ID работы: 5318017

Помоги (ему/мне/себе)

Слэш
NC-17
Заморожен
327
автор
Размер:
919 страниц, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
327 Нравится 236 Отзывы 96 В сборник Скачать

Часть 2, глава 8.2: Красавица и Чудовище

Настройки текста
Юра между сидений выглядывает большую промёрзшую картонную коробку из-под апельсинового сока с максимально пафосным названием и минимально дерьмовым вкусом, что, несомненно, прибавляет плюсиков в карму Никифорова, как и пару отметок в сторону его пафосности, напыщенности и богоподобности; выхватывает Виктором же забытый плед, хотя, смекает Плисецкий, подбегая к подъезду, не стоило — нужно было потом этого индюка в пальто послать, чтобы память у него лучше работала. — Сок захвачен, жду дальнейших указаний. Виктор с улыбкой хмыкает и кивком головы даёт понять, что право открыть дверь предоставляется владельцу и меньше выпячивания своего обладания лучше может быть что-то и сделает. Например, Юра перестанет с подозрением коситься исподтишка; он достаёт ключи из кармана, на ходу вертит их в длинных промёрзших пальцах и с глубоким выдохом проходит мимо собственной двери, широкими прыгающими шагами поднимаясь скорее на крышу. — Проведи нас в поднебесье, — говорит Виктор, когда они, стоя уже у запертой двери, мнутся последние секунды, и Плисецкий отчаянно пытается разобрать в темноте, где какой ключ у него в связке. А связка тяжёлая и мощная, по шелесту металла о металл замечает Виктор. — Лестница в небо какая-то. — Не на скорости двести километров в час, к твоему счастью. — Не надо сейчас про скорость. — Хорошо. Будем про счастье. Что для тебя счастье? — Это сложный вопрос, — Юра разрешает сделать мужчине первый шаг прежде, чем самому ступить — мало ли там, проводов понавешали, пару подножек появилось в виде алкогольных бутылок. Самому носом вниз падать не хочется, сроки соревнований слишком близко горят неистовым синим пламенем, но Никифоров тоже не падает, и Юра предусмотрительно запирает дверь. От одного поворота ключа на затвор по пальцам пробегает волнительная дрожь, очень хочется крепко-накрепко прижаться, словно клеем склеили, и не отпускать, пока в груди не перестанет отбивать сумасшедшее сердце до боли под лопатками. — Возможно, быть рядом с тем, кто дорог, но это слишком сопливо звучит, так что я потом придумаю тебе ответ получше, а пока могу говорить, что взбредёт в голову. — Счастье эфемерно, котёнок. И живёт внутри нас. Виктор забирает плед из подростковых рук и вручает Юре две тёплые неостывшие коробки на передержку, от температуры Плисецкий — самую малую капельку втайне от самого себя — мурлыкает шёпотом под нос, а Витя плед, сложенный в два раза, стелит на мокрую и влажную крышу, забирает килограммовую ношу и вытягивается на махровой полулежанке, на которой всё равно даже стоять в шерстяных носках будет холодно, но сидеть вместе отчего-то кажется Виктору комфортно. Он зовёт Юру к себе, вытягивает ладони и манит существо в толстовке на голое тело на колени — и Юра падает, запрокидывает голову глубоко и упирается застывшим взглядом в бескрайнее холодное, одинокое небо. Он чувствует, как Никифоров его трепетно оплетает шаловливыми руками за пояс, предчувствует тонко, как эти же руки его до мандража и крепкого, горячего стояка в штанах доведут, но не может упереться и высказать веское, категоричное «фи», потому что оно и не «фи» вовсе, а «я весь-весь твой, Витя. Твой». — Внутри меня максимум микроорганизмы живут, — Юра коротко вслух хмыкает, а на ближайшей к ним звезде, не считая пышущее убийственной радиацией Солнце, даже микроорганизмы не живут. На звёздах вообще ничего не живёт. — В тебе живёт много чего — это нечто неощутимое, что побуждает на определённые поступки. Наши незыблемые мечты — одни из этих вещей, благородство, сострадание, любовь. Это же всё живое. — Про глистов не забудь и про бабочек, превращающихся в опарышей. — О, сарказм пошёл. Давай ещё припишем лампочку в заднице как потухшие идеи великих людей. — Я такое впервые слышу. Виктор показывает смеющемуся Юре язык со взглядом «ты сейчас видишь самое пошлое представление в твоей жизни и оно, возможно, единственное» и подтягивает коробки поближе, как заклятый собственник; к слову, тягучий сыр, стекающий с краёв тёплого теста, вызывает обильное слюноотделение во рту, а первый кусок — гастрономический оргазм для нейронов мозга. — Лампочка во рту уже не актуальна, — Витя мычит что-то под нос, откусывает с изяществом благородного аристократа в пятом поколении и думает, что после гастрита и выписанной еды некультурно обожраться — верх цинизма по отношению к собственному организму. Желудок приятно сжимается, урчит и вязкими потугами не сводит, и это на первые минут тридцать, наверно. — Это вкусно. С моим гастритом противопоказано, но вкусно. — В больницу не завались потом, дядь Вить, — Юра уподобляется одному конкретному взрослому, тоже берёт пиццу и довольно жуёт, потому что это его ужин, это он заказывал, это ему предложили. «Моё, не отдам, и придурка тоже». Названный придурком в глазах и манерах, Никифоров любопытно исподлобья взглядывает, облизывая шершавым языком пальцы. — Это гастрит, а не язва. От одного вечера нехорошей еды ничего не будет. — А это забота. — Серьёзно? А ухаживать за мной будешь, если я свалюсь с температурой тридцать девять? — Ещё один градус, и ты водка. — Минус тридцать — и я слабое вино. Но всё же, могу я рассчитывать, что мне не придётся в следующий раз пытаться преодолеть слабость, ломоту и лень в поисках таблеток и приготовления чая, и это сделает кто-то мне важный? — Я не хочу, чтоб ты валялся при смерти, но если надо, то позабочусь. — Спасибо. У Виктора волей-неволей просачивается искренняя, широкая улыбка на лице, а в руках дрожь — он жалобно для себя, нуждаясь как никогда, обнимает прогибающегося под ним подростка, подбородком утыкается ему в плечо и согласен даже на то, чтобы Юра ему едой в затылок заехал, лишь бы не вырывался. — Какого цвета твой мир? — Голубого, — Юра, усмехаясь, доедает кусок пиццы, отряхивает руки и волнительно, узкой ладошкой, прижимает мужчину к груди. — Как мои глаза? — Как твоя ориентация, — он чувствует задницей приближающиеся любовные пиздюля, те самые, когда Никифоров выдавливает улыбку с привкусом «ты задел моё либидо» и похож на гадкую змею. — Но да, глаза. — Солнышко, — Витя выдавливает с натяжкой чудотворное «с» сквозь зубы, крепко давит запястьем на острые позвонки в пояснице чисто из расчёта холодной мести, но не злится, ведь на дураков и Юру не обижаются, следовательно, они оба два взаимоисключающих себя фактора. — А что ещё, кроме глаз, тебе во мне нравится? Юра задумчиво глубоко проводит растопыренными пальцами по голове Никифорова, поддевает большим чёлку, открывает широкий лоб; Виктор свои предубеждения оставляет за гранью сказанного, глазами вертит по сторонам и выгибает светлые тонкие брови, кажется, что выщипанные. Впрочем, Юра не стремится проверять. — Волосы. — Только это? — Мне перечислить каждую часть твоего тела? — Самое рисковое место, куда у тебя пока хватит сил меня поцеловать? Какая часть моего тела? — Вить, я сейчас скину тебя отсюда. — Ну не надо, — мужчина долго тянет жалобную ноту в голосе, пальцами до ломоты цепляется за махровые края пледа, местами в собачьей шерсти — Юра понимает, что от животных просто так не избавиться, и не критикует за свинство. — Мы же так хорошо говорим. — Только странные у тебя темы. — У меня хорошее настроение, — Виктор подводит руку к его красной ледяной щеке, касается аккуратно, это как по стеклу с ледяными узорами провести, подушечки приятно щиплет, а вот у Плисецкого в глазах стоят беспорядочные без ответов вопросы. — Можешь тоже спрашивать что угодно. — Когда ты разрешаешь спросить, что угодно, я впадаю в ступор. — Ну чёрт, — Никифоров смеётся так, чтобы мальчишке не было обидно, низко и глухо, зажимая рот костяшками пальцев, — это срабатывает. Юрины руки на его шее робко обнимают и не дают им покатиться с крыши вниз. — Что-нибудь лёгкое, Юр. У меня вот в голове ботанический сад. Я помню арки, полностью заросшие плющевидными растениями, помню аллеи, озеро, вкус обжигающего кофе, когда в середине