ID работы: 5318017

Помоги (ему/мне/себе)

Слэш
NC-17
Заморожен
327
автор
Размер:
919 страниц, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
327 Нравится 236 Отзывы 96 В сборник Скачать

Часть 2, глава 6.2: фатум

Настройки текста
Время относительно, говорит теория Эйнштейна, скорость света в вакууме взята за константу, все законы природы одинаковы для всех инерциальных систем отсчёта. У Юры в смешении щемящей боли в грудине, удушья от эмоций, сковавших дыхательные пути, по каждому отростку от нейронов электрическими импульсам пробивает отчаянием, незаметно подбрасывает ввысь, к горячим ладоням Виктора, остро ощущающимся, помогающими осознавать собственное тело — выгибающееся, и вмиг вжимающееся в мягкий матрас, стелющееся под напрягшимися мышцами, как бесконечное пространство в адовы владения. Он тоже относителен, и исходящий изнутри тела свет, наблюдаемый кем-то в некоторой точке Вселенной, как гомо-сериал, подтверждает его существование. Поэтому не грешно, что ошибки в прошлом — это вполне себе допустимое, в настоящем его уже нет. Можно грешить. По телу дрожь бежит от чужих прикосновений, увязывает, как в топком поганом болоте, насквозь пропитавшееся торфом и вот-вот начинающее разгораться. Ещё немного касаний шероховатых пальцев по выпирающим заострённым рёбрам, слитого движения по талии до поясницы и крепкого нажатия — лёгкий толчок, Витя поддержит, Витя не уронит, Юре стоит только ноги скрестить на его спине. Виктору получается доверять в вещах ещё неизведанных, и выглядит это — впечатляюще. Юра тонет в поцелуе и подстраивается под жёсткие наспех выдвинутые экспрессивные рамки движения языка Никифорова; хочется больше, это трудно признать. Хочется быстро, грубо, за волосы — влепить пощёчину на эмоциях, — заляпать Виктору одежду и чтобы каялся, на коленях, за промедление. Думать не хочется, думать не получается. Ни об относительностях, ни о морали, побуждаемой прикосновениями единственного человека, о котором всё в мозгу выкладывается в прямолинейное резкое; как податься и закинуть ноги, инициативу перехватить, подтвердить, что согласен на длинные пальцы и крупный член в заднице. Как сказать об этом, глядя Виктору в глаза. От его губ уже не хочется отрываться, мешкая между двух исходов, выбирая третий — «пускай остаётся». Он же сам позволяет целовать себя, вцепляется импульсивно в крепкие чужие руки пальцами, терпя сводящие потуги от животрепещущих бабочек — живых опарышей, — что в кишки вгрызаются и плодятся во всё своё желание. Витя не порадуется такому браку, наверно. Но пускай этот момент не кончится так быстро, замедляя долгое мгновение короткими вдохами, Плисецкий не желает насильственно отрываться — под прикрытыми веками слёзы собираются, лелея свою последнюю надежду на райское успокоение. Первый поцелуй не должен быть со слезами при удушье от душевной боли. С Виктором по-другому, наверно, никак. Ты поначалу добровольно мазохистом становишься, а потом отчаянно глупо влюбляешься, по-подростковому ванильно, кайф ловишь, что он не даёт во всех смыслах. Никифорова трудно и тяжело любить, во вред себе, в ответ — вот. Прекрасное далёко. Вспарывает глазами душу и губами сердце, едва отстранившись, чтобы дать воздуха глотнуть глубоко. Дьявол. Картинка чудесная, да, Вить? Когда в последний раз ты видел на всё готовых в аморальном смысле мальчиков, покорно отдающихся через «хочу, но подтолкни». Юру пора кидать с обрыва, уверившись, что трос прицеплен к поясу, а не к его шее. «Давай же, ну», — повторяет Плисецкий и царапает напряжённое Викторово предплечье. — «Трус». В голове набатом стучит мысль, что Никифоров этого ждёт — определённо понятного ему знака, как в узко направленных группах: платок из правого кармана вытащить, пару слов сказать, матернуться по-мазохистски. А глаза открыть смелости и сил не достаёт. Юре бы знать, что Виктор ни о каких знаках не думает. Он убирает мягкие пряди светлых волос с прямого лба, пальцами проводит по гладкой коже, наслаждаясь до утробно мурлыкающей совести одними только лёгкими касаниями к губам с заминкой в две секунды. Юре и они даются с трудом, в висках отбивает бестактное созвучие членораздельных звуков — даже его подсознание инстинктивно выучило морзянку, — а под веками жжёт подступающими слезами. Ты как маленький ребёнок, сейчас скажет Витя, какие тебе взрослые отношения, в гробу видал я все твои чувства, в таком же маленьком, как твой психологический возраст. И не только он. Плисецкий с минуту лежит, почти не двигаясь, и как на повторе смотрит весь день с самого начала снова и снова; в голове чёртова наваристая каша из перемолоченного мяса грешников вместо мозга, чудо-колёса потеряли вектор своего действия ещё на середине самозабвенной отдачи и принятия языка вместо слов, и такие формулировки кажутся забавными. Куда бы его ещё принять и что им очерчивать. Он начинает жалеть, что напиться не решил. Не так страшно было бы, не так… больно. Конченный слабак. Из-под закрытых глаз медленно слёзы текут, губы плывут в полупрадочной улыбке с низким, утробным истерическим смехом, плавно набирающим оборотом. Виктор взволнованно грубо касается нижней челюсти подростка, сжимает, чтобы не смел отворачиваться. Ещё бы за волосы сцепил. «Сцепил бы». Юра отмечает эти странные методы заботы, как нечто ненормальное, но рефлекс прореветься уж до конца не сбивается. — Юра? Юрочка? Котёнок, — Витя стирает покатившиеся по вискам слёзы и полностью волосы убирает с его лица, не давая ни шанса. Чувствуешь себя то ли на допросе, то ли сидящим в очереди на эшафот — твой личный палач на смертном одре бормочет губам на ухо, а у тебя от его дыхания крышу сносит. — Мой котёнок.  Никифоров ложится рядом на бок и крепкими объятиями прижимает к себе мальчишку, глупого, ни к чему не готового. Плисецкий взахлёб смеётся сквозь ручьём льющиеся слёзы, ртом вдыхает воздух хрипло и материться при кашле, хватая ногтями Викторову кофту на животе до тошнотворного жжения в пальцах. Со стороны сердца колит по-натуральному, даёт ещё один повод навзрыд ухохатываться, теперь стоит заикнуться родителям — вся медкомиссия по-новому, консилиум соберут и начнут выдвигать причины здешнего абсурда. Ни слова им ненужно знать, Юра бы сам, наверно, хотел бы… Но Виктор поздравил с днём рождения, и так целуется с уверенностью в многогранной шизоидной депрессии всего мира, что, Боже мой, глупости какие — считаться с нормальностью. Мазохистом быть тоже нормально, мазохисты боль любят. Виктор соприкасается губами с ледяной кожей покрасневших щёк, шарахаясь в ужасе от звона раскатистых переливов у себя в голове от каждого поцелуя, въедающихся стеклянных зелёных глаз, раскосых и расфокусированных. Он боится не сдержаться и вжать Юру лицом в одеяло до судорожных ударов и любых способов вырывания, влепить пощёчину и исконно-матерно попросить заткнуться. Психов Никифоров боится больше, чем получить хук справа от Фельцмана. А это, к слову, очень и очень неприятно, Витя помнит, как две недели обвязывал челюсть и не выходил из дома назло из чистейшей принципиальности, заставляя старого и немощного Якова бежать за молочными коктейлями в гипермаркет, несмотря на то, что «старые» и «немощные» могут больничный продлить ещё на две недели. Его предупреждающая попытка выражается в возможности подростковые рёбра сломать, запугивая томящим животрепещущим шёпотом на левое ухо от любви, исключительно от ласкового чувства, оплетающего мозг. — Спокойно. Котёнок, маленький мой. Пожалуйста. Кажется, чуть-чуть промажешь по тормозам, не только лицом в одеяло — на простыне повесят во всех лучших традициях шибари. У Юры улыбка медленно исчезает с лица, опуская барьер сдерживаемого детского нетерпения, сбываемый листопадом мимо лежащих. Хватка на рёбрах на секунду сдавливает на манер корсета грудную клетку и завуалированно предупреждает — ни шагу назад. Плисецкий жмётся ближе и раскусывает нижнюю губу, не чувствуя ни боли, ни привкуса крови; сильно зажмуривается, надеясь, что это поможет перестать рыдать, а на деле становится только хуже: раздирает горло, точно там когтями вспарывают ткани, не хватает воздуха, вдохнуть получается разве что на треть от обычного. Витя его придушит за то, что он такое неподражаемое хуйло, распускающее нюни. Он бы по шее, честно, без жалости треснул, не терпя чужих истерик, а Никифоров вот — стирает большим пальцем кровь с его обкусанных губ, просовывает тёплый палец меж зубов, невесомо в лоб целует. Палец в рот, чтобы Юра кусок губы не разжевал до мяса. Виктор не вампир, но сцеловать растекающееся пятно крови хочется очень. — Юра, — Виктор волнительно выдыхает, очерчивает подушечкой четыре резца снизу, с удовлетворённой полуулыбкой. Он не знает, откуда и зачем она вылезла, и тихо добавляет, чтобы его правильно поняли — это не издёвка: — Что мне сделать? Пожалуйста, тише. Тише, котёнок. Мальчишка размыкает зубы и, заходясь в сильном кашле, тихо утыкается в чужое плечо, надрывно тяжело дыша, уже без стекающих слёз, только морщиться от того, как неприятно они засыхают на коже. — Юра, я виноват. Мне не нужно было. Я… — «виноват, дегенерат, возбуждён твоим видом, как блядь последняя». Никифоров вытаскивает палец изо рта, кладя широкую тёплую ладонь на заледеневшую щёку Плисецкого. Таким движением нужно нежно просить взглянуть в глаза и делать предложение захорониться в одном гробу, но всё гораздо сложнее. — Прости меня. Пожалуйста, котёнок, я так волнуюсь. Золото моё. Юра заплаканными глазами, с блёкло-алыми подтёртыми пятнами вокруг глаз смотрит на Виктора, до цепляющего безразличия, готовый провалиться сквозь землю или хотя бы потерять сознание, лишь бы по чужому желанию — тык на кнопочку — отключиться, там уже от мира, от жизни. От себя. Виктор задерживает дыхание, прожигая гнётом лёгкие и, рискуя здравым сознанием, виновато вглядывается в зеленеющие напротив глаза; дёргает ногой, едва соприкасается голыми пальцами ног с Юриными, выбивая короткий лучик улыбки в его взгляде. — Я идиот. Эгоистичная мразь и сука, — у Виктора постепенно срывается голос вываливать на мальчишку свои страхи, которые он вряд ли кому выговаривал. Лучик тот быстро потухает ещё до начала его слов. — Пожалуйста, не надо… Мне страшно, когда ты так смотришь. А ему не страшно, думаешь? Плисецкий, не удерживаясь рядом лежать впритык, крепко прижавшись к грудной клетке мужчины, прикрывает глаза и расслабленно откидывает голову, слыша собственный тяжёлый свистящий вдох, как у больного, лежащего в пульмонологии, с хрипами в лёгких. Спиной на матрасе — легче, холоднее, с прикосновениями Викторовой кисти к медленно вздымающейся груди спокойнее, если чуть выше по шее — надёжнее. Никифоров не может отвести завороженного, переживающего взгляда от подростка, у которого дыхание постепенно выравнивается до среднего умеренного. Он запускает нервно подрагивающую руку в волосы, с силой сжимает, разжимает. Лёгкий способ не работает, до десяти считать нет смысла, таблетками он принципиально закидываться не станет — чёртовы принципы дали сбой утром и привели к заднице, из которой бы вылезти раньше, чем её предполагаемый продукт. Зачем продолжать всё усугублять? Юра кажется Виктору мумифицированным совершенством, такого в стеклянный гроб с белоснежными лилиями, в самую высокую башню, и дракона в его лице. Юра будет стебаться, что дракон из Никифорова — стыд всего племени. — Извини, — Плисецкий размыкает сухие губы; горло дерёт от каждого произнесённого звука, голос слышится глухо и хрипло. Виктор находит в этом своё очарование, на страх и вожделенную мечту Юры нежно проводит пальцами по его тонкой выбеленной шеи, нежно поглаживая около сонной артерии. Тот глаза не открывает, осязаемый глубокой темнотой ровно дышит — от самого главное монстра не спрятаться, и хуже уже не станет. — Почему ты не остановил? — Потому что не хотел останавливать. Плисецкий поджимает губы и звонко шипит от маленьких ранок на губе. — Тебе от этого же больнее. — Иди к чёрту. Никифоров затыкает на пару минут. Юра, вообще-то, дурак. Плисецкий считает наоборот. Если пририсовать фигурную скобку и знак следствия, могло бы выйти доказательство крепкого союза, вкупе с устоявшимся тождеством и может быть некоторыми последующими выводами, как у Фарадея — дополнить нечем. Увы, красивую фигурную скобку Юра никогда не учился рисовать, а у Вити руки из задницы по этому пункту. Надежды нет. — Это касается не только тебя, — Никифоров садится с краю кровати и поджимает губы. — Я не могу делать вид, будто ничего не было. — Я ещё раз извиняюсь за это, — мифическое «это» Юра обводит в воздухе руками. — Ну вот это всё… Небольшой нервный срыв, всё нормально, — и пожимает плечами. Виктору кажется, что небольшой — сугубо преуменьшенное понятие, и из груди вырывается тяжёлый на отчаянии выдох. Такое поведение — это ничерта не нормально, он знает. — Что во мне такого-то? — Честно ответить или как? — Если бы я не хотел знать, я бы, наверно, промолчал. Плисецкий садится рядом, держит осанку ровно и считает, что сделает Вите одолжение, если прекратит препираться. Для Никифорова совершенно незаслуженно, но он же сам согласился. Смысл искать виноватых? — Ничего. В тебе совершенно ничего особенного, — не открывая глаз, на ощупь в воздухе Юра неловко касается пальцами мужской груди, думая, что