ID работы: 5318017

Помоги (ему/мне/себе)

Слэш
NC-17
Заморожен
327
автор
Размер:
919 страниц, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
327 Нравится 236 Отзывы 96 В сборник Скачать

Часть 2, глава 2.2: когда всё пошло не так

Настройки текста
То, что Юра слышит первым, – своенравное фырканье, глухие смешки и «Макк, брысь, он не игрушка», кажется, со стороны двери. А что он точно помнит, как святую благодетель, его кота зовут не Макк, а ни у отца, и тем более у матери никогда не проявлялся даже похожий тембр голоса, а если воры и ворвались в квартиру, то они чересчур заботливые – до боли не хотят шуметь. — Котёнок проснулся? Плисецкий едва веки поднимает, чувствует, как с краю кровати присаживаются немалым весом, и бессознательно нашаривает телефон рукой по одеялу. Телефон не находится, а вставать ему всё равно приходится, неуверенно и неуклюже садиться, щурясь от изобилия света и потирая глаза. — Какой сейчас год? — Всё тот же, к твоему сожалению. Школу не отменили, завтра снова пойдёшь. — Ну зачем же ты так сразу-то, — честно, Никифоров бессердечная сволочь, давить на больное на тяжёлую голову после дневного сна. — Я долго спал? Он смотрит на iPhone в руке, быстро сверяя время и обстановку на улице, но в итоге глядит на Юру – и в его глаза. — Часов пять. У тебя должна быть художественная школа. Юра уже чувствует как с каждым отжитым часом его тело тяжелеет, и необходимо срочно улечься обратно, где тепло и мягко, нет обязанностей, где бы остаться навсегда и сжимать что-то, пока оно в ответ обнимает тебя. — Твою же мать… Уже не должна, — а вместе с ней и тренировка, домашнее задание, которое всяко не вытащится из дневника – только плеер, полмесяца назад подаренный. У него заходится и загибается воображение, сколько же успело произойти. Виктор улыбается, сдёргивает одеяло – спасибо, что не тянет на себя за щиколотки, выкидывая с постели. — Вставать пора, иначе ночью не заснёшь. — Пф, что ты как мама? — А что ты на ребёнка похож? — в ответ молчание, и Никифоров, хмуря лоб и едва щурясь, глядя в черты лица непроснувшегося Юры, кивает в сторону выхода. — Приходи на кухню, поговорим. Это, к слову, ни капельки не радовало; Юра лежит без движения (и без одеяла) ещё около минуты, блаженно потягивается и смиренно отправляется, куда попросили, приглаживая растрепавшиеся волосы то за уши, то пытаясь затянуть их в пучок, но без резинки. — Вить? Мне твоя интонация вообще не нравится. Никифоров методично разливает чай, зелёный, с ромашкой, для здоровья и настроения, ставит две кружки на стол и жестом приглашает подростка сесть. Правда, стул кажется чуть ли не электрическим, а Виктор палачом, но это же только фантазия? Витя садится напротив предложенного места и подчёркнуто не смотрит, подтаскивая горячую чашку к губам. — У тебя это в порядке вещей – засыпать в машине с малознакомыми людьми? Плисецкий присаживается, прячет руки под столом, переводит взор с чая на мужчину с его осуждающим взглядом и обратно. А словно он сам не знает, что вырубается в машине чрезмерно часто, что трудно разбудить, зачем напоминать-то? — Так я не езжу с малознакомыми. И ты многознакомый. — Твоё поведение претит инстинкту самосохранения, — Виктор вздыхает с видом, будто ребёнку сейчас нужно объяснить, почему нельзя переходить дорогу на красный, гулять по ночам и говорить адрес собственного дома. — Это второй раз, Юра, мне страшно от осознания факта, что ты так легко отключаешься, а мы на десятом этаже. Ты ни разу не дёрнулся, пока я тебя нёс, — он делает фиксированную паузу, стискивая зубы, и смотрит в зелёные глаза, в которых взгляд с каждой секундой становился всё более обеспокоенным. — Да нормально всё! Стоп… На тебя заяву никто из встречных не накатал? — Ненормально! — Никифоров повышает голос на эмоциях, не кричит, но этого вполне достаточно. Юра голову опускает, смиренно положив руки на колени, скребя по нелюбимым школьным штанам ногтями. — Ты должен думать о том, что засыпать в машине, даже если за рулем я, ненормально. Нужно быть аккуратнее, — Виктор видит эту реакцию, глубоко вдыхает и продолжает тише. Из лучших побуждений, чтобы не так страшно было Плисецкого отправлять куда. — Если это войдёт в рефлекторную привычку, меня может не быть рядом, а по другую сторону от тебя как раз-таки настоящий маньяк. Ты же понимаешь, Юр. Юра понимает. Юра кивает, хмыкает виновато и под нос тянет скромное «извини», боясь глаза поднять и увидеть напротив то ли холод, то ли разочарование. Но Никифоров смотрит обеспокоенно, садится перед подростком на корточки, лишь бы на эти луга зелёные, в которых тонешь до дрожи по всему телу, словно трава в полосочку по кругу тебя щекочет, в очах взглянуть и увериться – не плачет, не злится. Плисецкий смотрит виновато, кивает и впивается ногтями сквозь ткань брюк. «Уйди, уйди, исчадие ада, не строй из себя добродетель», а кроме ничего не видится. Совсем. Виктор нерешительно, но чуть легче выдыхает, поднимаясь с колен, на которых удерживаться в равновесии уже неудобно, хотя двадцать восемь – это ещё молодость. Он зарывается пальцами в белокурые волосы, перебирает по пробору в стороны, пока подросток не утыкается затылком в стену и от чужих рук не начинает уворачиваться. — Ужинать будешь? — Не хочу. — Серьёзно? Хотя бы чай с блинами, котёнок, тебе нужно поесть. Юра усиленно мотает головой, кривится, а глаза – бездушные, внутри скребутся сомнения в выборах стороны, где эта чёртова гордость, почему же сдались без боя? Потому что Витя волновался, искренне переживая, не обращая внимания на отсылки к статьям и законам? Или же потому что щемит от каждого слова, и его тону – безоговорочному – не подчиниться было трудно? Это было почти: на периферии, на грани, на острие. — Горе-ребёнок, — мужчина выдыхает, вглядывается в макушку перед ним светлым пятном маячащую, кусает губы и молчит. Что из всего интересного в идеях Юра оценит больше всего? У них уже есть уговор, насколько потом Плисецкий будет зол? «Но всё для его блага». Никифоров не спрашивает – тянет подростка за ноги, а затем вовсе перекидывает через плечо и, улыбаясь лучезарно, проходя мимо лежащего пуделя на диване, со взглядом победителя несёт своё «золото» обратно в сторону развороченной постели. У Юры явный шок, мир шатается в мгновение, только ведь задумались о бытии, а затем и земля из-под ног уходит. Совсем провал, без шанса. — Эй! Пусти! Я ж не мягкая игрушка, чтобы меня так таскать! — это в какой-то степени и позорно, но слезть сильные руки не позволяют, и остаётся только бить мужчину по спине и ногами размахивать, которые прижимает крепче, чем само его тело. Странная выборочная забота. Виктор опрокидывает подростка на кровать, наваливается сверху, расставляя руки по обе сторон от его головы, не давая сбежать. Для него это впервые, платонически, не переступая границы, укладывать кого-то в собственную постель, не оставляя путей обхода – его вполне можно называть злым и ужасным, но Плисецкий пристально смотрит, сводя тонкие брови к переносице. — Ты лучше, Юра. Ты живая, милая, тёплая киса, которую следует ободрить. — Что, блядь? — За мат бить буду. — Пф, детей бить нельзя. — Мне закон не писан. — Молчу-молчу. Про дураков и закон даже шутить не стану. — Я ведь не шучу, — Никифоров ведёт руками по чужим плечам, чуть сильнее придавливает к кровати, с них по предплечьям и сжимает тонкие запястья, не касаясь ладоней. Во взгляде при этом у него бесовские искры вспыхивают. — Я не люблю мат. — Я не виноват, что на нём разговариваю. — Нет, ты говоришь на русском языке, а матом ты выражаешь свою крайнюю степень экспрессивности. Мне достаточно и обычных слов, что ты слегка удивлён. Котёнок, — он едва прищуривается и кажется Юре, что ближе подаётся – по чужому опаляющему дыханию чувствует, а сам боится дернуться, момент упустить. — Ты же милый? Послушный? Самый ласковый? Нет, нет и нет, но в животе чуть ли не до боли сводит, заставляя сжиматься, по ореолу Вити свет от ламп, как на иконах в церквях, только это не спасает от того, что руками не двинуть, а ногами жалко – вредить, да и не хочется. Только в глаза смотреть, зубы сжимать, осознавая дальнейшее, и ждать. Чего-нибудь. Момента, когда терпеть сил не станет. — Вот чтоб я ещё раз так пообещал. Хорошо, я сегодня милый, согласен. — Вот, а милые котята не ругаются, — Виктор улыбается так ярко, так широко и чрезмерно; усаживается на чужие бёдра и глядит исподлобья. Такому ему врезать хочется за обращение как к наивному дитя, которое слово вымолвить не успевает от эмоций, что больше него самого, и выпячивает губы и глаза распахивает, будто перед ним сам Господь Бог. Витя может быть и Бог, но не для Юры. — Что они делают? — Я не знаю, что делают котята, потому что я не кот точно. А вот что делаешь ты? — Я поднимаю настроение котёнку, — Виктор говорит с полным осознанием своих действий, самодовольно, удовлетворённо, что страшно; руками давит на грудь, ведёт по плечам и ощутимо разминает, импровизируя тайский массаж. — А котята, — шепчет с усмешкой по губам низким голосом, — котята мурчат, мурлыкают, ластятся… И мяукают. Согласен? — Да иди… Кхм. Мяу? — Да, вот так, — у Юры шатается мир в жалких секундах, когда теряется из поля растерянного зрения Витя, его переворачивают на живот плюшевой говорящей игрушкой – хей, обидно вообще-то! – и заметно пригвождают к матрасу постели, усаживаясь сверху, ощутимо сжимая-прижимаясь. Вот изверг. Плисецкий по мягкой ткани пододеяльника проводит носом, надуто сопя и стискивая зубы. — Давай ещё раз, — у Никифорова руки – не руки, это что-то восхваляемое, когда касается кожи, чуть холодноватое, мягкое, сильное – скользят под одеждой, оглаживают спину, массируют одними своими лёгкими движениями вверх до плеч и мигом вниз, а Юра, хрипя, аж картавит, не силясь справиться толком с языком во рту. Это уже не тайский массаж, а какое-то извращение. — Мр-р-р? Звучит великолепно – ну ты же не шлюху хвалишь. А Юру ведь свяжи с промискуитетом, по губам прочитает, как в песнях, и в глазах увидит – они же чёртовы зеркала души. Только куртизанка из него такая же, как Виктор – фигурист. Очень иронично. Мужчина кусает губы, глядит на растрепавшиеся волосы по скомканному в местах одеялу, светлое на светлом, а тонкие пряди на загривке вьются волшебно, заставляя любоваться. И шеей, впрочем, тоже. Красивый Юра, как пить дать великолепно-чарующий, взгляд притягивает и удерживает, сам того не подозревая. Когда молчит, естественно. Витя ведёт пальцами по выпирающим рёбрам, очерченной талии куклы – за что нельзя не похвалить Барановскую, гладкой пояснице без ямочек, но с эффектным прогибом, пока Юрочка так и тянется до хруста в каждом позвонке. И каждый Виктор оглаживает большими пальцами, согревая прохладные ладони о тёплое тело. — Продолжай. — Знал бы ты, чего мне стоит сейчас тебя не послать… Мяу… Блин, — а у Юры голос хрипит с милейшим надрывом, пока он буквально задыхается, пока воздух не проходит только гортань и застревает на выдохе, а руки у Виктора сильные, что будоражит фантазию – если совсем немного призадуматься, Юра, – или же отключить здравое мышление к чёрту. Никифоров круговыми движениями, оглаживая косточки выпирающих позвонков, ведёт снизу-вверх и сверху-вниз, пару раз, усмехается так, что глаза горят, смеяться ему хочется, узнавая, что ещё именно тут позволено. Он наклоняет ниже, в паре сантиметров останавливается, ткань кофты с живота Вити щекочет Юре поясницу и заставляет рефлекторно дёргаться, а затем – затем поцелуй шершавых губ в шею, по коже ровное дыхание вместо сбитого Юриного напрочь, и голос, что веки дрожаще прикрываются. — Не останавливайся, котёнок. Да пусть он подавится! Плисецкий всю внутреннюю сторону нижней губы искусывает, до маленьких незаживающих болячек, что щиплют и есть мешают, жить мешают и думать заодно – спасибо, Витя. Огромное спасибо – вдогонку