мая ещё дует холодный ветер. Это полёт фантазии. Просто расслабься и вознесись мыслями в звёздное пространство без искажений реалий. — Я заметил одну интересную особенность, что наши полёты фантазии не совпадают во времени. — А когда ты улетаешь? — Тебе дату и время назвать? Обычно ты какой-то серьёзный и занудный в это время. — С девяти до шести? Работа так и кричит — оставь надежду всяк сюда входящий. Ты представляешь, что бы было, если на уроке вместо нотной письменности, так сказать, что б понятней было, я стал разглагольствовать, сколько чувств и переживаний вложил Бетховен в свои симфонии? А потом вдруг припомнил что-то совершенно логически не сходное, говоря будто с самим собой — ну честное слово, меня в дурку было бы впору сдавать. — Вот это да. Но я не хочу в дурку, так что и тебя не сдам. Виктор трепетно ярко улыбается, не быть сданным в дурку звучит, словно тебя отметили божеским знаком, знаком отличия, выделили среди всех живых в рамках одной планеты Земля. — Я лучше буду терроризировать молодежь днём и ночью наслаждаться тобой. Какие тебе сны снятся? — Я почти не вижу сны, но обычно они очень реалистичные — неважно, что-то хорошее или кошмары. Порой я не всегда в тот же день могу разобрать, что снилось, а что было в действительности… — Юра поджимает губы в тонкую линию, ближе прижимаясь к мужчине. — Знаешь, это страшно. Поэтому я даже рад, что запоминаю сны крайне редко. — А если я тебе приснюсь, скажем, в плане у нас все хорошо, мы счастливы, и прочее-прочее, а в реальности мы поссорились, ты сможешь заговорить со мной, как во сне? — Зная себя, не могу исключить варианта, что я могу перепутать сон и реальность. Или же забыть что-то из этого. То есть могу забыть ссору, и общаться как во сне, а может присниться что-то плохое во сне, и я не сразу осознаю нереальность произошедшего. Виктор вспоминает свои кошмар — сплошь и сразу увенчанные детскими страхами, подростковыми переживаниями и вызванные куда более реальной проблемой, чем банальный «плохой день» в середине недели. Кошмары наяву, в поту и крови, от них хочется мозг на полочку выложить, перекатиться на бок и выцарапать глаза в надежде, что это действительно поможет. Он выводит вытиеватый орнамент по Юриной спине сквозь толстовку, смотрит глаза в глаза, у Юры взгляд серьёзный, осмысленный, взрослый, такой не сразу оценишь, подметишь и воспримешь за чистую монету; зачастую все сейчас стремятся быть выше своих цифр в паспорте, а Никифоров как баба из восьмидесятых — не говорите об этом, мне вечно восемнадцать. — Котёнок боится ошибиться? — Вить, это очень страшно. Не ошибиться в какой-то ситуации, а именно то, что сны перемешиваются с реальностью. Иногда даже боль ощущается как настоящая. Виктор долго беззастенчиво рассматривает каждую чёрточку чужого лица: под глазами залегают трёхдневные, а может и более, мешки с привычным оттенком синюшности, как кожа у мертвецов, искусанные им самим губы на холоде сжимаются в линию, высокий лоб нахмурен, а нос, порозовевший и острый, колючий на ощупь, как первый снег. Никифоров думает и знает, что нельзя насильно выталкивать человека в чужие руки за помощью, когда тот сам осознанно к этому не пылают жаром любви и желания с тугим мотивом — «да, я хочу лечиться», потому что у всех зачастую «нет, со мной всё в порядке, это от стресса», но всё равно с заминкой спрашивает. — Ты не пробовал сходить к врачу? У тебя высокая активность головного мозга во время сна, ты… веришь в это. А это плохо. Он очень, очень сильно и много волнуется, и отныне будет волноваться. — Говорю же — сны редко запоминаются, а те, что запоминаются — кошмары, которые не сильно мешают. Куда хуже, если снится что-то хорошее, тогда меня действительно тяжело разбудить, но опять же, особо сильного дискомфорта не проносит, либо я привык. — А, ну да, русские же люди, ко всему привыкают. Когда-нибудь я отведу тебя к врачу, и не отвяжусь от него, пока он тебя не вылечит. — Да тебя за пациента примут быстрее. — Смотря в какую клинику пойдём, — мелькает в мыслях, что это может быть хирургия, невропатология, психология, психиатрия и отдел фармацевтики, скажем, какой-нибудь врач нарколог. — Кстати, напомнил, у меня на следующей неделе приём. Надо будет позвонить и уточнить время. — Решил у психиатра провериться? — Что? — Витя непонятливо смотрит на усмехнувшегося во весь рот Плисецкого, да, шутка зашла, только она не смешная и шутить об этом сейчас, по крайней мере, жёстко; холодком по спине веет, пальцы заставляет судорожно напрягать и всем телом либо жаться к другому телу, либо стремительно искать стоячую советскую батарею, а лучше печной котёл. — Лечиться тебе пора, говорю. На голову. — Я же вроде говорил, что у меня имеются обязательные приёмы. Так что я лечусь. Ты моё лекарство. — Лекарству самому лечиться не помешало бы, видимо. Знаешь, до разговора с тобой свои сны за проблему никогда не считал. — А ты почитай список психический заболеваний по МКБ, твоё входит в подгруппу расстройства сна. Хорошая книга, кстати. — Вообще чудесно, я больной на голову. — Депрессия — тоже заболевание, но многие не обращают на это внимания. Давай о чём-нибудь радостном, а то как бабульки, обсуждаем болячки. — Я вообще не считал себя больным, ты сам это сказал. — Если ты не признаёшь себя больным, в восьмидесяти процентов случаев — ты болен. Мне нравится запах валерианы. — Значит, я тебе тоже автоматически должен нравиться. — Ты мне нравишься, котёнок. — Магия валерьянки. — Ну, больше обусловливается психосоматическим воздействием, — Никифоров ложиться щекой на твёрдое Юрино плечо, покрепче пережимает его в своих объятиях и закутывает в куртку поплотнее, так как здесь, желательно на добрую половину мнения, ещё три таких толстовки нужно. Виктор носом поводит вскользь по участку мальчишеской шеи, гладкой, вытянутой, тонкой, задерживает дыхание при глубоком вдохе и не хочет выдыхать, хочет Юрой пропитаться насквозь. — А запах вот расслабляет. И ты мне действительно нравишься. — Ты мне тоже. Плисецкий улыбается кротко, вскользь, пока Виктор не видит, гладит мужчину по затылку холодной ладонью, а на шее у него тепло от одного касания, и даже неважно, что он там бурчит про себя, обиняки кидает, третируя каждую цепь событий и своё мудаческое поведение фразой «какое же я чудовище». Да, оно у тебе не шик, Витя, смирись с этим и живи, я же смирился. — Чудовище от слова чудо, — замечает он, и Никифоров замолкает на четвёртую долю минуты, которой ему хватает, чтобы голову с плеча поднять. У Виктор «только не пойми превратно» взгляд, «не дай Бог треснет» выражение лица. —  Юр, а давай станцуем? — Что? Ты вот серьёзно сейчас? — Да, — Виктор кивает, нижнюю губу подцепляет зубами и крепко обхватывает горячими ладонями ещё немного детское лицо. — Давай, я научу, если не умеешь. Ну пожалуйста. Юра зависает, как старенький Asus с Explorer, минуту стремительным взглядом упирается в одну точку на крыше за спиной мужчины и гадает, точно ли он не отдавит чужие носки ботинок, не полетят ли они с крыши головой вниз, а может его чёткость и сноровка срабатывает только во время одиночного катания и на парное не распространяется; ведь как это — вверять себя кому-то в крепкие руки? Юра замыкается на этом вопросе, ставит его главным, но не главнее, чем приближающийся Чемпионат Мира и кивает. — Ну хорошо. Никифоров светится, как Дворцовая площадь, и напившиеся малолетки на Алых Парусах, достаёт свой вездесущий телефон и не вправе Плисецкий его винить, потому что сам он поступает также. Нынешний ритм жизни не позволяет оставаться без средства связи дольше трёх часов, а не подавать признаки жизни дольше пяти уже считается сигналом SOS. — Здорово, — восторженно и быстро проговаривает Виктор, скользит пальцами по поисковику в аудиозаписях и ставит на повтор в полную силу динамиков OST просмотренного фильма. Первые ноты и голос Селин Дион напоминают вовсе не Красавицу с её небезызвестным Чудовищем, но плакать над смертью Джека Вите хочется в последнюю очередь, а Юра застывает неподвижно и чувствует себя негнущимся поленом. Барановская — балерина от Бога, а Фельцман — тренер сборной на фигурному катанию, и даже у таких