Юра складывает руки на коленях, держит ровную спину и поочерёдно то сжимает, то разжимает кулаки. С виду он похож на послушницу церкви, стоящую святым апостолом перед всяким входящим и выходящим; нерушимую реликвию веры, что справедливость всегда восторжествует.
А Виктор понимает, что ему ничуть не стыдно, и справедливость восторжествует, только когда они в хлам разорутся. И Виктор этого не хочет. Он выдыхает бесшумно, острым локтем упёршись в подлокотник, вдавливается в кожаную обивку и вспотевшей ладонью лоб потирает; косо оглядывается на недвижимого подростка, всё думает, думает, думает, и тихо шепчет под нос самому себе:
— Пойду кофе сделаю.
За Юру страшно до чёртиков, чтобы сейчас в его надломленном мире ничего не сорвалось, например, его эго. За Юру страшно, волнительно, боязно, но перед ним — нет — ни капельки не стыдно.
Никифоров этого очень хотел.
Плисецкий пронизывает взглядом колени, худые, тощие, длинные ноги, и, когда Виктор по коридору сворачивает, со всей, мать его, силой ударяет по дивану, бьётся в истерике спиной о спинку, ногтями раздирая стиснутую чужими руками кожу на запястьях.
Стоя на кухне, ставя электрический чайник на подставку кипятиться, он слышит треск и грохот, тихие фантомные вскрики и Юриным голосом эхо желанного: «отпусти».
Виктор сжимает уголок кухонной фурнитуры: «не могу».
И так много этого и много в этом «не могу», пока Плисецкий в квартире сидит, запястья царапает, преодолевая эту хуеву любовь.
Чайник, заливисто свистя, щёлкает, Никифоров ставит с полки банку кофе, кружку, берёт чайную ложку в руки и кладёт на рядом, подрываясь с места, беглыми шагами добираясь до стоящего в гостиной дивана, и, когда подходит, встаёт за спиной у Юры. Юра расчёсывает запястья до ярко-красных царапин, шипит от боли и запрокидывает голову, чтобы убедиться, ибо — о боже мой! — Никифоров на него смотрит на него взглядом виноватого побитого щенка.
— Идиот, — говорит мужчина за него, лелея каждый миг злого выражения на чарующем лице. — Дурак, дебил, дегенерат и долбаёб. Мудак. Пошёл я в сказочные дали, ты меня ненавидишь и желаешь моей смерти.
Плисецкий бы сделал поправочку — он желает мучений, долгих, раздирающих, таких, от которых бы Витя сам в петлю полез, но никак не смерти. Слишком скучно. Задержав взгляд обиды и злости, он опускает голову, а Никифоров уже садится рядом в полуоборот, перешагивая едва слышно, сотрясая неподвижный воздух и искривляя пространство вокруг себя с невиданной грацией.
Виктор медлит, смакует, перекатывает невысказанные предложения вдоль языка и всё-таки тревожится до упокоения своих полусдохших нервов.
— Было очень больно?
— Нет.
— Мне нужно было выпытать разрешение?
— Выпытать? — Плисецкий с натяжкой усмехается, словно для Никифорова нагнуть и трахнуть то же, что игрушку отобрать. — Дождаться, Вить, дождаться.
Виктор думает, что это больно и не честно от жизни, обманывать предчувствиями, подсказками, чужим поведением, побуждая делать не так, как надо; сейчас Юра кажется загадкой, в отражении глаз вопросом «а так можно было?» отражается. Это было бы смешно, если бы рука в кулак не сжималась у обоих и не было бы того жжения в ладонях, сигнализирующего в мозг о несовершенстве человеческого разума.
Виктор смотрит на тонкий Юрин профиль в прозрачной серости гостиной комнаты, глубоко выдыхая скопившейся пар. В сознании замыкается схема, ключ поворачивается и выключатель здравого смысла с шумом хлопается вверх.
— Ужасно. Пора пить колёса, — он бессвязно бормочет, про себя перебирает аптечку, упрямо взирая на зашторенное тюлем окно.
Юра ведёт ногтями по самым глубоким царапинам — «посмотри на меня, ну», — и терпит поражение, открывая глаза.
Проще, гораздо проще и тривиальнее кол в стену воткнуть, табличку «С любовью трахну Ваш мозг» повесить, чем всё это.
— Проехали.
И пить таблетки тоже гораздо проще.
— Я виноват, — да ладно, блять, ёршится Юра, передёргивается и мнётся на месте, не сдвинувшись с места. Его напрягают ноги и руки с затёкшей шеей своей внутренней отторгающей дрожью, напрягает подорвавшийся Никифоров и его притащенная аптечка-коробка-из-под-обуви.
Ладно, блять, не смотрит в его сторону Юра, смягчается на волю севшему перед ним мужчине и его аккуратным вникнувшим низким голосом словам:
— Руку дай, пожалуйста.
— Само бы прошло.
— Но я всё равно так не оставлю, — Плисецкий тянет запястье и был бы не против заехать Виктору в глаз, сломать нос и разбить губу. Тот одёргивает рукав кофты до локтя, прохладными кончиками пальцев касается, расстёгивая манжеты белоснежным накрахмаленных рукавов, и их одёргивает вверх; выдавливает из тюбика охлаждающего крема, совсем ненужная, давно позабытая вещь и, вероятно, чья-то забытая, как основа под макияж.
Виктор не хочет думать, откуда это знает, и не хочет, чтобы Юра это тоже знал; или даже поинтересовался, потому что детский крем должен быть у каждого, кто хоть немного заботиться о своей заднице. Он успокаивающими движениями растирает мазь по поверхности предплечья, скользит по царапинам и крепко обматывает стерильными бинтами в рвущуюся клеточку.
— Вторую?
Подросток, быстро осмотрев руку и смешливый распушившийся бантик, вытягивает правую и борется с желанием этот бант зубами разорвать.
— Знаешь, теперь я точно на суицидника буду похож.
— Следов не останется хотя бы, если будешь регулярно мазать кремом, — Витя вымученно в голос выдыхает и поднимает молящий взгляд на Плисецкого. — Прости за моё нетерпение.
— Да плевать на эти следы, шрамом больше, шрамом меньше. И я же сказал, проехали.
— Хей.
