ID работы: 5318017

Помоги (ему/мне/себе)

Слэш
NC-17
Заморожен
327
автор
Размер:
919 страниц, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
327 Нравится 236 Отзывы 96 В сборник Скачать

Часть 2, глава 7.3: не иначе как трудна жизнь преподавателя и ученика

Настройки текста
Примечания:
Никифоров мучается: ни маньяк, ни шпион, ни разведчик, насильник так себе и изврат тот ещё; мальчишку пожалеть, да высадить, желательно у дома, желательно на руки родителям. Чуется, Юра сам не пойдёт, у него же инстинкт самосохранения как у комара. И наглости столько же. — Есть ещё какие-нибудь пожелания? Он улыбается чисто, светло, открыто, поражает затопленный Ноев Ковчег своим восхищением и Викторовыми способностями не быть полудурком. — Хочу рисовать художку в огне с натуры, так сказать. А вообще не знаю, ничего особо и не хочется. — Жестокие у тебя хотелки, — вот в моё время, думает Витя, «хотелки» были своеобразные как дикобразы — новенький байк да банка кислючего Ягуара, а папин жигуль уже из времён Якова, не позже. Но всяко — старость. — У вас неплохая школьная форма. Чем она тебе не нравится? — Во-первых, это ущемляет потребность к самовыражению, что уже огромнейший минус, а во-вторых, вместо того, чтобы думать об учёбе, в этой форме ты ещё больше о ней не думаешь, потому что умираешь от желания переодеться во что-нибудь нормальное и удобное. — Полмесяца готовил речь для директора с петицией в руках? Юра кидает недовольный взгляд — такой же угрюмый, такой же «обязательно было рот открывать?» — Ты издеваешься, да? — Что ты, я? Да когда такое было? — Хм… Всегда? — Ты преувеличиваешь. Ты моё счастье, Юр, я не могу над тобой издеваться из предубеждений моральности. — Ну-ну. Избавь меня тогда от этой формы. Виктор притормаживает на светофоре и на идее с петицией; когда пошли законы на федеральном уровне об установлении единой школьной формы для многих образовательных учреждений, пошёл и развал — нет, не Советского союза, — а чего-то вольноправого. Поникшие дети с убийственным видом тащат на себе по три кофты, особо рьяные за месяц отхватывают около с пятисот замечаний, а внутреннее состояние «отдамся любимому» самовыражается даже в капроновых колготках телесного цвета. — По-твоему, чем я смогу в этом вопросе помочь? — Сними, — Юра, подначивая, усмехается. Осталось коленкой в сторону повести, сесть пониже и томно выдохнуть, облизывая пересохшие губы юрким язычком от волнения. От такого же волнения у Вити что-то нервно шевелится в мозгах — и штанах. — А вообще нет школы — нет формы. Можно поджечь это адское здание или же просто туда не ходить. — У тебя подозрительное влечение к огню. Надо будет спрятать спички, зажигалку и перекрыть газ. — Настолько мне не доверяешь? — Отключить свет и воду, чтобы обезопасить себя от замыкания и возгорания. Нет, котёнок, естественно я тебе доверяю, — он останавливается на секунду, выжимает педаль газа и нагло хмыкает. — Выкину свечи первым же делом. — Ну Вить! Я же не ребёнок. — В инквизицию играешь? — Ещё немного, и ты будешь ведьмой. — Глаза зелёные у тебя, котёнок. — Ещё припомни, что я левша, и можно поджигать. Виктор смыкает губы, проглатывает язык и глазами вертит — «я не я, и хата не моя», — но Юра сбоку весь подбирается, съёживается, что будь у него игрушка в руках, он бы непременно её сжал, обхватывая поперёк. Картинка вшивой мелодрамы предстаёт, аж стыд берёт, до чего ребёнка Никифоров довёл. — Тебя жалко поджигать. Давай лучше гирляндами обвяжем и зажжём. — Себе шею гирляндой обвяжи. — Я тебя гирляндой свяжу. — Сказочный долб… кхм… хм… — просто «сказочный» почти также сказочно усмехается, по-доброму, не сдерживаясь, а зубы чешутся ему глотку разорвать в маленькие кровавые мясные клочья. — Как же назвать-то тебя культурно?! — Виктор, так ещё моего прадеда звали. Имена же, наверно, не просто так даются. — Ещё немного, и твоё имя станет матным словом. — Ещё немного, и я ткну тебя лбом в стол и выпорю. — Пф, да я вообще молчать могу. — О, значит кляп и не нужен? Спасибо. — Виктор, твою ж налево! — Нам пока прямо. Плисецкий закрывает лицо руками — с «этим» бороться бессмысленно. С этим только воевать, жёстко, насмерть, не жалея сил и не ведясь на повадки. Но, Юра вздыхает, всё обламывается на обыкновенном касании руки — табун мурашек, дрожь, нервный тик и смех в полноправной глухой тиши. Одним словом — катастрофа ходячая. — За что ты мне. — Как подарок судьбы, — Витя пожимает плечами. — Это ж где я так нагрешил, раз мне такой подарок послали? — Ты бы очень хорошим, добрым, честолюбивым чертёнком, и тебя сослали на землю? — Выгнали. — Пинками и