обязательно должно было ударить током, как нечто запретное. Виктор ни разу не дёрнулся. — Но в тоже время ты особенный для меня. Это сложно объяснить вот так сходу. Просто так вышло и всё. — Всё так легко, — Никифоров оборачивается на плотно прикрытую дверь, кажется, это называется бегством. Мальчишка на него не смотрит, и не хочет. «Если ты его потеряешь, это будет не страшно, Вить». — С твоих слов я подонок? — Нет. Ни разу. — Но я довёл тебя до истерики. Всё невыносимо сложно, — «мы всегда можем бросить это дело». — Это не то, чего я хочу, — «я хочу тебя исключительно как галочку в списке». — Давай ты не будешь думать над этим? — Юра целенаправленно двигается к Виктору, не жалея эмоций, не тоскуя по переосмысленности своего бытия. Ничего страшного, что один маленький мир закружится вокруг другого, чужого, орбиты которого сбиты и не настраиваются математически. Юра его крепко обнимает. — Просто спасибо тебе. Витя давится воздухом. — Охренеть. Котёнок, ты кто вообще? — скашивает взгляд на белобрысого мальчишку, заминается и приобнимает одой рукой за плечи, подбадривая. Он это заслужил точно. Плисецкий приоткрывает один глаз и косится на мужчину, приоткрывает второй, неловко сталкиваясь взглядами. Но если в темноте, то можно. Никто не увидит. — Я — это я. Та часть меня, которую никто не видел и, надеюсь, больше никогда никто не увидит. Ты тоже забудь. — Постараюсь. Каждая секунда проходит по методично выровненному дыханию, мерно стучащему в умеренном темпе сердцам, не попадающим в резонанс — хотя, может, и к лучшему. Но так гораздо спокойнее, с привычными взглядами на расстоянии неприличном, с ощущением чужого дыхания на коже и скромных разговорах ни о чём в первое время. Потом хуже, но на серьёзные темы говорить труднее. — И что теперь? — спрашивает Виктор шёпотом, поводя носом меж волос мальчишки. — Ну, я б ещё чая выпил. — Так спокойно? Юр, я не понимаю, — его рука на тонком плече едва сжимается. — Если я тебя трахну, ты потом также будешь олицетворять невозмутимость? — Ты сам сказал, что такого не будет, — началось, тяжело выдыхает Плисецкий. Ни минуты лишней, порой Никифорову очень полезно было бы практиковать методы держать язык за зубами. — И я это даже не рассматриваю как вариант развития событий, так что не могу знать, но сейчас, по сути, я просто первый раз поцеловался и, прошу заметить, с любимым человеком, — рука на груди Вити давит в район сердца под излучающее спокойствие зелёных глаз, смотрящих глубоко в душу. Только Юра читать не умеет, что там написано, но это не главное. — Если ты не любишь меня так же, как я тебя, это не повод теперь уходить в депрессию с запоем или с крыш бросаться. Всё относительно неплохо, понимаешь? Никто никому ничего не должен, просто живи дальше. Мы всё те же, солнце восходит и заходит каждый день, а гравитация не перестала существовать, — он щёлкает пальцами по чужому острому носу и тянет искреннюю улыбку. Виктор никуда не дался и он всё тот же дурак, на дураков не обижаются, гласит народная мудрость. — И ты всё тот же придурок, братик. Так что сделай мне чая, пока я не решил выпить что покрепче. Получается, так всё и есть? «Ты слишком много думаешь, Виктор. Будешь много думать — быстрее состаришься». Никифоров оглядывается на мальчишку, проревевшегося вдоволь, и отмечает, что ему бы час тишины — разобраться в себе, в отношении, в поведении. Не быть тварью, подчёркивает он, и скидывает разбор полётов в топку. Приятное времяпровождения с Юрой, взъерошенным и чертовски соблазнительным для несостоявшихся педофилов. — Понимаю, — кивает Витя, встаёт с кровати и подаёт руку Плисецкому, которому это как кость в горле, но отказываться грешно. Подросток хватает мужчину за кисть, крепко сжимает и лениво привстаёт с края постели. — Кстати. Могу пойти домой сразу после чая, — он косится на Виктора и по-кошачье щурится от яркого белого света на кухне. Повадки кота, они остаются всегда. — Я обещал тебя привезти. А до девяти полно времени. Юра садится за стол, с коротким сожалением отпускает крепкую ладонь и вырисовывает на потемневшем фоне ночного Питера салюты — яркие цветы и фонтаны в поднебесье. Это лучше, чем прожигать Викторовы лопатки, пока он ставит чайник. — Ну не терпеть же меня из-за этого. — С чего ты взял, что я тебя терплю? — Предположение. — Немного неверное. Мне нравится с тобой общаться. Просто вводит в замутнение поступки. Твои и мои. — Неожиданные жизненные повороты всегда лучше унылого однообразия. Кстати, — Юра задумчиво косится на обернувшегося к нему лицом мужчину, — ещё колёс не отсыплешь? — Я тебе говорил по этому поводу, — Виктор хитро усмехается в полный рот. Разливает травяной чай по чашкам и каждую ставит на стол. — Покажешь справку от психотерапевта, и хоть целый бутылёк отдам. Юра подхватывает чашку чая, отпивает глоток и довольно жмуриться. Маленькие радости, чтоб их. — Не подавай мне идею записаться на приём. — Тебя и не пустят, — Виктор усаживается рядом. — Фигурист на колёсах — не комильфо. Пойдут слухи, а это не есть хорошо. Торт принести? — Фигурист на тортах куда лучше, — Юра коротко усмехается, но не отказывается. — Неси, конечно. Никифоров отходит на пару метров от кухни, различая терпкую атмосферу галимого одиночества с приятным времяпровождением в компании с язвительной заразой, которую погладишь — и картавое «эр» польётся в уши чистейшим оргазмом и концентрацией эйфории. Моральная релаксация, личная и интимная. Виктор пристально вглядывается в каждую из шестнадцати свечей. Не много, но и не мало, люди в шестнадцать подвиги совершают, открытия делают, генной инженерией увлекаются, да и просто — размножением. Говорят, Вселенная слышит все наши молитвы и делает, как лучше. «Вот так лучше для тебя», — и раковая опухоль в восемнадцать, ха. Но звучит утрированно, потому что эволюция, выродки, проблемные, дефектные. Даже если собственные дети, в двадцать первый век почку продашь и в проститутки подашься, а несчастного на трудовом горбу вытянешь. Неправильно это, бесчеловечно, — как-то мать говорила. А в него влюбился подросток. Так тоже лучше, шепчет Вселенная. Он ей не верит, не может расположить по полочкам, и чувствует себя предателем законов мироздания. В компьютерном мире сейчас бы давно красное окно с надписью «неверное действие. отмена» выскочило. Сплошной мазохизм. Юру целовать было — до дрожи. До той же, что и касаться, и гладить, и утешать. Чувствовать его слёзы на кончиках пальцев, кричать «голову с плеч!» и в одночасье ликовать — успокоился в твоих руках. Никифоров быстро возвращается на кухню, ножом разрезает приличные остатки и откладывает мальчишке на тарелку немаленький кусочек, подавая алюминиевую чайную ложку. — Приятного аппетита. — Спасибо, — Юра широко улыбается. За такую улыбку табелями девушки укладываться должны и уверенные в себе семьянины. Он увлечённо ест торт, запивая остывшим чаем, и горя не знает, по крайней мере внешне. Витя от души завидует такому малодушию, подпирает острый подбородок ладонью и взгляда не отрывает, по глоточкам выпивая всю чашку чая. Плисецкий отставляет пустую тарелку на середину стола и расслабляется на спинке стула, тянется ввысь, точно мартовский кот, хвоста за спиной не хватает. — Вот теперь точно счастлив. — Ну, а свою награду я уже получил. Виктор перебирает длинными пальцами по гладкой поверхности, глухо отбивая чёткий размеренный ритм в тишине, перенимает позу мальчишки и оборачивается в сторону окна — на него смотреть легче, чем на Юру. У Юры есть защитная реакция, и та контрастирует с его обычным поведением, что, признаться, Никифорову хочется обратно — ругаться, шипеть и долго мириться. Ему непривычно и немного страшно делать шаг первым. Плисецкий на него периодически косится и поджимает губы; хотя, скорее, наоборот — периодически поджимает губы, и следит за движениями мужчины, думая, стоит ли нарушать это покатое, тягучее молчание, и подпирает щёку крепко сжатым кулаком. — Вить, так и будем сидеть в тишине? Никифоров останавливается на полу-такте, разворачивается к Плисецкому лицом, кладя ладонь себе на твёрдое колено; смотрит с недопониманием, покорностью судьбе и внимает каждому последующему сказанному слову. — А ты что-то предлагаешь? — Поговорить можно, — Юра быстро пожимает плечами и переводит задумчивый взгляд на окно, может, вид из него поинтереснее его лица. У Вити ни чести, ни храбрости. — Или посмотреть что-нибудь. Или ещё чем-нибудь заняться, если хочешь. — О чём поговорить? — А о чём ты хотел бы сейчас разговаривать? — О том, понимаешь ли ты ситуацию? — Тут надо исходить из того, что ты подразумеваешь под словами «понимать ситуацию». — Я не согласен с твоими словами. Люди каждый день умирают и рождаются, подвергаются насилию или дискриминации, и живут. То, что я сделал, не изменит мир. Но дело и не в нём. Если я сейчас срываюсь на тебе, то боюсь представить, что может быть дальше. Дальше может быть насилие или дискриминация, у Юры полетит крыша, как Маргарита на щётке, он воспарит под небом, а может чьё-либо бушующее море, под Хельгу, примет его в свои объятия пылающим осколком прошедших дней. Юра отрывается от созерцания отражённых кухонных стен и мигающих огней вдали, встаёт рядом с Виктором на расстоянии двух шагов и внимательно вглядывается в его чарующий уютом и некоторой долей неистовости чувств силуэт, спрашивая и желая руки, как в романтических фильмах, протянуть вперёд: — Простишь меня? — За что? — За эгоизм, — Никифоров скептически бровь выгибает, распахивая глаза шире. Не показалось. — За то, что не подумал. Я не хочу, чтобы наши отношения испортились из-за сегодняшнего, мне просто хочется проводить время с тобой, чтобы было весело или просто спокойно. Чтобы ты улыбался или же мог высказать то, что тебя волнует. И чтобы даже молчание было не в тягость. Виктор устало взглядывает, приподнимая голову, чтобы не казалось, что взглядывает исподлобья злостно и хитро. Пережёвывать тему, по правде, заебало, нелестно выражается он, и тихо отвечает: — Поцеловал тебя я, Юр, я старше, и мне же нести ответственность. Но есть вещи, которые я не могу сказать, потому что, в первую очередь, они ранят тебя, — заминка. Виктор сглатывает и жалеет, что чай уже выпит. От Плисецкого заманчиво тянет сладко-приторно, это можно было бы назвать покорностью, с которой он поддаётся, когда Виктор несмело обхватывает его ладони, притягивает их к своему лицу. — Знаешь, я люблю тактильный контакт. Когда можно почувствовать чужое тепло и приятную дрожь по коже. Заполучить полное доверие, ощущая, как в твоих руках расслабляются. Один только грех — это не всегда видится платонически и в большинстве своём несёт каверзный подтекст, — в паре сантиметрах от кожи лица он разжимает пальцы, оставляя Юру перед выбором. Мысли смешиваются в кучу, смысл теряется на главном фоне, когда голубые глаза упираются взглядом в плоский живот, по которому проходились его пальцы. Мелкой дрожью пробивает, насколько тепло и желанно тогда было впервые это чувствовать, ведь Юрий Плисецкий всегда стоял, как недосягаемый. — Это же побуждает на что-то большее. Я не сдержался. Это даже не привязанность сыграла, — голос становится совсем тихим, и Виктор, шёпотом, срывая голос эмоциями, прикрывает веки. — Вряд ли я смогу дать тебе то, что ты хочешь. Кажется, ну давай, уходи — сколько было сделано предупреждений, прежде чем ударить на поражение. Даже самый глупый понял бы, что сматываться, кидая вещи, заливая царапины. Но Юра суицидник, чёртов камикадзе, кажется, лучше подохнет на поле боя, как советский солдат. — Ты рядом, — быстро мальчишка проговаривает и обхватывает кажущимися ледяными ладонями лицо Никифорова, проводя большими пальцами симметричные линии на щеках. — Это всё, чего я хочу. — Сумасшествие, — бесшумно выдыхает Виктор под нос, коротко смеясь в честь чужого выбора. Он согласен аккомпанировать, похоронный марш или реквием? — Ты мазохист, да? — Видимо да, — Плисецкий беззаботно пожимает тонкими плечами. — Мне везёт на чуть сумасшедших, — он вглядывается в глаза напротив, смотрящие на него с одобрением и толикой безумного счастья, когда вслед Виктор накрывает его ладонь своей, и этой разницей размеров — когда буквально утопаешь в мелочных соизмерениях — не налюбоваться. — С ними потрясающий взаимный контакт.  — Все сумасшедшие. Сейчас ненормально быть нормальным. Главное — найти человека с подходящими отклонениями. — Тогда, по аналогии, нормальные люди — ненормальны, — проходит пару секунд и Никифоров со всем присущим состраданием и скорбью усмехается краем рта, запуская пальцы в отросшие волосы. — Чёрт, я скотина. Кто-нибудь, напишите руководство для чайников, как общаться с влюблённым человеком? У меня в голове сплошная каша из «предложи ему встречаться» и «скажи, что дальше общаться — это не выход, и лучше всё прекратить». Подаваясь вперёд, Юра обвивает Викторову шею, удерживая глубоко внутри себя мысль придушить этого человека из доброты душевной; чтобы слов поганых не говорил, голову не морочил, чтобы принял, наконец, то, что на блюдечке подают, а не как ребёнок трёхлетний отпихивал тарелку подальше. Не хочу, блять. — Не думай об этом, а? Только не смей меня избегать, потому что ничего не поменялось, понимаешь? Я не поменялся. — Это давно уже, да? Плисецкий отвечает не сразу, сначала гладит по затылку, потом носом Вите в висок прижимается. — Угу, — точное время он, конечно, не скажет. Это, кажется, словно всегда было — ещё до самого рождения, возможно, начиная с рождения самого Виктора. — Прости, — Никифоров тяжело выдыхает, раздражая этим неимоверного. Плисецкий мстительно дёргает за светлую прядь волос, а тот утыкается ему подбородком в плечо, ментально и феноменально успокаивая всем своим телом; стискивает руками за пояс и, можно сказать, что насильно усаживает на колени (а такое насилие даже по душе). — Да что ж ты заладил. Я же сказал — всё в порядке, хватит уже извиняться чуть ли не за одно своё существование. — Ну, а почему нет? Я — сплошная концентрация твоих бед, за это впору жизнь посвящать. Ну и у нас разные приоритеты. Твой эгоизм меня не трогает, тебя не трогают мои заёбы. Всё гармонично, не думаешь? — Да вообще идеальные отношения, — Юра обнимает Виктора за шею, чтобы с чужих колен не сползти вниз и не пасть ниц перед хозяином квартиры. До этого, к сожалению, они могут не дойти, и бедные Юрины колени могут не выдержать — болевые ощущения не для такой роскоши скорректированы. — Созданы друг для друга. — Может быть, — Никифоров ласково кончиками пальцев по-свойски проходит по острым выпирающим позвонкам, начиная почти с самых нижних и доходя до линии талии. Подросток едва вздрагивает, глубоко вдыхает воздух в лёгких и размеренно выдыхает через рот, сдавливая смешок, как от щекотки. — Жизнь неопределённа. — Знаешь, я кажется, чуть ли не впервые не чувствую себя совсем идиотом при разговоре с тобой о жизни. — Жизнь — сука, вот и весь разговор, — Никифоров, интонационно припечатывая отдельную, взятую за аксиому мысль, звонко цокает и продолжает: — Никогда её не любил, но уходить тоже не собираюсь. — Дай знать, когда соберёшься — я лично тебя закопаю. — Кто-то недавно собирался рядом лечь. — Так я и лягу потом, — Юра тихо шмыгает носом. — Тогда лучше никогда не ложиться в гроб. — Почему? Виктор риторически пожимает плечами: — А зачем такой красоте уходить из жизни? Тебя бы как экспонат — в музей. Чтоб завидовали. — Пф, негоже всяким холопам на меня пялиться. И раз я, по-твоему, такой красивый, то в гробу точно бы смотрелся как кукла. — А что в этом плохого? — Виктор оглядывается на мальчишку сверху-вниз и снизу-вверх, цепко держась за его тонкую талию. — Куколка из тебя самая-самая, — «особенно ноги. Те ноги, которые с растяжкой, тянутся под углом в сто восемьдесят градусов». Никифоров поднимает взгляд, считая, что слишком много думает о чужих ногах-руках; не твоё, отказываешься, вот и не думай. — Глаза красивые, кожа фарфоровая. Запястья тонкие. И хоть в платье наряжай. Юра недовольно исподлобья косится на расползающуюся Викторову улыбку: — Вот этого я точно не переживу. — А мне нравится. — Вот себя в платье и обряди. — Злюка. Витя показывает язык, по-детски щурится и в обиду скрещивает руки на груди, оставляя Плисецкого без такой важной поддержки медитировать на твёрдых коленях. Юра удивлённо смотрит и вставляет короткое: — Ты дурак, — после чего начинает смеяться. Почти не обидно, руки с тёплой шеи Виктора он не убирает и мельком проводит носом по виску ниже, сгибаясь от хохота. — Спасибо за комплимент. — Кто сказал, что это комплимент? — Никто, маленькая гадость. Ну гадость так гадость, фыркает Плисецкий, отворачивается, вжимаясь задницей в чужие коленки, продавливая две дыры в полу от крепко прижатых к нему ступней Никифорова, чувствуя по бегло проходящимся по телу мурашкам его наглую в полный рот ухмылку. «Сука». Витя желает чувствовать себя героем, со сквозящими, как в эпитафии, лучами доброты и милосердия, тайно лелея в загробной жизни отжать у Люцифера трон и приманить Юру. Всё просто — в Аду вечность, все кипятятся, Юра стирает коленки. Плохо, Витя, плохо. Никифоров берёт с горя отсвечивающую дневными бликами чайную ложку со стола и отламывает кусок бисквита от самого нижнего слоя; если не быстрая смерть инквизицией, то долгая и мучительная от диабета. А Плисецкий это чувствует, каждой клеточкой тела, не пропуская ни одного рецептора, получая подсознательный сигнал к действию — то ли доебаться, то ли свести с ума своими чудными зелёными глазами, вблизи которые в сто крат ярче одного только Солнца. У Вити в голове — как пальцы ложатся на отдающую нежным теплом щёку, оглаживают по-детски бархатную кожу, и уголки рта Юры взлетают вверх в лучезарной улыбке. У него в голове — фонтан сиюминутного щемящего счастья, немного завистливой любви от самой глубины мальчишечьего чистого сердца. Внутри перемежается жалостливое ощущение несправедливости и поганое чувство врождённого сволочизма. С Юрой нельзя так, Юра котёнок, а этим, кажется, всё сказано. — Я даже не знаю, как бы тебя назвать. — Зови любимый, и будет хорошо. — Ты охренел, что ли?! — недовольное выражение лица подростка становится ещё и возмущённым, но от вида объедающегося довольного Никифорова скапливается слюна под языком и на языке. — Обойдёшься. — Даже не сомневался, — Витя скашивает исподлобья мучительный взгляд и тихо вздыхает. — Просто зови меня, как удобно и когда захочешь. — Порой мне не хватает словарного запаса культурных слов, купи мне словарь. — Можешь поискать на полках. Где-то был. — Нет уж, спасибо, я не выдержу читать словарь. — А зря, — мужчина усмехается. — Много полезного узнаешь. — Ты намекаешь, что я тупой? — Ни разу, котёнок. Просто обновишь словарный запас. — Тогда у меня будет возможность посылать тебя далеко и надолго даже без мата. Хм... А заманчиво. — А я о чём, — Виктор слизывает с выпуклой части алюминиевой ложки сладкий крем, прижимается губами к металлу и с томящим сомнением переглядывается с внимательным мальчишкой, что, не сдерживаясь, понимая меры грядущих отработок и наказаний — «лишь бы мама не узнала», — подаётся ближе, когда ближе, казалось бы, уже некуда. — Вить, — тянет Юра и пристально вглядывается, вновь обвивает мужчину за шею и в долгое мучительное наказание впивается ногтями в его плечо. Виктор, конечно же, делает вид, что ничего не чувствует, бессовестная бесчувственная скотина с атрофированными мышцами. — Дай тортик, мне лень двигаться. — Тебе кусочек отрезать или как? — Корми, — Плисецкий улыбается, что позавидует самый милейший ребёнок до семи и смилуется каждая бабушка от семидесяти. От семидесяти, правда, все умиляются подросткам, с возрастом, видимо. А Вите кажется, что и не каждый уполномоченный с погонами сможет сдержаться, чтобы не предложить свою помощь ребёнку до дома сопроводить. Лишь бы не до своего. Юра нагло открывает рот шире, и Никифоров не видит в этом совершенно ничего пошлого, совершенно, пододвигает тарелку с тортом ближе и отламывает кусочек чайной ложкой; Плисецкий жуёт так, словно это его последняя еда на сегодня, в чём Витя отчасти не сомневается, хоть и не принимает такой вид питания, проводит подушечками пальцев по Юриному виску, то и дело задевая белую кожу кончиками ногтей. Любимое дело — убирать с его лица чёлку, а теперь и совать по ложке торта в рот, невольно пачкая тонкие губы почти воздушным кремом. — Котёнок мой, — вырывается у Виктора, совершенно непроизвольное, честное-пионерское, потому что «не мой», а Юра задумчиво-порицательно вглядывается в его светло-голубые леденистые глаза, чуть склоняя голову набок. — Мяу? — Кушай, — и Никифоров суёт ещё ложку. Лучше совать ему в рот ложку, по правде лучше, но по самой откровенной — нет, ничерта. Сколько же ещё таких людей, как он, притягиваются взглядом и душой к Плисецкому, и сколько всех остальных, которым не позволено держать у себя в руках и на коленях юную звезду мирового спорта? Наглость невиданного уровня. Виктор для правоты личностного пространства мог бы и косо наблюдать, как Юра быстро проводит юрким языком по губам, но не получается — особенно когда расстояние между вами на грани родительского выкрика: «Что за порнография?! Вы порочите трон Святой Марии!» Юрины пальцы расслабляются, перестают жадно прорезать мясо с жалостливыми всхлипами девственниц, нежно оглаживают его тёплое тело на уровне плеч мельком, пока Плисецкий удобно устраивается предплечьями на его плечах, сцепляя кисти рук в замок, всё с той же мыслью — Витя должен быть благодарен за неподражаемую лояльность и снисходительность, за возможность присутствовать на минимальных расстояниях, за право дышать одним воздухом. За последний пункт все должны быть благодарны. Виктор засматривается, в энный чёртов раз, когда Юра улыбается. Но когда Юра улыбается, не улыбнуться невозможно. — Это мило. Тебе так не кажется? — А? Возможно. Ребёнком себя чувствую немного. — Точно. Ребёнок, — Никифоров протягивает кусочек торта, которым Плисецкий заедает своё искромётное недовольство. Это точно также, когда Витя в острый пик своей трудовой и повседневной деятельности бесится даже на самую приятную мелочь. За этот момент перед мальчишкой действительно немного совестно. — Тебя всё устраивает, Юр? — Сидеть немножко неудобно, я сползаю, — Юра задумывается, водит глазами по сторонам и кивает. — Ну, а так да. Виктор кивает вместе с ним: — Значит хорошо. Он откладывает ложку, двумя широкими ладонями крепко стискивает Плисецкого за бёдра, удивляясь, как легко подтянуть его тонкое тело выше, чтобы дышать рот в рот и участвовать в процессе теплообмена — прижиматься к чужому телу, вдыхать на периферии по выделяющимся острым, резким линиям, прорезавшимся вверх, сладко-терпкий привкус тела, щекочущий нос изнутри. — Так лучше? — уточняет Никифоров, позволяя себе придерживать Юру, прощупывая под пальцами его каждый поясничный позвонок. Вопрос оказывается некстати, Плисецкий ёрзает задницей на напряжённых бёдрах, цепляется носком за ножку стула и возвышается над мужчиной на половину светлой головы; ни секунды, когда нельзя расслабиться, отскочить или отдалиться, пока разрешают наоборот. Юра взаправду чувствует себя мальчишкой, доверчивым ребёнком, ждёт заслуженной похвалы и любимой шоколадной конфеты. Вместо конфеты — ложка торта, которую он съедает, чуть наклоняясь вперёд. — Вот теперь идеально. Никифоров глубокомысленно, без особой тяжести вздыхает, работая рукой, как будто всю жизнь только этому учился — кормить бедных и обездоленных на запрещённые продукты котят-фигуристов. — Вот соблазнишь тридцатилетнего мужика, а ему потом расплачиваться за это сроком на нарах, — он отламывает кусочек побольше, половину сам съедает и оставшуюся протягивает Юре. — Не стыдно? Плисецкий без толики смущения открывает рот, невинно взглядывает и хлопает ресницами. Ему, может быть, Витю даже чуть-чуть жалко. — Так я ж тебя соблазнять не собираюсь, ты что? Как ты мог такое обо мне подумать? — Поверь, я и не о таком думал, — Виктор опускает сожалеющий взгляд в пол; там не найдётся оправдания, но любопытного молчания и периодического жевания подростка вполне хватает, чтобы справится с ярыми порывами начать отмаливать свои святые поступки Сатане. — И о чём же ты ещё думал? Никифорову кажется, что Юра считывает его желания, как камера QR-код с этикетки неплохой и вкусной российского шоколадки — моментально, только наведи. — О многом. — Например? Ты теперь заинтриговал. И Виктор в наилегчайшем культурном шоке уверен, что не только его. Если Фельцман промышляет расстановкой камер и подслушивающих устройств в Викторовой квартире, ему придётся очень и очень туго потом объясняться перед Лилией. Им обоим. Никифоров косо усмехается, проводя ладонью вверх-вниз по Юриной спине, чтобы не горбился. — Такое детям нельзя знать. — Мне шестнадцать, дядь Вить, — Плисецкий закатывает глаза, ну, не удивил же. — Я много чего знаю. — Это будет немного не в том свете выглядеть. — Если свет не тот, выключай его к чертям и рассказывай. Ну Вить, я же нафантазирую хуже, чем есть. — Да? Просветишь после того, как я расскажу? — А вдруг ты расскажешь что-то сверх моей фантазии? Тогда и говорить нечего будет. — Тогда предлагаю меняться: сначала ты, потом я. По одной красочно расписанной мысли. — Хочешь, чтобы я провалился на минус первый этаж, да? — Ты не провалишься, я тебя крепко держу, — Виктор заинтриговано усмехается, давит всей поверхностью ладони, едва ли крепче прижимая — скоро понятие «близко» будет ассоциироваться «не в друг друге». Плисецкий гордо фыркает, тихо внутри себя смиряясь, что он не такой публичный человек, хотя Никифорову до социобляди тоже далеко, но смириться с некоторыми вещами перед человеком, для которого прямо-таки всё — это трудно, на самом деле. Даже о презервативах говорить. — Обойдёшься. Всё же мне сложно говорить с тобой о некоторых вещах, тем более в живую. — Вот видишь, ты сам не можешь этого сказать. — Ладно, проехали, — Юра оглядывается в сторону окна. Ну не справится он, это тоже нужно расписывать, как на пальцах? Что если не нужно, значит не будет, это как бомж начнёт приставать к каждому встречному-поперечному на тему, мол, вот чуть-чуть, и я стану олигархом. — Смущаешься? Серьёзно, Юр? — Да иди ты. — Куда? Ты, скажем так, уже почти пришёл. Виктор кладёт мальчишке на поясницу вторую ладонь и крепче сжимает, чтобы не вырывался. В глазах — опустошённое пространство наивности о его перипетиях, трудно взаиморасполагающихся факторов и слов и чёткий знак под пунктом — интерес. Как будто Юра обиделся, а Никифоров этого не