И — «блять!» — квартет из внутреннего матерного эха конвертируется в острую потребность кричать и бить, душить, пытать. Кричать и обвинять, по крайней мере в том, что шрамы — это хуёво, «шрамы будут тебе жизнь портить, ты их возненавидишь, когда я исчезну». Вот так забавно и непринуждённо.
У Никифорова в глазах северное море, ледники Антарктики и установка Юру не бить. Виктор выскакивает на кухню и нервно наблюдает за течением горячей воды в наполняющуюся кружку; Юрины перекаты стоп по полу слышны из коридора следом, хоть и не желалось, а его фигура в дверном проёме отчего-то напоминала фигуру матери, Лилии и совсем немного Фельцмана — больше всего Фельцмана, когда тот с оздоровительными пиздюлями в пакете норовил вытрясти всю дурь прежде, чем в лечебницу укладывать с наказанием вести себя хорошо и быть послушным засранцем.
Плисецкий выглядит недовольным, это на самом деле раздражает, побуждает сжать зубы и пережать пальцы на ручке чайника, касаясь костяшками горячего металла. Хуёвый чайник, думает Витя.
— Эй, истеричка, что не так?
Хуёвое прозвище.
— Всё в порядке.
Юра подходит ближе.
— Не верю.
— Отойди, — мальчишка замирает: от шока, от удивления, от обиды. Он успел только шаг сделать, и Виктор даже не обернулся. — Пожалуйста.
«И подавись»
Виктор повторяет про себя, отчитывает вслух: «так было нужно, так было нужно», скребётся ногтями о столешницу и делает глоток крепкого кофе, по праву совести обжигая язык и чувствительное ребристое нёбо.
Плисецкий разворачивается на пятках в комнату, считая, что таких взрослых людей его восприятие ещё никогда не переносило на опыте, а по-честному — никогда не хотелось; этих хрупких ценителей прекрасного, совершенного и поэтично-мелодичного в своих отражениях мира каждым вторым словом зацепишь за живое.
«Истеричка».
Виктор говорит себе:
— Ты бы его ударил.
Он игнорирует горячее во рту, пальцами за волосы хватается и тянет, тянет; пока легче не становится, большими глотками травмирует мягкие ткани рта, цепляет зубами покрасневшие губы. А легче не становится.
Затем вдыхает, выдыхает, ополаскивает чашку и тоскливо окидывает взглядом прозрачное широкое окно, и чувствует, что удушливому, задушенному организму как никогда не хватает сигареты в зубах. Тоненькой, вишнёвой или ментоловой, а может толстой и самой крепкой, чтобы задохнуться в дыму; из тех, что ещё при СССР деды курили, от которых дыма как сейчас в кальянных.
Виктор идёт вдоль коридора, знает, что он не закурит, не потянется и больше о таком не подумает, конечно, и встаёт в дверном проём. Перед ним Юра у дивана на полу возит ногами в стороны, уткнувшись маленьким носом в острые колени, и выглядит со стороны тоскливо, аж сердце мучительно сжимается. Но Витя всё ещё в себе не уверен — что не сможет тривиально подойти и обнять без последствий в виде броска, пережатых рёбер и вывернутых рук, с перенимаемым на уровне звуковых волн спокойствием дать гарантию телесной защищённости.
Никифоров думает, что это так грустно, останавливается у кресла на корточках и тихо произносит:
— Я не стану подходить ближе чем на метр. И я не хочу, чтобы отсюда ты ушёл с красной щекой, ноющей рукой или легким сотрясением от неудачного падения… или удара. Я дорожу тобой чуть больше, чем обычным лучшим другом. Как самым любимым братом дорожу, — Юра сильнее обхватывает длинными руками колени, впивается в них ногтями, Виктор всё замечается: неловкую робость, предостережение получить словесно, что опять, «опять ты всё не так делаешь, Плисецкий». — Юр, ты общаешься с человеком, у которого реальные проблемы с психушкой, я не знаю, как это всё тебе объяснить.
«Тогда не объясняй, придурок». Юра поднимается, не отводя глаз с Виктора, те полтора метра, что между ними, короткими переходами не торопясь преодолевает, а Виктор остаётся стоять на месте, только на ноги встаёт неуверенно, переминается, сжимает ладони и губы. Можно вытянуть руку, чтобы чужой груди коснуться, ладонью повести по рёбрам и замереть над сердцем. Они смотрят друг другу равноценным замученным взглядом, тени залегают от внутренних истерик под голубыми и зелёными глазами, и Витя хмурится привычно за последний месяц, строившаяся минутами непроницаемость рушится бисквитным домиком, и Юра над ней тяжело вздыхает, подаётся вперёд и крепко обнимает, от всего своего гулко бьющегося живого любящего сердца.
— Ты уже знаешь, кто ты.
Никифоров чувствует тепло его тела, приятную лёгкость от недостатка воздуха в зажатых лёгких, много, много волнения, неподдельного первородного страха не за себя, а за чужого, другого человека и обнимает, еле касаясь, точно воздух.
— Сказал бы я, кто меня доводит, но лучше промолчу.
У Юры подрагивают плечи, руки, пальцы и колени — это особенное предчувствие нагнетающего восходящего паралича ударяет запахом моральной деградации, — он поспешно ослабляет объятия, вмиг становится хуже, и Витя косится, в глаза пытается заглянуть и только потом, когда от его взора прячутся в его же широком плече, подхватывает к груди.
— Котёнок?
— Я знаю, что совсем не подарок. Но мне тоже обидно бывает.
Объятия становятся больными, резкими, удушающими, под любовь идут — она вся из себя перешитая, гнойная, изнутри протухшая, и только снаружи ещё можно заворожиться прекрасным. У Плисецкого ворох всполошенных волос приятно пахнет, вновь бешено сжимаются руки на чужих лопатках и он до одухотворения очарователен в своей беспомощности.
— Прости меня, котёнок.
— Я многое могу тебе позволить сделать, — Юра с трудом выдавливает из себя слова дрожащим голосом, он не может не сказать и признать не может, что Викторово «нет, не забыли» было верным. — Да чёрт возьми, я могу позволить тебе сделать что угодно, только не воспринимай это как должное, это сильно задевает.