розгами, повредив рога. А я тебя пожалел. — Да ты вообще воплощение доброты и благородства, — подросток дёргается, ёршится, волосы на руках вместо шерсти дыбом встают от компульсивного раздражения на языке. — Крылья не прорезаются? — Рога приходится прятать, знаешь. Неудобно порой, но мне нравится. Ради тебя можно потерпеть. — Если на рога надеть нимб, то никто и не заметит. Можно ещё иллюминацию красивую сделать, цветную. — Я не святой, котёнок, зачем прятать очевидное? — Знаешь, порой мне кажется, что каждого терпящего мой характер можно записывать в великомученики и причислять к лику святых. — Полюбившего тебя со всеми твоими тараканами впору считать богом. — Богов не существует. — Как и ада, как и рая, мистики, и паранормального. Конечно, есть только люди, и те бывают самыми настоящими суками. — Вот, мои рога уже режутся, — Юра чешет голову, заодно нервно поводит пальцами сквозь пряди и вытаскивает пару длинных волос. Он смотрит на ладонь, на Виктора, снова на ладонь и всё-таки решает, что если тот с рождения десять раз как «за чертой бедности», то и не подавится от лишних волос в своём салоне. — Может, это кошачьи уши? — Ага, конечно. Мне жизненно необходимо две пары ушей. — Хвост был бы отличным приложением. — Нет уж, спасибо, мне и без хвоста неплохо. — Предложение купить его всё ещё актуально. — В задницу себе этот хвост засунь! Никифоров, эдакое шило куда не просили, смеётся себе под нос и прикрывает Юрино матерное шипение, наверно первое и услышанное «чёрт» ещё можно было бы оставить безнаказанным и отчасти поощрённым. — Только после тебя. — Как тебя ещё никто не убил, а? — Вопрос жизни и смерти — я понятия не имею. Но если ты однажды на это решишься, то я даже сопротивляться не стану. — Нет уж, живи и мучайся. — Спасибо? — Виктор улыбается честно, открыто, с ноткой беспрецедентной глупости и нескрываемой простоты. Улыбается так широко, словно вытягиваясь, ровняясь, поднимаясь над миропониманием других. — Я запомню этот момент. — Вить, ты странный, ага. Плисецкий участливо подглядывает, и всё-таки не может смириться до конца — отчего час от часу не легче, что мужик «под тридцатку» ведёт себя хуже него самого. Как будто ревностный заскок пробирает до мурашек. Они заезжают во двор и паркуются почти у самого входа, вдоль поребрика — асфальтного выступа, Юра приоткрывает дверь и долго смотрит на потёртый серый камень; он не может вспомнить другого его названия. Санкт-Петербургом окатило с головой. И парфюмом Виктора, до сжимающейся истомной дрожи; его слышно особенно ярко у шеи и, наверно, на гладких бледных запястьях. Виктор его целует в щёку, крепко в пальцах сжимая металлическое кольцо связки ключей: и от автомобиля, и от квартиры, и, может, там даже от Юриного дома есть ключ. Именно в этой связке. Плисецкий оборачивается растерянно, глупо, сглатывает вязкую слюну на языке и тянется за котом в полиэтеленовом гладком мешке, надёжно защищая объятиями от сквозящего по улочкам города ветра и временно даже дождя со снегом. Сумасшедшая погодка. — Кстати, как ты мне прикажешь это объяснить? Никифоров молчаливо трогает кота за лапу, водит пальцами по мягким подушечкам и внимательно оглядывает мальчишку — с ног до головы, — эта плюшевая непотребность как одна его треть, а по объему — одинаковы. — Дядя Витя подарил за упорные тренировки? — Дядя Витя похож на педофила, только из подворотен с конфетами не выпрыгивает. Хотя, конфеты-то уже были. «Да, это заставляет задуматься, Вить». «Я не смогу адекватно это объяснить родителям, Вить». «Это уже ни в какие ворота, а можно что-нибудь поменьше в размерах и размером с ладонь?» Витя поджимает губы и непроницаемо взглядывает в зелёные лучистые, несущие и заковавшие в себя весну, глаза. И говорит размеренно, томно, серьёзно. — Ты просто приедешь домой раньше родителей, положишь это мягкое чудо в комнату, и они ничего не заметят. — Да-да, спрячу в шкаф. В моём возрасте немного другие игрушки в шкафах прячут, но я сломаю систему, — «размером с ладонь они что-то и прячут». Умом-то Юра понимает — подари сейчас ему вибратор, и он им Никофоровский мозг вытрахает раньше, чем себя. Игрушка пойдёт не по назначению, или того пуще — на авито уйдёт, как сюрприз для школьников, но Витя — ухмыляется, чёрт в вигоневом пальто. — Ты прячешь меня, это уже что-то. — Не в шкафу же я тебя прячу от родителей. Это уже совсем перебор. — Как в Санта-Барбаре. Я бы мог попрятаться, только при условии, что потом получу своё золото за победу в прятках. Виктор одёргивает воротник пальто, ёжится от рьяных ледяных порывов ветра, несущихся на их город с Финского залива, и