прикрикнуть, но голова отведена, глаза закрыты и Юрочка – покатое собственное имя на кончике языка Никифорова, – жмурится от удовольствия, мурча утробно нежно, с наслаждением, заискивающе, не замечая ту тяжесть в прогибающейся спине, которая только на репетициях в балетном зале бывает. Оказывается, не только. — Прелестно, — мужчина тычется носом в плечо, и шею, и волосы, глубоко вдыхая. — Давай я тебя каждый раз так буду успокаивать? — Ну Вить, — Юра утыкается в подушку от лишней тяжести на затылке, злиться, честно слово, сил нет, — У меня уже язык болит от этого чёртового «р-р-р». — Тогда мяу. Никакой жалости от тебя – читается в искоса брошенном, но не достигнутом Виктора мимолётном взгляде, – сплошная категоричность. Плисецкий бы похныкал и руками исколотил несчастный матрас, в который неизмеримо удобно даже рёбрами и тазовыми косточками упираться, но Виктор усмехается, сжимая пальцы на пояснице и ведёт вверх по юношеским бокам, чувствительным доселе, с множеством чуть ли не эрогенных точек. Юра готов спихнуть Никифорова со своих бёдер, если это было бы так просто, а получается плечами передёргивать и на дрожащих руках приподняться, когда как другие, не отрывающиеся от расслабленного тела руки, ведут обратно по тем же самым точкам. — Знаешь, кто ты?! Ты… Ты… Очень нехороший человек! — Я что-то не то задел? Плисецкий вздыхает, очень тихо вздыхает, жалея, что раньше не согласился на такие выливающиеся события. Каких бы нервов они ему ни стоили, сколь глупо и по-жертвенически это всё казалось и кажется, где в призме фееричных мечтаний достижимость желаемого неизмеримо мала, а в процентах кажется убога, потерпеть убитую гордость можно – пока чувствуешь заботу на кончиках чужих пальцев, что скользят по телу. — Ты как раз то задеваешь… Хочется реветь: от счастья, от благоговейной радости, распирающей сердце, застревающей в глотке, сводящий всё тело дрожью, а реветь плохо – отец говорил. А чтобы мать за всю жизнь хоть слезинку пролила, Юра не помнит, поэтому звонко хмыкает и лицом зарывается в простыню, чтоб неповадно было подсматривать за лицами несовершеннолетних людей. — Мяу, говорю! Мяу! — звучит глухо, но громче предыдущей фразы. Виктор вторит за Юрием, задумавшись на фоне безмолвия и переливающейся тишины мягкими волнами математической синусоиды, растянутых, оттого и почти незаметных. — Мяу. Ещё? — Угу… Мр-р. Никифоров выпрямляется, гордо и ровно держит спину, задирает футболку Плисецкого до самых остро выглядящих плеч и проводит большими пальцами по лопатками параллельно, не вредя и не нажимая – ласкающе-трепетно, аж зубы сводит. — Тебе давно делали массаж? Юра сжимает кулаки – сжимает стыд, гордость, порывы вскрикнуть, чтоб не прикасались, от всего на ладони следы ногтей краснеют, костяшки пальцев тянет, и не знаешь ведь, что хуже. — Я не помню уже. — Тебе стоит почаще расслабляться, — большие ладони Виктора сжимают плечи и приятно мнут кожу. — Знаешь, полезно. — Не до такой же степени. Я себя амёбой чувствую в данный момент. — Массаж нормализует кровоток, облегчает дыхание, для кожи также благоприятно. — Просто заткнись уже, — Юра довольно жмурится, никто не запрещал ведь, а Витя своими фантастическими руками от Бога расслабленно гладит по спине вдоль, что тело само отказывает. — Хей, балдёжник, а мне какая благодарность? — Да бл… Кхм. Я тебя в благодарность не посылаю, между прочим… Мр-р-р, мяяу. — Я скоро начну закатывать глаза от эстетического удовольствия. Скажи, дядя Витя хороший? Никифоров в урывках между словами тихо смеётся под нос, фыркает, пока Юра медлит, улыбается краешком губ, выгибает плечи, упираясь подбородком в сложенные руки, так действительно легче. — Хороший. — Добрый? — Хей, дядя Витя, у тебя там сейчас нимб перегорит. — Не перегорит, — Виктор проводит линию по пояснице поперёк слитным движением правой ладони, медленно и с лёгким отяжелением. — А ты ещё послушный котёнок. Давай, дядя Витя добрый? Самый лучший? Любишь дядю Витю? Нахал. Виктор – нахал. На щеках у Юры смущение едва заметными пятнами по выбеленной коже при свете кажется ярко-ярко, в голове умудряются путаться мысли, желания, цели, загибаются тонкие пальцы со сбитым дыханием. «Где, блядь, только слово такое откопал?» — Братик самый-самый хороший, — и ещё бы как в порнушке, изъебнуться выгнуться, не сломать позвоночник, поцеловаться и потрахаться, чтобы у зрителей даже при повторном просмотре каменело сиюсекундно. Плисецкий чувствует, как ему обламывают все мечты и желания, и цели, что губ покусанных не стоили, когда Витя, с улыбкой, расплывающейся вширь от умиления его наивно-непотребного вида, тычется в светловолосый затылок, шепча самую похабную вещь из списка топ-100 похабных вещей года. — Юрочка тоже самый хороший. — Да-да, я знаю, я ангел. — Всё, ангел, я закончил. Можешь отдыхать, — Никифоров переваливается набок, ложится на спину, совсем-совсем не испытывает стыда, что в чужом мировоззрении три раза лишил одно существо девственности – мудак, – и слышит только чужое шипение, злобное (обидчивое), и ощущает шевеление – Плисецкий также переворачивается на спину, выпрямляя плечи, спину, свой порочный путь, который почти свернул не туда. — Хотел ещё? — Пф, нет. — Тогда не сделаю больше, — Виктор скептически хмыкает, не верит же, что тот больше не хочет. Тут ещё, конечно, уточнять чего, но массаж точно – потому что Милочка была фигуристкой, любила солевые ванны и вибромассажёры, которые были по три штуки в наличии, они её расслабляли. — Ну и не надо. — Противный. Ты обещал быть послушным. Юра глазами-камнями-самоцветами исследует потолок, ровный, чистый, как его личная жизнь, чёрт тебя дери, и бросает быстрый взгляд на Никифорова с полу-прикрытыми веками и безмятежной домашней усмешкой. Придвигается ближе, пряча тот взгляд, когда «я на всё согласен» и «не оттолкнёшь же?», в Витином боку и обнимает, одну руку перекидывает через талию, а другой ладонью касается плеча, невесомо, нежно, сжимаясь и жмурясь. — Я помню. — Это хорошо, — Виктор проводит языком по губам, смаргивая пелену из притупленных ощущений тепла по ладоням, жмущегося тела рядом, разъедающей кислотой мыслей здравый смысл, что зудит целый день, пока он всё равно делает иначе: взгляд бросает, плюет на мир, улыбается чем есть широко, накрывая Юрину руку поверх своей, сжимая холодные аккуратные пальчики. — Не хочешь… — Что? — Плисецкий бурчит под нос, исподлобья смотрит – пока можно, пока в ответ не глядят. — Всё-таки пойти поесть. Иначе я не отпущу тебя домой. — В таком случае не хочу. — Тебя не оставят здесь. Как ты объяснишь это Лилии? — Ты мой одноклассник? Братом же в школе побыл, косплей тебе идёт. От любого упоминания столь резкой, серьёзной, целомудренной женщины, Виктор резко распахивает глаза и вычерчивает очами потолок, крест-накрест, поперёк, вдоль, по углам и точкам соприкосновения двух бетонным плит, загипсованных, утеплённых и три раза побелённых, с эмульсией поверх. Передёргивает мельком. — Я немного не в том возрасте, чтобы косплеить, — и прогоняет страх. В самом деле, из-за чего? Глубокий вдох, глоток и шумный выдох; мужчина подпирает голову рукой, придерживает Плисецкого за руку и, переворачиваясь на бок, укладывает его себе на спину. — У тебя есть одноклассники, отношения с которыми позволяют остаться у них на ночь? Юра долго думает – о мыслях Виктора, о которых тот умалчивает, запираясь в вопросах, как прятали иглу в русской народной сказке – может тоже пойти искать ларец? Или же надо было зайца с золотым яйцом? Мужчина его дёргает пару раз за кисть, дышит близко-близко, сталкиваясь нос к носу. — Пару вариантов могут прокатить, — он клянётся всеми богами, что более чисто незапинающейся фразы в жизни не выдал при массовом скоплении нервов на кончиках пальцев, у низа живота, лозами оплетающие лёгкие-рёбра-сердце, удавкой стискивая горло. — Я пропагандирую ложь среди подростков. Позор мне, — Никифоров тяжко свешивает голову, поджимает губы. — Ты пагубно влияешь на мою совесть, котёнок. Ты точно не хочешь домой? — и нужно бы сказать причину, мало-мальскую, на десятичный процент правдивую. — Извини… — Юра отодвигается на вытянутой руке, сминая под собой ткань одеяла и простыни, — Я не хочу тебе навязываться, мешать, надоедать или что-то такое, — кажется, он сам не до конца не понимает что именно «такое». — Ты не навязываешься, — пока Никифоров роется в своем масштабном двадцативосьмилетнем лексиконе, Плисецкий умудряется распластаться по матрасу: согнуть длинные ноги в коленях, твердо упираясь пятками в постель, обернуться на мужчину, зубами скребя до ломоты в челюстях, лишь ощущая неудобство, что рука в чужом захвате через грудь поперёк ложится. — Мне нравится с тобой общаться. Очень нравится. До такой степени, что я уже собрался врать Якову. Но я не хочу твоих проблем и не хочу нагружать своими, — «проблемы ведь обязательно будут». — Просто, если брать суть из твоих слов, я могу просить что угодно в разумных пределах, пока я не стерва, — Юрка пристально смотрит в голубые глаза, как пламя горящей серы, фантастическое зрелище. — Я очень не хочу домой, понимаешь? Там всё в порядке, хорошие родители и кот, поэтому я не могу назвать тебе какую-то причину… Но я не хочу, хотя бы один день. Можно? Юра сомневается, что Витя поймёт все правильно в целом, и выдержать ещё одну лекцию о заботливости своих родителей трудно, когда эта заботливость уже комком подступает к горлу; поймёт тоску по умирающим эмоциям ребёнка, который пытается чувствовать хоть что-то, по-настоящему, ярко, а не через мутную пелену безразличия ко всему окружающему. В итоге лишь пепел прожжённых временем воспоминаний пускать сквозь пальцы. Когда задумываешься, а нужно ли оно вообще – и этот дом, и эти люди, и даже родная мать, когда с каждым взглядом больше равнодушия просыпается. Которая уже просто человек, массовка по иллюстрации мельтешащих воспоминаний, и вы теперь банально сожители. Поймёт ли, насколько в свои шестнадцать устаешь жить без ярких красок, тех самых, весенних, полулетних, будоражащих душу, что в юном хрупком теле чертовски опасная концентрация совсем не эгоизма, а измученности этим миром. Сейчас стоит помолиться, что Никифоров по глазам читать не умеет, и в чужих мыслях не копошиться, хотя глядит – черти, – проникновенно вглубь, вздрагиваешь, а это просто его божественные пальцы скользя по кисти, идут по предплечью и останавливается на сгибе локтя. — Да, — сипло, глухо, непривычно, и даже неверяще; Виктор понимает, сидя вполоборота, оглядывается на подростка и улыбается краешком губ. — Юр, конечно можно, — пусть и не совсем, но хватает визуального желания, чтобы проникнуться. Они сейчас подрывают очень много стен, гордо выстраивающихся годами, рискуют жизненным спокойствием ради мимолётных минут общения. — Спасибо, — Юра улыбается и кажется таким пушистым, потрёпанным котёнком в представлении Никифорова, когда тот улыбается шире в ответ. — Кто-то мне еду предлагал. — Предлагал. Свинину будешь? — Сейчас я буду что угодно. — Вот и славно. Плисецкий хватается за теплую протянутую ладонь, сползая с кровати и доходя до кухни, усаживаясь всё на тот же стул. — У нас впереди целый вечер, быстрый Wi-Fi, в наличии имеется рояль, скрипка, мои навыки обучения и небольшой стеллаж с книгами. А ещё полный холодильник еды. — И пятичасовая лекция перед тем, как я притронусь к этой скрипке, нет, спасибо, — Юрка закатывает глаза, пятичасовая лекция будет равняться одному учебному дню, при котором его мозг не восполнит весь объём информации, потому что там нечему восполняться – всё давным-давно занято. — Синтезатор? — Всё равно я умею играть только на твоих нервах. — Я могу попробовать научить тебя. — Ты сам же на своих нервах поиграть хочешь? — М, я ещё думаю. Виктор, стоя у кухонного гарнитура, накладывает запечённую свинину вместе с картофелем на гарнир в ребристую