вторжению. Облизываю губы, и прохладные подушечки пальцев моментально переключаются, находят новую цель, влажно скользя по истерзанным губам. Отворачиваюсь недовольно — и он снова смеется. Мне больно, тошно и страшно. Что в этом может быть смешного? Хочется задать этот вопрос вслух, но я не уверен, что готов к последствиям. — Готов прозреть? — не дождавшись ответа, возится, нащупывая на голове завязки, бормочет под нос, выдергивая запутавшиеся волоски, раскрывая застежки сбоку, на затылке. Что за странная конструкция? Тянется к ошейнику — неужели там тоже? Света слишком много. Так много, что перехватывает дыхание. Он везде. Я словно нырнул в аквариум, полный теплого, золотистого, почти осязаемого сияния. Не могу смотреть: глазам слишком больно. Он кладет ладонь на веки, спасая меня от острых лучей. Послушно замираю. Мягко гладит, стирая слезы. — Готов? Открывай! Моргаю часто, привыкая к возможности видеть. Все равно слишком ярко. Он — как мутный силуэт, очерченный золотым ореолом. Слезы размывают картинку, делая мир вокруг нечетким, дрожащим, влажным. Но я вижу! Незнакомое помещение, грубые кирпичные стены, из обстановки — лишь ярко-красное кресло напротив. Ерзаю под ним: руки болят ужасно, но есть ли смысл просить о пощаде? Вряд ли. У него в руках моток веревки, а выражение лица… Словно у пацана, ворвавшегося в магазин любимых игрушек. Смотрит, как на долгожданный подарок: жадно, восторженно. Словно на любимую, созданную самолично, почти живую, но все-таки куклу. С умилением разглядывает следы и отметины, оставленные им, мимолетно касаясь их пальцами. Зачесывает влажные волосы назад, завязывая неуклюжий хвост заранее припасенной резинкой, улыбается, стирая кровь с разбитой брови. Он выглядит странно. Я привык, что он всегда поразительно чист и свеж, полон наглого спокойствия и превосходства. Сейчас словно вывернулся наизнанку — полная противоположность. Усталый, нервный, возбужденный, щетина на запавших щеках, темные круги под глазами, сверкающими то ли весельем, то ли злостью. Полы рубашки смятыми крыльями уныло висят, вырвавшись из-под пояса бывших когда-то безукоризненно выглаженными брюк. Черная лента кобуры обнимает широкие плечи, и рифленая рукоять оружия предостерегающе выглядывает из подмышки. Некогда белоснежная рубашка смята, щедро замызгана подсохшими пятнами крови, пуговицы вырваны с корнем. Вот откуда запах. Это его или чужая? Одинаково неприятно. — Хозяин… — шепчу… голос все-таки сорван, получается сипло, скорее вопросительно, и он улыбается. — Из тебя никудышный актер, Май. Я хочу услышать искренность в твоем голосе… Мне все равно. Я устал. Кукла так кукла. Безразличие — это большое мягкое одеяло, которым можно накрыться с головой, спасаясь от окружающего мира. Раз — и тебе уже не так больно, не так противно, не так страшно… Он с осторожностью переворачивает меня на живот, неторопливо обвивает локти веревкой. Мягко, почти любовно кладет виток за витком, туго затягивая, вяжет сложные узлы, опутывая грудь. Я молчу, уткнувшись лицом в бетонный пол. Мне все равно. Все равно, только больно. Но это тоже скоро пройдет. Приподнимает, вынуждая встать на колени. Ведет рукой по волосам, нежно — по щеке, проходится ощупью по всему лицу, словно не видит. Пальцы, дрогнув, останавливаются на губах: давят, гладят, мнут… Мажет ладонью, словно хочет и вовсе стереть их с моего лица, и снова исследует каждый сантиметр пальцами. Другой ладонью давит на затылок, прижимая к себе, не давая отворачиваться. Приходится уткнуться кадыком в его пах, высоко