великих в малых, кое-где в более обширных масштабах появляются на свет не совсем идеальные дети. — Я чувствую себя идиотом, — Юра лениво поднимается на ноги, его застывшие в одном положении коленные чашечки когда-нибудь припомнят ему все огрехи театральной композиции кислой миной и неидеальностью пластичности и техники, а Виктор подрывается следом. Мелодия льётся тонкой очарованной нотной живописью в сознании, профессиональная привычка, и Никифоров, правда, методично разбирал каждую часть произведения, чтобы в точности повторить оригинал, но успевает подхватить правую Юрину руку, надёжно сжать её в своей и отвести в сторону. Плисецкий панически мечется глазами по сторонам, а Селин начинает подхватывать высокие ноты в дуете с Пибо Брайсоном, и их танец уже никуда не идёт, даже на помойку. Виктор всё исправляет за пару мгновений, подтягивает мальчишку к себе за талию — это вальс, говорят его движения, лицо и выгнутые брови, и Юрина левая рука сама ложиться на правое Викторово плечо. — Ты никогда не танцевал? — Господи, просто съебись от меня, пока успокоительное действует. Или я съебусь лучше. Мяу, блять. — Юра нервничает, сбивается с мыслей и шагов, не знает, как ещё скрыть своё смущение, если не шипя и отшучиваясь. — Тш. За мат пора вводить штраф. — Это будет сродни налогу на воздух. — Тебе понравится платить. Я невыносимо скучаю, когда мы дольше суток не видимся. — Это звучит как-то приторно-ванильно, знаешь ли. Хотя, танцевать на крыше после похода в кино тоже не лучше. — Тебе нравится, — Виктор шепчет тихо в аккуратное ухо, прижимает под лопатками крепче и сгибает правую ногу в колене, подпихивая ею Юрину левую. — Отведи ногу назад.  — Пойдём, нога, назад, тебя здесь не любят, — Юра улыбается, ступает полшага и упирается носком в голую шероховатую поверхность крыши. Позади него, помнит, находится выход, а позади Виктора — прямой трамплин на больничную койку и обитый леопардом гроб. Никифоров улыбается, не понимая, что в зелёных глаз мелькает страх, паника и ужас, мистические порывы гнева сбросить чужое тело и избавиться от улик. Суицид — страшная штука, Плисецкий всё равно — никогда — не поверит, что Виктор об этом не думал. — Я тебе больше скажу, вторую твою ногу тоже здесь не любят, — они меняются местами быстрее под сильными, надёжными руками, чем до Юры доходит посыл. Теперь за его спиной обрыв, да, он дальше, чем был, но он за спиной. Виктор его останавливает, бросает взгляд на ноги, в глаза и левой рукой пережимает тонкие пальчики. — А теперь правой ногой идёшь на меня. Понял принцип? — Понял, не совсем дурак. И что же тут ещё из моих частей тела не любят? Он задумчиво-томяще возводит глаза вверх, отводит левую ногу назад и кружит в вальсовой дорожке по кругу совсем малого радиуса, не подпуская мальчишку к краю крыши — из-за этого движения выходят скомканными, рваными, порывистыми, но расслабиться Витя боится сильнее, чем его составляющая перфекциониста вопит о красоте композиции и чистоте шагов. — Язычок, когда он много болтает. — Знаешь, что?! — Юру подсознательно тянет начать вырываться, отскочить в сторону, с крыши скинуть, самому прыгнуть, но всё же танец и руки на теле отвлекают от раздражения, а методичные движения и объятия, словно за твоей спиной очень крепкая твёрдая стенка, к которой тебя с силой вжимают, почти убаюкивают, дают минуту релаксации и воодушевления. Ему становится стыдно за мысли, к которым Никифоров не подаёт повода, и это, здраво осознавая, невообразимо глупо. — Вечер хороший. Виктор понимающе кивает; конечно, орать на весь ближайший квартал никто не станет, особенно с крыши для привлечения внимания или подачи сигнала, как небезызвестный Чёрный Рыцарь Готэма делает с помощью прожектора. Юре хватит и голоса, не надо ему мегафона. Но им удаётся говорить, не делать заминки в переходе и он ускоряет темп, понимая, что помимо сфокусированной точки на едва заметной горбинке Юриного носа ничего не различает. Слитые в единое месиво горящие огни города путают его сознание. Юра подстраивается под чужие движения, у него хорошо получается не сбиваться с ритма, смотреть в глаза мужчины и улыбаться краешком губ так, что ради одной такой улыбки стоило бы начинать войны и захватывать самые величайшие столицы Земли. — У тебя неплохо получается. На носочки лучше встань, удобнее будет. — А пуанты с балетной пачкой не надеть? — Если бы я хотел станцевать с тобой балет, я бы тебя на руки подхватил. К слову, — Виктор прислушивается к отголоскам расходящейся по округе мелодии, притормаживает, пока Плисецкий выдаёт заметный стон облегчения в эту кратчайшую секунду; Никифоров, сам себе на уме, надумывает о чём-то из ряда вон выходящем, Юра понимает, Юра смиряется и опускает веки. — Почему бы нет? Никифоров подхватывает его, как фарфоровую шарнирную куклу ростом с человека, под бёдра, кружит на месте, точно любимую невесту, и замыкает свой мир на его широких ярчайших зелёных глазах, вмиг раскрытых от удивления и неистового, переполняющего шока. — Уронишь — уроню тебя с крыши. — Попытайся, — Витя хлопает ресницами, в тайне с мандражом и тихой поступью мурашек наслаждается Юриными длинными руками на своих плечах; он чувствует себя его одной-единственной в ближайшей галактике точкой опоры и отсчёта, смыслом жизни, самой большой и сокровенной тайной. — Я держу тебя крепко. Когда в очередном повторе песня заканчивается завершающейся нотой, Никифоров останавливается, замирает с невесомой тяжестью на руках и тихо ставит её на ноги, искренне целуя в розовую щёку. — Спасибо за танец. У него на лице, видит мальчишка, невыговариваемая двумя и другой парочкой слов благодарность, банальными словами невысказанная, замершая. — Было здорово, — Плисецкий кротко томительно улыбается. Виктор его обхватывает загребущими сильными руками за плечи и эгоистично прижимает всё ближе и крепче, горячее и жарче; Юрочка, котёнок ласковый в чужих глазах, кладёт голову на его широкое плечо и морщится от быстрого сухого поцелуя в холодный лоб, идущим вразрез с объятиями, с такими желаниями. — Желаешь ещё что-нибудь станцевать? — Нет, просто постоим. — Ты радость моя, котёнок. — Мяу? — Мяу. Ждёшь поцелуя? — Да ни капли. — Верю, куколка. — Ну началось. Ты специально называешь меня так, чтоб побесить? — Конечно, делать мне больше нечего, — Виктор фырчит, улыбается шире, а голос его от эмоций едва-едва громче шёпота в губы. — Ты правда куколка, фарфоровая, хрупкая, дорогая. Живая. Я наверное уже повторяюсь, но для тебя готов повторить сотни раз. — Живая кукла — это жутко, знаешь ли. — Человеческий котёнок тоже. Юру его голос за душу трогает, пробираясь сквозь дебри подсознания и высокие кирпичные стены с колючей сеткой под напряжением; «не трожь, иначе ёбнет». А Витя трогает кончиками холодным пальцев берёт за подбородок, трепетно целует вдоль покусанные губы и ведёт обжигающе горячим, в сравнении с пальцами, языком по нижней губе. — Ты во всяком случае чудо, — они молча отстранятся, наблюдают друг за другом вскользь, считают, что ещё немного — и идиоты полнейшие, а Никифорову ни с того, ни с сего изнутри прорывает. Невозможно так, чтобы тебе в ответ мучительно молчали, бесшумно смотрели в глаза и избегали шумных томительных вздохов. — Ты мне нравишься, Юр. Плисецкий, не сразу, не до конца понимая, вскидывает брови и неторопливо мягко спрашивает: — Как мне воспринимать эту фразу? — По-детски, пожалуй, — начинает Витя, «изначально всегда по-братски, по-дружески». — Или опошлённо, — продолжать становится невыносимо, то есть целовать, обнимать, встречать, дарить, говорить, продолжать встречаться и делать вид, что нет, не близки. Не настолько. Не так, как вы думаете. — А может быть целомудренно, что означает, что я всегда готов быть рядом. — Ты даже сам не знаешь, что вкладываешь в свои слова. — Всего понемногу, котёнок. — Ты сложный, — Юра не делает вид, что его чуть ли твёрдой поверхности не лишили, прижимаясь ближе и пряча лицо у мужчины в изгибе шеи, но как же, сука, больно так себя вести. — Но это интересно.