по краям белоснежную фарфоровую тарелку, украсив сверху ужин парочкой веточек петрушки. — Долго думаешь, процессор в голове хреновый, да? Ой… То есть мяу. Он по началу оглядывается, опуская тарелку перед Юрой, долго смотрит, умудряясь заставлять чужое сердце усиленно биться – у мальчишки даже глаза становятся больше, бегают с точки на точку по ореолу вокруг головы мужчины, точно тот святой, и это его нимб. А потом смеётся. — Давай ты побудешь таким до следующего утра? — А в двенадцать ночи карета превратится в тыкву. То есть, я в хамло и стерву. — Это угроза? — по правую сторону тарелки с мясом кладётся алюминиевая вилка, по левую – нож, придвигается корзинка с хлебом, а Никифоров, заварив себе новую чашку чая, присаживается рядом. — Это возможный вариант развития события. — А если я хочу тот вариант, где ты мурчишь у меня под боком? — Я подумаю. Юра берёт вилку и нож в руки, отрезает на пробу маленький кусочек мяса – нет, он верит в кулинарные способности Виктора, но всякое может быть даже у таланта, а потом его глаза загораются: — Чёрт возьми, дьявол… Вкусно. «Это чертовски вкусно». — Приятного аппетита. — Это тебе спасибо, — мужчина улыбается до боли в скулах довольно, удовлетворённый оценкой кулинарных навыков, взращённых с детства и, признаться, от скуки – почему бы нет? Спустя пару минут редкого переглядывания, когда у Юры руки работали быстрее мозга и зубов, что немного волновало и отчасти смешило – от великого голода и трава покажется вкусной, он протяжно мяукнул, загнал в шок Виктора и продолжил есть. Что-то вроде «въехать и не выехать», только с использованием не нормативного описания мужских гениталий в качестве основы. — Тебе чай сделать? Плисецкий кивает, но через секунду, за которую Витя успевает подняться из-за стола, вскидывается и сжимает бледные губы на холодных зубчиках вилки. — Стоп. Молоко! Никифоров бурчит под нос что-то о великой памяти подростка-фигуриста, бредя до холодильника, вслед за обточенным гладким стаканом из коллекции, приобретённой где-то в последней поездке по Европе, наливает и ставит с глухим ударом о стол, вглядываясь. Молоко и котёнок, который Юра, что Плисецкий. — Котёнок, — пауза. — А почему молоко? Юра априори смотрит на мужчину, как на дурака, Виктор не знает, как иначе расшифровать взгляд, где бегущей строкой горит надпись о неуместности данного вопроса. — В смысле? — Ну. Котёнок. Молоко. Котёнок. Молоко. Видишь намёк? — Пф. Так получилось, что я люблю молоко. Я виноват, что ли? — Не виноват, — широко улыбается мужчина. — Просто это мило. — Ничерта. Юра со злости утыкается взглядом в тарелку. Ну, может быть, не совсем со злости. Или же вовсе не с неё, но поднимать глаза отказывается, клацает зубами о вилку и только слышит, как Витя хмыкает, раз в минуту поднимая и опуская кружку чая. Ничерта он не милый; и пристрастия к молочным напиткам не мило; и «котёнком» его только Виктор зовёт, сам придумал – сам поржал, как же. «Не милый я, не баба». А вот сердце стучит быстро-быстро, в голову отдает назойливой пульсацией и подогревает обитель мифических кишечных бабочек. «Только если чуть-чуть немножко красивый». Он кладет в рот последний кусочек мяса, довольно прожёвывает и, поводя плечами, улыбается, сумев поднять взгляд, голову и самооценку. — Я умер и в раю. — Тебе ещё рано умирать, котёнок, — Виктор довольно усмехается, подхватывая тарелку Юры и свою чашку, бесшумно ставя их на дно раковины. — Пойдём исполнять культурную программу? — Я сейчас, кажется, могу только покатиться. — Ой-ёй-ёй, объевшийся ребёнок. Посмотри на себя в зеркало, тебе до формы шара ещё есть и есть. — От этого мне легче не становится, знаешь ли, — Никифоров разворачивается также легко, как своими голубыми васильками по радужке глаз хлопает, убирает пряди светлых волос за ухо, а в мыслях Юры сквозит идея, что Вите своим взглядом и улыбкой в порнушке, от рождения, самым востребованным актером играть. Заменит Сашу Грей. — Ладно, я ради тебя даже встану. Что делать будем? — А что хочешь? — Виктор кладет ладони Юре на тонкие плечи, крепко держит и подталкивает в гостиную. Плисецкий пытается не думать о том, что он хочет. — Я не знаю. Что вообще можно делать? Мужчина тянет минутную мычащую паузу, только в блодинистый затылок мальчишки не утыкается по причине капитального неудобства. — Если ты выделяешь слово «можно», то можешь сидеть, тыкать в пульт и читать любую книгу, которую найдешь. Также в твоих руках ноутбук и интернет. Плисецкий косится вбок и вверх измученно, с тяжелым придыханием и мыслями, что только этого ему на ночь не хватало. Этот дурак великовозрастный как божий свет молитвы, видно, испытывает его практичность нервной системы. — Читать? — Читать. Ты вроде любишь читать. — Я шесть часов был в аду, где почти всё время надо читать. За что ж ты так, а? На ухо тихо посмеиваются, по-доброму, оглаживая плечи, притягивая спиной к своей груди прежде чем усадить на диван, обхватывая почти что поперёк. Юра улыбается, всё также обворожительно тепло, до ярких бликов по зелёному и подчинению этим рукам, из которых вырваться – только дёрнись. Он делает вид несчастного котёнка, принимая участь быть прижатым и скованным. От этого ведь ничего не меняется? И на диван смотрит как на мировое чудо, великое создание человечества, средство от рака и, может быть, от смерти при правильном его использовании; практически падает на мягкие сидения и усаживается до полного ощущения комфорта. — Прости, окей. Действительно, выбирай всё, что хочешь, но рояль и скрипка только под моим присмотром. — Давай издевательством над инструментами и твоими нервами на совсем вечер, а сейчас просто посидим? Мне без разницы, что делать, просто посиди со мной, а? — Тогда разговоры. — Я и предполагал, что ты что-нибудь расскажешь. — Почему я? — А почему я? — Потому что я много рассказываю, а ты нет. Расскажи, как прошёл день. — У тебя интересная жизнь, а у меня нет. И день прошёл по мне. — У меня скучная жизнь, Юрочка. Репетиции-репетиции-работа-дом, вроде бы выпадает время расслабиться, и снова репетиции и работа. Это… Выматывает. — Пфф, как будто я – это отдых. — В какой-то мере – отдых. Плисецкий громко и противно тянет до фальцета непевучее «мяу», напрягая треть своих объёмных лёгких. Так уж и серьёзно отдых, конечно. — Расскажи всё же про школу. Поподробнее, — Виктор присаживается по другую сторону дивана, которая так любезно была освобождена для него Юриными ногами со звонким хмыканьем «ладно уж». — Ты так говоришь, как будто сам в школе не учился. По-моему, у всех все одинаково, а последнее, что помню за этот день – это как списывал чертову контрольную по математике, на которую ты меня как на эшафот послал. — Потому что контрольная – это важно. Был бы обычный урок, я бы даже простил и никуда не отпустил. За чужие мальчишеские пятки Виктор хватается двумя руками, укладывая их на свои колени. Кожа, натянутая на косточки щиколоток, нежная, гладкая, а в пару местах безжизненно пустая, с глициниевым оттенком полос. — Оценка – не показатель знаний. Ну списал я пару номеров, что дальше? Меня это сделало умнее? — Знаешь, школа не у всех одинаковая, — Виктор хмыкает с кроткой улыбкой, — Многое зависит от твоего субъективного взгляда, и оценки не самое главное, но смотря в чём ты видишь своё будущее, иногда они для предубеждённых людей играют ненужную, но главную роль. — Возможно, потом я сам буду говорить, как было здорово, но сейчас это ничерта не здорово, потому что больше половины даваемой информации мною забудется или же вообще никогда не понадобится. — Ты сейчас про тригонометрию? — Ты так любишь при мне повторять это слово, что тебя хочется стукнуть. — Не надо по мне стучать, я хороший. — Да кто тебе это сказал вообще?! — Ты. — Что?! А… Ладно, молчу. — И молчи, — Никифоров отводит взгляд на тёмный телевизор, вглядываясь сквозь и в то же время на очертания картины: Плисецкий вскидывает сцепленные в пальцах длинные руки, потягиваясь, лежит довольный. Иногда Виктор видит в мальчишке себя, чуть-чуть видоизменённого в характере, но не менее озабоченного чем-то своим и скрытым глубоко. — Ты хочешь потом куда-нибудь? ВУЗ, колледж? Что-нибудь? «Да, например, ПТУ. Минимум усилий, минимум знаний, будет практика – будет работа», но Лилия выбор сына не похвалит, а Якова инфаркт хватит. Ещё подорвется в свои пятьдесят, и вместе с дедушкой Юра на пару станет их навещать. «Да и ноги-то, ноги» – здоровые, функциональные, рабочие, без опошлений сказать. Которыми можно зарабатывать и деньги, и славу, и место в жизни. Юра глубоко вздыхает, понимая, что куда-нибудь его отправят. Может заграницу, может за океан – «просто ткни, Плисецкий, пальцем, и будешь ты хоть инженером-слесарем-сварщиком в третьем поколении». — Я правда не знаю. Вообще понятия не имею. — Любой вид спорта – это риск, потому что никто не знает, как повернётся судьба в следующее мгновение. — Я уже говорил вроде, что не собирался дожить до момента принятия решения о том, куда идти учиться. Сейчас не дожить до него хочется всё больше и больше. — А многие ведь хотят, чтобы их сердце продолжало биться. — Я бы с радостью отдал этим людям своё сердце, — Юра прикрывает глаза, пока Витя не посмотрел на него так «я-знаю-я-старший-живи-мать-твою», и пока он молчит, поджав сухие губы, а по коже лица напряжение не искрится разрядами, нужно судорожно придумать, как замять эту животрепещущую тему. — Я устал. Я не хочу ни о чём думать. — Никто же пока не просит. Расслабься. Руки у Виктора попеременно горячие-холодные, в прикосновениях к лодыжке поразительной тонкости это отражается на юном лице, будоража. — Тебе нравится молчать наедине? Юра на пару секунд заминается, хмуря и почёсывая ногтем большого пальца лоб: — Я всю жизнь только это делаю. Мне нравится с тобой говорить, но я не очень-то умею это делать, и иногда, точнее, чаще всего, просто не знаю, что сказать. — Просто говори, что чувствуешь и поступай, руководствуясь эмоциями. Но это не вариант, ты всех убьёшь, — Никифоров глушит смешок ладонью. — Меня учили думать, прежде чем делать. Это меня хоть как-то и спасает, да. На Виктора, конечно, можно было и не смотреть, но тот смотрел в ответ этим своим взглядом  «ты солнышко, Юрочка», от которого у Плисецкого улыбка расползалась по губам. Непроизвольно. Механически. Просто никто на него так трепетно ещё не глядел с приятным самому ему обожанием. — Тебя научили этому слишком хорошо. — Это разве плохо? — Мы не всегда думаем, прежде чем говорить, и не всегда осмысливаем спонтанные поступки. Иногда это становится катализатором самых лучших моментов нашей жизни. Юра застревает на последних словах – «ты сейчас серьёзно?», но вернее было бы сказать: «ты точно хочешь этого?», и сводит в районе желудка нервы от желания поступить так, как хочется. А Витя смотрит в глаза, словно божью истину доносит, следит за тем, как мальчишка быстро дёргает ногой, подгибает обе в коленях и подаётся вперёд, ложась головой ему на бёдра. — Ты говоришь слишком умно-унылые вещи. — Потому что ну кто тебе их ещё скажет? — по белокурым волосам Юры кончиками пальцев проводить – удовольствие, зарываться вглубь и пропускать тонкими мягкими прядями, попеременно убирая чёлку с малахитовых глаз, глядящих куда-то в совершенно перпендикулярную Викторовой улыбке сторону. — Я себя действительно начинаю чувствовать твоим младшим братом. — В этом есть что-то плохое? Представляешь сцену, где Яков и Лилия нас с тобой знакомят с фразой: «Вот, Юр, это Виктор, он для Якова чуть ли не сын», а ты бросаешься на меня с криком «братик!», пока твои родители дружно молчат с офигевшими глазами. Трудно им будет объяснить, что мы давно знакомы. Плисецкий улыбается дьявольски, а его прищуренный взгляд заставляет Виктора всполошиться на месте, покосится и перемолиться за все свои земные прегрешения. Таких так много, что не все