задрав голову. Чувствуя его напряжение под тонкой тканью брюк, закрываю глаза. Минута проходит в тишине. — Давай, спроси меня… — любуется, взгляд безумный, пьяный, шальной… Как взгляд может быть настолько пошлым, проникать так глубоко внутрь, трахать, не касаясь тела? Тянет носом, как зверь, почуявший запах крови, и снова дыхание порывистое, хриплое, возбужденное. Нервно облизывает губы. — Спроси, чего я хочу… Мучительно заламываю брови, тяжело глотая сухим горлом, и чувствую кожей, как дернулся в ответ его член. «Все равно, — убеждаю себя. — Мне все равно. Я выдержу». Но щеки полыхнули жаром, сердце с силой толкается в груди, стараясь вырваться из ловушки, а кулаки невольно сжимаются, так что ногти впиваются в кожу до крови. «Все равно!» Господи, почему так мерзко, так горько? Я устал. Я устал так, что единственное, о чем могу думать, — это лечь неподвижно и замереть. И не чувствовать больше. Никогда. Ничего. Не видеть. Не слышать. Я даже дышать не могу. Каждый вздох как раскаленный глоток лавы выжигает изнутри, пеплом запорошив глаза. Но каждый вздох, полыхая где-то внутри, и раздувает мое проклятье — едкий огонек упрямства. Тот самый, что так часто портил мою жизнь. Не могу переступить через себя. Лучше сдохну — назло, наперекор. Горло сдавливает болезненным комом. А он прижимает к себе еще крепче: — Зачем упрямиться? Я устал ждать. Сегодня. Ладонь ложится на щеку, большой палец грубо ласкает разбитые губы, нажимает, стараясь приоткрыть рот. Скалюсь, показывая плотно сжатые зубы. Не хочу! Неловко отстраняюсь от прикосновений и кривлюсь от боли. Чертов ошейник! Моментально реагирует: — Больно? — подцепляет край пальцем, оттягивая от горла. — Это было ошибкой. Слишком туго. Я сниму, обещаю. Ты достоин большего. Упрямо стискиваю зубы. — Это смешно, Май… — продолжает уговаривать. — Сколько можно мучить меня? Я все равно добьюсь своего. Я достаточно терпел. Я устал ждать. Хочу сегодня. Сейчас! — Зачем? Зачем я тебе? — не выдерживаю моральной пытки. — Я не умею… не хочу… Я не… — не узнаю собственный голос: словно чужой, тихий, шелестящий, мертвый. Замолкаю на полуслове. Он не слушает: достав из кармана стальное кольцо, любовно поглаживает, распрямляет кожаные ремешки. Четыре коротких отростка по диагонали. Чтобы не вывернуть, не вытолкнуть языком. Тело захватывает жаркая дрожь. — Найми шлюху… Она… он… Сделает это, как надо, как правильно. Тебе будет приятно. Они умеют… — вырываюсь из тугих оков, раскачиваясь из стороны в сторону, переступая коленями. — Не трогай меня… отпусти… Я не нужен тебе… Я… я не могу… — шепчу, захлебываясь отчаянием и отвращением. — Май, глупыш… разве шлюха сравнится с тобой? Посмотри, как дрожат твои губы… Я готов кончить, лишь мечтая коснуться членом твоих липких кровавых губ. Шлюхи… Резиновые куклы… Они неживые… Какое удовольствие трахать резиновую задницу? — шепчет торопливо, мягко поглаживая лицо. — Я однажды проверил: предложил доплатить по штуке за каждый дилдо в заднице одного парнишки, сверх таксы, конечно. Знаешь, сколько он всунул? Три, и втиснул бы четвертый… Не так уж много, правда? Четыре резиновых хуя в заднице, представляешь? — брезгливо морщится. Его быстрый неразборчивый шепот неумолимой тяжестью ложится на мои плечи. — То ли дело ты… Ты чувствуешь. Такой настоящий, теплый, яркий. Ты живой! Я хочу тебя, хочу напитаться твоей жизнью, почувствовать твою дрожь. Ты словно создан для меня. А теперь не спорь — открой рот. Губы и вправду дрожат от неизбежности, от страха, от омерзения… Секунду назад я был уверен, что