— О, не знал, что рядом со мной тебя удерживает только интерес. А как же симпатия, доброта, взаимопонимание? — Да что ж ты так к словам цепляешься? — Потому что. Виктор резко выдыхает пар на морозе подростку в лицо, оглушая, подхватывает, отрывает от земли и кружит, кружит вокруг оси, а Юра от незнания порывисто обнимает и заливисто смеётся; и так тепло, и так светло в этот момент чувствовать радость, слабость и лёгкость рядом с другим человеком. Неподъёмная ответственность становится не в тягость, а даже очень осознанно воспринимается как нечто сокровенное, личное, своё родное, за что самому хочется взяться. — Вить, ну что ты со мной как с ребёнком. Юра не перестаёт смеяться, а Никифоров — кружить, но всё же опускает, точно лучистое взъерошенное солнышко на место, откуда взял, и оно почти падает вместе с ним на плед — легко опускается аккуратной задницей, подтягивая к себе всеми руками. — И вовсе не как с ребёнком, — Виктор садится рядом, бок о бок и коленка о коленку, запрокинув голову высоко к небесам. — Красивое сегодня небо. Редкость для Питера. — Если смотреть прямо вверх, кажется, что кроме неба вокруг ничего нет. — А если смотреть на тебя, кажется, словно солнце рядом, — Никифоров вглядывается в путанное расположение звёзд, сменяющее друг друга в зависимости от сезона года, и с тем же, кажется, что это он свои слова напрямую в Юрину душу вкладывает. Плисецкий окидывает взглядом необъятное небо, теряется и забывается в нём, как в Викторе. — Есть знакомые созвездия? — Я кроме ковшей ничерта не знаю. — Я знаю, что где-то тут есть большое скопление звёзд, и чем больше звёзд ты сможешь различить, тем лучше у тебя зрение. У меня плохое зрение. — Старость, что ж поделать, — Юра на пару секунд переводит взгляд на мужчину, чувствует себя вуайеристом на фоне чужих увлечений и скромных загадочных тайн, жалея, что нет с собой быстрой камеры, а глазами фотографировать пока невозможно. — Очки носить не пробовал? — Я ношу очки. Я тебе об этом говорил. — Я имею ввиду постоянно. Знаешь, такие тёмно-коричневые, квадратные и с тройным стеклопакетом, как у деда. — Я тебе такие в подарок подарю, — перед ними, как на ладони, простирается градация зданий разных поколений, а за Невой — даже без очков понятно — купол Исаакиевского собора, звезда центра Санкт-Петербурга, и Невский проспект, светящийся как новогодний фонарь на детской ёлке; так близко и далеко одновременно. Виктор забывает, когда в последний раз оглядывался на это с томящем замирающим восторге не с расстояния почти в десять километров, далеко от шума, где-то в глуши спального района, куда людей забрасывает более семейных. А у него и райончик то не самый благополучный. — У меня даже нет астигматизма, банальный минус ноль-пять. — Да меня никакие очки не испортят, — широко улыбаясь, Юра двигается вплотную, прижимается к Викторову плечу и утробно мурлычет, стоит мужчине приобнять его за плечи и методично, подсматривая пытливо исподтишка, водить пальцами сквозь куртку. — А вот это мы как-нибудь проверим. Тебе не холодно? — Мне тепло, хотя руки вот как у трупа, — Плисецкий тянет ледяные ладони на крепкую мужскую шею, оттого Никифоров вздрагивает, в выражении лица перекашивается и резко оборачивается, пока обжигающий пробирающий до позвонков холод не становится более менее терпимым и почти безболезненным. — Дурак, — Юрины отогревающиеся о тёплую кожу руки, кажущиеся рядовой печкой в единой конструкции адовой котельной, Витя накрывает своими ладонями и полностью их закрывает от гуляющего сквозного ветра, крепче прижимая и сжимая, словно он — это пуховые перчатки с обогревателями. — Что дурак-то сразу? — Потому что. Лучше? — Мне кожу жжёт немного, ты как батарея. Знаешь, как к какой-нибудь трубе металлической в мороз прилипнуть, только наоборот. — Знаю. Грейся, котёнок, мне не жалко. — Главное, чтоб отрываться было не так больно, как от трубы. — Конечно. Виктор на пробу, переживая ласково тонкие кисти, медленно отрывает мальчишечьи руки от шеи и по груди, под пытливый взгляд, ведёт ими вниз, где незастёгнутое пальто смыкается краями на бёдрах. Он заводит эти холодные пальцы под кофту кладёт всей поверхностью кожи на живот, рефлекторно втягивается, поджимается не сразу выдыхает тяжелый, надрывной вдох. — Чёрт, да я ж ожог сейчас получу. У Плисецкого ментальный термальный оргазм, расползающееся удовольствие змеёй скользит от запястий к паху, по позвоночнику и древу нервных нитей. Виктор, незаметно вздрагивая, поводит плечами, откидывается на руки назад, позволяет мальчишке скользить по горячему телу, чуть ли не вопить от счастья и млеющего кайфа отогреться, а также прикоснуться, касаться — чаще, больше, глубже, дольше. На пояснице особенно жаром пробивает, и Юра там замирает ладонями. — Спасибо, — говорит Никифоров и глядит в небо, у Юры бровь поднимается вопросительно вверх, и на лбу возникает фраза: что я ещё должен сделать, чтобы я точно заслужил спасибо? — За услуги шоковой заморозки? — Можно и за это. В Вите всё непонятно: начиная с настроения, предвзятым собственным мнением и заканчивая натяжными потугами не скинуться в реку и мальчишку не скинуть. Это глубокое психоэмоциональное «Я», стремящееся к самообладанию, обыкновенному обладанию, всевластию и контролю порой затихает, и без него дышится, делается, думается, а потом оно накатывает и навевает, и можно чувствовать себя, настоящего, больного, побитого, но такого — что весь мир как пьяному море по колено. Это «Я» редактировать надо, а оно упирается рогами в стену, задницей к миру и говорит «не дамся». Но на самом деле всё проще же, понимает Виктор, оно только ему самому не дастся. А Юре поддаётся, ластится, гладится, гадит, правда, сука, в моментах, и косячит вусмерть, аж смотреть противно. Это ничем не прикрытая правда подбивает, колышки в руки и сердце загоняет, и говорит хрипло на ухо: «неужели ты по-настоящему влюбился, Никифоров? Ты ведь не можешь». Виктор ложится на плед и вытягивает руки вдоль упавшего следом на грудь Юры, его руки на рёбрах тыкают между выпирающих костей; если это интерпретированная щекотка, то Виктору не щекотно, но если проверка на живность — то да, она идеальна. — Не умри от переохлаждения, подавай иногда признаки жизни. Никифоров приоткрывает уставшие, с признаками полузаспанности веки, ехидно и играючи усмехается и закрывает обратно, широкой ладонью поглаживая по красивому нежному бедру, обтянутому тёмной джинсой. Плисецкий, как дикий неуправляемый кот, впивается в кожу меж рёбер, и редко, то и дело, отпускает, исходя из убитого инстинкта самосохранения. — Злой котик. У меня всё тело в царапинах останется. Улавливаешь намёк? — Не улавливаю. — Стерва, — Виктор шипит в губы, крепко прикладывает руку в хлопке к расслабленному чужому бедру и сжимает — такая невесомая грань, когда мальчишка вздрагивает всем телом, скребёт ногтями по рёбрам и из шипящей боли и острого раздражения конвертируется натуральная эйфория безумного адреналина. — У котёнка потребность имитирования течки? Юра глубоко выдыхает, смаргивает пелену волнующих Викторовых прикосновений и чувствует, как едко колет гордость внутри грудины, да бьёт по мозгам; бьёт с размаху, на всевозможной скорости и пинок под зад даёт, чтобы летело верно. Касаться Никифорова вдруг становится гадко — приятно щекочет кожу его теплота тела, мягкость и гладкость, — а по совести, разорвать в клочья, четвертовать зубами и дыру насквозь прострелить. Плохой ты, Витя, человек. Некультурный. А Виктор по гаснувшему в зелени Юриных глаз огоньку чувствует, что некультурно так, конечно, выражаться, как наворотил; не чувствует его тонких ладошек на груди и веса тела сверху, только шорох ткани о ткань, нервное посапывание и томящее, градом накатывающее, накрапывающее недовольство. — Прости. Перегнул. Думает, какой он идиот, идиотище, просто молодец. Садится рядом, несмело накрывает ладонью хрупкую руку с выгнутыми узенькими запястьями и не успевает выдавить ни звука, как Юра руку выдёргивает и всматривается сощуренными глазами в даль позади Виктора. — Юр. Я же не серьёзно. Юра в ответ лишь пожимает плечами, кто знает, серьёзен ли ты когда-либо, и слушает завывающую тишину. В ней сумрачно и тошно, с привкусом недоеденной пиццы, глюкозы с ароматом апельсина и призрачных, остаточных ощущений чужого языка, касающегося ребристого