понял. По-женски как-то получается, что даже смешно. — Ко мне иди, обниматься будем, — и Виктор сразу тянется к шее, тычется носом, проводит линии наискосок своим дыханием. Плисецкий прижимается к мужчине крепче и утыкается подбородком в его, как оказалось, надёжное плечо; руки перемещаются ниже на грудь, внутренней стороной ладони проводя, и с груди под лопатки. Чрезмерно уютно становится, заполняет внутреннюю пустоту от каждого резкого слова, словно он — это чёртов показатель, шкала их взаимоотношений. Заполни эту шкалу, и будет тебе счастье. — Лапочка, — Виктор нашёптывает на ухо, медленно шевеля губами, долго обдумывая все свои плюсы к карме. Их станет больше, сведи тему на что-то животрепещущее те функции мозга, когда глубина каждой начнёт отдаваться щемящей радостью, а не возбуждением и бешено колотящимся сердцем. Виктор с чистой душой и грязной совестью посылает их нахуй, ибо упоминание женских наружных половых органов посчиталось бы едва неуместным. — По поводу фантазий. Первой была по поводу парты и твоей школьной формы. Юра мучительно замирает, радуется, что не видно его покрасневшего лица и шального блеска в глазах, когда чужой шёпот физически отдаётся вибрацией по телу. Яркое воображение подкидывает чудные картины порнографических съёмок, но лучше всего представляется класс; у Виктора был ни один шанс, даже в школьной раздевалке, затащить его за угол. Давно осточертевшая школьная рубашка со штанами и кофтой сверху вдруг показались мечтой начинающего извращенца, лишь бы теперь в этих штанах ничего не вставало. — Очень трудно было судить о твоей комплекции с той фотографии, ведь и фигуристы бывают разные. Но ты всё равно оказался таким, каким я тебя представлял. Изящным. Плавным. Чарующим, — Никифоров непроизвольно приглушает тембр голоса, о Юре мысли расписывать можно до бесконечного края Вселенной в той же относительности времени. С таким попеременным успехом и промывкой мозгов даже самый мелкий ребёнок посчитает незазорным влюбиться в другого мальчишку, будь он на тот момент отчаянным гомофобом.  — Хотелось нагнуть тебя прямо в классе, расставить твои ноги плавным движением колена вдоль между бёдер и сжать в ладонях твою натренированную задницу. Поцеловать тебя хотелось тут же, глубоко, чтобы запомнилось покалыванием губ. Я бы тебя целовал, часто и всюду, почти не кусая, — Виктор останавливается на томном выдохе Юре на ухо, водит руками по всей его спине, доводя до тянущего, чуть щекочущего ощущения после каждой проведённой снизу-вверх и сверху-вниз витиеватой линии. — Не люблю портить кожу, особенно такую красивую, но тебе бы, наверно, понравилось. А ещё, — Никифоров останавливается, чувствуя шероховатые губы мальчишки на своей шее; хрипло выдыхает и склоняет голову вбок, давая Юре маленькую фору. — Такого плохого котёнка я бы отшлёпал по голой заднице голыми руками с будоражащим наслаждением. Витя сомневается, Юра его точно слышит? С минуты тишины они зависают в положении, при котором грядущий стояк Никифорова будет нагло продемонстрирован и прочувствован на практике человеком, которому такого опыта пока хватит в теории. Не все начинают трахаться в шестнадцать, заметим, но Виктор чувствует себя немножко родителем — может быть братом, да, — и от этого менее очаровательнее Плисецкий не становится. Юра слабо прикусывает кожу у него на шее, оттягивает зубами и сразу отпускает, впивается с отчаянной самоотдачей — как будто лекции провели, расписали теорему, а её срочно нужно доказать. Под приоткрытыми веками замутнённый очарованный взгляд чарующих переплетений зелени. Плисецкий ещё раз кусает и оставляет собственнический отпечаток на шее, как домашний игривый котёнок, виновато тычется губами к месту укуса и глубоко вдыхает. — А я люблю ссадины, царапины, синяки. Особенно на себе. — Твои ноги в шрамах я бы лучше сковал кожаными ремнями. Но это немного другая фантазия, — Виктора уводит с возбуждённого голоса, он отпечатывается в памяти, а его всего потряхивает внутренне. Да чтоб так, с полным запретом, тягостью вины и сожалений слышать, как громко и тяжело дышит мальчишка ночью под одеялом, надрачивая до беспамятства. — Точно. Тебе не хватает порки. Ремнём. Мне продолжать? Лучше скажи «нет», да и дело с концом. Только категоричное «нет», это же Никифоров. Плисецкий закрывает глаза, лёжа на чужом плече, сжимает пальцами выпрямленную спину Виктора; в голове мелькает звон ледяной цепочки, натянутая тугая кожа ремней, кажется, его уложат на живот. Юра молчит, нервно сглатывает и боится услышать хлопок крепкого тяжёлого ремня в великолепных руках мужчины, но не отказался бы сорвать со звонким треском пряжку прямо с Викторовых штанов и задержаться у него меж коленей подольше. Нужно это прекращать, — мельком проносится, завивается, ставится на повтор, а Никифоров трепетно целует мягкими губами за ухом, точь-в-точь запоминая место, от которого дрожью по телу, — обязательно нужно. «Ещё немножко», — Юра кивает, внимательно прислушиваясь к тихим переливам низкого голоса, озвучивающего очень смелые для него мысли. Как будто это можно воплотить в жизнь. Как будто Виктор сорвётся с евнуховского поста ради него. — Озабоченный мартовский котёнок. Твою дырочку пришлось бы долго растягивать, не хочется, чтобы ты кричал. Хочется, чтобы протяжно скулил и царапал парту, насаживаясь на мои влажные пальцы внутри тебя, — Никифоров переводит дыхание, скользит широкой горячей ладонью выше поясницы, проводит по напряжённому телу, задевает заострённые лопатки и пятернёй Юре в волосы зарывается на затылке. Всё это занимает пару секунд, а тяжёлое дыхание в аккуратное неприкрытое волосами ухо становится жёстче. — Тебе бы понравилось. Насколько тебя хватит с тремя пальцами внутри? — на пару минут, выдыхает Плисецкий, и стискивает ткань кофты в пальцах крепче. Насколько сейчас едва хватает, настолько и тогда. — Я бы, возможно, этим ограничился, — Витя делает быструю паузу; Юру подбрасывает в воздухе, как мучительно сводит низ живота до тускнеющей отдачи возбуждения в каждом сантиметре ближе к мужскому телу. Никифоров, кажется, хочет животом почувствовать упирающийся чужой стояк, пародирует любителя петтинга и чёртову дохуя правильность. Нравится ему несовершеннолетних мальчиков доводить, наверно. Юра изнутри это чувствует и тайно надеется, что он единственный такой — подопытный. — Но только возможно. Хочется, жёстко хватая тебя за волосы, вжимать лбом в гладкий стол, — мальчишка чувствует, какое именно это «жёстко»: сжимает крепко зубы, глухо в голос постанывает, упираясь изо всех сил не смотреть Вите в глаза, и чтобы он тоже не смотрел. Стыдно. Очень стыдно знать, что может быть дальше на словах. Виктор же не заходил так далеко, да? — Хватит, — Плисецкий едва выдыхает, с трудом хрипит слова, запрокидывая голову под чужим давлением; не сказать, что против воли. Никифоров губами касается выпирающей острой жилки, влажно обхватывая кусочек кожи тонкими губами. — Уверен? — «нет-нет-нет». Юра ни в чём сейчас не уверен, изнутри грызёт сожаление, что всё так далеко зашло, и одновременно лелеет душу мягкими касаниями — эти фантазии в каждом слове переговорены с нежнейшей лаской Викторова голоса. Юра, кажется, совсем-совсем мазохист. — Дальше всё зависит оттого, насколько сильно ты хочешь быть оттраханным. Плисецкий позорно и молча опускает глаза и закусывает губу. Правда, есть смысл держаться? Он периодически ёрзает на бёдрах мужчины, впритык прижимается, как ошалелый, разоблачённый, поддаётся щекотливы смешкам и долгим поцелуям в шею. В самых дерзких мыслях они переместятся на стол и трахнутся насухую. В самых постыдных — он отсосёт Никифорову, — его одна из самых желанных идей. — Ты хочешь, Юр, — шепчет Виктор и ведёт языком широко по шее до ушной раковины. — Ты пошлёшь меня нахуй, дерзко и своенравно; за это заслуженно получишь по заднице и покорно расставишь ноги. Но ты меня хочешь. Плисецкого передёргивает, вдохновенно возносит с ощущением пробегающихся мурашек по шее, и он сам чуть ли не стонет в ответ согласно. «Это уже ни в какую», — скашивает взгляд Витя, убирает руку из светлых волос и промеж шепчет: — Я могу остановиться, ты только попроси. Остановиться самому становится проблематично, сдёрнуть мальчишку с колен, оторвать от вылизывания его белой чувствительной шеи. Тихие вздохи подстрекают интерес, сексуальный интерес, доводят сознание до абсурда, наводя угнетающую пелену скоропостижных проблем. Юра утыкается Виктору в плечо с красным лицом, зажмуренными до боли ярко взглядывающими в полутьме глазами, умудряясь обжигать чужую кожу глубоким дыханием даже сквозь одежду. — Всё, прекрати. Каменно стоящий член упирается в тугую ткань штанов, задевают холодную металлическую ширинку и натягивают её чересчур открыто, «глаза, Витенька, опусти». Но Витенька хуев интеллигент. — Я всё пойму, если тебе надо в душ. И Плисецкий никогда в жизни не был этому так рад. Он сжимает Виктора на пару секунд до ломоты в предплечьях. Вскакивает. И тут же не знает, куда себя день, куда посмотреть и как дёрнуться в нужном направлении, чтобы лишнего не подумали. Хотя чего уже паниковать. Поздно, Плисецкий. — Я это… Просто умыться, — он резко разворачивается и чуть ли не бежит в ванну, громко захлопывая за собой дверь. Всё чудесно, это всё очень чудесно. Никифоров напоследок смотрит на мальчишку с редчайшим интересом, как собиратель различных дорогих диковинок со всего света и эта — самая притягательная. Об этом, конечно, никому нельзя знать. Мужчина судорожно выдыхает с заискивающим сердцем, блея под нос что-то о чудотворстве мыслей и материальности идей; три раза «ха», проскальзывает в голове, он опускает голову на холодный стол и крепко сжимает кулаки. — Ужас. Маленький «ужас» внутри преобразовывается во что-то большее, необъятное, упёрто сбивающее все кирпичи на пути и прорываясь сквозь всякие сетевые ловушки. Пиздец, возможно, с тихим матерным синонимом от удивления, похожий на мистификацию апокалипсиса. Если персонифицировать этот «пиздец», то он был бы похож на Рэмбо. Или Росомаху. Вжух-вжух, тыдыщ — и у Никифорова на надгробной плите ажуром выгравированная надпись — «ты оставался мудаком до последнего». Так он и проводит время, не меняя позы, пока журчащие всплески воды из душа не перестают доносится. Плисецкий выходит из ванной с не примерной точностью по прошествии получаса, Витя судит по своей затёкшей шее и тому, как тяжело разгибаются его пальцы, напряжённые вплоть до момента резко распахнутой двери. Юра выбегает в с полотенцем на голове, наспех натянутых джинсах на чуть влажное тело и убегает с поля обзора за рюкзаком в зал, также молчаливо и быстро перебирая ногами, забегая обратно, с глаз долой. Никифоров делает вид, что не выглядывал с непреодолимым любопытством из-за угла, а, спустя ещё пару минут, игнорирует факт своего чрезмерно долгого пребывания и излишнего шума. Мокрые концы светлых волос и краску на лице он тоже игнорирует, также резво бегает взглядом по кухне, но выдыхает спокойнее — нижняя часть одежды его не выдаёт, а тонкая футболка не греет, как кофта, оставшаяся сушиться на батарее. — Я там задумался ненадолго, в общем, — Плисецкий присаживается на стул и поправляет чёлку; тембр голоса его ну никак не подводит, только изредка скачет по тональности, щекоча слух и нервные окончания в затылке мозга, от стимуляции которых Виктор расслабляется и судорожно подпирает ладонью острый подбородок. — Извини, что ждать заставил. Он кивает, ещё раз кивает, бросает: — Ничего страшного, — думает что-то вроде «ага, я тебе верю» и глубже всматривается в шелестящую переливающую зелень глаз Плисецкого. Извращенец, конечно, но стояк за полчаса успел упасть. — Я тут тоже задумался. Пошли лучше я тебе что-нибудь накинуть дам. Юре, наверно, холодно. Юра, наверно, замёрзнет. Юру, наверно, можно было бы согреть, только с каждым шагом по направлению к спальне въедливое нудящее жужжание всесторонней совести мешает жить еретиком, где-нибудь в Средневековье и сдохнуть в рассвете сил. Галилея сожгли на костре. Его бы сожгли раньше, как ведьму с членом, у них вряд ли тогда трансвеститы в почёте были.  