подхватывает подростка за пояс — машинально, рефлекторно и без зазрения. Рука ложится точь-в-точь, и Юра не орёт гневным голосом прокуренного бомжа, с хрена ли его так и эдак уводят. Юра вообще умница. — Никаких пряток, обойдёшься. — Кстати, прятки, — Никифоров жмёт кнопку вызова лифта, замолкает на секунду, подталкивая мальчишку первым, и продолжает: — поиграем? — Я ненавижу прятки. — Взрослые игры любишь? — выгибает бровь недоверчиво косясь. — Я не люблю игры в принципе. Виктор выгибает левую бровь, недоверчиво косясь, и — да, наверно, — не понимает Юриного тяжёлого вздоха. В его-то возрасте что-то не любить и чем-то не увлекаться, будучи в какой-никакой компании. Даже карты на раздевания — грешно, эксцентрично, пошло, а сколько раз его до трусов раздевали — не счесть. Зато исподтишка глядели часто — было на что в мне-почти-восемнадцать. — Карты, монополия, твистер? Совсем? — Играть особо не с кем было, так что не могу с уверенностью сказать. Если только шахматы, и то по настроению. — Никогда бы не подумал, что ты увлекаешься шахматами. — А ты думал, что я совсем тупой, да? — Юра бурчит недовольно, но понимает — зря. Проклюнулось, как у петуха настроение на заре поорать, желание долго и интригующе говорить. — С дедом в детстве часто играли, он и научил, в общем-то. Да и сейчас, когда видимся, хотя бы пару раз достаём шахматы с дальней полки — довольно приятное времяпрепровождение для вечера. Виктор хмыкает, давая понять — в его словах нет ничего непростительного, зловещего и уж тем более рьяно-жёстко волнительного. Он имеют в виду: «каждый хорош по-своему» и «я не буду тебя судить», пропускает мальчишку первым на выход из лифта, но уже на лестничной клетке, замирая в двух шагах от двери, обнимает вечно ходячее недовольство, взращенное на упрямстве и прямолинейности собственного характера. Юра не он, и никогда, вряд ли когда-либо, станет юлить, перевирать и путать. Он даже врать будет только под условием недоговорённости всего произошедшего. От того и хорошо, понимает Витя. Светлое пятно с ярчайшими помыслами как надрать соперникам по льду зад, как не показаться задушенным льдом перед родителями, как не стать похожим на убитое отражение самого себя, погрязнув в навсегда вычерченных линиях собственных коньков и не увидеть «это» — затрёпанное, поникшее, лишившееся детских удушливых приступов энтузиазма. Виктор прижимается губами к светловолосому прохладному затылку, почти целует и руки на плоском подтянутом животе сквозь куртку сжимает надёжнее. Юра изворачивается немыслимо, но, крепко держа игрушку в руках, всего лишь отирается носом о Викторово плечо и этого, почему-то, достаточно. — Я думал, что шахматы это не та игра, что будет тебя привлекать, не более. Я в карты играл, Яков учил, иногда и в шахматы. Редко. Шашки, нарды. Собственно, во что только не играл, но клавиши остаются для меня первой любовью. Подросток заливается смехом, фыркает, морща нос, и не боится посмотреть в глаза — непонимающие, улыбающиеся. — Чёрт, фантазия, пощади меня. — О чём ты думаешь, извращённый котёнок? — Клавиши — твоя первая любовь. Ну вот я и представил, что ты настолько одинокий лох, что долгими зимними вечерами одеваешь свой любимый рояль и играешь с ним в карты на раздевание. Никифоров представил. В две руки, за рояль, за себя, проигрывая по-дурости и стягивая последнюю пару носков. Сейчас проблема решается проще, сейчас можно поиграть с компьютером, с людьми на расстоянии и даже с людьми на расстоянии на раздевание. А подростки активно пользуются чат-рулеткой и, — Виктор всё же не сдерживает смешок, косой взгляд в честолюбие чужой души, — может быть, Юре приходила такая мысль. Когда-нибудь. Святота. — Точно извращённый, — он кротко кивает, переступает последний метр и, не глядя, не думая, не жалея, говорит, поворачивая ключ в замочной скважине: — Моя первая любовь — девочка из соседнего двора, златовласая красавица с голубыми бантиками. Умерла от рака, я был на похоронах. Виктор замолкает, и Юра, проходя мимо, понимает, что это не самый лучший момент, чтобы посмеяться, пошутить или разозлиться — по крайней мере потому, что со смертью не шутят, а Витя кажется человеком, который, наверно, очень боится кого-то потерять. Он до сих пор первым пишет, первым куда-то приглашает и строит долгоиграющие планы. Если бы не это, наверно, Юра бы сам не рискнул открыто сказать — да, ты мне нравишься. Спасибо, что рядом. — Извини, что напомнил, — он кусает губы, рвано выдыхает и стаскивает с плеч куртку, разуваясь на месте небрежно и слыша глухое позади: — Ничего страшного. Никифоров захлопывает дверь, вешает