вспоминаются: — Я ж тебе это устрою. — Только без неожиданностей. Мне устроят такое, что показательными мылом и верёвкой не выкрутиться. — Да не дёргайся, я не хочу тебе проблем. — Хорошо однако. Юр, — Никифоров заминается, строит непроницаемость, глядя на то, как разнежившийся, словно котёнок, ребёнок, лежащий в прямом смысле в ногах, закрывает глаза свои греховные. — Если бы ты не убежал, что бы ты тогда мне сказал? — Что? А… Чёрт, почему ты это спрашиваешь? — Было неожиданностью тебя встретить. Такой же, как вживую увидеться, а потом сопоставить факты: узнать имя, поглядеть с лишний долгий час в середине ночи на фотографию мальчишки, отобразить в сознании любимые черты воспитания знакомых людей. Юра думает, плотно поджимая губы, лениво потирая глаза, и немного погодя, пытается точно выразиться: — Знай я ответ на твой вопрос, возможно, я бы тогда не убежал. О, Лилия, если бы ты знала чуть больше, ты бы не строила то одухотворённое спокойствие в глазах. У Виктора взгляд туманный-туманный, в никуда, не столь даже задумчивый, кажется Юре, чем загипнотизированный. — На какой вопрос? — он смотрит на подростка, на его лицо с выражением «ты охуел?» и непониманием. А потом до Вити доходит. — А. Извини, задумался, — Юра желает протянуть руку – то ли сфейспалмить, то ли щёлкнуть Вите по носу, чтобы слушал и следил за разговором, но на глубочайшее сожаление у Никифорова не всё еще худо-бедно. Отчасти (от большого счастья) это может быть (точно) хорошо. Витя виновато улыбается, задерживая взгляд на глазах Юры. — Извиняю, думать полезно, — Плисецкий легко поводит плечом, но после чего заминается, долго прищуриваясь с ожиданием, когда Виктор соизволит сказать хоть слово. Ему лишь удаётся искоса поглядывать в затемнённые голубые глаза и тонкие кроткие линии мимических морщинок. Мысли в голове роем переползают из сот в соты, возносятся в подсознание бесчувственной логики и трезвонят о пожарах и землетрясениях. Но это всё метафорически, удаленно и почти в космических понятиях просторов Вселенной – как легче представить, что инородная составляющая мироздания пробралась и в Викторову аксиому трёх составляющих слова-действия-последствия, которая подчистую лишает шансов на самодержавие в акте. — На коленки сесть не желаешь? В чёрных дырах-зрачках, как в бездне, безустанная тишина спокойствия и морального удовлетворения, которое по венам жжёт не хуже горячего укола глюконата кальция. — А что, понравилось? — Юра лукавит долгим, резким, испытывающим взором, приподнимаясь на локтях и усмехаясь. — Тебе ответить со стороны логики или опираясь на чувства? — Со всех. У Виктора в ответной ухмылке виднеется некоторый расчёт по сомнениям эмоциональной составляющей, где здравый смысл колет во всё достающие щели, а беззаботно недетская игривость подначивает получать удовольствие. — Логически – это смотрелось мило. По ощущениям – мне понравилось, — мужчина устало откидывает голову на спинку дивана, разминая затёкшую шею, шейные позвонки, утверждаясь в своей неминуемой старости, которая с годами отчего-то не хочет не отражаться в зеркале. Это несчастье какое-то, на него одни малолетки смотрят. — Ну, у тебя в квартире ни людей, ни камер вроде как, — Юра привстаёт бесшумно, садится на Викторовы бёдра и обвивает руками его шею с чистой белой тонкой кожей, на которой каждая линия ногтей красным отпечатывается. Мальчишка от некорректного в данной ситуации отчаяния утыкается в чужое плечо и коротко хмыкает.  — Ты тёплый. Никифоров дышит глубоко, прерывисто, гулко, под пальцами у Юры пульс четко отпечатывается равномерными толчками, а показательная вседозволенность действий постепенно сводит с ума, и он сильнее прижимается к чужому телу, от которого теплом веет феерически и банально сидеть в этих медвежьих объятиях – в груди рёбра ломаются безболезненно нежно. — Знаешь, это странно – трогать другого человека. Что-то из области фантастики, — Юре не хватает только улыбаться светло-светло, как в сказках, или же он улыбается, но Виктор это не видит. — Никогда не было длительного тактильного контакта? — Я сам никого не трогаю, как правило, к себе тоже не особо позволяю прикасаться. Поэтому сейчас так странно. — В самих объятиях что-то есть, платоническое, эфемерное. Оно дарит счастье. — Для тебя-то обычно трогать людей. — Смотря каких и в каком плане, я же не всем позволяю. — Мне можно, потому что я фигурист? — Юра тянет слова с лёгкой издевкой, а Витя, мотая головой и проводя ладонями между острых лопаток мальчишки, с нежностью отвечает: — Это потому что ты – это ты. Отчего-то становится грустно, даже сейчас, утыкаясь мужчине своей мечты в плечо, отмечая тонкий шлейф его пряного парфюма, природный запах тела, шампуня для волос – исключительно свежего, мятного оттенка. Юра чувствует, как держит в руках шаткую иллюзию равновесия. Голос необыкновенно ломался под градом свалившихся с небес эмоций, ими хоть укрываться как пуховым одеялом, мычать вслух колыбельную по выгравированным строчкам в воздушном пространстве и мерно покачиваться, чтобы засыпалось скорее. — Кто я для тебя? — и сам же эту иллюзию рушит, даже слышит, как вдалеке соборов и церквей трескаются стёкла. Он даже отчасти осознаёт, как трудно тем героиням романа с задыхающимися трепещущими бабочками в горле; дышать трудно, жизнь остановилась, а твоя судьба в чужих руках, и только ты в этом виноват. Вопросы, заданные вслух уже не-самому-себе, не вернуть назад, не отмотать и не сделать вид, что нет и не было ничего. «Тебе послышалось». Насколько стоит проникновенно извиняться по времени и придавать голосу и взгляду чувственную эмоциональную окраску, освещая мир яркостью слова, соглашаясь даже коленки в кровавый порошок стереть, чтобы добить себя, как звук молотка по железным СССРовским гвоздям в крышку обшарпанного гроба, только прямиком в темечко, да побольнее? Виктор считает, что истратил последние остатки совести ещё пару лет назад, а сейчас открылось второе дыхание, ожил стимул, и он сияет зелёным светом нераскрытых бутонов примул в чужих глазах-водоворотах, которые он не видит, и поделом. Голос ломается не только у Юры, Никифоров с интуицией по синим венам, опущенный самим собой же за трусливость и напускную позорную горделивость, как пляжный песок с берегов Финского залива, скрипучим, убеждает самого себя: — Я не знаю. Руки ложатся поверх чужих выпирающих лопаток, оглаживают сквозь кофту и рубашку, боясь надавить сильнее, ведь сам Витя помнит, как режет ощущение упирающихся в твердую поверхность рёбер, крепкие объятия, бьющие по костям, что трудно даже заснуть в поволоке перин, а слёзы от недосыпа едва успевают высыхать на щеках и простынях подушек. — Но это совсем не значит, что никто, — сейчас стоит сказать, что ничерта это не утешит; Юра вряд ли от него желает подобного. — Я в растерянности. Ты скорее всего просишь многого, не того, чего я могу тебе дать. Вернее… Мне никогда не удавалось кому-либо дать столько, сколько они просили. А ведь много не просили – чего вообще когда-либо просили всеми правдами и неправдами? Плисецкий едва может вспомнить, что может не маяться дурью, беречь себя да отдыхать почаще, ведь едва ли сверхэмоциональная нагрузка на пошатывающуюся человеческую психику пойдёт впрок – это он по себе знает, его ноги знают, убитые нервы и бесчеловечная по меркам морали периодами бессонница. — Придурок. Он шепчет это так, чтобы прозвучало скомкано и неразборчиво, может быть нарочито чётко проговаривая только «п» и «р», но там уже понятно – Виктора об этом так долго просвещали, что должно быть как белый свет во тьме видно, и отодвигается, оставляя руки на плечах, чувствуя, как и ладони Никифорова скользят с верхней части спины на нижнюю. — Прости. Я ничего не прошу, ты не так понял, наверное. Забей, хорошо? — Сейчас же всё в порядке, верно? — Да, всё нормально, — Юрий хмурит лоб, брови и привычно поджимает губы, чтобы в каком-то из мнений казаться привередливой строптивой занозой в каждом интеллектуальном отверстии, но сейчас эти руки отягощают, утаскивают в бесконечное дно с ускорением, а толща обстоятельств жизни слой за слоем давит, не жалея и не видя преград. — Отпусти. Виктор хмурится в ответ, чуть кивая: — Ладно. С бёдер подросток слезает, усаживается рядом, отговариваясь, что лениво садиться дальше, на самый край, и долго и нудно просверливает взглядом пол, когда начинает замечать плывущие зелёно-оранжевые круги на светлом. Вите с долгими петляющими разборами и взлётами-посадками мыслей нетрудно понимать –точно что-то пошло не так, сразу в том месте, когда каждый из них родился, но это всё заезженное и неинтересное, и Юра от переплетающей сковывающей тишины съезжает плавно с дивана, подтаскивает ноги к груди, трепетно обнимает коленки, силясь занять руки некоторым полезным делом – портить Никифорову обивку дивана. Тот опускается рядом, взволнованно и опасливо проводя ладонью по мягкой, холодной щеке, готовый к тому, что по руке ударят. — Что такое? Юра дергается как самый натуральный пушистый кот, живой и обиженный, задерживает взор на чужом выписанном на лице сожалении и крайне безынициативно отводит глаза, глядя ровно перед собой. — Мне просто так привычнее сидеть. — Скорее, депрессивнее. — Дома я сижу либо на полу, либо на подоконнике. Я не полезу на твой подоконник. — Я бы тебя не пустил. Мне грустно на тебя такого смотреть — Какого – такого? — Подавленного? — Я обычный. — Нет, — Никифоров осекается на конце, когда мальчишку передёргивает, он сжимает зубы до тонко уловимого слухом скрежета и в колени впивается, что костяшки белеют. — Я… Юр, просто скажи, что тебя волнует. Я помогу в любом случае, чтобы ты ни попросил. Сейчас бы закатывать глаза и вздыхать о чужой благотворительности. «С чего ты вообще взял, что можешь мне помочь?» Юрий оборачивается, безапелляционно говоря на крае сниженного на полутон-тон голоса, прищуриваясь: — Всё нормально. Пауза. Виктор сухо шепчет: — Ладно, — бегает взором, оглядывает подростка. — Тогда хоть улыбнись, потому что мне кажется, что ты сейчас заплачешь, — это только предположения, Плисецкий не такой, Плисецкий не станет реветь при чужих. Он пытается широко улыбнуться, но вместо этого уголки рта лишь немного приподнимаются. — Не дождёшься. Никифоров с огорчением тяжело выдыхает, приближается, хватается за чужие щёки и растягивает их в стороны, кривляясь пятилетним беззаботным дитём. Выглядит как дурачок. — Вот что тебе надо? Ты поел, тебе тепло, кругом полно возможностей, и я рядом. — Отпусти мои щёки, умоляю, это будет просто пределом мечтаний, — мальчишка хватается за сильные руки, обхватывает пальцами в районе предплечий почти в кольцо, морщится от неприятных тянущих ощущений, словно скулы сводит или же по челюсти вдарили, а голос становится приглушённее и по-милому гнусавым. Никифоров бы обязательно улыбнулся, будь это в другой ситуации, не при данных обстоятельствах, может быть даже в параллельной вселенной. Хмурясь, он опускает руки, проводит пальцами по ворсу ковра. — Ну. Я исполнил твою мечту? Юра подождал половину минуты и, смягчаясь, улыбнулся чуть шире. — Эту – да. — А какую я ещё могу исполнить? — Это надо подумать. Когда-нибудь скажу, может быть. — Меня это пугает. — Почему? — Потому что это подразумевает в себе потенциальную невозможность. — Я знаю точно – невозможное возможно. — Только не эту, умоляю, ненавижу эту песню. Витя, лучисто прищуривая глаза и смеясь, откидывается на диван, пытается ладонью закрыть рот Плисецкого и терпит фиаско, зато ещё чуть-чуть и сам подросток продырявит его светловолосый затылок, обязательно своими ногтями. — Зануда. Как бы Юрий ни фыркал, а улыбка по губам Виктора плывёт искренне обольстительная, он даже терпит ещё одну строчку, тихо напеваемую Юрой, начиная профессионально оценивать выгодные стороны. Билан не был любимым исполнителем Плисецкого, упаси боже, но это из