Плисецкий вынужденно вскакивает со стула, мол, не хочу один оставаться, даже если футболку преподнесут на красной махровой с щекочущей кожу бахромой по периметру подушечке и на колено для пущей картинности встанут, и тихо бурчит под нос по пути: — Верёвку мне дай на шею накинуть. Виктор пропускает бурчание мальчишки мимо ушей, не слышал, не слышу и не хочу слышать на какую люстру тебя вешать, коротко прося свет включить, раз открытая дверь с таким не справляется. Юра становится поодаль, как лживый агент, подглядывает из-за плеча Виктору на содержимое его шкафа почти во всю стену. Это кажется чересчур большим пространство для обыденного количества вещей среднестатистического человека, Юре же хватает пары выдвижных полок или столько же в общем шкафу, и столько же вешалок для костюмов-тройки. А у Никифорова большая часть забита одеждой, если и его, то оставшейся с нулевых годов. Из недр, близ задней стенки, он вытаскивает светлую махровую кофту. Воспоминаний с ней связано ровно никаких, кроме как мать достала ещё лет пятнадцать тому назад на распродаже заграницей и сунула, словно маленький презент, чтобы не мёрзнуть по вечерам. И он её раз десять только надевал, да и закидывал обратно, и потом уже вырос окончательно; да и не комильфо это, серьёзным респектабельным людям тем более. «Отмазываешься, Никифоров», — улюлюкает совесть. — «Но на Юрочке это смотреться будет лучше». Мужчина разворачивает кофту, помогает просунуть каждую руку в мягкие пушистые рукава и с особой заботой закутывает мальчишку, с малой улыбкой накидывая капюшон ему глаза, спасибо, не с забитым взглядом загнанной зверушки. — Вот так лучше, мило даже. Правда, большевато. — Знаешь, я даже не хочу знать, как это выглядит, — Юра приподнимает капюшон и исподлобья косо выглядывает. — Странные у тебя всё же понятия о милом. — На тебе и стринги милы будут, — кривится, подстёгивает Никифоров, закрывает дверцу шкафа, словно машину и думает, что не хотел бы, чтобы Плисецкий начал демонстрировать свои навыки выбивания дверей. У Виктора опыт. Нахлопался он в своей жизни уже. Он одним широким шагом ступает в сторону и позволяет мальчишке взглянуть на себя во весь рост, смутиться, прошерстить все кривые извилины в голове и недоверчиво покоситься на мужчину: — У тебя крайне извращённая фантазия, как ты живёшь с этим? Выглядит он, конечно, крайне, крайне отчасти очаровательно, — примерно как мечта педофила. — Спокойно, — Никифоров свободно пожимает плечами. В голове мелькают образы, не один и не два, и увидеть воочию нечто живое, покорно стоящее и позволяющее себя трогать, — мысль обрывает на «нечто живое». Нечто живое — в огороде валяется, в поле пашет, а Плисецкого увидеть раз, так потом живи-кончай в путь-дорогу. Виктор очень скромно недоумевает, как у такого сексуального подростка асексуальная молодая жизнь, не несущаяся в пляс. А потом он вспоминает себя. Может, это наоборот к лучшему? Бухающий во дворах Юрка — образ мифический, редкий, единственный и последний в твоей жизни. Виктор зарекается в последний раз, что поддаётся сжигающим изнутри порывам, но подходит к Плисецкому со спины, едва соприкасаясь с его телом грудью, остро чувствуя цепляющий обоняние аромат собственного геля для душа по линиям распространения парящей вокруг Юры ауры. На самом деле не отталкивает, когда злобные взгляды кидают, едко шипят в ухо и жёстче ногти под кожу загоняют, чтоб побольнее. Никифоров разворачивает подростка к себе лицом, в пару секунд обнимает поперёк талии, прижимаясь грудь грудью. Тот успевает глубоко выдохнуть, перечертить в уме линию сонной артерии на чужой тёплой шее, разбавленной редким тускнеющим пятном, и где бы её пережать, раз кадык вырвать сил не будет. Да и опасно это. — Знаешь, даже довольно интересно. Особенно, когда всякие котята интересуются, о чём же я размышляю. Юра, немного подумав, дёрнувшись и не получив реакции, приподнимается на носках и обнимает в ответ, закидывая руки, точно ненужный балласт, а на Вите они смотрятся лучше. — Уж лучше я буду ​знать твои мысли, чем додумаю сам чёрти что. Хотя, порой кажется, что я б такого даже додумать не смог. — О, вот как. Виктор ловит ровный, не бегающий по углам и не скользящий по касательной взгляд мальчишки, чувствует кусающий интерес изнутри, заводящий с полуоборота — а таблетки ведь пили, — скоро его окунёт с головой в мир содомических искусств, а Юра его в этом плане едва ли поддержит. Плисецкий в своих нормативных рамках, там на колени не сажают, плётками не хлестают и до слёз не доводят. Витя криво усмехается и льнёт ближе, слабо кусает шею, словно зубами линии ведёт и губами влажно проводит вниз, как длинный поцелуй. — Открою маленький секрет — это было ещё очень, очень и очень невинно, — звенящая секундная тишина обрывается на глубоком шумном выдохе Юры. — Котёнок. У Плисецкого резкого подгибаются ноги оттого, насколько невинно было бы вытрахать его тленное тело в одном из классов общеобразовательного учреждения; может ещё также невинно трахаться в кабинке общественного туалета и дрочить в автобусах, тоже, кстати, хорошая практика. Витя ему подбородком невесомо в плечо утыкается, удерживает в полуподвешенном состоянии крепким обхватом за пояс и горячо дышит в шею. Юре кажется, что как два подростка, чесслово, он думает, что Виктор совсем-совсем ребёнок, если так поступает. Или он вправду чего-то не понимает. — А что ты так долго в ванной делал? Плисецкий резво дёргается, — вспомнил же на свою голову, лучше бы в молчанку играли, чёртовы дети, — и шипит на повышенных тонах, крепче и упёрто высоким лбом утыкаясь в чужое плечо: — Думал! Никифоров краем рта щекотливо, не по-джентльменски усмехается, «гад подлючий, чтоб его во все щели», но голосом рьяно доводит умело, давит по нервным чувствительным окончаниям нервных отростков, что звёзды в небе сверкают яркими пятнами громадных светил. Это определённо талант. — Ну, Юр, я сказал тебе правду. Теперь давай ты. — Так я же правда думал. — Целых полчаса? — Я очень усердно думал, — Юра запинается. — Аж рука болит. Виктор заинтересовано на ушко ему хмыкает, тянет продолжительное интригующее «м~» с подтекстом — «покажи мне всё», — от которого у Плиецкого подгибаются острые коленки, с чудотворными переплетениями звуком, наживую же сшивающих его тело и каменный стояк, что ни капельки не смешно, а Витя прикосновениями собственных губ по коже добивает и шепчет, как дьявол: — Расскажи поподробней, о чём ты там думал. — Да иди ты, чёртов извращенец! — Повторюсь, я уже почти на месте. А ты отнекиваешься от бартера, причём честного. — Если я скажу, что прокручивал в голове рассказанные тобою фантазии, то сам же извращенцем буду казаться. — А кто в наше время не извращенец? Ты не трахаешь своего кота, и, в принципе, это уже делает тебя нормальным. А всем остальным до твоих мыслей дела нет, — Никифоров задерживает паузу и дыхание. — Кроме меня. Ну расскажи. Добавлял какие-нибудь детали? — Я уже не знаю, куда тебя послать, — Плисецкий, беспомощно хныча, утыкается лбом в Викторово плечо и закрывается волосами со всех сторон посильнее, оставляя открытую шею с натянутой тонкой белой кожей на шейные позвонки. Лицо краснющее, горит и пылает, не дай Бог таким показаться. Но, Витя, кажется уже всё видел. — Ты специально заставляешь говорить меня о подобном, чтобы поиздеваться? — С чего ты взял, что я издеваюсь? — «да по тебе видно!» Это чувствуется в промелькнувших нотах жесткого подчинения сквозь неразборчивую сладкую мутную жижу слов, в нежных касаниях ладоней вверх по напряжённому телу. Всё, что не ведёт к логическому завершению и обрывается, когда готов взмолиться о продолжении, расценивается как наглая издёвка, трудно пережидаемая, не укладывающаяся в голове даже левым числом и заочно. Юра, по правде, когда-то так думал; а теперь даже нормально. И рассыпаешься от чужой мягкой широкой ладони на затылке и длинных пальцев в блондинистых волосах. — Я бы не смог, котёнок, — Виктор нерешительно медлит, перебирает парочку прядей меж пальцев и ласково массирует чувствительную кожу головы подростка; что-то внутри перебарывает нормальное отношение, при котором старший защищает младшего, а Стокгольмский синдром — не культ для поклонения маньякам и садистам и не отдельная религия. Как всегда кажется, что вскоре он пожалеет об этом, но крепко сжимает в кулаке Юрины волосы на затылке, натягивает на ладони и побуждает мальчишку в глаза ему посмотреть; поймать взгляд, шелестящий беспокойным холодом и с тающими границами любопытства. — Так хочется знать твоё отношение ко всему этому. Плисецкий отводит взгляд, коротко и быстро, не знает, за что зацепиться глазами, но крепко впивается в чужие. То, что делает Витя, не больно. Оно смущает, коробит и заставляет сомневаться в светлом и правильном, но не режет наизнанку, не перемалывает изнутри, преподнося фарш из пробитых костями лёгких. Это не так, как вчера; наверно, именно потому хочется ещё. — Мне самому непонятно моё отношение. Сложно сказать, что мне это противно или не нравится, потому что фантазия подкидывает всё новые и яркие картинки, от которых тянет низ живота и выключается мозг, — Юра скромно прикрывает глаза, шумно, тяжело выдыхает и, если бы не цеплял изо всех сил, и его бы в ответ не держали-прижимали, то впору было б упасть навзничь, раздвигая ноги и также нервно кусая губы. — Я не знаю. Вряд ли бы я осмелился воплотить в реальность что-то из своего или твоего воображения. Это грустно, подводит Виктор, расслабляя руку на Юрином затылке — маленький жест из акта принуждения слабонервных не сделает котёнку приятного, если он к этому внутренне не склонен. Со стороны, конечно, выглядит всё наоборот. — Фантазия остаётся фантазией, да? — Витя целует его в лоб, словно свою последнюю упокоенную мечту среди безмятежных срезанных лилий, лежащих под подолом, в ногах, в чужом полухрустальном гробу. Он тихо-тихо шепчет: — Я всё же волнуюсь. Ты ведь ответил, — а смотрит невыразимцем, отчуждённо горячо, мягко проводит кончиками пальцев рваные линии между корней Юриных волос и спрашивает, бездумчиво, порывисто, осекаясь на конце — в беглом взгляде было видно: — Ты бы смог сам сделать первый шаг? Плисецкий задумывается, отпускает губу и вновь кусает. Так думается лучше. — Я правда не знаю, возможно. Всё зависит от многих факторов, и я не могу сказать, просто предполагая. — Я говорю не о факторах, — Виктор резонно качает головой. — Я говорю о желаниях, — он тянет за тонкое плечо мальчишки от себя, медленно разворачивает и выравнивает по центру; оглядывает их вместе, обвивает руками поперёк талии и сцепляет пальцы в замок на плоском мальчишечьем животе. — Тебе нравится? — Если скажу «нет», ты поверишь? — Если ты убедительно это скажешь. — Тогда на всякий случай не скажу, вдруг убедительным покажется. — Котёнок красивый, — Никифоров прижимается щекой к светлым волосам, отирается, точно кот, и, прищурившись, глядит в зелёные глаза с выделяющими отблесками света в них. — Мне кажется, выглядим мило. Юра задумчиво смотрит на себя, подмечает тонкие, длинные руки, ноги, ровные линии лица, по котором выводить и воспроизводить примеры из потерянного искусства пора. И на Виктора. Виктору принципиально ни одного мысленного комплимента в адрес, «обойдётся». Виктор сам себя нахвалит, но Плисецкий пытается сосредоточенно выдыхать от того, что мужчина грудью к нему жмётся, сам никуда не выпускает и не отталкивает. Возбудиться прямо сейчас — это ты, конечно, можешь, Юра. — Да, пожалуй, я выгляжу мило. А ты как педофил. — Противный. Педофилия предусматривается, если ребёнок находится в возрасте до двенадцати лет. — В душе я всегда ребёнок, — Плисецкий вытягивает язык отражению. — Так что ты всю жизнь педофилом будешь. — Тебе стукнет восемнадцать, я тебя напою, подкину виагру, и ты ничем не сможешь доказать. — Напомни, пожалуйста, после восемнадцати с тобой не встречаться. — Вот специально забуду, — Витя нагло улыбается и переживает руки крепче. — И выкручивайся как хочешь. — Я буду выкручиваться, а ты — выкручивать. Мои руки за спину, связывая их, м? Никифоров улыбается шире, хитрее, тянет уже ухмылку, и жмётся бёдрами к обтянутой тонкими джинсами заднице, проговаривая по буквам Юре на ухо — как будто влажно целует чьи-нибудь расставленные бёдра и, пошло выглядывая снизу-вверрх, стоя на стёртых побаливающих коленях, звучно отсасывает. — И не только. — А вот сейчас я действительно знать не хочу, о чём ты думаешь. — Обо всём самом хорошем из БДСМ-практики. Тебе понравится. Юра замирает, ощущая свои руки тотчас вывернутыми, связанными, а себя обезоруженным и оголённым; и Викторовы бёдра сзади должны именно так замирать, а потом ещё хлопок. И ещё. И ещё один, под раздирающие глотку хриплые звонкие стоны, почти крики. Юра прижимается сам и пытается пальцами зацепиться за чужие ноги, подпиленными ногтями водя линии и впиваясь в ладони. — Я даже пробовать не собираюсь! — Конечно-конечно. Ты послушный котёнок, миссионерская поза и выключенный свет. — Я тебя сейчас убью. Тебе бы свет ненадолго притушить, долбанув по голове чем потяжелее. — Я ничего не сделал, золото моё. Плисецкий под нос петляет фразами — «а жаль», «сделал бы лучше», «козёл», — прикрывая глаза от долгого поцелуя заботливого мужчины в висок, считая на периферии, что может быть где-то он и неправ, чтобы сейчас недовольствовать, но его с три раза обламывали на корню. Так что он вправе. — Да ещё б ты что-то сделал! Виктор отчего-то хмурится, взглядывая пронзительно в зеркало и отводя голову в сторону. Ладонью ведёт по всей шее и только в нужном месте зажимает пальцами место на коже, где острые зубы Плисецкого успели энергетику высосать. — Это месть, да? Юра оглядывается и, быстро наглея во взгляде, улыбается. — Да. — Я сейчас в ответ отомщу. У Никифорова потемнели глаза, поволоченные, ледяные, глубокие; он такими на дёргающегося мальчишку смотрит, склоняясь всё ниже и точно целуя в изгиб шеи, как до мурашек, прихватывает краем зубов нежную полоску кожи. Юра часто выдыхает с тяжестью, прерывисто, с расползающейся, едва ощутимой приятной болью в стороны, опускает слипающиеся веки и замирает изваянием в зеркале. — Эй! Точно удавлюсь шарфом. Ты смерти моей хочешь? — Ты не умрёшь, — Виктор проводит щекочущую линию кончиком влажного тёплого языка, заканчивая её у самых корней волос на уровне уха. Есть повод словами довести подростка и себя, когда подрочить и трахнуться перед зеркалом не доставит