пальто в шкаф и перехватывает кота из чужих рук, укладывая его в гостиную на уютное пустое кресло, чтобы Юра его потом точно не забыл. — Это было давно, просто… жаль её. Ей тоже нравились мои волосы. Они недолго молчат, но смелости что-то сказать не достаёт критически, и заместо слов Юра перехватывает кроткую инициативу — обнимает мужчину со спины, кладёт тёплые ладони на его широкую грудь и чуть крепче прижимается собственной оттого, что Виктор — дурак такой, любимый — накрывает его руки и, видит Бог, кажется ещё немного и расцелует их по каждому сантиметру. — Ты никогда никого не хоронил? — Я не помню, — у мальчишки голос едва ломается, с надрывом вылезает шёпот и долго осмысленные со всех сторон слова. — Я даже покойников ни разу не видел. Никифоров лопатками чувствует это родное, обволакивающее и согревающее его тепло — от него расползаются змейками и морозными узорами нежность и забота, и очень много привязанности, красными нитями сковывая. — Они не страшные, Юр. Словно спят, в костюме, в окружении цветов, в гробу. Печально это только. А родным больно. Но давай о хорошем? Или помолчим. Юра привстаёт на носочки, целует белую, тёплую шею, кажется, что невесомо и оттого, почему-то, до боли резко, до пробирающих мурашек и нервов наружу, утыкается губами в плечо и слышит тихое ласковое от склонившего набок голову Виктора: — Ты чудо. Он знает это сокровенное чудо — скромное, интимное, по душе скребущееся большими меховыми лапами; Виктор поглаживает его по ладоням вдоль переплетений синих вен, самозабвенно улыбается, не чувствуя тяжести морального груза, и Юра для него утробно мурчит, прикрывая глаза и щекой ощущая горячую кожу под тканью. — Не хочу никуда. — Не уходи, — Никифоров поглядывает на рояль и на кота в кресле, и кресло для кота впору, словно он всегда тут и сидел. С Юрой почти также. — Я бы послал к чёрту весь мир, чтобы быть рядом постоянно. Только не могу пока что. — Звучит как побег. Что твои родители скажут, котёнок? — Автоответчик включу и узнаю. Вместе послушаем. Витя бросает: — Дурак, — быстро разворачивается в кольце чужих рук, ловит короткую ухмылку по бледным губам и ладонью ведёт вдоль тоненькой шеи, сжимает пальцы на загривке, и мальчишку не нужно заставлять поднимать голову — в глазах бесстыдство, вызов, интерес. Храбрится развратом, неловкими движениями вдоль чужих бёдер и собственным откровением прижаться крепче, пока не заставили. — Совсем дурак. Виктор прижимает за пояс, лениво размыкает губы, припечатывая каждым новом словом к себе, и улыбается томно. — Обожаю тебя, — целует он чувственно, скользит языком по сухим губам, задевает кромку острых зубов, обращаясь как с наивной девственницей, которую вот-вот под венец. Виктор подталкивает Плисецкого к стенке, подаётся ближе, языком проталкивается в рот глубже и руками легко проводит под кофтой по мягкой ласковой коже. — Дураку скоро в художку, — Юру подкашивает с ног, а держат его Витины руки и его собственные, удушающие; удержаться не получается, и шёпот выходит манящим и пьяняющим. — Ты не идёшь, — Никифоров ловко и аккуратно покусывает его губы, перехватывает крепче, не может оторваться. — Думаешь, я отпущу тебя? — Что мои родители скажут? Плисецкий агрится, вольно тянется на носочках и позволяет себя вдавливать в стену; прижиматься пахом к паху, подвести к узенькой черте и сплести языки, обводя горячими пальцами каждый выпирающий позвонок в удивительном прогибе, и мужчина шипит ему в рот с сорванным дыханием, поводит бёдрами и вырывает тяжёлый вздох. «Вот оно как происходит». — Ничего. Твоя художка им точно неинтересна. — А мне моя художка интересна. Виктор с тяжестью прикрывает глаза и, считая до десяти — до трёх по три раза, прибавляя один, — вымученно стонет под недовольный, в край осознающий взгляд Юры. У Юры шарики за голову закатываются вдоль Витиных рук по его спине, вдоль очерчивающихся полос и от его натяжного голоса со словами: — Отвезу, хорошо. Он крепче прижимается к его груди, ворочается в объятиях, мерно вздрагивает, когда чужие губы проезжаются по краю уха и целуют хрящик с безмерной заботой. — Только не подумай, что я не хочу побыть с тобой подольше. Понимаешь, для меня это важно. Я, может, и кажусь безответственным прогульщиком, но рисование стоит почти наравне с фигурным катанием. Это то, чем мне нравится заниматься, и я бы плюнул на эти чёртовы занятия, только вот там действительно учат тому, что сам бы я вряд ли освоил — не потому, что не смог бы, а потому что просто не обратил бы на это внимания. Мне хочется рисовать лучше, мне хочется рисовать что-то по-настоящему красивое, — Юра