У Виктора сдавливает глотку, тяжелеет дыхание, приостанавливается мыслительный процесс и голова — белый лист с квадратом Малевича в центре. Наверно, поэтому говорит не по теме, куда-то в сторону уводит и мальчишка ему поддаётся от такого вымученного вампирического бессилия.
— Я знаю тебя уже достаточно хорошо. Лучше, чем кого-либо, с кем общался бы такой же срок, неужели тебе не надоело постоянно шипеть в мою сторону?
— Я бы тебе ещё и лицо расцарапал при возможности с радостью.
— Лучше б расцарапал, чем болтал, — Виктор на деле впивается ногтями в Юрины плечи, разжимает и виновато заглаживает, мол, у меня тоже когти есть. Юра всё понял, поежился и сдался на божью милость Господа Виктора, он даже знает, где алтарь жертвоприношения находится, только почему-то его туда упрямо не пускают.
— Я лучше помолчу, иначе мы либо переругаемся, либо передерёмся.
— Умница, — ладонь с плеча скользит вверх по холодной щеке, убирает отросшие пряди и очерчивает невидимую линию на лбу, где по теории должна заканчиваться чёлка, не вклиниваясь в живой мир. Витя быстро целует в не мокрый, но тоже холодный нос мягкими контрастно тёплыми губами. — Надо будет тебе ободок подарить.
— Да знаю я тебя — ты ведь ободок подаришь. Только с ушами.
— Какой-нибудь металлический, под золото. Я уже такой видел. Тебе подойдёт.
— Да мне и так неплохо. Но не факт, что волосы снова с краской не познакомятся в художке.
Он представляет: синий, жёлтый, красный мажет по волосам, задевает щеки и привычно въедается в кожу рук, пестрят оттенки на фартуке, задевают собой одежду, а разводы по палитре неловким движением могут замарать пол и, возможно, чьи-то белые кроссовки в связи с новоявленной модой.
— Подожди минуту, — Виктор манерно плавно отстраняется, весь в своих первозданных идеях и воспоминаниях, ловя флешбеки, как теннисные мячики, выглядывает из-за двери спальни и оглядывает растерянно стоящего Юру. У Юры шок и скромное матерное выражение от зубов вот-вот должно выскочить.
— Можешь пока присесть и расслабиться, — Виктор говорит улыбкой «не переживай», «успокойся, котёнок», «ты можешь расслабиться, никаких фокусов с выскакиваением клоунов». Но Плисецкий сидит на диване, оглядываясь на дверной проём, и ждёт с молчаливой интригой; говорит себе, что истерику закатывают только истерички, и нужно уметь сдержанно посылать людей. Взглядом. Одним только выражением лица.
Никифоров перебирает верхние полки шкафа, задевает альбом, пару потёртых пакетов из Ашана с не менее потёртыми вещами, которые только моль не проела, потому что этаж, сетки и дикое «поди сюда, сука» только при выявлении местоположения; в одном из фирменных пакетов-маечек находит ободок, набор шпилек и бархатный мешок с невидимками, правда, в таком же мешке пробки из секс-шопа продают, — очень заботливо с их стороны; — по пути вытаскивает из второй снизу полки чёрную расчёску. Шпильки и невидимки выкладывает так, чтоб под рукой лежало, а ободок суёт любопытно уставившемуся на него Юре повертеть, подумать, обдумать и даже вставить своё веское «эточёбля?».
— Не против вплести это? Так волосы мешаться не будут, — Виктор встаёт позади, подхватывает расчёску пальцами и зачёсывает блондинистую чёлку, перехватывая у основания жидкие пряди. Юра на удивление даётся, слово веское не вставляя, позволяет мазнуть себя губами по щеке и развернуть голову прямо — по правде, он немного тает от плетения и аккуратного копошения в волосах у корней чужих пальцев и между делом чуть ли не глаза мутные прикрывает, откидываясь на твёрдую спинку.
— Ты хочешь меня в этом из дома выпустить?
— Готов отдать, если понравится.
— В первой же подворотне все гопники мои будут.
— Ты их сразишь своим матерным, — в чём, конечно, Никифоров не сомневается, как и в том, что Плисецкий сможет отхватить следом. Он цепляет прядь с правого виска, давит на голову, чтобы Юра прогнулся — Витя упрямо не думает, как можно прогнуться, если не в шее. Сегодня он за парикмахера, а парикмахер — существо бесполое, как врач, таксист или лучший друг. — Но если ты всерьёз опасаешься, готов довезти тебя прямиком до дома.
— Просто доставь до художки. Скажу, что по дороге фанатки поймали, связали и нацепили это безобразие.
— Какие злостные фанатки. А про причёску что скажешь? Руки растут из приличного места?
— Просто плети молча, — Юра с тягостью вздыхает, глядя, как грудная клетка в отражении телевизора перед ним высоко вздымается и сдувается, как гелиевый шарик, опуская плечи ещё ниже. Виктор постепенно в косу вплетает зачёсанную чёлку, невидимками подцепляет волосы и очень похож на Барановскую в момент сосредоточения. — Пару часов позора я как-нибудь переживу, если всё-таки решусь с этим заявиться.
— Не могу молча, давай поговорим.
— Вот только не говори, что ты ходил в этом… — подросток мнётся, выдавливает короткое «эм» и уточняет, на пальце ободок вертя. — В этом.
Этот момент для Никифоров подобен падению в бездну, голова тянется к стенке, а стена бетонная, твёрдая и расшибить мозги может запросто; Юра над ним не смеётся, нет, но видеть ущемление по половому признаку, прошлому и в принципе наплевательское отношение, как к калеке, — это давит на протяжение всей жизни. И слава богу, Юра совсем не такой.
— Я ненавижу эти моменты жизни. Совсем ребёнком, когда ещё катался, мама мне вплетала и не такое, те же синие розы, делала высокие причёски. А вечерами, когда ей заняться было нечем, она меня заплетала; казалось, её это успокаивало, что ли.
— Извини, что напомнил, — Плисецкий опускает взгляд на свои руки, пальцы проходятся по маленьким белым розам, на ощупь воспринимая бархатный материал, и несмотря на время, всё это кажется почти что новым, едва пару раз использованным. — Но на тебе это точно смотрелось лучше, чем на мне.
— Избавься от привычки извиняться за моё прошлое. А как смотрится — это мы узнаем. Если не подойдёт этот, то у меня ещё с десяток венков похожих.