неудобств. Чёртово соблазнение по имени Юрий Плисецкий темнее бездны в своих возможностях отдаваться, как в последний раз. — А я отомщу. Мужчина вновь впивается зубами в чувствительную шею, раскрывая рот пошире, всасывает кожу под нёбо и ласкает языком со всех сторон, каждый лопнувший капилляр одаривает прикосновением. Юра быстро выдыхает и срывается, пальцами зарываясь в Викторову спадающую, мешающую ему чёлку, а в ответ глубже носом втягивает удушливый давящий на тело воздух — как Никифоров поглаживает его живот, кожа к коже, забравшись под кофту и тонкую ткань ненужной футболки. Хочется соврать, что возраст не главное, и что главное душа человека, его внутренний мир и жизнеутверждения, но грёбанный мудак Виктор — взрослый мужик, и на него хочется дрочить, ему хочется сопротивляться и одновременно поддаваться этому сносящему все преграды напору, ломающему принципы, вкусы, мораль. Когда пальцы совсем-совсем по краю джинсов водят, оглаживают голый втянутый живот, а Юра сожалеет, что не надел штаны с ещё более заниженной талией. — Мы так друг другу до бесконечности мстить будем. — Здорово. Давай я тебе ноги расцелую? — У тебя совсем крыша едет, да? Поправить? — Ну ты же говоришь про месть. А я про твои бёдра, — как конечный штрих, Витя целует образовавшееся полюбившееся с первого взгляда пятно на коже Юры. Каждое пятно на его коже кажется совершенством в противовес нелюбви к этим самым засосам. — Кажется, это было бы отличным местом для воплощения мести. — Если нравятся мои ноги, могу дать с ноги по морде, хочешь? — Не хочу, — мурлыкает в аккуратное ушко Никифоров и довольно смотрит. Юрочка глуше фыркает, рукой сжимает пряди в пальцах и тянет на себя из мести. — Ну вот и всё, мои ноги, не дам. — Противный. Если я захочу — ты не отобьёшься. — Это угроза? — Это предупреждение, — лукаво прищуривается Виктор и пристально вглядывается в луговые глаза в отражении зеркала. — Но я не хочу. Можешь расслабиться. — Я даже не напрягался. — Заранее готов, м? — Я знаю, что ты мне ничего не сделаешь, так что смысл дёргаться лишний раз от твоих слов? — Ну тебя, бука. Даже попугаться не можешь. — Так мне поругаться надо? — Юра разворачивается к мужчине, скидывая его руки с собственного тела и свои пальцы оставляя при себе. Звучит заманчиво, когда они это уже практиковали. Никифоров чувствует перечёркнутые убеждения и масштабы, словно впервые оказался на сеансе фильма в 7D, рассматривая морозистые, кратерные узоры по глубокой радужке внутренне успокаивающего цвета. Так ещё с первого класса говорят детям. — Ты хочешь на меня поорать? — Нет. Но если очень надо, то могу. Витя недолго думает, вспоминает прошедший пару дней назад случай и, улыбаясь, кивает. Всяко весело услышать о себе с дохуя умных, новых вещей прямиком из-под красноречивого язычка Плисецкого. — Давай. Юра глубоко, с чувством, с тактом и предрасположением к громким нотам вдыхает, закрывает глаза на пару секунд — настраивается — и сразу же открывает подчас с недовольным выражением подобострастия вкупе с неудовлетворением многих стрессоустойчивых потребностей, о которых хам и гад Никифоров так душещипательно, увлечённо повествует, входя в кураж на малых оборотах одних лишь прелюдий. — Ты чёртов придурок! Старый извращенец, который думает чёрти о чём! Да тебя вообще сажать надо, вот как только выберусь из этого логова маньяка — сразу в ментовку пойду! Иди ты вообще сам знаешь куда, дорогу выучил уже! Какого лешего ты вообще меня тут лапаешь-то?! Подросток замолкает, поджимает губы в тонкую светлую линию и машет безропотно рукой: — Всё. Дальше лень. Давай ты сам на себя поорёшь? — Мне кричать на себя? — Витя задумчиво хмурится, склоняет голову набок и решает, что сие действо бесполезно и не работает, когда акта подоплёки не совершено даже в теории. — Это немного странно, Юрочка, но у тебя это получается лучше. Как-то с выражением, — Виктор мгновенно отводит взгляд для категоричной оценки. «Как это правильно будет?». — Взывает к моей совести. Плисецкий с наслаждением улыбается, смакуя звуки раз за разом — сначала в голове, потом во взгляде, затем вслух. — Я — твоя совесть. Он слышит тихий беззлобный смех и видит подтверждающие гипотезу кивки. — Теперь я буду каждый раз смеяться, когда мне будут кричать: «Виктор, поимей совесть». Из груди вырывается нервный смешок в прозаическую минуту момента выбрать именно этот вариант, однако, как много людей на его стороне и волей случая, если его родители говорили, говорят и будут говорить также. Большей поддержки, Юре кажется, он в жизни своей ещё не встречал. — А тебе часто это говорят? — Не поверишь, каждый день слышу, — Витя кладёт ладонь передёрнувшемуся от таких перспектив мальчишке на щёку, по его губам плывёт косая усмешка, спасибо, предложение воплотить в жизнь идеи многих встречных-поперечных не последовало. — Тяжело твоей совести. — Конечно, — Никифоров цепко хватается пальцами за чужой ровный подбородок и заботливо целует Юру в нос, как маленького ребёнка, ударившего коленку, или как младшего брата, говоря, что девочка Маша из третьего класса, скорее всего, любит Петю, а не его. «Но я всегда есть у тебя, и я всегда буду любить тебя сильнее всяких Маш». Виктор тянет уголки губ в ухмылке с того, как ярко загорелись Юрины глаза с лёгкого касания губ.— Все так давно хотят, чтобы я её поимел. — Знали бы, что просят. — Знали бы, всё равно б говорили. Из-под коры головного мозга шумит надоедливая, но устойчивая, засевшая в графе честности и справедливости мысль — а не ебалось ли оно всё с высокой горы, когда распространялось диффузным образом по пространству его бытия. В котором из случаев рядом с Юрой не было перечерченной кривой, сводящей в Тартарары, кривой прямой и криволинейной трапецией, сколько погрешностей допущено только при одном расчёте вероятности, что их непересекающиеся красные прямые в некоторой точке Вселенной скрестились, как два параллельных мира в теории Эйнштейна. И случился масштабный взрыв. Невиданных масштабов взрыв. Когда по возникновению сущего из округлой точки формой наливного спелого яблока вспорхнула энергия, зарождая с десяток миллиардов миллиард форм жизней. Прошедший путь скомбинированных (не)случайностей не мог сопоставить математическую проекцию на течение жизни, это же просто глупо, банально и невыразительно пресно. Словно запятнанное полотно да Винчи и потёкшие шторы Айвазовского, переписанные трагедии Шекспира и видоизменённая, дошедшая до наших времён история всей Земли. Одной лишь Земли. Нет научного теоретического обоснования полагать, что именно в этот момент начнётся что-то новое, что-то недоступное логике, но именно сейчас под кожей жжётся гнетущая правда, вырывающаяся из Никифорова, как из придушенного заключённого, как из человека, у которого только одна жизнь, как из сумасшедшего, в агонии невосполнимого приступа, раздирающего его естество на осколки. Виктор выжидающе смотрит. И тихо говорят за него порывы, та самая приедающаяся совесть, кусающаяся на каждом шагу. Внутри него — минное поле. Он опять ступил не туда, куда нужно было, но туда, куда захотел сам. Куда подтолкнули и, скромно восхищаясь бесстрашию, наслаждаются взрывом и немного разорванными ошмётками былого тела. — Какая я всё-таки мразь. Юра не понимает фразы, тесно ошарашенный с занимающим его чувством былого спокойствия, тянется обнять Никифорова. И обнимает. — Братик хоро~оший. — Ни капельки. — Заткнись, мне виднее, — Плисецкий возмущённо шипит, в конце-то концов, послушайся ты хоть раз, Витенька. Витенька умудряется ударной волной задеть ближайшие три тысячи мин, поистине фееричное шоу. — А я чувствую, — он прищуривается и прикрывает глаза, — что мне нужно всё-таки кого-то найти. Иначе я испорчу наши отношения. — Мозги себе найди, придурок. — Я ими думаю. Это ненормально. Юра бесчувственный, уставший, вымотанный, выжавший из себя самонадеянность о прекращении обсуждений чёртовых отношений Никифорова с другими — нет, даже не так! Хочется крикнуть, что всё не так, пиздец ты, Витя, пошёл в пизду! — о прекращении тем их взаимоотношений. Что ты себе навыдумывал, Витя? Что ты натворил? Почему ты мне ничего не говоришь? В чём я виноват перед тобой? Юра отходит вбок на негнущихся ногах, садится на краю кровати. — Слишком много думаешь. Виктор остаётся на месте, мельком находит боковым зрением Юру и тушит вертолётами с неба стрекочущий пожар, ещё один взрыв микровселенной. Как законы для макромира не подходят для микромира, так и эмоциональная, духовная, моральная, душевная составляющие вкупе никак не пересекутся с внешними обстоятельствами без того на это причины. Потому что даже атомная бомба работает по принципу "коснись другого". — Ладно. Я понял. Мне нужно было тебе об этом говорить, — «и что тебе это даёт?». Он вновь не понимает, для какой правды и расстановки точек испоганил едва крепящееся на сопли единое целое. — Но я мразь. И я от тебя ничего не скрываю. — Всё нормально, — Плисецкий подпирает щёку рукой, хочет блевать с собственного отражения и, в принципе, запирает всякие эмоции. Немного погодя: крики, драки, ссоры, злость. И потом слёзы, за ней — абсолютная отягощающая пустота, недоступная энергетическому, вращающемуся миру. — Не стой над душой, садись рядом, у меня сейчас шея заболит с тобой разговаривать. Виктор мельком морщится, оценивает размеры бед по трём направлениям и мотает головой. Не страшно, говорит он себе. Не страшно, если это забудется, переживётся, выпилится. — Ненормально, Юр. Если тебе так нравится чувствовать на себе взгляды «пошли в постель, красавица», это твоё право. Для меня это ненормально. Мальчишка закатывает глаза и падает на кровать, расправляя руки в свободном падении на девяносто градусов назад. — Вить, какой же ты нудный, — выдох. — И постоянно всё усложняешь, что треплет мне нервы больше всего. — О да, конечно, котёнок, — отлетает на праведном гневе отвращения у Виктора в первую очередь к самому себе, а потом и к своей жизни. Юра не понимает, как оно выглядит, словно в хрупком мир одиночества из пролитой в ванной крови, пропитанного спортом и учёбой, у него никогда не было блядства. Перефразированных потребительских отношений, беспорядочно спонтанных, не всегда на взаимовыгодных условиях. Блядство — это когда под руками черствая механика, молекулярное построение тела и закрытые на ключ эмоции, когда не грех перегнуть палку, когда всех всё устраивает. И на утро ты переблюёшь отвращение, а через неделю забудешь и не вспомнишь. А в тридцать скинешься с моста, потому что заебало и пошло оно нахуй. Если что-то изрядно повторяется раз за разом, проблема не в подобранном окружении, а в твоём к нему отношении. И не более. Никифоров подходит ближе и сгибает машинальными автоматически налаженными действиями Юрины ноги в коленках, сам упирается ногой в мягкий матрас и нависает, оценивая чужие функциональные способности. Внешнее — оно остаётся внешним, когда устраиваешь чужие длинные ноги у себя выше бёдер и склоняешься до той красной границы, переступать которую — сделать очередной пролётный шаг. Два вперёд, один назад, но Виктор теряет управление и не может его наладить с нуля. — Всё это так пустяково, что и не стоит внимания. Что так на шлюх смотрят, к примеру. Что физиологическая составляющая требует к себе внимания не в первый же день. Сколько ночей подряд было продрочено? Сколько воды было слито в душе под утро? Юра пристально смотрит, почти не моргая, затаивая дыхание. Ужас какой-то, приходит в голову, он связан условно уже со всех сторон и довольствуется легчайшими порывами Викторова дыхания, прошедшего по коже. Безмозглый идиот, думает Плисецкий, лучше въеби ему, а не — не вот так. Виктор опускает взгляд ниже, по каждому сантиметру закрытого одеждой тела, и возвращается обратно, рассматривая те кратеры-узоры в зелени чужих переливающихся глаз. — Чего ты ждёшь от меня? Проходят долгие три секунды в тишине выбора ответа; они перекраивают, переделывают изнутри, заставляют очень долго подумать о том, что Витя идиот. Виктору нужна помощь. Всем нам, порой, нужна помощь. — Я ничего не жду, — Юра резко приподнимается на острых локтях, неудобно проваливающихся в матрас, вдавливающихся, но ничего страшного; закрывая глаза, он едва касается своими губами губ Виктора и в предрешённости выбора дальнейших действий замирает. «Сейчас есть повод продолжать?» Никифоров не воспринимает и не хочет воспринимать Плисецкого, как замену кому-то. Кому-то, о ком Виктор сам понятия не имеет. А Юра — либо Юра, либо ебалось оно всё. Он замирает, как подросток, перед желанным и нужным, перед правильным и пленительным, в паре сантиметров останавливается. — Но ты хочешь этого. Плисецкий падает обратно на постель, не открывает глаз и невольно аурой, дурманящим запахом тянет мужчину за собой. — Ты же понял, что я хочу. — Меня, — усмехается. — Тебе это льстит. — А кому это не льстит? Виктор смазано сцеловывает краешек приоткрытых губ, спускается на острый подбородок под шумный выдох Юры и чувствует, как крепко его ноги сжимаются вокруг пояса, а размах прогиба в пояснице становится глубже; он опускается до выпирающих ключиц, по которым кожа стягивается, и по линии каждую прикусывает. Юра выше голову запрокидывает, вытаскивая из горла обрывистые сиплые хрипы наружу, от этого «хорошо» сводит