детства вдруг вспомнилось и забываться не хотелось. — Помнишь, ты песню пел в машине, — Никифоров немного склоняет голову набок. — Может напоешь? — Перебьёшься. — Пожалуйста. — Зачем? Я петь не умею. — Спой, — и умоляюще заглядывает в бездонные луга, переходящие в лесную зелень их многогранной России. — У тебя хорошо получалось. Мальчишка думает о чем-то своём, незыблемом, пару секунд; в эти пару секунд Никифоров не хочет знать чужие мысли, но Юра, набираясь смелости, делая вдох, тихо поёт, прикрывает глаза, тянет Витю на себя и следует интонации вокалиста – надрывно, с чувством; приоткрывая глаза, пристально глядит на Виктора, как тот следит за каждой малейшей милейшей чертой на его лице и в тембре голоса. Не профессионал, дилетант-любитель, а любое выходящее из-под языка слово доселе проникновенно. Тянущая пауза, данная на восстановление дыхания, проходит на колющих нервах. — Красиво. Очень красиво, — Юра, краснея, отводит взгляд, отталкивается, отсаживается на полметра и цепляется за ворсистый ковёр. — Песня как песня. — Но ты поёшь её чувственно. — Возможно, тебе виднее. Виктору удается элегантно подняться, подать подростку руку и нежно улыбнуться. «Многим же он наверно так улыбался». — Давай я научу тебя играть. А кто такой Плисецкий, чтобы отказываться? Он берёт Никифорова за руку и еле разгибает затёкшие острые коленки. — Пожалей свои уши с музыкальным слухом, а? — Ни за что, мне пора привыкать к тому, что мой слух будут насиловать каждый божий день. — М? Кто? — Дети от шестнадцати и выше. — Ты всё-таки педофил, поэтому решил каждый день водить к себе детей и учить их играть? Витя плавно доводит мальчишку до рояля, оставляет его на полминуты одного, возвращаясь из другой комнаты с двумя светлыми стульями в тон оттенку внушительного размера инструмента. — Тебе больше скажу, я решил сам к ним ходить, — он ставит оба фиксировано посередине без отсутствия какого-либо расстояния, ждёт чужой реакции, но прежде усаживает Плисецкого слева от себя. — Чего ещё я о тебе не знаю? — Я ненавижу чернослив? — крышка рояля привычным отточенным лёгким движением поднимается, а на белые глянцевые клавиши ложатся немыслимо красивые руки, по мнению Юрия. — Это музыкальный колледж, собираюсь становиться преподавателем вместо работы в театре. — Хм, я запомню… А? Что? Стоп, ты на мне тренируешься, что ли?! Никифоров давит добрый смешок в кулак; накрывает левой ладонью чужую маленькую кисть правой руки и смело кладёт её на клавиши, не боясь. А Юра боится и внутреннее содрогается, сжимается, напрягаясь внешне. — Никак нет. Это жест доброй воли, а дети, приходящие учиться в профессиональные, узко направленные заведения, уже имеют базовый пакет знаний, так что это не твой случай. — Нимб на рогах поправь, съехал, — Плисецкий точно чувствует тепло чужого бедра, соприкасающегося с его бедром, закусывает губу, когда Викторовы пальцы смело давят поверх и позволяют вытаскивать уверенные, протяжные звуки. Завораживает. И любовно-меланхоличный взгляд Никифорова тоже. — Вить, может, лучше на нервах, а? Я сейчас точно что-нибудь сломаю. — Под моим руководством – не сломаешь. Я не прошу тебя за одно занятие выучить "Лунную сонату", но обычный вальс без знания нот ты сможешь сыграть на основах физической и визуальной памяти. Юра закатывает глаза: — Ты равняешься с математикой. — Просто следи за руками, — Виктор повторно надавливает на указательный палец Юры, вытаскивая из инструмента звонкое «рэ». — Радуйся, что я сегодня милый, б… Мяу! — Смотри, — Никифоров направляет правую руку мальчишки точь-в-точь на середину клавишного ряда. Тот смотрит, внимательно изучает и пристально следит. Расположение рук мужчины быстро меняется, ложась поверх обеих ладоней подростка – правая на правой, левая на левой. — Число клавиш в октавах тебе не потребуется, а посмотреть, как записывается эта мелодия в нотах ты точно не захочешь, поэтому просто запоминай порядок нажатия, ладно? — Как будто есть выбор. У меня хорошая зрительная память, думаю, если будет лишняя информация, то я вообще ничерта не запомню. — Это неплохо. Виктор поочерёдно, в своём мире, в своём темпе вытягивает ноту за нотой в порядке, который кажется уж больно знакомым; попеременно он поглядывает на Юру, следит за его взглядом и тянется влево, соприкасаясь с острым плечом, переходя в другую октаву в чёрно-белом ряду. — Мяу, — Плисецкий улыбается, а потом негромко, приглушённо, но заливисто смеётся. Между ними творится музыка переплетений звуков рояля и смеха мальчишечьего голоса. — Давай дальше, это здорово. Никифоров доигрывает мелодию вальса также медленно, как и начал, непривычно для себя  – ему нравилось переходить в особо быстрые темпы, проверяясь на точность. А когда музыка затихает, неспешно убирает ладони с чужих, поднимая глаза и встречаясь с Юриным взглядом. — Это первая часть, вторая немного посложнее, но принцип действия почти одинаковый. — Как ты это запоминаешь? — Это с первого класса музыкальной школы знают, — мужчина ободряюще тянет уголки рта высоко-высоко. — Большие произведения играются с нотных листов, хотя в процессе репетиции некоторое запоминается. — Для тебя это кажется лёгким, на самом деле это какой-то ужас, особенно ноты. Витя на пару секунд заминается и даже внутренне в себя смеётся, оглядываясь и придвигаясь, проговаривая слова чуть тише: — Конечно, не этому должны учить, но именно методом запоминания движений я многое выучил. Но мы же не в школе? Юру после услышанного «школа» заметно передёрнуло, но взбодрило, заставляя отпрянуть на то же расстояние, что приблизился Никифоров и гордо фыркнуть. — Я и так запомню. — Умница, я в тебя верил. Попробуешь сам? Эта гордость смягчилась и превратилась в смущённую благодарную улыбку от чужих слов. «В меня верили». И прикинуть, кто же говорил ему столько в последний раз. И когда. Всё теряется, а желание сделать как можно лучше загорается неоновой лампой, как на новогодней ели. Юра, глубоко вздохнув, уверенно выпрямляется и перемещает руки правее – с краю хмыкает Витя, и непонятно, одобрительно ли, но хочется, чтобы да. Клавиши под пальцами холодят кожу, они кажутся приятными друзьями и собеседниками, и Плисецкий начинает понимать, за что можно полюбить инструментальную музыку, а верные звуки в переливах запоминающейся мелодии греют и окрыляют душу – Юра не совершил ни одной ошибки, лишь чуточку споткнувшись в середине, вспоминая нужный аккорд. Воссоздаётся тишина, а по отголоскам в ушах и по памяти всё звучит детский вальс. Виктор, лелея, проводит кончиками пальцев по клавишному ряду, начиная с правого конца правой рукой и заканчивая левой, чуть левее основной октавы; соприкасается с ладонью мальчишки, чуть эйфорически дрожащей, нежной. — А может тебе нужно было пойти в музыкальное? У тебя неплохо получается. — Вот только музыки мне в этой жизни не хватает! — в подростковом голосе чувствуется адреналин вместе с теми рычащими нотками смешливого, сожалеющего возмущения. — Нет, это правда здорово, но уже поздно как-то дёргаться. — Всё на твоё усмотрение, но ты подумай. — Так, — Юрий задумался, хоть и понарошку. — Тренировки – это самое главное, художку уже бросать жалко, — тут Юрин зелёный взгляд загорается и лицо озаряется улыбкой. — Можно мне бросить школу ради музыки? Никифоров ласково улыбается, волшебно-расслаблено, он накрывает ладонью чужую тёплую щёку и проводит большим пальцем около виска. — Конечно, можно. В комнате щемит пауза, рёбра Плисецкого от колотящегося сердца, и гуляет удивление в мозгу. — Ты подумал, я так отвечу? А потом всё встает на свои места. И Виктор по-прежнему расслаблен, что будь к его виску приставлен револьвер, он с присущим спокойствием бы ухватился за металлическое дуло и резким движением вырвал пушку у человека. Как в кино. Но жизнь не кино. — Ты изверг. — Нет, Юр, я человек. Тебе ещё учиться надо, — только восхищения, как неловкие преставления Юры, эта константа не приносила, и подростку остаётся выдыхать смиренно-покорно, усмехаясь для самоудовлетворения. Он ведь сегодня хороший. — Хорошо, братик. — Правда? Ох, я рад, котёнок. — Мяу. За последние двое суток Виктору не на шутку кажется, что он упустил множество тысяч возможностей пообщаться с прекрасным чудотворством Вселенной – по одному на каждый день; а сейчас оно мяукает, сидит перед носом, и его прижимать, тиская с поражающим воображение восторгом в чёрных дырах глаз, – немыслимое ликование души. — Ви-и-ить, ну я же не мягкая игрушка. У тебя глаза нездорово светятся, — Юра тянет взволнованно, ойкает и слабо вырывается своими длинными тонкими руками – удачно вырывается, потому что кое-кто так захотел. — А мне кажется, всё в порядке, — Никифоров резво поднимается, обходит стороной стулья и, вызывая массу вопросов и сомнений, вглядывается в шелест листвы, умоляя изморозью рисунков по небесно-ледяному о доверии. Плисецкий начинает клясть себя в укусах губ, зажмуренных веках, потере опоры и каждом нелепом «ой» вслух, но не может признать, что в восхищении терялся в побелённом потолке квартиры и сильных руках, кружащих по комнате, как настоящую, дорогую сердцу принцессу. — Ты такая прелесть. — Тебе кажется. — Конечно, — темп кружения под тёплый тягучий смех Виктора замедляется, пока мир выравнивается до максимально чёткой картинки – лица мужчины, переводящего дыхание от быстротечного потока сливающейся воедино гостиной. — Хочешь, сыграю в стиле джаза? — Ты можешь сыграть что угодно, я всё равно буду рад, если это будет для меня, — мальчишка говорит неуверенно, затуманено, полушёпотом, нелепо делая акцент на последних двух словах, поддавшись порыву. Потом понимает, что ляпнул, заглатывает комок в горле до пищевода и хочет съязвить, что «размечтался, Никифоров». — Тогда побудь для меня вдохновением, ладно? — а Витя смотрит Юре в изумрудные глаза, усаживая его на рояль аккуратно мелодично, оправдывая вручённое ему в руки доверие. — И не бойся, рояль тебя выдержит, — он подмигивает, садится за клавиши, парой нажатий привыкая к громкости звучания. В тишине квартиры, наедине, это кажется динамиками в театральном зале. — Наслаждайся. Плисецкий чуть удобнее усаживается, одним неловким движением боясь что-нибудь сломать, замирает изваянием для картины в классицизме и кивает, пристально и завороженно взглянув на Виктора в полуобороте. Мужчина смотрит, едва прикрыв глаза, в район подставки для нот, видно, что по привычке, краем замечает, как движутся его пальцы по клавиатуре. Юра туда тоже смотрит, наблюдает, застывает очами. Мелодия, лирически-завывающая, течет в уши, такая о личных чувствах говорит, и сейчас он сожалеет, что нет особенного музыкального переводчика, который объяснит эмоции Вити. Юре бы очень и очень хотелось: стать ближе, понять больше, окунуться поглубже и, может быть, даже потонуть. Восхищение. Когда смотришь пристально, оторваться не можешь, моргать сложно, и сердце не стучит, сжимается, как в первые секунды поездки на лифте, постоянно проваливается ниже; дышишь рвано, вкрадчиво, забывая выдыхать. Хочется уже крикнуть, чтобы поскорее заканчивали, так как иначе разорвёт от чувств наивную юную душу. Он оканчивает на тихих тонах, последним нажатием клавиш, замирает в позе на мгновения и полувопросительно вскидывает взгляд на Плисецкого. У Юрия глаза – открытая книга и омут со сладкоголосыми сиренами, что негромко аплодируют, сидя на рояле. — Прости, но я не знаю культурных слов, чтобы выразить своё восхищение. — Спасибо, — Никифоров тоже аплодирует, польщённый и очарованный признанием. Не каждый проникновенно вздыхал, внимания нотам. — Ты шикарный слушатель. Смотрел "Ла-Ла-Лэнд"? — Много ума не надо, чтобы сидеть и молча слушать. М-м-м, нет. — Ничего страшного. Фильм стоит внимания, можешь как-нибудь глянуть. Там про отношения начинающей актрисы и джазового музыканта… Сейчас, — мужчина опускает взгляд на клавиши, присматриваясь