— Такими темпами я точно подстригусь.
— Не стоит, котёнок, — Никифоров нагибает голову Юры в другую сторону и под ворохом волос невидимками скрепляет косу на затылке. — Твоя длина самая приемлемая. Да и я не представляю тебя с причёской покороче.
— Тогда избавь меня от удовольствия выходить с подобным на голове в люди, хорошо? Дома плети, сколько хочешь и что хочешь. Это даже успокаивает.
— В люди с венком выходить не заставлю, не деспот же. А вот это стоит оставить хотя бы для художки.
Остаются последние штрихи — закрепить ободок перед косой, подвязать бант на загривке и шпильками ослабить плетение, чтобы не выглядело, словно Юру стая окатившихся кошек приняла за своего и вылизала сверху донизу. Витя встаёт перед мальчишкой лицом к лицу, подаваясь, пальцами придерживает за подбородок и пряди по бокам легко вытаскивает, прикрывая виски и закрывая уши. Мужчина скашивает испытывающий потяжелевший взгляд на причёску, следом заглядывает в настороженные Юрины глаза — получилось, нет? Или не красиво? Или я что-то не то сказал, и ты опять истеричка?
— Чёрт. Я себя какой-то барби сейчас чувствую.
— На соревнованиях точно также, — Виктор коротко мотает головой и самодовольно хмыкает, потому что не должно было получится убого, оно не могло. Он на самом деле очень доволен, а Юра невероятно красив. — Можешь посмотреть в зеркало.
Юра закатывает глаза от упоминания соревнований, чемпионат мира, он ведь скоро, а у него большие планы на тренировки, которые в круговороте всеобщих истерик всецело чахнут, и вместо того, чтобы откатывать и оттачивать последние рисковые прыжки он идёт к зеркалу в чужом доме, безбожно прогуливает время и врёт родителям.
— Не напоминай.
Виктор — его стыд и совесть, когда рядом, — подбирается сбоку, широкие ладони кладёт на плечи. Его голос льётся в левое ухо томящим шёпотом, нежными низкими тонами и где-то в глубине щекочет пугающее, гонимое гормонами, возрастное «хочу», по низу живота словно пером пробегаясь и целуя сквозь одежду в самом извращённом месте.
— Ну как?
— Я на девку похож.
— Очень… информативно. Тебе не нравится?
Юра мнётся и, неожиданно для себя, краснеет:
— Это мило. Но факта не отменяет. Но всё равно… неплохо. Спасибо.
— Пожалуйста.
Никифоров цепляет мягкий угол подбородка, поворачивает такого послушного Юру к себе и целует в тонкие губы. Это, вероятно, неправильно, непотребно, против природы и мироощущения, и репродукция у них не получится (наверно, именно поэтому их отношения аморальны), это заводит, подначивает, выворачивает наизнанку от желания друг друга только потому, что это так сокровенно, никому не расскажешь и не покажешь, оставишь у себя в памяти, сердце, на руках и теле эйфорическими картинками и соприкосновениями, чтобы каждый поцелуй становился родным глотком воздуха, и дрожь в теле сбивала с ног.
— Вить, — Плисецкий чуть отстраняется, скользит ладонями по чужим плечам вверх и вынужденно спускается вниз. — Я опоздаю.
Витя, понурив головой, морально собравшись и губами легко коснувшись острого Юриного подбородка, будто силы одолжив, ступает спиной на шаг назад и толчком в спину отправляет мальчишку в коридор. Ведь чем меньше видишь прекрасное и запретное, тем пуще не работает программа «меньше хочешь», и Никифоров, идя следом, глядит с неумолимой тоской.
— Когда-нибудь ты будешь в моей власти, а у нас наедине будет много-много времени, — он подаёт Юре куртку, надевает пальто и возвращается за плюшевым котом в полиэтелене, передавая такого большого и мягкого уже обутому и собравшемуся хозяину.
Это плюшевое чудо в тонких руках делает Плисецкого ещё младше и бьёт по моральным устоям ещё сильнее, как будто головой на наковальню уложили и куют, куют, куют. «Хуйню выковывали», уверен в себе Виктор, абсолютную хуйню. Мешок картошки и то моральнее его.
Никифоров на автомате обувается, сжимает связку ключей в кармане и выключает свет в коридоре; чувствует себя позером, но упрямо открывает перед мальчишкой дверь из соображений чужих занятых рук, шутливо кланяется и, честно говоря, разбит и подавлен. — Прошу, котёнок.
— Мне и так сейчас можно в рекламе «моя маленькая фея» сниматься, не усугубляй ситуацию.
Юра недовольно косится, сжимает игрушку крепче и думает, мол, ты мужик, тебе тридцатка близится, не надоело вообще?
— Молчу-молчу, — и правильно делает. Потому что кажется, что так ухаживать — неадекватно вообще, вести себя как сангвинический маразматик, вечно бросаться в крайности. Лучше бы, кусает щёку Плисецкий, лучше бы Виктор всегда был Виктором — и есть в том апатичном, убитом, психически нестабильном идиоте то, что не даёт удирать, сверкая пятками, из жизни, две линии — здравомыслие и возраст — проглядывающих сквозь одно сплошное «я не хочу сделать тебе больно».
Витя стоит позади, оглядывает длину волосы и пару прядей вертит в пальцах. Думает, что опять забыл очки, опять проебался, опять хочется долго извиняться и перестать быть, лаконично говоря, петухом.
— С твоей длиной волос очень мало, что можно заплести. Давай в следующий раз попробуем завивку?
Юра резко накрывает начавший дёргаться глаз ладонью.
— Я подумаю.
Это так через задницу, но смешно и сатирически, что Никифоров едва сдерживает глухой смех ещё полминуты. В молчании они доходят до автомобиля, Виктор привычно открывает для мальчишки дверь, бережно вынимает из его рук игрушку, не внушая сомнений и подозрений в эксплуатации, с осторожностью укладывает её на задние сиденья и щурит глаза от мигающих фар заезжающей во двор машины.
— Ты с котом до дома без проблем доберёшься?
— А что не так может быть?