между ног и тянет в груди, запирая глубокое дыхание. Никифорову хочется въебать с размаху за всё причинённое хорошее. — Хоть немного подумай о морали, Юр. Я тебя хочу на основе физиологических потребностей. Понимаю, если на твоём месте был кто-то другой, мне незнакомый… мая. Но так это должно быть обидно. — Если постоянно думать о морали, о которой ты вечно твердишь, можно сойти с ума окончательно, — он отталкивает Виктора ударом с размаху в грудь, расцепляет ноги, дёргается, как потерпевший изнасилования и злобно глядит исподлобья, когда Никифоров на два шага от него отходит — спокойный и собранный хуев интеллигент. — О высокоморальный человек, иди и найми себе шлюху, если, конечно, ты не со всеми перезнакомиться успел. — Моя мораль крутится только вокруг тебя, — тихо звучит в отголосках тихой комнаты, и мужчина косо усмехается. — А что ты хотел? Чтобы я зажал тебе рот и трахнул? Так я могу, что ты! Но о тебе, блять, заботятся, Юра. Пойми хоть это, смени центр вселенной и обрати свой лучистый взор на окружающих, потому что я не могу дать главного и не знаю, смогу ли. Я рядом. Всегда. Но я не могу вечно тебе принадлежать, и тебе лучше сменить приоритеты, и влюбиться в кого-нибудь другого. Плисецкий зло смотрит. — Обязательно. Сейчас на всю плюну и найду себе кого получше, воспользовавшись твоим очень умным советом. Виктор прищуривается и прожигает глазами Юру насквозь, терпя желание в сжатых кулаках влепить ему пощёчину, как мелкому, неразумному, упёртому идиоту. — Это не совет, это моё мнение. Исправить его ты не сможешь, люди, знаешь, в большинстве своем, даже узнавая объект своей симпатии поглубже, не могут увидеть в нём плохих сторон. Я надеюсь, у тебя перегорит раньше, но пойми одно — я тебя не отпущу. — Ты меня бесишь. — Очень обосновано, да. — Я домой хочу. Нихуя, думает Витя, никуда они сейчас не поедут, не разобравшись, не протрезвевшие, с желанием сдохнуть по округе, заражая всё живое, небось, будь у Никифорова пару зеленоцветущих растений, те бы сдохли быстрее, один Маккачин умный — тычется в углы носом и не высовывается под праведный гнев своего истеричного хозяина. Виктор разворачивается, порывисто захлопывает дверь изнутри на ключ и облокачивается на лакированную поверхность, скрещивая руки на груди и вперившись испытующим взглядом в приподнимающегося на локтях вздыхающего Плисецкого. — Попробуй. Это по-идиотски, конечно, но действенно. С некоторой точки зрения Юра просто не верит, что его продержат здесь дольше девяти вечера. — Я не буду пытаться убежать или с окон прыгать, просто высказал своё желание. Не пустишь — чёрт с тобой, посижу до вечера. — Прекрасно, — Витя с облегчённостью выдыхает, никто не против, ещё бы расписку взять, и кивает. — Но я не понимаю. Лучше бы ты испугался и сам оттолкнул меня. — Я к тебе больше не притронусь. — Перетерплю. — Ну вот и решили проблему. Только вопрос — на кой-чёрт ты меня здесь решил держать до вечера? Ненадолго трезвонит в ушах громогласная тишина; вот у Юры от неё мысли клокочут, как в ведьминском вареве, кидаются на передовую одна за другой животрепещущие идеи расстановки сил и действий. Вот Виктор — Виктор это дракон. А он — Принцесса. Юра не смотрел, не слушал, не интересовался сказками, потому имя этой принцессе будет без изъёбов — Машенька. А потом Машенька вдруг окажется парнем, станет Михаилом и дракон к ней интерес, увы, не потеряет. К нему, поправка. Никифоров свои блядские губы поджимает и всматривается в окно, занавешенное тягучими шторами, препятствующим проникновению света, но, чувствуется, что под пологом Питер темнее канализационной дыры, с тухлым ароматом промозглости вдоль резных поребриков. — Хочу, чтобы мы оба перегорели. Если ты сейчас уйдёшь — просить прощение будет труднее. Возможно, даже поздно, а так лучше перебороть себя и дать себе минутку спокойствия. И можно будет мыслить трезво. — Ну хорошо, давай как два идиота сидеть здесь несколько часов и молчать. — Я не против, — легко и тихо проговаривает Витя и сползает на прохладный пол, кладя вытянутые руки на согнутые колени. Юрий мельком косится колющим взглядом, мысленно поддевает Никифорова за загривок и впивается зубами в руку. Не реагирует сука, да пошёл он на хуй. С пробелом на хуй. Время течёт неумолимо в пустую, его трогаешь в воздухе, как покатившийся по наклонной песок из часов, сопротивление получаешь, а скорость не меняется. Законы физики на Земле над временем не властны, а так хотелось бы в космос. Витя бы уже сдох, мучиться не пришлось бы. Витя себе под нос мелодию напевает, бубнит, забывает и начинает заново, ту самую, что Юре играл в прошлые выходные. У Виктора голос красивый, завывания притягательны, глухо ритма пальцев по полу не хватает, чтобы Плисецкий растёкся и слезам залился — горячими слезами обиды и покаяния. Да что я тебе такого сделал, сволочь?! Юра погружается в свою внутреннюю Вселенную, с могилами любимых, с потухшими цветами, с затхлой аурой грядущей смерти. Гноится маленькое кровяное нечто, выплёвывает живые функционирующие остатки и продолжает существовать. Он слезает с кровати на пол и, смотря в гнетущую вокруг пустоту, обнимает собственные тонкие ноги. Пустота абстракта, а одиночество живое, порабощает мозг, инфицирует весь организм. Виктору, может, только слово сказать нужно — одно-единственное, дать движениями понять, что нужен, что важен, что не так оно всё, это мелочи жизни и на убой шедшее недопонимание. Казнить его, вот, по-новому, гильотиной. Юра наблюдает, ровным лбом в колени тычется, надрывно вздыхает, горько сожалеет и не успевает разлетавшиеся мысли собрать во что-то конкретное. Что-то — потому что форма спонтанна, а вероятность бесконечна. Хочется оказаться дома, закрыться в комнате и механически гладить кота, забывая о проблемах и о Викторе, а ещё, желательно, о проблемах с Виктором. — Юра, — мужчина его шёпотом зовёт и проговаривает тёплое имя в тишину, чувствует, что начнёт полутрагичный бред пересказывать, руша все чужие представления о своём характере, как перед Яковом, как ребёнок обделённый, чесслово. — Юра. Плисецкий, заслышав своё имя, рефлекторно приподнимает голову, вслушивается в слова и замирает, вдыхая с болью в сильно сжимающемся сердце. — Ты мне как-то снился, улыбался. Когда-то ты мне сказал четыре построенных воедино предложения, и с того момента никак не получается избавиться от мысли, что я не этого хочу. Не нужно было позволять тебе приближаться, чтобы ты влюбился. Я, честно, не хотел и сейчас не могу ничего сделать. Ты не прав, что я тебя не слышу, может быть, ты не слышишь меня. Соврать тебе не могу, совратить не получается, открываюсь чуть ли не на распашку, и не понимаю, что получаю взамен. Чужую любовь, которой не понимаю? Или доверие, которое позволяет мне делать очень многое. Я ничего не понимаю! Юр, мне двадцать восемь, я сижу на антидепрессантах и хожу к психиатру! Свои проблемы я срываю на тебе, но по-другому я и вовсе ничего не чувствую. Твоим родителям глубоко похую не будет, если часть наших диалогов всплывёт. Тебе нельзя со мной общаться. Я плохо на тебя влияю. — Ну и что ты хочешь этим сказать? Твои слова не совпадают с действиями. Ты сейчас одновременно меня гонишь и не даёшь уйти. Хочешь прекратить наше общение? Прекрасно. Но в таком случае выпусти меня прямо сейчас, с учётом, что в этом случае я никогда не вернусь. Я не железный, надоело. — Не гоню. Очерчиваю линии, за которые я не хочу, чтобы ты переступал. — Твои линии образуют клетку, а я ненавижу какие-либо рамки. Плевать. — Что плохого в том, чтобы спонтанно остерегаться чувств со стороны? Я жалею таких людей. А тебе моя жалость к чёрту не сдалась. — И ты мне уже к чёрту не сдался, — Юра резко голову вскидывает, котом шипит, со злостью смотрит на Виктора и крепко, до зудящей тяжести в ладонях, ногтями в кожу впивается. — Ты меня бесишь, весь дохера взрослый, правильный, здравомыслящий, прям блевать тянет! Ты не любишь меня, я знаю, но ты и себя любить не позволяешь! Отталкиваешь от себя, но в то же время не даёшь уйти. Ты как недостижимая цель, мираж — бежишь навстречу изо всех сил, а расстояние не сокращается, смысла бежать просто нет. И что мне с этим делать? Юра кусает нижнюю губу, на которой до сих пор пощипывают ранки от старых укусов. — Терпеть, — Никифоров давит смешок, пожимает плечами. Ничего, ничего не делать, страдать остаётся под вопли Сплина и Люмена. Он поднимается на тянущихся ногах и вновь опускается на колени с отринутой гордостью перед Юрой, кладя широкую ладонь на его светловолосую макушку. Лицо у Плисецкого выражает ещё большее недовольство, он дёргает в сторону голову и глазами говорит — ты проебал свой шанс, Никифоров. — Что значит твоё "позволить любить"? — Я не знаю, как это объяснить. Просто бесит, когда готов ради человека на всё, а он не принимает твои чувства, мол, нет, спасибо, оставь себе, это же так ответственно — принять их, вдруг разобью, лучше положи их куда подальше на всякий случай или кому-нибудь другому отдай. Да на твоём месте тебе должны льстить чувства, которые к тебе испытывают, но тебе они не нужны! Ты пытаешься сделать лучше и уберечь от боли, причиняя ещё большую боль своими границами. Лучше вообще никак, чем в каких-то идиотских рамках. В Викторе вдруг трезвость ума просыпается, скилл к мирным переговорам и улаживанию конфликтных ситуаций, а обиженные, смотрящие пристально глаза Плисецкого подталкивают к самобичеванию и умилению. Никифоров называет его «золото», дополняет «моё», тянется ближе и в уложенные на тонкие колени Плисецкого руки утыкается подбородком с полуулыбкой. — Я могу принять это всё. Это ответственность, прежде всего за тебя, и призрачная надежда, но ты не пожалеешь? — Катись ко всем чертям, а? — И снова будем молчать. — А я не хочу с тобой разговаривать. — Да, хорошо, — мужчина кивает. — Давай тогда за порогом этой комнаты ты выйдешь и больше не скажешь ни слова. Но пока мы это разберём. И Юра срывается на крик, Юра не может, Юре кажется, он тут заместо неприкасаемой шлюхи, девочки из богатой семьи, любимой игрушки — никому не дам, сам не притронусь. Живи, Юрочка, живи только, дыши и мучайся. — Я не хочу ничего разбирать, не хочу думать, я любить тебя не хочу! Только от меня это нихуя не зависит! На него абсолютно зачарованно смотрят, как некий герой Шекспира воссоздаёт оды имени своему возлюбленному, как люди любуются течением времени на фоне бушующего шторма, сумасшедшей стихии, обузданной давным-давно когда-то жившим человеком; как верующий утягивается всласть своей религии следует за мечтой воссоздать целую Империю. Виктор тянется на Юрины эмоции, впитывает их в себя, забивая каждый уголок глухой и грязной пустоты, колеблясь секунду — и вмиг слизывая кровь с тонких губ, языком подхватывая глубже и впиваясь в чужой рот с не переигранной пошлостью, одурманивающей голову, — с гнетущим, очарованным восторгом, фееричной похвалой и позабытой экзальтацией, вклиниваясь в течение экстаза, эйфории и блаженства, по пути магнитных линий, возвращающихся и вращающихся, — сам прокусывает его губу, увлечённо нежно шепча в сомкнутый разом рот. — Тише, тише. Давай успокоимся. — Уйди уже от меня! — зажмуриваясь, стонет Плисецкий, откидывая голову назад. — Я видеть тебя не хочу, слышать не хочу, ещё и знать не хочу, но тут уже ничего не сделаешь! Просто иди нахер, Вить, со своим спокойствием и разговорами! Лёгкие расправляются довольно легко и немой комок в горле не воспрепятствует глупой наивности о безмолвии. На самом деле страшно. Рука Виктора по наитию опускаются на тонкую длинную шею с белой кожей, пережимая артерии, доступ кислорода, хрупкие шейные позвонки. У него пальцы дрожат от нервов, от безучастности сия действия от вопроса в глушь психлечебницы — Вы меня лечить, суки, будете? — Не упрямься, — он сжимает зубы, ему кажется, ещё чуть-чуть, мальчишка прогнётся, уступит, успокоится; разжимает пальцы, ощущает бьющийся жертвенно пульс на чёртовой сонной артерии и слышит трепетное тяжелое дыхание Юры. И спрашивает: — Почему? — Что? — Всё. Зачем ты это говоришь? — Виктор бессильно доводит рваную линию по выпирающему Юриному кадыку, отрывает руку, оставляет ему шанс дышать глубже, нервно вздрагивать от любого шороха и движения в сторону. — Я не знаю. — Ты хочешь от меня определённости? — Юре в уши бьёт жёсткий голос, муштрующий мышцы, сознание, побуждающий подчиниться, говорящий условно «шаг не по приказу — и будет хуже». Никогда не думалось, но предчувствие надоедало, что Никифоров умеет так говорить. — Я определился — люби меня, насколько тебя хватит, я действительно всё приму. Он скупо сжимает тонкие губы и на предоставление избирательного права глухо выдыхает. Люби меня, Юр, я хороший. Люби меня, я дал тебе собственную волю к праву выбора. Люби меня, отдай всего себя и успокойся — звучит хреново, без дополнений, реалистично, так отношения строятся, рушатся, революции терпят. — Теперь определись ты. Заткнись, Никифоров, заткнись. Форменное насилие называется. Юра уже устало выдыхает, опуская голову перед тобой, Виктор, точно белый флаг — его побелённое лицо с переизбытка отмерших нервов, ещё одна твоя лучшая работа, его потухшие глаза — безучастная любовь к какому-то красивому уёбку. — Когда человеку больно, он неосознанно начинается причинять