и перебирая пальцами для лучшей концентрации. — Если вспомню, даже наиграю мелодию. Юра на фоне глухо смеётся, смело отставляя руку за спину, чтобы было на что опереться. — Да играй, что хочешь, я же всё равно сейчас проверить не смогу. — И всё равно. И раздаются первые звуки… …когда Виктор заканчивает играть, Плисецкий сиюсекундно спрыгивает с рояля и бесшумным котёнком подходит к мужчине, обнимая его со спины, упираясь острым подбородком в плечо – Витя не против, даже склоняет голову и заводит руку вверх, нежно касаясь пальцами Юриной бархатной щеки. — Всё так плохо, котёнок? — Да нет, — его крепче обнимают. — Всё слишком хорошо. — Да? Я рад, — сейчас бы только пару лишних минут на собраться душой из разложенной на главы жизни, запереться внутри и перестать яро самостоятельно подрывать молчаливое спокойствие, называющееся одиночеством. — Спасибо, Юр. — Не за что. Это как бы правда. — Всё равно, — и не шептать, закрывая глаза и опуская руки поверх чужих ладоней, лежащих на собственной груди. Сердце у Юры бешено колотится, а ноги еле держат. — Может, хватит музыки на сегодня? У меня вот чайная ломка начинается. — М? Где будем пить? — Я не знаю, где мы, — Плисецкий делает акцент на последнем местоимении, — Будем пить, потому что пить ты со мной будешь не в этой жизни точно, а вот за чаем пошли на кухню, по ходу разберёмся. — Неожиданно. Ты уже и пить со мной не хочешь? И как же быстро теряется авторитет, стоило проявить лишь капельку заботы. Никифоров аккуратно, бережливо убирает чужие руки, лениво поднимается на ноги, направляясь на кухню, по пути выговаривая и выдыхая, словно уже старик и ему положено сидеть у лавочек парадной: — Идёшь? — В смысле?! Ты сам мне пить не разрешаешь! — Когда я тебе не разрешал, тебе ничего не мешало продолжать выклянчивать. Сейчас же аж на том свете. Юр, пощади мои годы, я не такой старый, мне ещё жить и жить. — Я расценю это как предложение выпить с тобой, — юноша садится за стол, подперев щёку кулаком, забирается с ногами на полюбившийся стул и ощущает себя почти как дома, даже чуть лучше. — Когда исполнится восемнадцать. — Я столько не проживу. — Доживёшь, — Витя поджимает губы, отходит к кухонному гарнитуру, открывая верхнюю дверцу с набором множества сортов чая. — Я не отпущу тебя на тот свет. — О да, я буду жить и мучиться, а ты за этим проследишь. — Ты сейчас мучаешься? — Сейчас – нет, но заметь, ты находишься рядом ничтожно мало, поэтому берём как минимум восемьдесят процентов жизни за мучения. Чёрт, вот что я несу? — Вот действительно, что ты несёшь, котёнок? — Виктору хочется дополнить, что вряд ли у него была настолько пагубно влияющая на психику жизнь, разве что в фигурное катание отправили да может быть девочка в седьмом классе отказала в чувствах. Хотя, конечно, смотря на Юру, прежде всего ему вспоминается сам он в шестнадцать – потерянный, не знающий куда приткнуться и за что хвататься, чтобы течением не унесло в никуда. — Какой чай будешь? — Просто забей уже, я ничего не говорил. Зелёный. — Ты говорил, что совершенно не должно тебя сейчас волновать, — мужчина достаёт объёмные пирамидки с мятным зелёным и чёрным ягодным чаем, прихватывая две чашки с полки ниже. — Пирожное? Юра, услышав название столь заманчивого лакомства, задумывается, смотря в одну точку и кусая губы. На улице начало марта, до соревнований еще месяц, а эти лишние пятьсот калорий сбросятся в первую же тренировку, если не путем работы метаболизма завтрашним утром. Виктор смотрит на немое искушение, точно как змей-искуситель на Еву с яблоком в руках, приоткрывая холодильник, не удержавшись и подначивая словами, как контрольный выстрел в голову: — Шоколадное. С кремом. — Ну хорошо, хорошо! — пирожное казалось почти тортом, выглядело произведением кондитерского искусства и, наверно, было очень сладким на вкус. Плисецкий на отрезанный кусок в тарелке перед собой глядит, лелея мысль, что он испарится, из тёмного крема вылезет червяк и есть не придётся, но нет. Даже морозный аромат охлажденного десерта манит немыслимо. Когда он в последний раз вообще сладкое употреблял с разрешения родителей? — Вот ты понимаешь, что мне нельзя? Чем ты вообще меня кормишь? Я ведь не могу отказаться! — Мы ничего не скажем дяде Яше и тёте Лиле. — Да они мне в кошмарах сегодня сниться будут! — Давай они будут сниться кому-нибудь другому. — Мне жалко того человека. — Мне тоже, — Виктор тихо смеётся и посматривает краем ледяных глаз на Юру; потом быстро оглядывается, прикрывает торт-пирожное пластмассовой въедливо шумящей крышкой и присаживается напротив. — Давай их хоть предупредим, что ты остаешься «у друга»? — Ну иди, рискни здоровьем. Правда, Никифоров не рискнет, это ведь более для самого подростка важно, а родителям расскажи детали знакомства, и потом гляди, что ещё вскроется. Он верил, знал – Яков не станет писать заявление в ментовку по статье о гомосексуализме, детском насилии, изнасиловании и склонении к суициду, по крайней мере потому, что большая часть неправда, и её можно доказать, и сам Фельцман становился инициатором не свершившегося знакомства. Вялым, но инициатором. Юра всё-таки не понимает, почему и для чего. — Ладно, я сейчас позвоню. — Хорошо. Твой телефон в куртке, кажется, да? — кивок в ответ и долгий непонимающий взгляд. Виктор облизывает с кончика ножа белковый крем с выражением всезнания и интриги, усмехаясь краем губ. — Тебе звонили, пока ты спал. Куртка в коридоре на вешалке. — Ты не мог сказать раньше, что мне звонили, а?! — мальчишка быстро вылетает в коридор за телефоном, предвидя около сотни смс-ок, не скрывая на лице и во взгляде масштабов грядущего пиздеца, на ходу ища оправдания. Никифоров виновато-растерянно смотрит вслед удаляющейся прямой спине и выглядывает из-за угла кухни в коридор – успешно, – не страшась свалиться со стула. — Я забыл. Что-то важное? — Если бы тебе позвонила моя мать, а ты не взял трубку и узнал о звонке только через пару часов, какова была бы твоя реакция? — М-м-м, она мне не звонила, но думаю, спокойно сослался бы на дела, репетицию и покорил бы её своим обаянием. — Пф, пойду покорять! Сразу отчего-то становится не по себе. — Спокойно, котёнок! — Виктор ловит подростка в коридоре, крепко обнимает поперёк груди и спиной притягивает к себе. Самое важное они так и не обсудили. У Плисецкого перехватывает дыхание, будто они снова на постели и его крутят и вертят игрушкой, в приятном смысле слова, и расслабиться не получается, руки дрожат вместе с телефоном. — Не паникуй, главное, — тихо произносят на ухо, подбородком тычась в шею. — Ты у друга. Это правда, и никто в этом не сомневается. Просто ты уснул, только-только проснулся и достал телефон, чтобы сообщить, что по причине школьного проекта по информатике остаёшься у него на ночь, приедешь завтра утром. Всё уловил? — Сказочный пиздаб… — Юра говорит с восхищением, прерываясь на полуслове. — Врун. Никифоров недовольно хмурится, тыкая в острое плечо подростка своим. Не так уж много он и врёт. — Звони давай. — Я не могу так разговаривать! — и всё равно мальчишка вырывается, какое бы восхищение ни показывал; Виктор его, правда, не держит, позволяя уйти в соседнюю комнату и прикрыть за собой дверь, сам уходит на кухню, подхватывая горячую чашку, чувствуя, как фаланги пальцев ноют противно-противно, соприкасаясь с фарфором. Ночной город с высоты десятого этажа выглядит всё тем же чарующим безобразием, волшебно манящим своей отвратительностью. Ожидание тяготит представлениями, в голову забираются мифические постоянные «а вдруг», это множество «а вдруг» затмевается одним видением луны в расплывчатой туманности многотонного облака, выходящим светом и множественной бескрайностью по кругу. Если представлять просторы существующей расширяющейся Вселенной, то собственная жизнь в этом потоке даже не минутна, и насущные проблемы – беспочвенные способы убить время с нервами. — Бу! — Виктор давится глотком чая, крепко зажмуриваясь от боли ошпаренного кончика языка, разглядывая в отражении стекла блёклое изображение Юры, как кота, подошедшего бесшумно. Вспоминается строчка некоего позабытого Никифорову автора «а ценности остаются прежними…», где Юра, с его горделивой походкой, вполне может стать почти центром чьего-либо мира. — А если бы я кружку уронил? — Виктор на отображение, как в зеркало, смотрит с укором, поджимая губы. Недолго, минуту-две, делая глоток чая и оборачиваясь. — Ладно. Как поговорил? — Всё окей, как видишь, я довольно быстро. — Надеюсь, выговора тебе не будет. Кушай пирожное, золотце, — он кивает головой в сторону стола, а сам отходит к раковине, выливает недопитый чай – всё-таки больше предпочитает банальный чёрный растворимый кофе, моет чашку и слышит звук не шагов, а скрип стула. «Как он так ходит?» — Меня же не просто так не пойми где носит – я учусь! Информатика – дело нужное, понимаешь? Да и полезно с людьми общаться, с одноклассниками контакт налаживать, — только звучит это вперемешку со звякающей чайной ложкой о тарелку и слышится мило-мило. Никифоров облокачивается на край металлической раковины и глумливо-иронически качает головой, потирая запястья, забираясь пальцами под край рукава. — Я научил ребёнка врать родителям. Почему же мне даже не стыдно? — Сделка с совестью состоялась успешно. — О, нет. Эту сучку так просто не заткнуть, — тёплый полусмешок проносится по кухне, привлекая внимание взгляда – одного-единственного, скользящего по выражению лица Виктора, его телу и рукам. — Приятного аппетита. — Спасибо. Ты нервничаешь? — М-м? — Юра сжимает в зубах алюминиевый кончик вилки, смотрит, едва сощурившись, и тянется к ноге, проводя ногтями по коже. Виктор опускает взор на собственные запястья, резко одёргивая, так принудительно-честно потянув уголки рта в улыбке, и оперся нижней частью ладоней в металлическую раковину. — Нет. Немного чешется. Не думай об этом. — Думать ведь полезно. — Не о таких вещах. «Почему?» Ответ Юра находит в чужом взгляде, в непоколебимом, чёртовом искушении, просящем не заставлять лгать дальше, а может быть и не прося – принуждая. Почему? Да потому что ты слишком маленький, Юра, тебе рано знать о таких вещах, Юра, не думай о таких вещах, Юра. Не прикасайся к ним. У Плисецкого сетка за петлёй и кривые хуёво вычерченные линии, тугие шрамы, сухие, безжизненные, глициниевого цвета полосы. Он триста раз уже подумал в экспрессивности своего характера, в ярких вспышках неопределённости жизни, устал думать и хочет, вконец, банально поговорить. С болью в пальцах и горечью на кончике языка. Виктор подчёркнуто говорить не хочет и показывает это всем своим мастерством. Приходится доедать сладко-приторное пирожное, запивая его зелёным травяным чаем, и глубоко выдыхать; встать, молчаливо уйти в гостиную, сесть на диван. На автомате. На грёбанном автомате, пока всё вокруг не полетело в тартарары. От Юры несёт дурным настроением, оно создается вокруг них от неудачного соприкосновения фраз, распространяется по квадратным метрам квартиры ядовитым газом и стремится убить всё счастливое. Рядом с ним тепло, вспоминает Никифоров. Рядом с ним чувства и ребяческое счастье, с привкусом замшелой боли по щиколоткам, но это поправимо. Рядом с ним – это уткнуться в плечо губами, ласково обнять и перестать отмалчиваться. А этого так хочется, это привычно, советами молчания забиты все сети, три раза выявилось это и в жизни. Рядом с Юрой – постоянное развитие. — Давай просто посидим, полежим, — слова не хотят преобразовываться, и глотку чуть ли не сводит. Щемит долгая пауза, слышится (и чувствуется) выдох в изгиб шеи мальчишки. — Я хочу поговорить с тобой на эту тему. Но, кажется, ещё рано. «Ну не дебил ли?» А еще ты этого дебила выбрал, Плисецкий; одёргиваешь сам себя, копаешься внутри. Может быть, и рано. По переписке проще, твоего лица не видно, голоса не слышно, работают руки (а