— Культурные гопники Питера в тёмных подворотнях могут быть, — мужчина протягивает свой телефон Плисецкому с открытой строкой места назначения от текущего. Его пальцы быстро перебирают по экрану, жмут на кнопку «построить маршрут» и передают девайс обратно хозяину.
— Я на такси поеду.
— Успокоил, ладно, — Никифоров заводит двигатель, сомневаясь в актуальности времени года, ждёт, пока в салоне потеплеет и все металлические шестерёнки прогреются, иначе неприятно было бы заглохнуть на одном из многочисленных поворотов. Для Юры он внимательно изучает зелёную линию, ведущую по пробкам, и запоминает дорогу, а если вдруг — живой GPS совсем рядом сидит. — Помнишь я спрашивал, хочешь ли ты поступать куда-нибудь после выпуска?
Мальчишка закатывает глаза и натянуто стонет не проговариваемые звуки. Даже одиннадцатый класс не начался, действительно, да?
— Опять?
Виктор в ответ ободряюще улыбается, имея в виду, что это не то, что вы подумали и научной ценности не несёт, как и развивающе-наставляющей функции.
— Я хотел сказать, что может тебе поступить в колледж с художественным уклоном?
— Я не хочу думать об этом, особенно сейчас.
— Ладно.
— У тебя какой-то талант грузить мне мозг в самые неподходящие моменты.
— Это обычный вопрос, котёнок, который направлен на твоё любимое дело. Я не вижу ничего тяжёлого.
— Очки купи, на старость лет зрение портится.
— Конечно, а ты так сверкаешь, что положение дел лишь усугубляется.
— Езжай молча, — Юра прикрывает глаза.
— Не язви, — Виктор цокает языком и откидывается на спинку, пока впереди назревает многовековая пробка под название «стояк года».
— Мяу.
— А говоришь не котёнок. Если ты хорошая киса, мяукни ещё раз.
— Мяу, — затор из машин перед перекрёстком томительно продвигается на пять-семь машин в три минуты, это кажется угнетающе долгим процессом, как и плохо сдерживаемая улыбка Виктора. А Юра издаёт звуки, сам того не понимая почему, но недовольно и не знает, как остановиться. Становится неуместно весело наедине в замкнутом мизерном пространстве.
— Дашь себя погладить?
— Какие мы культурные, спрашиваем разрешение.
— Котята не говорят, знаешь ли.
— Мяу, блин.
— Погладить? — Никифоров спрашивает тише, оборачиваясь, после полной остановки и полностью убирает руки с руля. Плисецкий настороженно внимательно смотрит и, замирая, кивает. В груди всё разом ухает совой и сердце быстро-быстро колотиться, когда мужчина широко раскрывает руки, подаваясь этим касаниям.
— Иди ко мне, чудо.
Юра придвигается к Виктору, который обнимает его за плечо, прижимает к своему боку и кладёт вторую руку на руль, плавно двигаясь вперёд к светофору; искажая где-то пространство, время вновь застывает для них, всё оставшееся позади исчезает, и мужчина прижимается щекой к светловолосой макушке, водит пальцами по худой спине, оглаживает плечи и длинную шею, чувствуя мягкую ткань чёрных сплетённых лент.
— Хочешь снять это?
— Я уже даже забыл.
— Тогда когда сам решишь, — Виктор зарывается ладонью в белокурые волосы, знает, как это приятно и Юра должен был бы уже гортанно мурчать, если бы мог, но он крепче прижимается к телу, теплу и ласкающим его рукам, что и этого достаточно. — Завтра идём в кино?
— О черти, я точно не доживу до конца недели.
— Выживешь, обещаю. Давай сходим, котёнок. За один фильм тебя не заставят четырнадцать часов крошить лёд коньками. Это нечестно, по крайней мере.
— Да иду я, иду.
— Мне Лилию предупреждать?
— Как-нибудь до либо после тренировки получится?
— После. Неудобно будет?
— Так даже лучше.
— Я заеду ближе к десяти и верну тебя в час, — Никифоров спускается к шее, прямой горизонтальной линией доводит до щеки и пробегается по выраженной скуле к бледным потрескавшимся губам от мороза, потому что правда нужно меньше целоваться на холоде. Но это трудно. — Готов даже накормить.
— Вот заметь, за язык тебя никто не тянул.
— Знаю, — он улыбается, шумно выдыхает, от включённой печки комфортно должно быть, но Юра с его бешено бегающими глазами изнутри горит и ёрзает по сиденью, поднимая совсем детский счастливый взгляд. Витя понимает, что язык прикусить нужно, но опечалено косо глядит на мальчишку и предостерегающе — на дорогу. — К кино и позднему ужину прилагается моя квартира и мягкая постель, но с ночёвкой тебя уже не отпустят.
— Я же говорю — ты просто мастер портить настроение.
— Что поделать, питаюсь чужой мимолётной радостью в глазах, — Виктор тянется вперёд, целует мягкие искусанные губы и ласково оглаживает каждую Юрину ранку кончиком языка, прикрывая глаза лишь на секунду, пока в проступающем реальном мире не стали слышны звуки гудения автомобилей, завывающие сигналы и свист чьих-то шин неподалёку.
— Хочешь медаль? Обломщик года.
— Молчать, котёнок, — он ласково шепчет в губы, зависая на пару мгновений, а потом давит на педаль газа, необоснованно продолжая держать Юру рядом с собой, ведь это опасно.
— Ведь замолчу сейчас, скучно будет.
— Можешь лечь мне на колени и о чём-нибудь поговорить.
— Не хочу, в машине неудобно.
— Как пожелаешь, принцесса.
— Даже котёнок лучше, чесслово.
— Ты сейчас выглядишь, как самая настоящая принцесса, — Никифоров незатейливо улыбается, бездумно и без подвоха, восхищаясь такой красотой — в меру женской и мужской одновременно, ведь сотня русских баб же себя подстелила бы под Плисецкого, будь у них такая возможность. А Юра здесь. — Так что имею право.
— Вот это и ужасно, — Юра дёргает себя за прядь волос и садится прямо; это не просто ужасно, сказали, забыли, всё прошло, это позорно и низко, а в отражении зеркала подстёгнуто кажется, что высмеют, плюнут и раздавят, не оставив ничего своего личного, кроме имени.
— Только не расплетайся, пожалуйста.
— Тогда не называй меня так.