нёба. Никифоров тактично помалкивает, отводя глаза за локонами чёлки, и нелепым бормотанием под нос отвлекает проблему от ситуации: — Прости, Юр. — Забей, — помогает он, головой кивает и пальцы сводит крестиком, чисто так, из нежелания ссориться дольше, от нагромождения их бесконечных конфликтов и всевозможных поводов, которых уже круглая сотка наберётся. Слишком много, чересчур давит. Виктор открыто раздражается — и только про себя спрашивает, что означает это скромное «забей». Забей гвоздь молотком, повесь медальку в шоколаде. Он подаётся вперёд на мальчишку, давит руками на плечи и силой и весом валит Плисецкого на спину на края махрового пледа, а лопатки всё равно соприкасаются глухим ударом о бетонную крышу, и Юра морщится. Руки Никифорова по обе стороны от него, локтями в пол, нос к носу и не избежать прямого контакта — по которому в рот зло шипят, а ты спрашиваешь себя «за что?», и сжимаешься весь, как ребёнок в углу от вида отцовского кожаного ремня с поблёскивающей армейской бляшкой. — Ненавижу. Когда ты так говоришь, — Виктор чеканит слова ни хуже ударов о задницу, опаляет жарким дыханием губы и острый, онемевший нос, и с надломом в голосе, судорожно сжимая и разжимая пальцы, добреет как-то на глазах. — Я не изверг, не эгоист высочайшей степени, чтобы игнорировать каждый свой прокол по отношению к тебе. Юр, я человек, и вполне себе эмоциональный и мыслящий, чтобы суметь заметить ошибку. Я не хотел тебя обижать. Только не тебя. Юра спрашивает себя, как говорить, что отвечать: обвинять? Клясть матом, чтоб весь район услышал? И родителей позвать, чтобы Витя — старый, добрый Витя — почувствовал на себя физическую мощь доброго отцовского ремня. — Порой твои шутки слишком задевают, — выходит само собой, от души и искренне, и Плисецкий тянет Виктора к себе, щекой к щеке прижимаясь. Мужчина льнёт к его телу, точно к мягкой игрушке и спасительной божеской ниточке, как к Деве Марии и Святой Елене — излишки восхваления в ауре оставляя, как прощальную весточку. — Меня это бесит, я не хочу реагировать на всё как какая-то истеричка, но в подобные моменты вся атмосфера начинает рассыпаться, раскалываться вдребезги. — Ты же моё сентиментальное счастье. С тобой я дурею. — А я с тобой на бабу-ванильку похож. — Один-один, — Никифоров падает набок, подпирает голову кистью и проводит пальцами по Юриной раскрасневшейся щеке, обращая всё его внимание — до последней крупицы, — на себя, на убеждённого гнилостного, отмеченного себя. — Что ты хочешь? — Вопрос немного некорректно задан. Что я хочу сейчас? По жизни? От тебя? Конкретнее. — Что ты хочешь по жизни от меня? — По жизни от тебя я хочу тебя. — В каком смысле? — Возможно, во всех. — Только возможно? Это слишком большая ответственность и еще более большое безумие. — Виктор интригующе ведёт бровями вверх и взгляд косит в сторону перед мальчишкой. Господи, конечно, он хочет! — Чья ответственность? Мне порой кажется, что ты в принципе меня воспринимаешь как сплошную ответственность. — Я могу в любой момент угробить твою жизнь, — он прямо заглядывает в Юрины глаза, моргает два раза подряд и упоительно ласково и скромно пытается не отводить этот взгляд, но в Юре — в Юре больше серьёзности, чем во всём его сташестидесяти сантиметровом теле, и убеждённости в правильности своих действий, даже если это мрак беспросветный и темень гремучая, оно одно. — Мне страшно сделать что-то не так. — Невозможно жить нормально, когда постоянно боишься ошибиться. — Тогда ты просто не представляешь, от какого дерьмового отношения с моей стороны я уберёг тебя на лишь одном этом страхе. — Мне тебя поблагодарить? Зачем тогда всё это, Вить? Это какая-то иллюзия хороших отношений получается, да и она не особо качественная. Викторова рука быстро соскальзывает с худого лица, пальцами огибая угол острого подбородка, и падает между ними на плед, — весьма иронично, не касаясь, чувствовать и быть: ментально, эмоционально, духовно. — Потому что я всё ещё хочу быть с тобой рядом. — Для чего? — Юра тяжело шумно вздыхает, набирая в лёгкие больше воздуха. — Ты сам себя вообще понимаешь? Тот с промедлением ему кивает, от невыносимости чужой правоты зубы сжимает. — Юр, я не хочу тебя обнадёживать и… понимаешь, — «нет, не понимаешь», оно по тонким губам видно, читается в маленьком вздёрнутом носу и отражается в выжидающем пронзительном взгляде. «Мысли в кучу, собери пазл, Виктор», а пазл, как назло, из обтёртых, обломавшихся на краях, деталей, разорван, разбросан, наполовину уже исчезнувший. — Я лелею надежду, что люблю тебя… Что это навсегда. Плисецкий с интересом как-то по-свойски усмехается: то ли морозится от ответа интригой, то ли злорадствует, но ничего — ничегошеньки — не передаёт — ни злости, ни признательности. — Навсегда ничего не бывает. Люби ты хоть до потери сознания — когда-то и это пройдёт. Только это совсем не повод закрыться от чувств, пытаясь сделать как лучше — выйдет как всегда, с болью и для себя, и для других. Как в посудной лавке идти — чем аккуратнее стараешься быть, тем больше побьёшь посуды. — Тогда ты мне нравишься именно в том самом смысле, — как это происходит в фильмах — Виктор тоже помнит, — переломный момент, задержка дыхания, тлеющая надежда и массовый, всепоглощающий огонь охватывает вместе с последней возможностью здраво мыслить. Русские сериалы по-настоящему отображают реальность, а та настолько сука, что в её правдоподобность не веришь, но Никифоров судорожно переплетает пальцы с Плисецким, чувствует ответную крепкую хватку. Он бы тоже никогда не поверил, что скажет такое шестнадцатилетнему мальчишке, в ночь на крыше, с отчаянной нежностью в глазах; он признаётся: — Я не знаю к чему это приведёт, — оставляет горькое послевкусие, которое Юра с улыбкой, крепкими порывистыми объятиями и холодным носом, уткнувшимся ему в шею, принимает. — Не думай. Хотя бы сейчас не думай — ночь слишком хорошая. Никифоров подтягивает тонкое тело до свистящих вдохов к груди, пережимает в районе выпирающих рёбер и с облегчением шумно выдыхает, вслух проговаривая одно короткое «ты моё счастье». — Не буду думать, разложу прямо здесь. — Странное у тебя счастье, знаешь ли. — Самое лучшее. Я так долго его ждал. — Хули, здравствуй, — Юра смеётся, вместе со смехом опаляет контрастно горячим дыханием Викторову кожу и добавляет, пока чужие руки его не задушили от праведного гнева: — И это не мат, а цитата. — Знакомая цитата. «Не задушили», улыбается Плисецкий, Витя зарывается пальцами в блондинистые локоны и тянет, тянет, приникая собственным телом вперёд, целуя с тихим стоном в тёплые губы, и нежно проводит языком по ребристому нёбу, оставляя после волнующие ощущения щекотки на долгое время. Юра от расползающихся уголков губ в улыбке распахивает глаза, инстинктивно любуется в наполненном пространстве всеми частицами космоса самозабвенным лицом Никифорова и сразу же прикрывает веки, упрекая себя в чёртовом возбуждающем подглядывании. Виктор переплетает языки и подхватывает в бешеном ритме от гулко стучащего сердца в такт, сжимает пальцами его волосы под корень; дышать нечем, лёгкие сводит и жжёт крепче, а на лопатки валят с энтузиазмом сумасшедшего. Юра не думает, вдыхает глубже и прижимает крепче, запуская руки под одежду и гладя горячую кожу спины, под ней напряжённые линии мышц прощупываются ловкими пальцами, доводят Никифорова до самозабвенной, сбивающей с толка улыбки и полного расслабления, чтобы непроизвольно навалиться сверху, смазывая поцелуй в обычное прикосновение мокрых губ по щеке. Виктор с третьего раза смахивает чёлку с Юриного лба, попадает ребром ладони по носу, бьёт по скуле и как-то умудряется даже глаз не выдавить, но вглядывается в зеленеющие омуты очень долго; долго для своей потребности видеть, слышать, чувствовать, а с пару минут погодя и глаза от слёз потекут на холодном ночном ветру, где чужое дыхание — раскалено самозабвенно, опаляет губы и греет кожу. — Не думал, что скажу всё сегодня. Юра внимательно всматривается в Витины глаза, они кажутся ему чертовски яркими и добела голубыми, что хочется зажмуриться — нельзя лицезреть искрами летящие во все стороны огни, зрение садится, а Юра неотрывно