звучит так пошло, словно дрочат в темноте). Ты знаешь, что чужие руки не коснутся сокровенного, личного, интимного, и эти же руки не станут вытирать тебе слёз с щёк. Всё же Юра знает, неглупый мальчик. Понимает Витю. Сам Виктор на это надеется, лицемеря, говоря, что рассчитывает. Плисецкий говорит: «не дебил» и пихает Никифорова, таким образом заботливо в кавычках укладывая его на диван, прикладываясь листком подорожника рядом. Витя его обнимает, этот листок, ворошит ему волосы на затылке, сам красиво и скромно улыбается, а потом слышит, задушенно, в грудь, шёпотом: — Мне спокойно рядом с тобой. Слишком спокойно. Настолько, что это даже пугает, — Юра не просто прижимается – стискивает в пальцах кофту мужчины, зарывается с лицом в его тело, что участка кожи лица не видно, трепетно вдыхает этот затуманивающий обоняние одеколон. Подумаешь, обидно от недоверия. Переплюнет, сделает, добьётся. Они всего… второй день вместе. Это совершенно нормально. — Не пугайся, я ничего тебе не сделаю. Я даже рад, что тебе спокойно. Мне тоже. — У меня не было мысли тебя бояться. — Да? А всё кричал: «Педофил, педофил!» — Ты же сам это рьяно опровергал. Уже передумал? — Педофилия – это влечение к детям допубертатного периода. Где ты тут видишь ребёнка? — Ты сам говоришь, что я ребёнок! — Ну… Может быть совсем чуть-чуть, — хмыкает. — Я не педофил. Не влечёт меня к детям, у которых даже ничего и не выросло, кроме собственных хотелок. — Определись уже, — Юра по-всячески пихает Виктора, возмущённо закатывая глаза; отталкивается на самый край, даёт посмотреть на себя и усмехается. В своих руках Никифоров его сжимает крепче и говорит неровным тоном, почти мурлыкая от удовольствия. — Определился. Я выбираю младшего брата. — Инцест?! Какой ужас, Виктор! — Плисецкий даже смеётся от своего комично-возмущенного тона, от нервов и волнений, глубоких переживаний, западающих-режущих по больному. Страшно это всё, смертельно для души и человечности. — Смерть мне, смерть! Я возжелал мужчину, да ещё и брата, — Витя ухмыляется, благоговейно, хитро, показывая страсть во взгляде, от которой то ли страшно, то ли хочется. — Где там наш святой Валентин, благословляющий педофильские браки? — Давно ли ты там меня возжелал-то? — Юра прищуривается и теряется, когда мужчина подбирается ближе и полушёпотом выдыхает на ухо: — Давно, — аккуратно прикусывает хрящик, что дальше его слов почти не разобрать. — Как только увидел, сразу же и возжелал. — Вот же извращенец. Плисецкий закрывает своё бедное и несчастное ухо ладонью, пока тот снова не позарился на святое, шипя на Никифорова тысячизначимой бранью, от которой всё должно было свернуться в тонкую нитку неопровержимого возмущения, почему такая малолетка, как он, знает такие взрослые слова. Вместе с матом, вперемежку с гневом, Юрий по-прежнему держит в уме прошедшую внутреннюю дрожь по телу. — И не говори, — Витя горестно вздыхает, даже не передёрнувшись. — Сдать меня нужно ментам. — Вот этим и займусь, как только уйду. — И? А в чём тебе выгода? — Ну… Чёрт, — Юра чувствует, как Виктор укладывается головой на диванной жёсткой подушке, скользя ладонью с его спины до талии, едва соприкасаясь с его телом пальцами. И тепло исчезло. — Я об этом не думал. — Вот видишь, меня можно оставить на свободе, хотя бы за то, что я полезный. Прикрываю хвост одного милого котёнка. — Мяу. — Угу, вот и я о том же. Думается, что у Виктора слишком много прав на него: на разговоры, на действия, на реакцию. Всё кажется двугранным – там, где просто в движениях, сложно в словах. Плисецкий теряется в разношёрстных понятиях, непонятных эмоциях; там где люди злились, Витя молчит и даёт выговориться. Мальчишка тут же забирается сверху, ложится удобнее, ощущая рёбра, впивающиеся в чужое тело. Это неудобно, но потерпеть можно, когда на спину ложатся Никифоровы руки. — М-м? Так лучше? — Так я же кот. — Вот и лежи, котик, — этого котика мужчина на пробу поглаживает, улыбается и наслаждается картавым мурчанием в ответ. — И ты будешь лежать так вечно, потому что котиков сгонять жалко. — Тогда мы с тобой умрём от голода, потому что один хороший котик не захочет слезать. — Зато в один день. Типа мило. — Красиво, не спорю, но для этого нужно прожить долгую и счастливую жизнь в любви и понимании, — Витя ведёт пальцами по острым позвонкам, как по клавишам фортепиано, имитируя очень быструю игру. Плисецкий замирает, когда его рука опускается до поясницы и млеет внутреннее, когда движения поднимаются до лопаток. Любовь и понимание такие сложные в их мире, животрепещущие, и от Виктора звучат отчасти суховато – это задевает так, что невольно хмуришься. — Все планы обломал. — Любовь и понимание не нравятся? — Да нет, звучит неплохо, — Юра поводит глазами в сторону, едва пожимая плечами. — Долгую и счастливую? — Это уже сложнее, да. И не с кем. — Долгую могу обеспечить. Счастливую – тут смотря с кем счастье обретёшь, — Никифоров свое счастье ещё не обрёл, или же не заполучил, или же уже упустил. Это неважно; мальчишка, упираясь кистями в диван, приподнимается выше, укладывает голову на плечо Вити и тычется носом в его тёплую шею. — И смотря что считать счастьем, а вообще мне пока хватит долгого счастливого дня. Виктор тихо шепчет «мне тоже», проходясь левой рукой по Юриной лопатке вниз, забираясь под край рубашки и легко соприкасаясь кончиками пальцев с мягкой кожей, чувствуя и нервное подёргивание, и глухие вздохи. Мальчишка остается лежать, и он ведёт с малым нажимом, смелее и кажется, что везде. — Для тебя за счастье провести день в компании подростка с не самым лучшим характером? — Сегодня ты послушная киса. — Ключевое слово – сегодня. — Я надеюсь когда-нибудь ещё раз увидеть тебя таким. — Ну, мечтать не вредно. — Ну Юра, — клянчит Виктор с улыбкой. — Почему нет? — Почему да? — Потому что ты очень милый? — Хорошего по чуть-чуть. — Значит, через два месяца я снова обрету счастье. — Почему через два? — Потому что регулярность? — Пф, нет. — Ну ты и вредный. — А ты только заметил? — Ага. — Я всегда вредный, знаешь ли. Виктор замирает, когда ощущает, что всей ладонью оглаживает юное тело, а само юное тело покорно лежит, только чуть сдавливая грудь. И не дёргается. Не шипит. Не возмущается. — Помурчи, а? — на пробу спрашивает, и около ключицы, совсем рядом с ухом, урчит блондинистое от корней чудо рождения людской жизни, которое Никифоров, не удержавшись, гладит по линии челюсти, как котёнка – те тоже блаженствуют от удовольствия, и Юра с ними схож. — А говорил, что вредный. — Это только сегодня, я же обещал. — Спасибо, — Виктор улыбается, а Плисецкий хоть уже не мурлыкает, но от лишних приятных прикосновений не отказывается, смиренно открывая шею и выдыхая судорожно оттого, как внутри всё поджимается и умирает в истошном вопле. — Да обращайся. — Я-то обращусь, а вот согласишься ли ты? — Посмотрим. — Серьёзно? — Серьёзно. — Странно. — Я ещё ничего не пообещал, заметь. — И всё равно странно. Ещё страннее, потому что ладонь Никифорова скользит до шейных позвонков, пальцами массирует каждый выступающий, оголяя Юрину поясницу, а тот не вопит, морщится скорее. Витя всё же укрывает мальчишку его кофтой обратно, вместо расслабляющего массажа одной рукой зарываясь в белокурые пряди на затылке. — Приятно? — Да, гладь меня, холоп. — Скоро котёнок от холопа получит нагоняй, — Юрину светлую челку Витя сжимает в пальцах, прищурившись и нагло ухмыляясь; запрокидывает его голову, любуясь видами дрогнувшего кадыка и белой кожей. Не к добру это. — Ты мне такими темпами вырвешь волосы. — Не вырву, — поглаживающие шею пальцы сместились чуть ниже и за ворот школьной рубашки, кофты поверх, касаются острых косточек ключиц и впадинок за ними – глубокими, как дно океана. — Что ты делаешь? — Юра смотрит Виктору в глаза. — Любуюсь, — Виктор смотрит в ответ, очерчивает линию до ярёмной впадины и слышит стук зубов – Плисецкий клацает, ухмыляясь взглядом, не позволяя трогать дальше.  — Знаешь, девушек за волосы боишься дёрнуть, Мила отчасти просила, а у Кацуки не та внешность и не тот характер, чтобы его можно так, — он осознает, что ляпнул что-то не самое святое по тому, как Юра дёрнулся в его руках, не силясь думать об инстинкте самосохранения и своих волосах – не лежал бы на Вите, свалился тут же. — Котёнок, ты только не шипи. Это чисто эстетическое удовольствие. — Отпусти. — Тебе не нравится такое сравнение. — Иди ты… — щурится мальчишка зло. — Ты выучил куда, — Виктор его отпускает нехотя и медленно (чтобы не свалился), и если бы мог, сам усадил на край дивана, чтобы убедиться в сохранности тела, но с данным пунктом великолепно справляются и без него. — Ну Юр, — Никифоров встаёт следом. — Не обижайся. Что плохого в том, что мне нравится твой характер? — Иди руки в серную кислоту опусти, прежде чем меня трогать, а? — Юра, — Виктор смотрит виновато и устало, он вообще не планировал вставать, и приближается, стремясь посмотреть на Юру сбоку. — Ну чего ты? — Я? Ничего. — Тебе не нравится в моих словах всё. А я не хочу так, не разобравшись. Что такого в моей фразе? — Какая разница? — Большая. Ты даже не представляешь, какая порой разница кроется в двух казалось бы похожих словах. — Тебя устроит, если я скажу, что ненавижу, когда меня с кем-либо сравнивают? — Да, — мужчина облегчённо выдыхает. — Сказал бы раньше. — Да какая к чертям разница, сказал я или нет? Ну не сказал бы ты это вслух, и? — И я бы продолжил сравнивать. Потому что только в сравнении мы познаем лучшее. — Ну вот иди ещё поищи, посравнивай! — Не хочу, — Виктор упёрто прожигает Плисецкого взглядом, не касается его, чтоб кошачьих инстинкты вздыбиться не сработали. — Ты лучшее, ясно? — Юра был лучшим, обидчивым отчасти, но к нему тянуло, как в эпицентр злосчастной бури, и не хотелось спасаться. Когда в его бушующем океане воцарялся штиль, он передавался всем вокруг, и Виктору в том числе. — Поспешный вывод, не находишь? — а ещё он знатный провокатор, или же у Виктора по наклонной (пизде) идёт самообладание, и он злится, испепеляет Плисецкого глубоким взглядом голубых глаз. «Сейчас бы успокоиться, пожалуйста». «Ты же не станешь упрекать в мальчишку в его чрезвычайной обидчивости?» «Это вполне себе объяснимо ведь». Ощущение, что нервы у них на двоих, Никифоров пережимает в пальцах край дивана, а Юра своими глазами в глаза глядит, как раскалённое железо, зелёным испещрённым по узорам ювелирных мастеров. — Тебе не кажется, что с тем багажом знаний обо мне, вывод как раз-таки правильный? А потом как-то резко всё становится глухо, и в салатовые трещинки засматриваешься, притягиваешь мальчишку, но только чтобы не видели секундного гнева, а потом вдруг – тишина. Юру хочется целовать в макушку и шептать: — Пойми уже, что я не смогу променять тебя. Преодолевая вспышки ярости и границы несхожести понятий. — Придурок, — Юрий тянется руками обнимать, утыкаясь Виктору в шею; лицо смертельно бледнеет от осознания, что он повёл себя, как ревнивая барышня, но Никифорову же так нравится, да? Мальчишка позволяет себе быть слабым, на своё же опасение. — Конечно, не променяешь, иначе я проедусь по твоему прекрасному лицу коньками пару десятков раз. — Ну или так. Разрешаю. — Мазохист, что ли? — Более садист, конечно, но эксперименты никто не отменял. — Давай сойдёмся на том, что ты просто придурок, — Юра отталкивается, заодно пихая мужчину в плечо, а тот хмурится. — А ты тогда кто? — Я кот, забыл? — Не забыл, но тебе не кажется, что это чутка обидно, что я придурок? Мне вот обидно. Подросток чуть отодвигается, взглянув в Викторовы глаза самым невинным взглядом раскаяния и сожаления. Он либо слишком хороший актер, либо страдает раздвоением личности, показывая свою «светлую» половину так редко, словно её и нет. Конспиратор чёртов. — Извини. Мяу? — Мяу, котёнок, — Витя протягивает руку, убирая светлые пряди чёлки с Юриного лица ему