— Ладно. Котёнок. Будешь котёнком, — Виктор выезжает из пробки, заворачивает на мост и предостерегается на самом деле заводить тему самостоятельно. — О чём поговорим?
— О том, как меня всё зае… — Плисецкий случайно прикусывает губу, не до крови, но свежая рана пробирает болью челюсть изнутри. — Ауч! Достало меня всё!
— Фигурное катание ты не бросишь, как бы оно тебя не напрягало, — Никифоров понимающе кивает, размеренно вкрадчивым тоном поясняя, что, правда, твоя губа заживёт, прости меня ещё раз. Сам он осознает, что завтра опять и снова придется терпеть толпу полусозревших взрослых с гормональными взрывами. — И художку тоже. У тебя есть какие-нибудь фетиши?
Юра перевёл взгляд с окна на Виктора и обратно.
— У тебя есть какие-нибудь нормальные темы?
— Как зовут твоего кота?
— Меньше знаешь — крепче спишь.
— Ты дашь мне свой номер?
— Возможно.
— Сейчас?
— Нет.
— Ясно. Улетел бы на край света?
— Улетел бы с края света. Вниз головой.
— Каким образом ты хочешь покончить жизнь самоубийством?
— Тут много вариантов.
— Самый любимый.
— Поезд. Быстро, эффективно, руки-ноги во все стороны.
— И проблемы для посторонних. Если допустить существование параллельных миров, какой бы ты хотел? Сможешь описать?
— У меня перегрузка, — Юра потирает виски, зажмуривается и едва-едва посматривает на мир, прищурившись, и Виктор на него беспокойно косится — окно закрыто, температура комфортная, ремень есть. Свет, звук? Солнечные вспышки?
— Я не тороплю. Подумай.
— Ты требуешь от меня слишком философских размышлений посреди дня.
— Как бы ты представил наши отношения?
«Никак не представил».
«Нечего представлять».
«Отъебись, Вить, по божески прошу».
Плисецкий отягощённым вздохом и мученической болью в глазах молит не допытываться, ведь нет отношений, не из чего строить, и ты сам ничему не даёшь развития, Никифоров. Не спрашивай, это подло.
Виктор понятливо затыкается на две минуты, чтоб и его отпустило от таких вопросов — быстрых, информативных, продуктивных, дающих гораздо больше знаний, чем долгое анализирование и выводы из воздуха.
— Я помолчу. Отдыхай.
Для Юры это кажется больше сигналом, что можно не напрягаться — задуматься о своём, пустом, неразбираемом, ещё раз попытаться открыть ящик и перебрать вещи, которые там уже с месяц валяются. Или Виктора представить в амплуа главы семьи, целующего по утрам, заезжающего после школы, тренировки или занятий в художественном, который по самым красивым местам Петербурга водит, упоённо в Эрмитаже о каждой картине рассказывает и трахает властно, требовательно, с любовью и самоотдачей; Виктора, который не обижает своим отношением.
У Плисецкого взгляд, с которым он в окно пейзажи проводит, пустой и безликий, ничего в себе не несущий, даже не больной.
Никифоров поджимает губы и руль руками до побеления, он долго не говорит, долго думает, долго ведёт куда-то по закоулкам мимо пробок. Слишком много этого «долго», и о тишину трескаются его амбиции, потому что Юра его просто не хочет слушать.
— Я напомнил о чём-то не очень хорошем?
Юра, оторвав взгляд, смотрит на Виктора — настоящего, реального, потрёпанного. Живого, и, как и сам Юра, он не подарок.
— Да нет, всё в порядке.
— Котёнок, — Виктор тяжело выдыхает, Виктор сдувается, хватая мальчишку за ладонь и переплетая пальцы. — Разве всё то, о чём ты думаешь, стоит этого? От тоски и уныния, в которое мы себя загоняем, ничего хорошего. Ничего хорошего и полезного, — он собирается с духом, и сам бы в морду кому врезал, но тогда — он помнит — Фельцману не врезал. — Улыбнись, пожалуйста, только для меня. Мое ярчайшее, дорогое солнце.
Юра чуть оборачивается, едва приподнимает уголки губ, а после — широко-широко улыбается, и это на самом деле страшно, потому что взгляд у него, как у раковых больных — отчаянный, безнадёжный, из последних сил искрящийся секундной радостью, ведь говорят: «надо жить здесь и сейчас», «у тебя есть время» и Юра задаётся таким же вопросом — сколько у него с Виктором времени? Сколько же?
Виктор тут же оглядывается, завороженно, виновато, пережимая руль, и тоже улыбается как последний лгун, думая, что и такая жизнь — тоже жизнь. И она не закончится так скоро.
— Ты моё счастье, котёнок.
Плисецкий улыбается, едва щурясь, Виктор смеётся, смотрит дольше, чем положено, сжимает его руку крепче, чем следовало бы и, вырезая себя в его жизни сквозь продолжительные бессонные ночи методом кнута, кнута и сладкого пряника, от которого всухомятку только плеваться, хочет сказать так много. И во всём позорно сомневается каждую минуту, трусит, поджимает хвост и губами хрипло выдавливает:
— Юра.
— Чёрт возьми, содержательно, — мальчишка смеётся, на издыхании, сам того не понимая. Банально, истерично, глухо.
— Если мой мозг насчёт генерировать фразы для описания чувств, то я не заткнусь, а ты замучаешься слушать.
— У меня всегда есть возможность просто не слушать.
— Это нечестно, Юр. Я тогда этот неподготовленный текст никогда тебе больше не повторю.
— На самом деле твои слова сложно пропустить мимо ушей при всём желании.
— Чем докажешь?
— Твоё дело — верить мне или нет, — Плисецкий пожимает плечами.
— Я верю тебе, — Никифоров обращает внимание на повороты, фонари, увеличившееся число машин. — Слишком сильно верю, желая чтобы ты был постоянно рядом. Я знаю, что не поступишь необдуманно по отношению ко многим важным для меня вещам, и не станешь задавать вопросов, которые бы были показались слишком личными.
— От такого чрезмерного доверия порой не по себе.