тихо выдыхает по наитию, и по наитию продолжает шептать осевшим голосом куда-то глубоко в изгиб чужой горячей шеи. — Я хочу рисовать действительно стоящие картины для тебя. Стыд окатывает вслед весёлой усмешке, растекающейся по лицу довольной улыбкой, когда Никифоров щекочет дыханием его кожу за ухом и пальцами к краю чёрных штанов подбирается, переминаясь у стены на месте. — Я знаю, два часа у нас есть. Я настолько привязался, что мне тебя жутко не хватает рядом. — Привязываться к людям опасно, знаешь? — Говорит человек, который готов бросить мир ради меня. — Мне можно, я подросток. И порой кажется, что ты сам ещё не до конца вышел из подросткового возраста. — Отчасти, да. Возможно, — Плисецкий растекается в некрасивую обмякшую субстанцию из идей и эмоций, удовлетворённый, улыбается заразительно счастливо, и млеет, когда Виктор ещё раз поводит носом по его мягкой щеке. — Поэтому мне с тобой так легко и спокойно. — Довольный ты слишком, надо тебе настроение испортить. — Давай позже? У тебя сейчас не получится это сделать. — Даже пытаться не буду. Юра подаётся вперёд на носочках, наваливается всем своим малозаметным весом, чтобы губами соприкоснуться с чужими, подцепить зубами, чувствуя спускающиеся мужские руки вниз по талии, мягко оглаживающие сквозь белую рубашку, и крепко сжимающиеся на бёдрах, чтобы изнутри каждой клеточки мышц пробивало на ласкающую слабость. Виктор на всю его пылкую инициативу, как маленький мальчик, ведётся, примирительно размыкает губы, получает тихий щекочущий смех и внутреннее, глухо отдающееся: — Мяу~. Они сплетают влажные языки, скользя вдоль по окружности до тянущей боли в челюсти и цепляются друг за друга, хватают за одежду неловко перебирающими пальцам; Юра вздрагивает от малейшего касания, прогибаясь пластично в пояснице и Никифоров навстречу пытается прижаться как можно ближе, уже давно позабыв о прогибе под полукруглое «О», которое с непривычки давит — главное бы почувствовать и телом тепло ощутить; такое родное, тающее на языке мурлыкающими нотами о ребристое нёбо «Юра». Виктор трепетно обнимает, разворачивает, позволяя вести темп, направляет Плисецкого в сторону, по-хитрому подглядывая из-под полуприкрытых век. Юра назад идёт осторожно, пока холодные пятки не бьются о низ дивана, а изнутри пробивает на томящий восторг и резко ощутимую эйфорию безмерной радости — когда-либо впервые за долгое время съедаешь первый долго стоящий под запретом кусок от ароматно поджаристой шавермы, либо на шею давит золотая тяжесть всех оправдавшихся сил. Его укладывают на диван, волнительно целуя в тонкую шею, проводят носом снизу-вверх, и утыкаются в шероховатую ткань школьного кардигана, шепча губами туда же, не смотря в глаза: — Котёнок мой. Юра откидывает голову и поворачивается лицом к мягкой спинке, шумно выдыхая, прежде чем почувствовать скользящие следом губы вниз к белоснежной, обтянутой тонкой кожей ярёмной ямке; Никифоров юрким языком обводит до поджимающихся пальцев ног чувствительные места, следом прикусывает непроходящие засосы и где-то в омуте между довольным Юриным стоном и его хваткими пальцами в волосах выводит двумя словами: — Тебе нравится? Плисецкий кусает губу и больно жмурится до жгучих чёртиков под веками — потому что, знаешь, Вить, да. — Тупые у тебя вопросы. И называешь ты меня тупыми прозвищами… и вообще ты тупой, — он шумно выдыхает, чувствует, вот-вот тонкие Витины губы сомкнутся на редком участке без полопавшихся капилляров, и тогда ему — совсем-совсем — круглая металлическая крышка от сковородки, которой он огреет великовозрастного придурка. — Не вздумай только мне новых меток наставить, иначе я удавлюсь шарфом при первой возможности. Юра знает, что не удавится, а ещё об этом прекрасно знает Витя, который нагло, не рассчитывая соотношения веса один к двум, усаживается на тренированные, худые и нежные бёдра фигуриста; и не смотреть на это, по правде, нереально, потому что под остро заточенным воображением кажется, что Никифоров с позорной лёгкостью усаживается на член. — Помнишь, я говорил про кляп? Ты дорвался, котёнок. — Что? — Терпение, Юрочка, не железное, — он манерно выдыхает, с блаженным одухотворением всемилостивого Господа, и только чувствует, как челюсть до жжения напряжена, слыша утробный скрип стиснутых зубов. — А твоих стонов будет достаточно. — Тебе сказать, куда идти? Вот лично мне в художку очень надо, можно даже пораньше. Пораньше можно, думает Витя, и отвезти, и отсидеть, и уйти с белоснежной совестью, отпуская всех грехи моральные перед родителями; он рисует не по-мужски детсадовские цветочки указательными