за ухо, останавливаясь около мочки, ласково почёсывая. «Наверно, там выключатель», иначе не объяснить отчего мальчишка надул щёки и дёрнулся, шипя оскорблённым дитём. У Вити глаза распахиваются шире, но нигде противно не тянет –они ведь просто играются, да? — Как ты на меня вообще можешь обижаться?! — Я? Котёночек, лапочка моя, никогда больше не буду. — Лапочка? — Юра чуть противно поморщился. — Это ещё что за новое прозвище? Никифоров легко пожимает плечами, облокачиваясь на спинку дивана и силясь потащить подростка за собой, но тот сам прикладывается рядышком – чуть позже, вытягивая ноги в воздух, сводя и разводя стопы. — Что в голову пришло. — Какой ещё ужас к тебе в голову приходит? — Всякий, котёнок, тебе лучше не знать. — А если я хочу знать? — Тогда я не представляю, какого ты будешь обо мне мнения. Виктор морщится от представлений: у него по памяти записаны невыжигаемые сотни миллионов картин, рой воспоминаний, зудящие своей неизбежностью ошибки, они доводят до истерики и сводят с ума. — Если я не знаю твоих мыслей, то не знаю и тебя. Какой смысл казаться лучше, чем ты есть? Если человек не принимает настоящего тебя, то это не твой человек. — Добиваешься меня психологией отношений? Мне казалось, это мой приём. Ладно, допустим… — мужчина усмехается, а Юра удобно устраивается под боком, поворачивая голову, глядя пристально на чужие губы и глаза. Слушает внимательно, внимательно смотря и почти не дыша. — Я думаю о том, что скажет Яков, когда узнает, что та малолетняя бестолочь, что не стоит моего внимания, его сын. Допустим. Только допустим, он узнает, о чём мы с тобой говорим. Я думаю о том, что моя жизнь может скатиться в тартарары от безнадёги, о том, что ты не послушаешь меня. Иногда там появляются мысли, что было бы, не обрежь я волосы. Как там мама поживает, кто был моим отцом. Были мысли о смене образа жизни – знаешь, что-то вроде «золотая молодёжь» или уже состоявшаяся старость. Я задумывался о детях, и понимал, что из меня хреновый родитель. Думал о том, что чертовски дерьмово поступил, не объяснив Кацуки причину нашего скоропостижного расставания – ужасная мысль, потому что мне почти не стыдно, в моё личное пространство вторгались без спроса, я не могу так. Я думал заняться лепкой, потом писательством, в одном время всерьёз намеревался уйти в танцоры, но что-то не сложилось, — Виктор метнул взгляд на свою ногу и иронично усмехнулся. — В дополнение скажу, что мельтешила фантазия сделать из тебя жертву насильника, с насильником в моём лице, но это в особые моменты, когда ты чересчур бесишь. Этот ребёнок шестнадцати лет от роду долго о чём-то думает, поджимая бледные губы, потупив взгляд в противоположную стену, и проходит пару минут, после чего он прижимает к себе Виктора, аккуратно зарываясь пальцами в его светлые волосы – как это любят делать с ним. Виктору же кажется, что земля уходит у него из-под ног, он сидит и мельтешит взглядом в стороны, не осознавая, как ему реагировать. Хочется и прижаться, и повалить Юру на диван, как игрушку, затискав до смерти. — Ты, — Плисецкий перебирает в голове десятки фраз, говоря то, что подходит больше всего, что-то ещё в голову совершенно не идёт: — Хороший, Вить. — Спасибо, — Никифоров глухо шепчет, чувствуя, как Юрины пальцы скользят по линии пробора вниз, перебирая пряди на затылке – до жути приятно. — Знаешь, по логике вещей, обычно старшие утешают младших. У нас как-то наоборот. — Утешают тех, кто больше всего в этом нуждается. — Это так видно? — Ты даже представить не можешь, насколько. — Господи, — мужчина протяжно стонет, а мальчишка сильнее стискивает его в объятиях, упираясь подбородоком в сильное плечо. — Дурак, — горло, одно дело, что сдавливает ремнём и изнутри распирает, словно чем-то липким и вязким, ещё и горчит – сглотнуть слюну не получается. Этот невообразимый комок нервов, открытости, чувств пережимает нервную систему и связь головного мозга со спинным; вся функциональность летит к чертям, Юрий стискивает в ладони однотонную тёмную кофту Виктора, шипя от тяжести в пальцах, и его волосы одновременно. Плисецкий не думает о том, что Никифорову может быть больно, неудобно и неприятно, тот сам накрывает его ладонь и послушно закрывает веки, пока в зелёных глазах страх застревает, а слова кажутся едва слышными. — Я хочу уделять тебе внимание. Я хочу слушать твои проблемы. Я хочу помочь тебе. Я хочу быть рядом с тобой. Ключевое «я хочу», оно так резко бьёт по слуху и в голову. Виктор теряется в своих чувствах, в своих желаниях и в своих мыслях. Он, может быть, тоже этого когда-то хотел на ранних порах, пока все гуманное не выелось; это как в любимой сказке – червонное сердце с маленьким кусочком тепла и доброты, алым-алым, затмевающимся на фоне. — Юр, — он крепче прижимается, чувствуя чужие рёбра грудью – удивительное ощущение. — Я тоже хочу. И не случилось ничего, не рухнул мир, не грянул апокалипсис, лишь резануло по животу и еще одна бабочка сдохла. — Иногда, пусть на мгновение, у меня возникает чувство, что нет никакой разницы в возрасте, никаких барьеров, — Юра чуть улыбается, перебирая Витины волосы, и дышит глубоко, легко. — Практически ощущение свободы. — Ты красишь мою жизнь одним своим присутствием, котёнок. — Я очень рад это услышать. — Это новый уровень, да? — Витя поднимает голову, глядя мальчишке в малахитовые очи с улыбкой. — Где я, такой взрослый, плачусь тебе. Чёрт, — секунда, и он проводит ладонями по тонким рукам Плисецкого, оглаживает предплечья и плечи, мимолетно касаясь открытой кожи шеи и трепетно, аккуратно обнимая, прошептав на ухо: — Мне нравится. — Ты точно странный. Это, знаешь ли, привлекает ещё больше. — Ну хоть не извращенец, и на том спасибо. — Мы вроде бы извращенца-педофила уже прошли давно, нет? — он краем губ усмехается, чувствуя, как ему в ответ кивают. — Прошли. — И теперь я просто со странностями. Жду не дождусь, когда стану в порядке вещей. — Думаю, немного осталось. — Какое интересное развитие сюжета, — Виктор глушит смешок в плече у Юры, ленивыми движениями кистей поглаживая его узкую спину. — А ты у нас котёнок. Как был котёнком, так и есть. Давай и тебе рост какой-нибудь припишем. — Пф-ф, да я для тебя всегда буду котёнком или ребёнком. — В двадцать три называть тебя ребёнком будет, как минимум, странно. — Ты так долго планируешь со мной общаться? — А ты нет? И опусти этот пункт – не доживу до сдачи экзаменов. У тебя выбора нет, доживёшь и переживёшь. — Просто у тебя слишком далеко идущие планы, — Плисецкий мнется в словах, глубоко вздыхая. — За столько лет многое может поменяться. — А, и ну да, за шесть лет я съеду из квартиры, города, страны, подамся в рокеры, байкеры, начну бухать и побреюсь налысо. А ещё я с шестнадцати живу один, и, Юр, всё, что хотел, я перепробовал. Теперь лишь только размеренная жизнь. — Ты перепробовал, а я – нет. — Боюсь представить, как тебя понесёт через два года. И понести может далеко идущими шагами, не успеешь угнаться. — Я даже представлять не хочу, пусть сюрприз будет. — Ты меня пугаешь, — Никифоров отстраняется, приоткрывая глаза и глубоко всматривается в бездонные зрачки парня напротив. — Не стоит изощряться, я в любом случае буду волноваться. — Вот назло буду бухать, курить и трахаться сутки напролёт. — А может тебе сразу смотрины устроить, ну чтобы ты не гадал, какую девушку из всех существующих выбрать? — Эм, — Юра чуть отшатывается с ужасом, что Виктор действительно так может. — Я как бы образно сказал. — Угу, образно он. Спать не хочешь? Завтра вставать рано, в школу идти. — Чёрт! Ну зачем напомнил? — Потому что надо? И время позднее, — Виктор краем губ чуть усмехается, поднимаясь с дивана и галантно протягивая Плисецкому ладонь, игнорируя его полный презрения, отвращения и неизбежности взгляд. Но время действительно позднее, а Никифоров устал зевать в себя, косясь на невоодушевленного подростка. — Ну что ты меня как ребёнка спать гонишь? — Потому что я сам хочу спать? — Ладно, аргумент. Он доводит мальчишку под руку до спальни, отходит к шифоньеру, выгребая на одной из полок большую для Юры футболку и с другой – махровое бежевое полотенце.  — В ванну утром или сейчас? — Лучше сейчас. Я утром вообще не факт, что встану, по крайней мере живым. — Я тебя подниму, — улыбается Витя, конечно, как демон во плоти для юного поколения, и даже презренный взгляд наискосок его не берёт, ни одна мышца на лице не дёрнулась. — Могу нижнее бельё, конечно, дать, но не факт, что подойдёт. — Да сейчас оберну бёдра полотенцем и буду совращать престарелых извращенцев. — Напротив живёт дедок – вот его и совращай. — Вить, иди ты знаешь куда?! — Плисецкий живо вырывает из рук предложенные вещи, прижимая их к груди покрепче, пока Никифоров достаёт ещё одно полотенце, штаны и ночную кофту. — Знаю. К сожалению, не пойду. Хочешь вместе в душ? Вите прилетает в первую же секунду по голове собственным полотенцем; это, конечно, не больно, и обходится без травм, но чувствуется на коже, едва садня. — Шучу. Ты первый? Юра злобно, возмущённо шипит, гордо выпрямляя спину, уходя из комнаты почти бесшумно. Виктор потирает макушку и, прикусывая губу, смотрит на открытый проём, едва заслышав стук двери ванной; устало потягивается, широко зевает и стаскивает с себя пуловер, оглядываясь в поисках телефона по комнате. Маккачин вилял хвостом, сидя около рабочего стола в открытой комнате напротив, рядом с батареями и на своём любимом пуховике, который забрал у Вити еще будучи годовалым щенком. Конечно, лучше бы было, чтобы смартфон нашёлся, так Никифоров не задумывается, над вопросом «Что я делаю?». Юре нелегко рядом с ним, и никогда не будет, ему бы девушку себе найти, такую, рядом с которой он проявит заботливого себя и порадует родителей. А телефон находится – в изголовье кровати, за подушками, Виктор методично перелистывает новости, афишу и курс рубля к доллару и евро, останавливаясь на приложении "Подслушано", с глупой мыслью, что это отвлекает. Плисецкий, быстро приняв душ, выходит с мокрыми волосами и падает на кровать, грациозно раскидывая руки в стороны. Матрас прогибается от его веса и выравнивается в месте, откуда встал Никифоров. — Убивай, я не встану. — За что убивать? — мужчина натягивает обычную тёмную хлопковую кофту с длинными рукавами, складывая штаны, бельё и полотенце в ровную стопку. — За то, что я не встану. А вообще не за что, а зачем – чтобы я никуда не пошёл. — Ты про завтра? — По-моему, сегодня уже – завтра. — Почти. Располагайся, котёнок. Витя подхватывает вещи, чувствуя, как вслед его прожигает зелёный взгляд. Спустя двадцать минут ничего не меняется – мальчишка сосредоточенно глядит уже на закрытую дверь, что со стороны выглядит тревожно. — Юр? — Никифоров машет рукой перед глазами. — Всё в порядке? — Тебя жду. — Угу. Как я уже понял, возмущаться ты не собираешься, вместе спать согласен. Забирайся под одеяло. — Я сегодня вообще, если ты заметил, не возмущаюсь. Виктор глухо смешливо хмыкнул, доходя до выключателя и обратно по темноте на ощупь – лёг рядом, касаясь ладонью чужой талии, почти обнимая. У Юры даже глаза в темноте светятся, как у кошки. — Заметил, котёнок. Знаешь, я тут подумал. Может завтра ты никуда не пойдёшь? Выспишься. — Если ты так неудачно пошутил, я удушу тебя подушкой, — от страха тягучей темноты, чужих монстров квартиры и удивления Плисецкий крепче прижался, краем ладони касаясь Витиного тела. — Не шучу. — Тогда я официально снимаю с тебя звания придурка. — Приятное известие. Спокойной ночи. Юра медлит, из-под приоткрытых век глядя на умиротворённое полусонное выражение Никифорова; лелеет темноту и чужие закрытые глаза – улыбается, как умалишённый, аж до боли в скулах. — Спокойной. Он и не помнит, когда в последний раз засыпал с этим притягательным ощущением выжигающего тепла изнутри.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.