уже все равно, что наплевать, что перетерплю что угодно. Но сейчас, когда почувствовал кожей его твердый член так близко от лица… Невыносимо… — Заведи себе… любовника, кого угодно… Ты… ты красив… ты можешь… — продолжаю умолять, как будто это может что-то изменить. — Хватит! — резко прерывает, ухватив щепотью подбородок. — Открой… Уже трясутся не только губы. Я весь исхожу мелкой дрожью, липким, холодным потом отчаяния. Словно стою на краю бездонного обрыва и нет никакой возможности повернуть назад. Хмурится, видя, что я не в состоянии подчиниться. Оглядывается лениво и, заприметив полупустую бутылку, стоящую возле кресла, идет туда. Возвращается, на ходу запрокидывая пузырь и вбирая щедрый глоток алкоголя. Склонившись, с силой вжимается в мой рот, выпаивая колючую жидкость. Закашливаюсь крепостью напитка. Голова идет кругом, мутью размывая страх. Что я теряю? Облизываю щипающие губы: — Еще… Совсем немного — и мне станет все равно. Всего несколько глотков — и я снова вернусь в мир глухого безразличия. Даже сейчас, едва пригубив, чувствую: тепло, разливающееся по телу, смывает надоедливую дрожь. Оглядываюсь, мучительно выискивая выход. Но мне совсем не нравится то, что я вижу. Стены рыхлого, словно нарочно не обработанного кирпича, кольца и крюки, вбитые без какого-либо смысла и симметрии, темные тени в углах, только кресло ярким кровавым мазком. Выхода нет. И уж совсем мне не нравится его состояние: он веселый и злой, уставший и бодрый одновременно, и наперекор тяжелому запаху перегара и почти опустевшей бутылке выглядит абсолютно трезвым. Задирая донышко полупустого сосуда к потолку, пьет крепкий напиток, как воду, с усмешкой наблюдая за мной. Только руки подрагивают нервной дрожью. И сам весь подрагивает, пронизанный пьяной опасной бесшабашностью. Смотрю на стремительно пустеющую бутылку в его руке и невольно облизываюсь. Идея напиться кажется мне идеальной. На голодный желудок, на усталость и общую измученность организма много ли мне надо? Пара глотков — и реальность растворится в дурманящем тумане безразличия. Мне будет все равно, что происходит, где и как. — Еще, — повторяю с тоскливой надеждой, глядя на его губы: ровные, четко очерченные, словно точеные, вырезанные умелой рукой скульптора. Он довольно улыбается. Рывком дергает за обвязку, помогая подняться на ноги, крепит веревку где-то за спиной, лишая возможности передвигаться. — Смотри, совсем не страшно, — так добрый доктор уговаривает испуганного ребенка не пугаться шприца. Опускает тихо звякнувшее кольцо ограничителя на вытянутое горлышко бутылки и, довольно посмеиваясь веселой шутке, снова набирает полный рот янтарной жидкости и не дыша прижимается к моим губам. Только на этот раз не делится, а выжидает, прикрыв глаза и наблюдая за мной из-под опущенных ресниц. Что за пошлые игры? Но я принимаю правила. Тянусь сам, вгрызаясь в его губы, отнимая глоток дурмана. Он моментально включается в игру: прижимается вплотную, вдавливая в колючую кирпичную стену, путаясь пальцами в волосах, целует, кусая, упирается коленом в пах, так что мычу, дергаясь, но он лишь усиливает напор: вжимается крепче, яростней, горячее. И я уже не рад своей идее. Едва не давлюсь под его натиском, теряя драгоценные капли беспамятства, стекающие по подбородку. Он отстраняется сам, шумно выдыхая и облизывая испачканный кровью рот. Дышит тяжело, едва заметно подрагивая, смотрит не отрываясь. Касаюсь языком саднящих губ, позволяя себе мгновенную передышку: — Еще… Но он качает головой, любуясь появившимся на моих