— Да, это в новинку. Даже толком ничего не зная, ты был рядом. А ещё, возможно, во мне говорит альтруизм. Я не хочу, чтобы подросток, с которым мне понравилось общаться с первых же строчек в пять утра, котёнок, который умеет проявлять сопереживание и так скупо, но искренне выражает свои чувства, с которым мне обниматься важнее поцелуев, чьё доверие я по-прежнему пытаюсь заслужить, так банально меня покинул. Я с самого начала хотел тебе помочь, не представляю, как так далеко зашло, — Витя понимает, что смысл сказанных слов вышагивает стройбатом мимо него, и, вероятно, внимательно слушающий его Плисецкий, просто делает вид, но улыбка на его лице точно приклеенная. — Я рад. Как думаешь, однажды мы бы познакомились, если бы тогда я тебе не написал?
— Обязательно. Наше знакомство было вопросом времени, но, думаю, оно обязательно бы случилось рано или поздно.
— И всё-таки ты солнце с глазами и улыбкой, ценою в миллиарды сверкающих звёзд.
Никифоров снижает скорость и паркуется почти перед входом в здание, с загорающейся подсветкой, резными выступами, объёмной лепниной и всем тем, чем так прекрасен Санкт-Петербург для заезжающих туристов. — Приехали, — он поворачивает ключ, оборачивается на Юру и гораздо спокойнее держит его за руку; дышится легче, глубже, насыщеннее, без страха стать виновником очередной автомобильной аварии.
— Не забывай, что солнце может не только согреть, но и сжечь, — Юра впивается отросшими, кое-где поломанными ногтями в руку и подаётся вперёд, коротко целуя своего мужчину в щёку. — И сейчас бы я с радостью сжёг это здание.
— Сказал бы я, дыши глубже, оно того не стоит, но отпускать тебя не хочется.
— Я что-нибудь тебе нарисую.
Виктор мало воодушевлён, растерзан разлукой и приближающимися закидонами в стиле «давай поговорим о том, о чём ты не хочешь говорить», потому что так он бы всегда оставался рядом, Юре помогал, Юра бы не чувствовал себя на грани падения с крыши и, может быть, сдохнуть не желал. Он кладёт на тонкую Юрину шею ладонь, возвращая поцелуй по линии челюсти, губами опускаясь к давнишнему, самому первому засосу.
Плисецкому нравится и Плисецкий тает, отстраняется и тянется на заднее сиденье, весь выгибаясь в пояснице и приподнимая задницу.
— Что тебе подарить в следующий раз?
Юра, не удержавшись, утыкается носом в мягкий материал и улыбается.
— Да мне как бы не нужно ничего.
— Тогда я что-нибудь придумаю, котёнок.
— Да я в этом даже не сомневаюсь, — мальчишка, быстро неловко усмехаясь, подхватывает игрушку и портфель и выходит из машины; выходит в лужу, грязь, ступает в талый снег и обдаётся влажным воздухом дедушки мороза. — Спасибо за подарок, — он с улыбкой аккуратно закрывает дверь, привычно не дожидаясь ответа, и уходит к дверям художественного заведения.
Виктор выдыхает под нос: «Пожалуйста», прикрывая веки и выходит по глупости легко и воздушно, как в первых отношениях школьников, когда отпускает. Но только когда отпускает. Юру хочется радовать, перестать сравнивать, оттягивать его в прошлое и начать наслаждаться заманивающим эффектом порхающих живодёрских бабочек, пока их личинки не выели мозг — и сам Плисецкий не стал бы им дирижёром.
***
22:51
Виктор:
Как художка, Юр?
Юрий:
у меня возникло желание её поджечь всего три раза, представляешь?
Виктор:
Представляю.
Я в три раза больше захотел спалить учебные пособия, пока составлял план на следующую неделю и отчёт.
Что творили?
Юрий:
сегодня мы скорее вытворяли. я пришёл чуть с опозданием, а там такой дурдом и чуть ли не мольберты летают. я не знаю, что сделали эти долбо… люди, но препод чуть ли не вылетел из класса с криком «рисуйте, что хотите, только замолчите на пару часов!». уж не знаю, действительно ли это было разрешением, но неважно. у тебя такие же ученики?
Виктор:
Возможно, но только не со мной. Студенты сидят тихо, поджав зубы и языки, а студентки следят за каждым движением. И все дружно они систематически меня ненавидят в последние пятнадцать минут урока, пока пишут тест.
Это я сейчас обобщил. У меня каждый день высиживают по три класса.
Да и не оставишь же этих идиотов наедине с инструментами — разломают по кусочкам, никакого в них уважения.
Юрий:
ты вызываешь во мне когнитивный диссонанс
Виктор:
М?
Юрий:
я начинаю рассматривать ситуацию не только с позиции ученика, но и с позиции преподавателя. так что непонятно, кого жалко больше — детей или учителей. и вот запутался уже
Виктор:
У каждого своя правда; есть и нормальные ученики, на которых смотреть загляденье, но дети остаются детьми даже в свои восемнадцать. Я им не занижаю оценки, котёнок, просто ругаюсь и заваливаю тестами
Юрий:
просто ты изверг
Виктор:
Я хороший, не ври
Юрий:
хороший, но учиться у тебя точно не хотелось бы
Виктор:
Будешь паинькой, и тебе понравится
Буду улыбаться только тебе
Говорил с родителями?
Юрий:
я пришёл и упал в кровать, у меня язык не ворочается
Виктор:
Зато рядом с тобой, бесспорно, ворочается кот
Давай я ей позвоню?
Юрий:
тебе заняться нечем?
Виктор:
Мне не хочется оправдываться завтра
Юрий:
звони — я не запрещаю. лично у меня никакого желания сейчас даже вставать с кровати, я бы и сам позвонил в соседнюю комнату
Виктор:
Пару минут, котёнок, и я с тобой
***
За пару минут случается нечто неумолимых масштабов — от «дорогая, что случилось?» до «ты оборзел, Никифоров, это будет одиннадцать ночи!».
На повышенных тонах своей матери Юра порой думал, соображал и матерился посреди улицы на не останавливающиеся машины и разгорающийся скандал норовил перетечь не только в телефон, но и в комнату.
Ведь как же так.
А потом телефон взял в руки Яков, и Плисецкого пробрало лютым ужасом, как если бы он снова пьяным в стельку домой приволочился на шатающихся ногах. Мракобесие.