боль всем вокруг. Я тоже не великомученик, чтоб быть исключением из этого правила. Тебя любить больно, сложно и абсолютно не хочется, только сердце с мозгом не в ладах, когда дело касается чувств. Я люблю тебя так, что ненавижу, но ненавижу до такой степени, что люблю, — Юра выдыхает слова обрывисто, на извилистом корявом перепутье, людом не понятый, милому не люб. Милый за лодыжки его хватает и совершенно неожиданно выпрямляет ноги, крепко, до стиснутых пробитых ранее рёбер обнимает. Нормально, да, посочувствовать. Юра это не чувствует, а в Викторе не вытащенной заботы через край, конвертированной, ушедшей в «так будет лучше». — Я неосознанно хочу, чтобы ты меня любил. Но я о тебе волнуюсь, и ты мне дорог. Я сделаю так, как считаю нужным, а выбор всегда останется за тобой, — Юра не двигается и едва дышит, в попытках утихомирить бешено колотящееся сердце, которое под левой грудью тянет и желает пробить клетку из прочных рёбер — это издевательство, «издевательство!». — Хватит. Прекрати. Уйди. Отпусти меня, у меня нервы не выдерживают, чёрт возьми! — Плисецкий сильно ударяет рукой по полу, не щадя костяшки, суставы и сухожилия, чтобы побольнее, чтобы отвлечься, по Вите бить не хочется, даже такого уёбка — то ли не заслужил, то ли не заслужил, проебавшись по всем пунктам. Никифоров в мгновение взрывается, резко ладонями обхватывает бледное лицо своего — своего — мальчишки, крепко сжимает за щёки и встряхивает с силой. — Блять! Котёнок! Не издеваюсь! Я не издеваюсь! Не шучу и не смеюсь! Хочу только, чтобы тебе было лучше. Хочу твою улыбку видеть. Юра глазами, окутанными отчаянием, чуть ли не плача, с подтёртой красной кожей под ними пристально смотрит и не понимает, почему чувствует пробивающийся изнутри стыд. — Я не могу улыбаться, когда мне этого не хочется, извини. Виктор зависает. Это сейчас Юра извинился, верно? За такую наивную, нестоящую ничего мелочь? — Дурак, — «это такая, такая глупость — извиняться сейчас именно за это». — Такой дурак. Витя целует ласково мальчишку в лоб и тыльной стороной пальцев влажные покрасневшие глаза ему утирает от слёз, а то чего как ребёнок уровня чуть старше яслей. Он вот ничью конфету не отнимал, конечно, — всей душой ненавистную, но его собственную, — просто посмотреть взял, и понял, что лучше чужое не трогать. — Не это же главное, маленький мой, — Виктор опускает голову, чтобы ободряюще соприкоснуться холодными кончиками носов, создать связь и в глаза влажно-блестящие заглянуть. — Прошу тебя, не плачь. Плисецкий кусает губы, задевает маленькие ранки и морщится, но трудно представить, что Витя всё-всё-всё видит. — Не заплачу, не дождёшься. — А у самого глаза блестят от слёз, угу, — просто глупости, думает Витя, шепчет в аккуратное детское ушко, на выдохе опаляя кожу щеки Юры тёплым дыханием. — Я с тобой. С тобой. Рядом. Заткнись, Виктор, просто заткнись. — Больно от этого не меньше, но спасибо. Плисецкий быстро и сильно зажмуривается, терпя жжение в веках, разливающююся боль в голову по артериям, чтобы перебить слёзы и снова посмотреть на Виктора, увидеть его взгляд в ответ абсолютно пристальный и вдруг неожиданно почувствовать его былые поцелуи. Губы горят нещадно, щёки задевая. — Я могу как-нибудь помочь? Чтобы хоть чуть-чуть менее больнее стало. Никифоров касается протянутой ладонью прохладной кожи лица мальчишки невесомыми движениями, то щекоча порывами колеблющегося воздуха, то внутренней теплотой на кончиках пальцев. Юра грустно качает головой, жалеет, что это не то всё, расскажи кому — пиздец концентрированный, а не ощущения. Но ведь никто ж не виноват? — Всё нормально, Вить. Я сам справлюсь. Прости меня за мои чувства, так не должно было быть, но так вышло. Мы могли бы быть хорошими друзьями, весело проводить время, не думая о проблемах, которые теперь есть. И самое чертовски раздражающее, что дело во мне, проблема в моём восприятии. И я не знаю, возможно ли вообще это исправить, потому что не чувствовал ничего подобного раньше. Никифоров мечется между рассмеяться и влепить подростку подзатыльник за дело — меньше языком шевелить не в том направлении будет, — громко фыркает и резко отчерчивает Юрину гордость — кто, если не он? — Ничерта. Я тебя не оставлю с этим наедине. Как бы я тебе не верил, что ты с собой не сделаешь, не могу закрыть глаза. Поверь мне — это не исправить, но никто не говорил, что это плохо. Я тебе помогу. — Чем ты мне поможешь? Чудо-колёсами, которые как будто всю душу вытравливают так, что бесчувственной куклой себя чувствуешь? Или сам убьёшь, чтоб меня в суицидники не записывали? — Юр, просто говори мне всё, о чем думаешь. Что тебе не нравится или что не так. Хей, — Виктор обвивает точно ущемлённого в правах котёнка, не ища других описаний и синонимов прозвища, за хрупкую шею и приговаривает с хрипотцой в губы, не наигранно, от обливающегося кровью сердца. — Я ничего не запрещаю. — Всё не так, понимаешь? — Не понимаю. — Вот и я не совсем понимаю, совсем не понимаю. У меня в голове каша вместо мозгов, а в душе всё ещё хуже. Одновременно столько чувств и желаний, что разобраться не получается, я даже сам не могу понять, чего хочу. Мне просто очень больно. Больно с тобой и ещё больнее без тебя. Хочется бежать, но от себя убежать не получается, — Юра делает паузу, шипит с возмущения, что слова более искреннее и менее драматичные на ум не идут, это со стороны поглядеть — натуральный из мяса цирк, — а внутри вертятся чьи-то, вероятно, если не жизни, то судьбы. — Я не понимаю, что делать с этими чувствами и как с ними жить. — Я никуда не ухожу, — «если ты об этом», дополняет Витя. — Я говорил — мой выбор сосредоточен полностью вокруг тебя. Я не хочу тебя отталкивать без причины, мои страхи — я с ними живу половину жизни, с тобой их почти не ощущается. Всё. В твоих. Руках. Ещё он дополняет, что говорить проникновенные речи не умеет, где-то в начале пургу занёс, на эмоциях какой-то пиздец сказал, а затем и вытворил — абсурд, нонсенс, как теперь Вселенная будет расширяться? Вверх? Из плоской в объёмную перевоплотиться и станет астрономическая физика ещё сложнее. Юра с минуту задумчиво, проникновенно смотрит в пустоту; вдруг по факту нет промозглой сырости городской канализации, из которой он свои чувства достаёт по осколкам? У Никифорова глаза — ледяные, топлёные, не молоко, конечно, но этому соответствует кожа. Юра его обнимает, всё крепче прижимает к себе и, повиснув головой на крепком, надёжном, на что надеется всей душой, плече, устало прикрывает веки. Их маленькое перемирие. — Это что значит? — мужчина обнимает его в ответ за плечи, стискивает для верований в святую простоту, губами касаясь прохладного лба по линии роста светлых волос. — Расшифруешь? Плисецкий односложно пожимает плечами, проводит кончиком языка по губам и блестящие зеленью глаза открывает. Виктор ему также односложно улыбается, без цели и средств, причины и оправданий, ему нельзя, что ли? Этому уже шестнадцать исполнилось, по-настоящему, прямо сейчас. — Наверное, что я принимаю свои же чувства. Что не хочу их закапывать поглубже в надежде похоронить. Всё в моих руках, говоришь? Сейчас в моих руках ты, и ты — моё всё. — Хорошо. Спасибо. — Что? В смысле, за что? — За то, что мы наконец-то пришли к решению. Мне, правда, легче. — Мы пришли к решению как к краю обрыва. Назад — поздно, вперёд — страшно. И приходится балансировать на самом краю, раскачиваясь туда-сюда. А что дальше? Знаешь, почему люди прыгают, например, с крыш? — Потому что не видят смысла в дальнейшем. Виктор пронизывающим, с промелькнувшим волнением, серьёзно вглядывается в полностью повернувшегося к нему мальчишку; ему сейчас скажут нечто необыкновенно новое, приоткроют завесу глубокой темноты души, и он усаживается рядом с Юрой спиной к кровати, также, как и он, вытягивая ноги. У Никифорова десять сантиметров победы, Юра стремится выше — не только в росте физическом, — у него огромный потенциал и все шансы на успех. Плисецкий укладывается затылком у мужчины на бёдрах, меняет ориентиры и с ощущением нужности всматривается в любопытные голубые глаза, открытые для чего-либо нового, и рука Виктора в волосах — неплохой стимул говорить больше и дольше. — Возможно, но некоторые хотят полетать. Ощутить свободный полёт, почувствовать что-то похожее на счастье. Но за этот момент приходится платить болью и своей жизнью, — он глубоко вздыхает и мельком переводит взгляд. — Дурацкая аналогия. — Полетать можно со страховкой сколько хочешь угодно раз. Необязательно умирать. — Кто бы дал мне эту страховку в момент, когда я начну падать в пропасть. — Я для этой роли не подхожу? Юра вытягивает руку вверх, касаясь щеки Никифорова по линиям скул и заново, словно переваривает ответ и очень долго сомневается в логичности — то, что он его самая херовая слабость с грехом на сердце верилось, согревало по ночам и превращало в размазню наедине с котом, но раз за разом Вите удаётся удивлять. С упоением и заботой удивлять. — Подстрахуешь меня? — Даже если бы ты не попросил, — он накрывает тонкую ладошку своей и немного склоняет голову вбок, как если бы пытался на перевёрнутую картинку посмотреть, так и на Юру. Тот от стеснения закрывает, за чёлкой нервно и судорожно пальцами прячется и едва улыбается. — Или бы отталкивал меня. Я в любом случае это сделаю. — Хороший. — Возможно. С чего ты взял? — Просто для меня ты хороший. По определению, без доказательств. — Я причина твоей боли. — А я мазохист, мне нравится. — Всё равно из меня посредственный хороший человек. Что бы ты ни говорил. — Знаешь, — мальчишка медлит, рефлекторно подцепляет передними зубами нижнюю губу и резко отпускает. — Нет, я не скачусь до того, чтобы говорить ванильные фразы о любви. Ты хороший придурок. Витя тихо под нос себе тихо смеётся, рукой прикрывает, наслаждается видом распластанного на ногах Плисецкого — сколько редких зрелищ в онлайн-эфире, ему же никто не поверит, — что взглядывает ему в глаза пронзительно. — А ты маленький эгоистичный котёнок. У нас идиллия, не правда ли? — Мяу. Никифоров зависает с тупым напряжённым видом, отмирая через пару секунд, как Юра двигается, а лишнего мохнатого хвоста нецелесообразным образом у него не вырастает. — Я правда не знаю, как на такое реагировать. — Тебе не нравится моё «мяу»? — Нравится, котёнок. Неожиданно немного. Могу мяукнуть в ответ. Подросток замирает. И как это выглядеть будет? — Ну давай. Виктор настраивает тембр, тональность, громкость, специальные регулировки сонорности — банально горло прочищает и: — Мяу. Юра шире улыбается, давит смешок за кашлем и ни один. — Чёрт, мило. — Мяу. — Вить, ну перестань, я сейчас умру. — Мяяяу. — Ты дурак, хватит! По комнате разносится согревающий смех, Витя точно почувствовал, как ёкнуло в горле телогрейка внутренняя, подзывающая никогда не выключать Плисецкого. — Мяу, — Виктор щемяще улыбается, аккуратно нежно перебирая под пальцами гладкие светлые пряди. Юра в своём настроении не перестаёт улыбаться, вечная скорбь по ушедшим давно-давно-давно не проглядывается так явно, и он сам становится не той кусачей букой. — Не отбирай моё звание кота. — Ну что ты, его никто не отбирает, — спокойно на душе так, что даже пальцами спуститься к Юриным губами не страшно, а подросток, подавшись вперёд, злостному взрослому мужчине, посягнувшему на святое, чуть кончик среднего прикусывает. У Никифорова из-под языка вырывается «игривая лапочка», пока он пальцем вдоль ряда нижних зубов скользит, нарываясь на один из острых клыков. Лапочка зубы нарочно свои сжимает и сразу разжимает, как только «ай» слышит. — Тебе жить надоело, раз ты меня так называешь? — Ну, так веселее, — Витя дует на раненную подушечку, оценивает ущерб и склоняется к тому, что Плисецкий ему должен разве что улыбку. — Игривый котёнок — так лучше? — Ну хоть не лапочка. — А чем тебе лапочка не угодила? — Это мерзостно-мило. — Но мило. Ты лапочка. — Да ни черта подобного! — Малышка? — Нет! — Детка? — У меня имя есть, идиот! — Юрочка. — Хоть так. — Милашка. Подросток недовольно всматривается вверх, хмурит брови, фыркнув на отросшие концы чёлки, которые Виктор пальцами через раз, едва соприкасаясь с кожей кончиками ногтей убирает — «только нос и переносицу задел, гад», — нежно улыбается тонкими губами и через пару минут тишины разглаживает большим пальцем мимическую морщину меж светлых Юриных бровей. — Не делай так. Тебя поцеловать хочется. — А? — Плисецкий хмурится только больше, впадает в прокрастинационный ступор и вмиг расслабляет лицо под тянущее грудную клетку, сбившееся дыхание. — Да я ничего не делаю вообще. Никифоров хмыкает, «как знаешь», отводя взгляд в сторону, незнамо для чего ляпнув глупости про поцелуи; решает, что нужно завязывать, принятие чувств Юры — не повод каждый раз пытаться его довести, в этом тоже должна прочерчиваться своя граница, красная, с железобетонной стенкой, обмотанной колючей проволокой с идущим по ней током в четыреста сорок вольт. — Ну Вить, чего ты? — Всё хорошо. «Нет, не хорошо». «Ты на меня не смотришь». Юра поднимает руку и зарывается Виктору в волосы, дёргает за прядь волос и точно говорит о том, в чём уверен: — Хочешь — целуй. Ведь поцелуи у Никифорова такие, что прочувствовать их каждой клеточкой тела хочется.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.