смотрит. И не понимает, почему именно здесь и сейчас как в первый раз желудок выпрыгивает, пальцы поджимаются и пятки чешутся оттого, что Никифоров языком лижет его тонкие губы, по всей щеке поцелуями проходится и мочку уха прихватывает зубами; что горячо шепчет и вдавливает в себя, сводя в переплетении пальцев их руки над головой. — Ты хоть моргай время от времени. Плисецкий хрипло смеётся надломившемся голосом, сильно зажмуривается и едва с первого раза открывает глаза, но голубая гладь такая же близкая, пристальная, затягивающая, а Викторов нос — холодный на ощупь, о кончик собственного носа тем более. — Не забыть бы, как дышать, а ты про моргание. — Забывать дышать будешь позже. Не сегодня. Сегодня я для тебя и в твоих руках. Я тебе точно задолжал с этим. — Вить, всё здорово, — Юра бесхитростно легко улыбается, понимая, что всё сказанное в эту минуту дойдёт до него гораздо позже, и подумает он над этим на следующее утро, день, бессонную ночь и оставит для повода поразмышлять на уроках. — Но ты бы знал, как мне ломит лопатки от твёрдой поверхности. Никифоров зависает на пару секунд, бессмысленно глядя вверх, — а там, может, это обоснованно телепатической связью с целыми звёздными системами и цивилизациями, в три тысячи раз умнее человека, — садится на, признаться, промёрзшую задницу, плохо прикрываемую пальто, и тянет, усаживает подростка себе на бёдра. Руки удобно ложатся поперёк Юриного пояса, и в благодарность, что ты всё сделал правильно, Витя, Плисецкий облегчённо выдыхает. — Есть в жизни счастье, — цепко обвивает за шею, млеет от поцелуя в шею и вздрагивает от маниакальных изюминок в светлой Викторовой головушке — вдыхать его запах и нюхать, нюхать — «токсикоман чёртов». — И так сидеть мне нравится больше. — Только не елозь чересчур. — Могу ещё и не дышать какое-то время. — Нет, не стоит. Ты тёплый и пушистый, как котёнок, — Виктор инстинктивно жмётся к телу, приятно опускает руки на поясницу и методично, рефлекторно поглаживает выпирающие позвонки и плавные изгибы сверху-вниз. — Юр? — Что? — Помурлыкаешь мне на ухо? Плисецкий растерянно улыбается, кусая губу и не смеясь из определённых признаков глубокого вдумчивого порыва, что тебе, Виктор, двадцать восемь лет; «приплыли, старпёр», а следом и бытие человеческого естества, нудно зудящее на душу, толкает тихо мурлыкать в Викторово ухо, аккуратно зачесав перед этим пряди волос пальцами. От Никифорова он чувствует приятную расслабленность в плечах, негу и ласково обволакивающую эйфорию от рычащих ноток собственного голоса, особенно от них, резких, протяжённых и тихих, но от зубов на хрящике и быстро скользнувшего по укусу языка дёргается. Солоноватый привкус на мягком языке остаётся на самом кончике, щекочет рецепторы, Юре хочется ещё. Это подобие вампиризма. — Мяу. Мальчишку одаривают поцелуем в изгиб шеи и томно шёпотом просят: — Ещё. Пожалуйста. Он кусает за ухо резче и по собственным ощущениям помнит — натягивает кожу, ласкает языком прикушенный участок и, едва разжимая зубы, снова смыкает. По позвоночнику у Виктора дрожь набирает обороты, гонится сверху-вниз и затрагивает живот, самую нижнюю его часть, ускоряя приток крови из круга в круг. Это когда бабочки уже не справляются с чувствами внутри тебя и захлёбываются, тонут, хлопают крыльями, увы, безуспешно — Юру также пробирает от широких ладоней, прижавшихся к его голой пояснице под кофтой, горячих, с огрубевшей кожей. Никифоров подставляет шею под ласковые губы, подставляет плечи, побуждает оттягивать кофту ниже и грубыми движениями ногтей, впивающихся в кожу, впиваться зубами до следов, спасибо, не кровоточащих. Он заботливо оглаживает каждый оставшийся след, хрипит на глубоких вдохах от Юриных зубов, от витиеватых движений языка вдоль плеч, они извилисто уходят в разные стороны, покрывая всю открытую часть; веки от топящей его нежности прикрываются, а член неприлично натягивает джинсу и вклинивается в железную ширинку. Вите не хочется, чтобы Юра это заметил; не хочется его рук там, где до головы ещё не дошло, что в этом нет ничего опасного, что Юре, вообще-то, шестнадцать, и он имеет право голоса. Мальчишка упоённо втягивает на язык его кожу, оставляет мокрые, синюшно-багрового оттенка раскрывающиеся засосы и смело запускает руку в волосы на затылке, сжимает, тянет, пробует — Никифоров подбородком в плечо упирается, искренне шепчет и поджимает пересохшие губы. — У тебя руки леденеют. — Но мне жарко. Волосы сквозь пальцы струятся, ровно ложатся на висок и затылок, а Плисецкий рукой скользит мужчине под одежду, прикусывает зубами острую ключицу — его за это к груди прижимают крепко-крепко и ладонями стискивают обтянутую штанами задницу, разово толкая вверх. «Ёб твою мать», жмурится Юра, говоря себе, что это абсурдное блядство, «ёб. твою. мать», так подкидывать и лапать, улыбаться развязно, быть таким собой и на полутонах говорить: — Мне тоже. Виктору, понимает Юра, только молчать, и то глаза его красноречивее слов станут, а действия покажутся куда более похабными. На его ключице расцветает новенький оставленный засос, перетекающий в следующий ниже, и дальше, по градиенту переползающий до груди, пока получается кофту оттянуть до горячей обнажённой кожи. Дальше Юра сдувается, царапает спину от плещущейся жёсткости, нежности, громящей злости и талой влюблённости, недоволен самим собой, Никифоровым и целым миром, но никого, кроме собственного «я» ненавидеть не может по-настоящему. Только если совсем чуть-чуть — Виктора — из-за этой же самой влюблённости. — Можешь всю шею искусать. Я не против. Юра всего секунду задумывается над тем, что это может быть больно, неприлично на утро и вызвать проблемы, правда, Витя о таком не думал и делал, результат его работ красуется блёклыми пятнами на белой коже, контрастно себя выделяя; самое лучшее произведение искусства, по мнению Виктора, и самое худшее наказание ходить целый день в обтягивающих, жарких свитерах с горлом. Никифоров, как удав, умопомрачительно довольный, открывает другую сторону себя для мальчишки — в прямом смысле, — прикусывая губу после первого же жёстко оставленного засоса. Юра жмётся ещё сильнее — у Вити руки по его бёдрам переходят на внутреннюю сторону с точенной осторожностью, пошлостью, притягательной лаской, едва паха томительно не касаясь, а самой малостью хочется. Заметь, ну заметь, кусается Плисецкий, до исступления языком доводит по шее, без слов и без рук; Виктор подаётся своими бёдрами вверх, придерживает за пояс, и слышит кроткий тихий гортанный стон мальчишки. — Котёнок, чёрт — Никифоров шипит с придыханием через глубокие частые вдохи, по телу ласкающим теплом расползается возбуждение, та крохотная мысль вбиваться в покорно разводящего ноги Юру, насаживать его сверху и любоваться, целовать, любоваться; отдрачивать, кончать под общий вскрик и через минут двадцать раззадорить на второй круг. Вывернуть в таких позах, в которых Плисецкий ещё сам ни разу не оказывался, и трахать, любить, обожать, на повтор ставя одну проскальзывающую мысль — «я люблю тебя». Плисецкий проводит влажным мягким языком мокрую широкую дорожку до Викторова уха, где на ветру она мгновенно холодит кожу, а тот всё равно глазами, поволоченными возбуждением и лелеющим чарующим забвением, смотрит в глаза и жарким дыханием шероховатые губы опаляет. — Понравилось? «Заткнись, Витя, заткнись», Юра кивает, глупо смеясь и на вопрос в губы: — Ещё что-нибудь? — запрокидывает голову назад. Его шея, с оттянутым вбок и вниз воротом толстовки, — это переплетение выступающих мышц, режущих костей и слишком тонкой для него кожей; это каждый прошлый Витин поцелуй, его зубы, губы, руки на кадыке, оно сплетается, как вьюнок на карнизе, и прихватывает за собой тончайше-точёные плечи. Никифоров безмолвно смотрит на это откровение минуту длиною в час, выдавливая из себя позорно: — Вау. Прежде чем коснуться губами ключиц, обводит их тёплыми подушечкам пальцев, у Юры, несозревшего, формирующего организма, подгибается выдержка; Никифоров клянёт себя матом и бранью, зализывает багровевшие засосы и чётко ощущает наискосок проходящую кость перед рёбрами. Таким доводят до крепкого стояка, уверенной мысли о сексе, о