Но стены не дрожали, штукатурка, будь она проклята, не отваливалась и в комнату с лютым взглядом никто не стучался. Значит, не всё так плохо было у Виктора в искусстве дипломатии.
***
Виктор:
Договорился
Завтра идёшь со мной просвещаться в мир сказок, потому что очень-очень упрашивал, а я не смог тебе отказать.
Юрий:
ох чёрт, меня не забыл приплести…
Виктор:
Тебя же отпрашиваем, не меня
Правда, Лиля до сих пор ищет подвох. Она громко говорила?
Юрий:
двери закрыты — было слышно. оцени уровень громкости
Виктор:
Она кричала, ясно.
В любом случае, я твой защитник, Юр
Мне Яков дал обещание, что не будет тебя загонять
Юрий:
меня уже загонять успели. к счастью, ноги мои ты не видел
Виктор:
Сфотографировать не хочешь?
Юрий:
нет
Виктор:
Ты ноги свои береги, котёнок
Юрий:
пф, хожу ведь, причём ровно и не хромая, значит всё не так плохо
Виктор:
Плохо будет, когда тебе ногу оторвёт — со всем остальным ты встанешь и пойдёшь
Юрий:
какой ты оптимист
Виктор:
Стараюсь)
Юрий:
уже представляю свою походку с открытым переломом
Виктор:
На одной ноге пропрыгаешь
Юрий:
пф, спасибо.
Виктор:
Я тебя на руках носить буду, повреди ты ногу
Юрий:
давай всё же без повреждений обойдёмся, иначе придётся надевать коньки на руки
Виктор:
Забавная картина получится
Юрий:
нет уж, не хочу пробовать
***
Виктор смотрит на время, отмигивающее в правом верхнем углу, и на постепенно клокочущий рёвом чайник. Листы на А4 заполнили стол, подоконник, фурнитуру, их хотелось порезать в салатницу и залить кипятком вместо соуса, красиво пропиздев на работе, что «домашнюю работу съела собака».
А Юра молчал. Сжимал в руках телефон, бесполезную, на самом деле, игрушку, когда живёшь с человеком в одном городе, и молчал. И не знал, что ему делать, пока Виктор заваривает чай.
***
Виктор:
Всё! Заебало. Убивайте меня, я больше не хочу считать часы, средний балл и расписывать темы на девять классов
Это чёртово насилие со стороны преподавательского состава — спихнуть в мои руки макулатурную работу. Сожгу к чертям, заберу тебя, и уедем туда, где море тёплое и ночи звёздные!
Давай поговорим? Мне нужно отвлечься, пока посуда не полетела в стены
Юрий:
чём тебе рассказать?
Виктор:
Кем ты мечтал стать в детстве?
Юрий:
я стою на коньках сколько себя помню, и ответ очевиден. был небольшой период, когда хотелось стать художником, но это перешло в обычное увлечение
Виктор:
Может тогда какую-нибудь историю из детства?
Юрий:
сложно так сходу вспомнить
Виктор:
Первые трудности фигурного катания
Мне первое время ужасно мешали волосы
Приходилось их постоянно закалывать, Яков ругался, что чёлка лезла мне в глаза, и пришлось научиться заплетать косы и колоски.
А в первый год занятий я всё ещё боялся падать, выходя на лёд сквозь внутренние истерики
Теперь ты
Юрий:
жаль у меня нет возможности позаплетать тебе волосы. куплю парик, поставлю на банку и буду включать фантазию
ну, знаешь, я долго учился подниматься. может смешно прозвучит, но встать после падения для меня было огромной проблемой довольно долгое время. с постоянно ноющими ногами «под космос» было трудно смириться, хотелось послать всё и всех, уйти, что я даже порой и делал, но это так — больше издержки вспыльчивого характера, чем какая-то трудность
Виктор:
А тебе часто указывали на издержки твоего характера?
Ты умеешь заплетать?
Юрий:
ах да, вроде что-то было про то, что он, мягко говоря, не очень… я не вслушивался
элементарно косу любой дурак заплетёт
Виктор:
Они не тем способом тебе об этом повествовали~
Котёнок, вот вопрос — что тебя побудило отращивать волосы?
Юрий:
мне так больше нравится. стричь короче — выглядит ущербно. да и терпеть не могу лишний раз стричься, потому что сотворят своими руками из задницы чёрти что такое, что даже бантик сбоку не спасёт, а мне потом ходи с этим
Виктор:
Но ты стрижёшься или окончательно решил отпускать?
Юрий:
меня пока так устраивает. вряд ли подстригусь в ближайшее время
ты что-то имеешь против моих волос?
Виктор:
Не хочу, чтобы было слишком длинно. Мне нравится так.
Юрий:
отстригу.
Виктор:
А можно я попробую?
Под твоим чутким руководством, естественно
Юрий:
ты попробуешь, а мне потом пару месяцев в капюшоне безвылазно ходить?
Виктор:
Говорю же — под чутким руководством
Юрий:
из меня парикмахер и руководитель так себе
Виктор:
Никогда не поздно начать
Почему тебе нравятся мои волосы на фотографиях?
Юрий:
они красивые. логично?
Виктор:
Может быть.
Мне не подойдёт сейчас
Юрий:,
но было действительно красиво.
Виктор:
Был бы это только мой осознанный выбор.
Тебе нравятся лилии?
Юрий:
белые. и чтоб пахли до боли в голове.
Виктор:
А что тебе ещё нравится?
Юрий:
ты вводишь меня в ступор
довольно абстрактный вопрос
Виктор:
Любимые вещи
Именно вещи
Юрий:
не знаю, вообще на вещах особо внимания не заострял. не могу даже ответить сходу
Виктор:
Предоставляешь мне шанс самому выяснить это?
Юрий:
выясняй, мне тоже интересно теперь
Виктор:
Выясним, котёнок
Тебе спать не пора?
Я хочу, чтобы ты выспался
Юрий:
да ухожу, ухожу
Виктор:
Хочу тебя обнять вместо Маккачина
Юрий:
зоофилия всё-таки не твоё?
ладно, извини
это было мило
Виктор:
Зоофилия слишком примитивно
А вот искушать подростка~
В общем, целую, обожаю, жди меня завтра у парадного
Юрий:
всю атмосферу испоганил
покойной ночи
Виктор:
Приятных снов