пальцем на голом животе, с задёрнутой вверх рубашкой и в проясняющемся мозгу глухо-томно нашёптывают последние минуты произошедшего — липкой истерикой пробирает сквозь сковывающие движения застывшие кости. Юра закатывает и закрывает в буквальном выражении глаза под плавный покатый мужской смех, убирает чёлку с лица и тоже испытывает это — чувство лютого, восходящего людского раздражения. — Успокойся, — говорит Виктор. — Я ничего не сделаю. — Идиот. — Обосновано, — он кивает и, медленно наклоняясь, вытягиваясь чуть ли не по струнке, с глубоким выдохом целует неподвижные губы, неподдатливые и прохладные. — Но твоя реакция была бесценна, — Юра пинает несостоявшегося маньяка-шутника стопой под левую коленку, в горле зудит злосчастный комок обиды и потребность в извинениях. Он ведь слишком доверяет этому, — этому! — чтобы мочь не реагировать на каждую подколку, каждую зацепку и откровенный флирт, спешащий перейти в аморальное обесчестие.— Прости, золото, — Виктор медлит с поцелуями, даже когда Плисецкий рот с принятием всех-всех головных тараканов открывает, нашёптывает, какая Юра для него радость, котёнок и маленькое совершенство; скользит ладонями по его белым предплечьям, не израненным, чистым, открытые запястья сковывает пальцами и заводит над головой, сжимая для себя настолько крепко, чтобы один удар снизу смог заставить очнуться и чудо это выпустить из загребущих лап. Никифоров сам шепчет непринуждённо: — Хочу тебя, — и вспоминает горячие вечера с рукой на члене, под одеялом, на диване, в душе. Юра открывает один глаз и косится на Никифорова в немом вопросе: «что ты сейчас сказал?». Виктор утыкается в его лоб своим, тяжело дышит горячим дыханием на ухо, проходясь по сокровенно-чувствительным зонам, и поджимает в прямую линию губы, но первое слово в настоявшейся тишине оставил за собой. — Ну? Я готов ко всему. — У меня проблемы со слухом или с восприятием сказанного? — Нет. Это у меня проблемы с моралью, — мужчина укладывается под чужой бок, под спавшей светлой чёлкой позорно скашивает взгляд и улыбается в самом деле прозаично; тянет чужую ладонь к своей щеке и с секундным умиротворением чувствует небывалую лёгкость, с которой можно было давным-давно признаться этим зелёным глазам в своей бракованности. — Всё равно ж не трону. — Какой порядочный, — Плисецкий мягкими пальцами проводит по Викторовой щеке. Да, обидно, конечно, но не станешь же совать чужие руки себе в штаны без желания, и свои не засунешь же — гордость не позволит, — и Юра, от малой части, благодарен даже этим словам — значит стояк у мужчины не от красот великолепных, в которых они живут. — Точно нимб пора заказывать, а то скоро сам засветишься. — Ради тебя можно попытаться, — Никифоров чуть крепче запястье стискивает, коротко целует выпирающие проглядывающиеся вены и с молчаливой паузой смотрит, едва не переходя на скрипучие звуки вращающихся заплесневевших головных колёс. — Знаешь, у меня слов не находится. — Словарь подарить? — Камасутру купить почитать? — Оно мне зачем? — Теоретически поучишься. — Ты хочешь научить ребёнка плохим вещам, братик, какой ты плохой. Витя восторженно выдыхает под нос, как он давно не слышал, чтобы его по кровно-родственному называли милейшим голосом. — Братик плохой и занимается со своим младшим братиком нехорошими, постыдными, развратными вещами, — Юра не перестаёт улыбаться, и смотреть так, словно допинга закачали вместе с поцелуем в вены: в расширенных зрачках блеск, восторг, одухотворение величайших идеалов, бессмысленное и беспощадное. — Ты своей очаровательной улыбкой сводишь с ума. — Мне не улыбаться? А то точно в дурку попадёшь. — Ты за меня волнуешься? — Можно и так сказать. — Я тебе нравлюсь? — мужчина отводит ему светлые волосы за ухо, чтобы не пропустить мимическую реакцию на живой вопрос в лоб — прошлый раз был совсем не тот. Юра отводит взгляд в сторону и обратно, также прямо, пока колотящееся сердце бьётся о рёбра. Становится морально больно. — Ты прекрасно знаешь ответ на свой вопрос. — Тебе кто-нибудь нравился до меня? — Что за допрос сегодня? — Мне интересно это. Это была трагическая любовь? — На самом деле твой вопрос не совсем корректен. Люди могут нравиться по-разному. Хочешь знать, нравился ли мне кто-то в принципе? Да. Нравился ли мне кто-то с романтическим подтекстом? Возможно. Влюблялся ли я? Я влюблён сейчас. Никифоров смотрит на Юру, потому что Юра достоин того, чтобы на него смотрели серьёзно, и несмотря на свой возраст, воспринимали за равного: в работе, в отношениях, в жизни. Никифоров хочет ему сказать что-то подобное: «ты молодец, Юра» или «я восхищён