щеках румянцем: — Нет… — усмехается. — Я не дам тебе напиться. Ты нужен мне трезвый. Я хочу, чтобы ты чувствовал все, — гладит по груди, обводит белый след шрама. Это никогда не закончится! Едва сдерживаюсь, чтобы не отстраниться, но не свожу жадного взгляда с его губ: — Еще! Он перестает улыбаться, изумленно склоняя голову к плечу: — Это удивительно… В ошейнике, связанный, голый, дрожащий, из твоей задницы до сих пор течет моя сперма, но ты все равно пытаешься командовать мной! Быть может, ты прирожденный топ? Или настолько испорчен, что ни на что не годен? Или нарываешься специально, и тебе нравится, что я с тобой делаю? Может, напомнить, где твое место, или ты слишком туп, чтобы признать это? — Еще… — я не слушаю, что он говорит, я готов любой ценой достичь своей цели. Вздрагиваю, когда бутылка разлетается сотней осколков в дальнем углу. С сожалением смотрю на влажное пятно, искрящееся острыми гранями. Жмурюсь, услышав, как скрипнули его зубы, и опускаю голову, прячась от злого взгляда и нервно сжатых губ. Но странное чувство садистского удовольствия тянет разбитые губы в улыбку. Невообразимое чувство острого, стыдливого наслаждения. Я — избитый, связанный и затраханный — могу вывести его из себя, могу управлять им. Совсем немного, но могу. Быть может, мне удастся воспользоваться этим? Научиться делать так, как выгодно мне? Если, конечно, он не убьет меня прямо сейчас. Меряет помещение нервными шагами, зло поглядывая на меня. Садится в кресло, глубоко вздохнув и расслабленно опустив руки на подлокотники, но снова вскакивает, мечется по комнате, расшвыривая осколки ногой. Подходит порывисто, упираясь ладонями в стену с двух сторон от моей головы. Смотрит зло и пристально. Застываю покорно под его взглядом, низко склонив голову. Мычит мучительно, словно у него болит зуб: — Май, ублюдок… Зачем злишь меня? Почему не подчинишься? Я же убью тебя, не сдержусь и убью… — снова шагает, нервно сжимая и разжимая кулаки, изредка задумчиво поглядывая на меня. — Впрочем, — опять улыбается, — я могу показать тебе покорность. Возможно, это будет забавно, — добавляет тихо, словно самому себе.***
Наверное, у меня помутнение рассудка, сознание отказывается служить. Поэтому я просто смотрю, как он выволакивает на середину помещения связанного человека с мешком на голове. Длинные нескладные ноги в мокрых драных джинсах с низкой посадкой, которые едва скрывают задницу, выставляя напоказ узкую талию с россыпью звезд, запутавшихся в извилистых узорах татуировки, голый по пояс. Вокруг левого плеча — рваная окровавленная футболка, и — видимо, для надежности — повязка зафиксирована скотчем. Две черные полоски как крест или скорее целеуказатель — сюда! Запястья небрежно обмотаны бесчисленными витками веревки. Парень замирает там, где упал, жалко сжимаясь в дрожащий ком, стараясь занять как можно меньше места. Мне кажется, свет потускнел, а внезапно загустевший воздух душной жаркой волной горячит щеки. Вздрагиваю от неожиданного прикосновения. Он стоит совсем близко, любуясь моим растерянным видом. — Что это? — едва шепчу. — Что ты делаешь? До ужаса довольное произведенным впечатлением лицо расплывается нечетким овалом. Он оглядывается с притворным удивлением. Обводит глазами комнату, лишь в последний момент останавливая взор на человеке. — А-а-а, это… Это шлюха, мальчик-гей. Ты же любишь таких. Я решил познакомить вас. Ведь благодаря тебе он здесь и все еще жив. Подходит к связанному человеку и стремительным движением сдергивает черный мешок, отступая на несколько шагов.