желании трахаться даже на крыше в лютый мороз, а потом слечь с воспалением почек и всяко — Виктор оставляет точно Млечный Путь — россыпь засосов у мальчишки на память. На долгую память. Отголоском чувствует его впивающиеся ногти в плечи, слышит протяжный, непрерывный захлёбывающийся голос; Юра прокусывает нижнюю губу в кровь, жмурится от удовольствия, словно Никифоров совсем не шею ему вылизывает; Юра совсем не против, под аккомпанемент репертуара Никифорова на рояле в своей голове замирает и тает, плавится воском, нежничает, покоряется, и ему совсем не страшно. Юре спокойно. У него будет следующий и следующей и послеследующий день, и Никифоров, бесящий, там тоже будет. А от этого он становится и не таким бесящим. — Что ещё? — Виктор спрашивает в ухо хрипло, как голой рукой под трусы залез, заставляя стыдливо уткнуться лицом в своё плечо. Может быть, и не совсем его вина в этом есть, он же не виноват, что такой ахуенный, а Юра не причём, что мелькает причиной утренней мокрой побудки; не только утренней, не только побудки. — Тебя. — Тоже хочу, — Виктор хватается ладонями за теплую поясницу, целуя в ухо, щёку, открытую шею; больно зажмуривается, ощущая, как его ведёт прямо сейчас от Юриного запаха, от его тепла, от их близости. — Котёнок, — он говорит с той степень отчаяния, которая присуща ситуации, мало-мальски проигрышной великой любовной трагедии Шекспира и не такой ранимой в сердце, как история Титаника. Юра крепко обнимает, до ломоты в предплечьях, сжимает в кулаках одежду, а Виктор, успокаивая, проводит пальцами по Юриной коже, изводит линиями и узорами его такую сейчас чувствительную спину. Расслабляет в равной степени, как и возбуждает, и Плисецкий даже не знает, что будет хуже — спалиться ли, дотерпеть до ванны и кончить в кулак или поддаться на уговоры Викторовому очарованию и не думать, даже, к примеру, о том, что будет завтра. — Юра, — Виктор прижимается щекой к его виску, думая, что с таким прогрессом в виде бесконечных пятен им пора закругляться. Думает-то он думает, а сделать ничерта не может. — Мой Юрочка, — хрипло и ласково шепчет, целует в висок. Мальчишка разжимает пальцы, вздыхая, тычется носом в шею — не хочет уходить, отрываться, заканчивать. Замереть бы в одной секунде на вечность, а когда надоест — если, если надоест, — можно рискнуть продолжить, узнать, что там за следующим рассветом Солнца и почему Никифоров мразь бессовестная, но такая ранимо-трогательная, и кажется, что его эго просто шкалит до беспредельного масштаба, источая феромоны. — Справишься же без меня? — целует ещё, и ещё, вновь водя губами по тому самому выведенному «Млечному Пути». «Справлюсь, конечно», отрывается Юра, осмысленно взглядывает глаза в глаза, «но не хочу». Не хочется отходить, закрываться за дверью и разделять себя расстоянием длиною в пару-тройку дней; мучиться на коньках, заваливаться в художку и уставшей рукой пытаться кисть поднять на уровень плеч; тосковать в переписках, ссориться по мелочам, истерить и вспоминать эти моменты — они мучительно чудесны, они возделывают из него адекватного человека, их так мало. «Ты не всегда нормальный». «Мы нужны друг другу». Никифоров смотрит как будто всё до мелочей понимает, оттаскивает руки из-под Юриной кофты и привычно лёгким махом скидывает его чёлку с лица. «Постригу» говорит себе, «как только приедешь». — Теперь ко мне подойдут только лишь с намерением отругать за развращение молодёжи дурным примером. Чудо расчудесное, спасибо. Юра окидывает взглядом Викторову шею и молча неприлично охреневает от случившегося; от своих возможностей и от чужих проблем. — Ох ты ж бл… ин. — Как будто кто-то душил, да? — Витя неловко смеётся и тоже косится — неприятно может быть на утро, ему самому по одному месту, как только Плисецкий в зеркало в ванной взглянет. — Красиво, однако. Я думаю, мне понравится эффект. — Думаю, если бы тебя душили, это выглядело бы, как бы сказать… получше. И поприличнее. На сознание вдруг накатывает большое, несоразмерное прежде осознание, что за Юрой нужен глаз да глаз; что его душить нельзя, но он может, руки сами потянутся, не оторваться; а его длинные косточки такие хрупкие, их вывернуть труда не стоит — как два пальца об асфальт сломать. — Перед глазами твоих родителей в ближайшие две недели точно не замаячу, — на Викторе вдруг лица не становится, ни улыбки, ни кислой мины, а взгляд долгий, в пустоту направленный. — Ладно, скажу, что простыл и похожу с шарфом, или в свитере с высоким горлом, — он поводит плечами, рукой потирает шею, всё всматриваясь в зелёные глаза выжидающе; ему здравый смысл подсказывает, плюй на правила, Витя, и Витя не понимает, почему уже здравый смысл против его былых принципов и поезженного поведения для френдзоны. — Поцелуешь? «Что за глупые вопросы?» — Да, — улыбается Юра, подаётся вперёд и напирает всем телом, налегая на тёплую мужскую грудь, с гулко стучащим сердцем внутри и острыми скулами на лице, как с обложки модного журнала; «не нужно было спрашивать». — Твоя очередь мучиться с чёртовыми шарфами. За нежным шёпотом следует мягкий поцелуй, с влажным языком, прикрытыми глазами, и вроде бы Юра ставит нужное «стоп», кусая Виктора за губу, а стоп не происходит — Никифоров буквально не даёт оторваться, отстраниться и дёрнуться, держит пальцами за волосы — на затылок давит — и возвращает поцелуй вместе с языком вглубь рта, по дёснам вбок и вокруг Юриного юркого язычка. Под конец тонкая мерцающая ниточка слюны между ними разрывается медленно, нехотя и томительно. — Отмучаюсь с удовольствием. Каждый раз буду вспоминать тебя и твои острые зубы, поправляя шарф. — Значит, есть гарантия, что ты будешь помнить обо мне ближайшие пару недель. — Тебя чёрт забудешь, — пальцами Виктор перебирает светлые волосы, тонкие, словно шёлковые, растрепавшиеся по сторонам; засматривается. В одном это слове понимает для себя глубину неподдельной тяги к человеку, никогда и ни на кого так долго ещё не хотелось смотреть и слушать, даже не слушать — видеть, едва касаться, ощущать присутствие. — Почему ты такой красивый? — Что у тебя за глупые вопросы? Природа постаралась. — Хорошо постаралась. А как так случилось, что ты достался мне? Юра измученно и сонливо пожимает плечами, глаза едва держаться открытыми под непомерной силой воли. — Что-то не нравится? — То ли за какие-то прегрешения, то ли за доблесть и проявления себя с лучшей стороны в другом мире, — Виктор улыбается, осознает, что слишком долго улыбается, понимает, что ненормально так очаровывать людей. «Нарцисс» едко прыскает совесть под задницу. — Всё хорошо. Красивым людям достаются красивые люди. — Да у тебя талант, — смеётся Юра, а улыбаться за сегодня широко уже больно, так что он как умеет, краешками рта, — сказал так, что не поймёшь, кому комплимент сделал — мне или себе. — Нам обоим. Знаешь, у тебя красивый смех. — Тебя послушаешь — я вообще воплощение внеземной красоты. — А может так и есть? — Ты ещё в музей меня сдай. — Я собственник. Моё. — Звучит чуть-чуть нагло. Но мне, наверное, нравится. — Тогда никаких возражений и нелепых идей. Как думаешь, тебе уже пора домой? Юра вновь пожимает плечами. — Если мой телефон не разрывается от звонков и смс, значит, всё не так плохо. — Значит, меня ждёт эшафот как ответственного, — Виктор утыкается ему лбом в грудь и выдыхает, с натяжкой горестно. — Прощай, о дивный мир. За что и прилетает лёгкий удар по макушке, но лёгкий — за крепкие объятия, которые Виктор не ослабляет. — Придурок, я тебя сейчас сам тебя с крыши кину. — Силёнок не хватит, — Никифоров между делом целует Юру во впадину между ключиц, вытягивает руки над головой и разминает шею наклонами головы в сторону. — Спать уже хочется. — Вить, ты как старый дед, честное слово, — Виктор смотрит на Юру тупо, возмущённо и виновато, а Юра смеётся и предательски зевает по желаниям физиологически-рефлекторными. — Чёрт. Оно было аналогично фразе «сам я как старый дед». — Угу, конечно, — Витя поддакивает, «несомненно», «истину глаголишь», «не хочешь поменяться ролями?». — Только этот старый дед почти как сутки на ногах, работал, трудился и делал всё возможное, только бы его принцесса улыбалась. Почти три часа