твоей позицией», но это выглядит неразумно, как сказать глухонемому, что он хорошо поёт и у него чудесный музыкальный слух, и издевательски. Виктор высматривает каждую нерасмотренную раннее чёрточку на красивом, почти что родном лице; в грудине сводит водоворотом от желания понять, что же он чувствует на самом деле, а вопрос с ответом так и остаётся открытым. — А я похож на влюбленного? Плисецкий жмёт плечами, чтобы даже себя не расстраивать. — Вряд ли. — Ты много знаешь из греческой мифологии? — Я не рассказывал, как поджигал учебники истории и литературы? — Нет, юный вандал, — Витя расплывается в усмешке и глушит в себе порывы истерично засмеяться. — В греческой мифологии стрелы Эроса вытаскивали на свет весь спектр чувств человека к другому. Предельный спектр, преобразуя его в любовь. Подумай об этом. — Это слишком нудно. — Это глубокомысленно, — он тянется за ещё одним поцелуем, в который раз за сегодняшний день, и не может насладиться — нехватка острая, как губы перцем обмазать, и передаётся тактильным методом. — Расскажешь еще что-нибудь о себе? — Хватит с тебя сегодня. — Злюка, — Виктор кусает Юру за губу, а Юра показывает Виктору язык. — Тогда что? — Можешь отвезти меня хоть сейчас. — Тогда я тебя минут на двадцать задержу в машине. — Как я тебе не надоел-то ещё? — А как ты меня ещё игнорировать не начал? — Да вот сам удивляюсь. — А я люблю с тобой целоваться. — А я люблю тебя, — Плисецкий тяжело глубокомысленно посмотрел на Никифорова, у того дыхание свело от осмысления сказанных слов, и тут же улыбнулся. — Шутка. У Виктора шуток не было, не таких выбивающих почву из-под ног, и дышать через нос он начал не с разу, только прижимая мальчишку к груди, понял, что всё-таки да, дышит. — Я хочу тебя. — Тоже шутка? — Юра вопросительно выгибает бровь. — Возможно. Нет. — Всё, точно крыша съехала, — ему резко становится не до улыбок. Никифоров краешком рта улыбается, кивает, что всё в порядке, и садится на диван, оглядываясь. Не так, чтобы «зачем ты это сказал, переговори обратно», но колющее ощущение несвойственности и последовательности событий было — острое, холодное, потерянное — как отражение в собственном телевизоре напротив. Юра тяжело выдыхает с такого Виктора, у которого кризис среднего возраста, проблемы с головой и влюблённый подросток; смешно до въедливых слёз, а он забирается к мужчине на колени и усмехается в лицо. — Не беспокойся, я не сдам тебя в дурку. Ты мне рядом нужен. — О, да? Здорово, — Витя пытается сфокусироваться на Юриных глазах — они дичайше зелёные, яркие, жгучие, — его губах и ямочках на скулах, щеках и линии блондинистых бровей, которых едва-едва заметно. — Я тебя не испугал? — Я не боюсь тебя, — мальчишка обнимает за шею, шепчет на ухо, и Виктор послушно устраивается щекой на чужом тонком плече, руками неуверенно ведя по прямой тёплой спине. — А я боюсь поспешных действий, счастье моё. Знаешь, работа с детьми вытаскивает из меня все силы. Всё это неплохо, видеть счастье и понимание в их глазах дорогого стоит, я ни чуть не жалею, что пошел в преподаватели. Мне… одиноко. Это ставит в ступор, когда приходишь в пустую квартиру, и понимаешь, что рядом кого-то не хватает. Плисецкий длинными пальцами по росту чужих волос на затылке зарывается вглубь, гладит по коже головы, кусает свои губы от незнания верных слов поддержки, хотя самого его успокаивает именно эта комбинация — слова-действия. Витя под его руками расслабляется, сминая губы, улыбается и похож на домашнее ручное животное. — Юр, я сейчас засну. — А ну не спать! — Юра дёргает за светлую прядь, ёрзает и предчувствует вкус знатных пиздюлей, когда видит парочку выдернутых волос в своих пальцах. Сам бы он закатил скандал. Никифоров его отстраняет прикосновением широких ладоней к шее, нежно усмехается в бледные губы и смотрит из-под полуприкрытых век с издёвкой. Плисецкий кивает, что прощение ему заслужить стоит так мало и много одновременно. — Так разбуди меня. — Порой мне хочется тебя усыпить, но ты должен отвезти меня до художки. — И только всего? «Не только», — Плисецкий прикрывает глаза, чувствует шероховатые губы и мягкий, тёплый язык своим, проскальзывающим вниз, и тягуче и влажно увлекая не двигаться ближайшую минуту. Виктору хочется, чтобы челюсть от поцелуев заныла, ждёт до последнего каждую встречу сокровенный момент и всё больше замирает от ощущений чужих рук по шее и плечам. Юра его язык легко кусает, выпрямляется и разрывает поцелуй, чувствуя, что каждый предыдущий точно последний. Никифоров на его глазах обводит кончиком языка губы и, кротко улыбнувшись, задумчиво выводит вслух: — Ты быстро учишься. — Я тебя сейчас пошлю. — Мне как раз есть, куда идти. Кофе хочешь? — Нет, не хочу вставать, — Юра мотает головой. — Кофе и в кафе можно пить, а так посидеть нельзя. Он слышит это восхищённое «вау», чувствует проходящиеся с плеч по бокам до бёдер Викторовы руки и свои эмоции, импульсами бьющие, шквалом, прямо с головы до пят окунающие в восторг. А эмоции никогда не соответствовали Юриной реакции на них. Виктор просит и указательный палец кладёт на свою ключицу: — Поцелуешь меня? Сюда. — А люстру тебе не качнуть? — Тогда у меня другая идея. — Мне уже не нравится твоя идея. Заранее. — Чувствительный котёнок, — Никифоров легко подаётся, выгибается, держит руки на чужих бёдрах крепче, и кусает Плисецкого за нежную кожу шеи, в какой-то очередной из россыпи засосов невесомо и мягко, задевая языком самые эрогенные точки, плавно переходящие на острые плечи по изгибу. — Я ведь всё равно сделаю. Юра шею открывает, рефлекторно откидывая голову, прикусывает щёку с внутренней стороны и тут же вжимает голову в плечи — хрен когда это останавливало Виктора с его подобием божеской кары языком, которым он узоры вырисовывает, едва-едва оставляя мокрые линии по ключице, и только губы смыкает на коже, влажно, трепетно целуя. — Юра, ты мне разрешишь одну вольность? — Не смей поставить мне засос. — На пояснице, — Виктор ведёт пальцами под рубашкой, в том самом месте, где бы это смотрелось и напоминало — самое интимное место. — Никто не заметит, если ты, конечно, не станешь переодеваться при коллегах с Ледового и родителях. — Тебе в кафе что-то не то в чай подмешали или в принципе с головой не лады? — Догадайся. Может быть, если бы Юра не был таким восприимчивым к людям, которых он любит, он бы начал вырываться раньше; Виктор его запястья обхватывает так, как детей учат молиться, грудью на диван укладывает и, задирая школьную рубашку с кофтой выше, прижимает рукой меж лопаток. И Юра ложится. Он расцеловывает его поясницу вдоль, задевает краем зубов и ласкающе лижет языком, чтобы больно не было, всасывая маленький участок кожи. — Во-первых, кто сказал, что я разрешаю?! Во-вторых, ты мне сейчас синяки оставишь на запястьях! В-третьих, ты идиот! Это было бы возбуждающе, до тянущего болезненного члена в тугих штанах, но Плисецкий из слишком сильной хватки пытается руки освободить, и ему не до ощущений, и Виктор его буквально не слышит. Он смыкает зубы, кусает нарочно, желая услышать чужое кропотливое шипение, а языком заботливо зализывает колкие ощущения — сознание мутится надёжно, заполняется до верха эгоистичным «хочу», а Юра закусывает в очередной раз губу, лбом в диван уткнувшись, и молчит. Никифорова повело. Он свободной рукой проходится по оголенным острым лопаткам, телом чувствует отставленную из-за позы Юрину задницу и в кулаке, забираясь пальцами в блондинистые волосы, пряди сжимает, заставляя запрокинуть голову выше. Кусает, лижет, всасывает, оставляет полноценный ярчайший багровый засос рядом с проступающими позвонками и опускается губами чуть ниже, взглядом за маревом садизма оглядывая едва стоящего на коленях мальчишку. Плисецкий недовольно сквозь зубы и плотно сомкнутые губы шипит: — Отпусти, — выгибается в пояснице, закрывает глаза и думает, что, наверно, наигрались и хватит. Засос есть же? Есть. Виктор встряхивает его жёстче, оттянув за волосы, рукой проводит по кадыку и сдавливает под подбородком, едва-едва, говоря всем телом: «только дёрнись». Виктор целует лопатки невесомыми прикосновениями, касается отведённых плеч и вытянутой шеи, когда понимает, что Юра ни слова не произнесёт даже, запястья отпускает, заставая на уровне его затылка глазами. Плисецкий жмурится, сжимает зубы, кулаки, впивается ногтями в ладони, а Никифоров касается подушечками пальцев его багровеющего пятна на пояснице и отстраняется, отпуская, как верёвки развязывая по всему телу. До Юры доходит не сразу, он поначалу только дышит с натяжкой, боится содрогнуться и упасть навзничь с дивана, не переломав себе пару костей. А когда не чувствует на себе никого, кто бы сверху прижимал и сковывал, трёт запястья. И только. Виктор виновато хмурит лоб, отчего-то не видя своей полноправной вины, быстро одёргивает на мальчишке рубашку с кофтой и воровато убирает руку к себе. Юра долго не двигается, выдыхая, вдыхая, сжимая и разжимая занемевшие напряжённые пальцы, он до сих пор чувствует ступор в груди, ощущает бессилие и, переворачиваясь, отсаживается на самый край дивана. — Юр? Никифоров хриплым шёпотом его зовёт по имени. А мир в глубине подсознания раскалывается.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.