ночи, — на самом деле это всё объясняло — непомерное желание встретиться, приложенные к выдержке усилия и литры кофеина и таурина, употреблённых ради пары часов наедине в сознании. Для него, как мужчины, зазорно по совести откладывать планы, увиливать и отстраняться, а человеческий фактор вопит о том, что подросткам не нужно такое внимание в три часа ночи. Ещё как нужно. До боли в суставах. — Приходи на выходных в гости. Может быть снова с ночёвкой? Плисецкий сводит локти на себя, оглаживая ладонями мужские плечи для теплоты принципиально под вигоневым пальто и шокировано смотрит — чтобы заранее, так сразу, не подумав. — Нас не убьют? Он заранее согласен на всё: выезд в поле, марш-бросок по лесу и расчленить старушку-диллера. Вместе же! — Ты про время или выходные? — Чёрт с выходными, я что-нибудь придумаю. До них бы дожить теперь. Чувствую, я завтра не встану. И меня с особой жестокостью насильно воскресят. — Изверги, — Виктор с сочувствием по духу фигуриста представляет исчерпывающий себя лимит Юриных сил: здесь он приблизительно равен меньше одной целой, а на соревнованиях никакого со стороны тренерского состава прессинга — поддержка моральная, физическая, психически-психологическая; тренер — он мать, отец, сестра и дед, он твой бог, твоя смерть и ангел-хранитель. Тренер, будь он последней сукой, банально обязан заботиться о состоянии своего протеже — иначе это что-то рабовладельческое, несвойственное морали. И тут Витя всегда запинается, его моральность былыми временами опущена и забита кирпичами. Виктор, прижимая, согревает собой и ободряюще поводит кончиком носам по замёрзшей Юриной щеке, как по кусочку свежезамороженного льда. — Может, они всё-таки дадут тебе выспаться? — Вряд ли, и это будет честно. Я ушёл развлекаться чуть ли не до утра, и это уже моя проблема, что из-за этого на сон пару часов осталось. — Какой ответственный. Было бы сейчас лето, можно было б и здесь остаться, но к сожалению, — Никифоров обводит взглядом стороны, где гул и тишь, гладь и городские просторы, и выдыхает опечалено. К сожалению, сейчас не лето, не договаривает он, чтобы вслух не расстраивать. — Только не подумай превратно, но давай ты пойдёшь спать? Или же можешь засыпать прямо здесь, я тебя сам чуть позже отнесу. — Да я сам дойду, — Юра оглядывает окружающее его пространство, и ноги Вити в первую очередь; мысль отдавить чужие щиколотки манит также, как носком ботинка заехать по носу, но ведь мужчина в долгу не останется — как пятилетнее дитя справедливости себя поведёт, капризное, мелочное, баш на баш, как говорится. Весь Юра. Поэтому Юра встаёт аккуратно, отталкивает руками от чужих плеч и на сводящих тонких ногах ловит равновесие, вспоминая о томимом, выжидающем своей минуты стояке — не оставляющим даже сейчас. Плисецкий говорит гордое «благодарю» куртке ниже паха и достаёт из кармана ключи. — Пойдём сейчас. Не хочется затягивать расставание — стоять до последнего, болтать о ерунде и с десяток минут обниматься; расставание неизбежно, обозначено и предрешено. И лучше тосковать наедине с телефоном с ссылкой на порнохаб, чем глядя глаза в глаза, в четвёртый раз повторять «до завтра». Виктор поддерживающе кивает — сам предложил, сам получил, самому же от этого и плохо. Во всех движениях сонливая монотонная медлительность сквозила как радиация из эпицентра взрыва на Чернобыльской АЭС; он подбирает плед, складывает его в шесть сгибов и перекидывает через предплечье, догоняя мальчишку у двери широкими быстрыми шагами. Ведь ишь куда упёр, в его блондинистую голову может и мысль закрасться запереть его тут — а может и не закрасться — Виктор не рискует уточнять такие подробности чужой мозговой активности. — Что со всем остальным делать? — Что угодно, — Юра устало улыбается и на пробу указательным пальцем тыкает в щёку, чтобы как-то более эмоционально выразиться. — Вот только не разводи бардак на моей любимой крыше. В комнате его хватает. — Тогда держи, — ему протягивают плед, всучивают в руки без шанса отказаться, и возвращаются раньше, чем этот плед под локтём удобно ложится. — Раз порядок в этом священном месте так важен — не будем его нарушать. — Просто должно быть хоть одно место, где я поддерживаю чистоту. Пусть оно и вне квартиры немного. Плисецкий выворачивает ключ в скважине, заботливо пропускает Виктора вперёд с той же мыслью, что, если освещение и ночное зрение подведёт, он по звукам определит, куда ступать не нужно и где точно была та самая, злосчастная ступенька. Но — дуракам везёт — Никифоров по родным Юре ступенькам спускается на лестничную клетку третьего этажа и как-то символично встаёт перед дверью родительской квартиры. Очень знакомой, родной квартиры. — А в моей квартире поддерживать порядок тоже можешь? Юра прикидывает в голове соотношение своих сил, стремления к чистоте и масштабы Викторового дома: — Если нужно — могу. Как-то не у себя убираться легче, на самом деле, но я тебе не уборщик. — Я не заставляю, котёнок, банально спросил. Мало ли понадобиться убраться за пятнадцать минут до прихода… ну допустим, Лилии. — Да хоть дезинфекцию с генеральной уборкой там проведи, всё равно же найдёт что-нибудь. — Боже упаси, не дай бог. Никифоров благоговейно усмехается, оставляя желать лучшего тому моменту, который рано или поздно грядёт, желательно поздно; он ставит пиццу и сок на бетонный пол, рывком порывисто за пояс притягивает к себе мальчишку и руки у него за спиной скрещивает. Перед родительским домом, ступи за порог, заметят, отберут, отхлестают по мозгам — Витя был точно уверен, Юра не станет. — Это будет плохо, котёнок. Хотя бы пару часов, но тебе нужно. — Я знаю, — Юра стал обнимать, щекой прикладываться щекой к плечу и быстро целовать в губы. Рискованно и рискованный, ошеломление накатывает постепенно, вместе со всеми открывающимися возможностями. — Иначе весь мой бардак из шкафа точно поместится в мешки под глазами. — Всё-таки шкаф, да. Мне интересно, что же ты там хранишь. — Хочешь честно? Мне самому порой интересно. Надо будет когда-нибудь его разобрать. — Когда-нибудь мы этим займёмся, — Виктор понимает, как оно звучит. Этим. Этим надо заняться, Никифоров приставляет «уборкой», у Плисецкого в мыслях мелькает синяя дутая клизма. Виктор понимает, говорит и целует, сдерживая в руках, дольше, чем Юра, чтобы пульс за восемьдесят перескочил, страх и адреналин с соединениями эндорфинов ударили в мозг, а там, под воздействием чужого влияния, мальчишка сам пустится «во все тяжкие». — Как думаешь, в дверной глазок никто не подсматривал? Юра дёргается в сторону противоположную от Никифорова, параллельно двери, крепко хватаясь за связку ключей и плед в своих руках. — Тише-тише, — спокойной повторяет Витя, удерживает его на месте под острые локотки и предательски не даёт отстраниться. — Если бы кто и был, то давно выбежал. — Я тебя когда-нибудь убью! Не пугай меня так, идиот! — Плисецкий шипит тихо, сквозь зубы, меж тем Виктор ладонь кладёт на светлую макушку и ласково, с мерным темпом убаюкивания, проводит сверху-вниз. В три ночи действует безотказно, под облегчённый выдох и кроткую улыбку Виктору даже уходить — сердце не сжимается. — Иди уже, а то уснёшь прямо здесь. Тем более его самого гонят взашей до возможной ближайшей субботы. — Честно, и рад бы был, — он передаёт в тонкие Юрины руки едва начатую бутылку сока, перехватывает две коробки покрепче и кивком головы указывает, о чём пойдёт речь: — За это, пожалуй, тебе влетит. А плед можешь забирать себе, — Виктор улыбается, взгляд не разрывая, пока мальчишка одним широким шагом расстояние между ними не сокращает, обнимая одной свободной рукой так охотно и жадно. А он целует в щёку, чтобы не увлечься, и так ведь задержал. — Приятных снов, котёнок. — Спокойной ночи. И аккуратнее за рулём. Никифоров обещает — уже про себя, конечно же, слышит отголоски открывающейся двери и тихий скрип створок перед оглушающей тишиной парадной. На улице его, сонного, счастливо, ждёт огромное осознание и свалившееся с небес облачное чувство облегчения; камень с души, гора с плеч, обида с сердца. Не колотит от иррациональности, не хочет развернуться и опять по новой прогонять одну и ту же пластинку — теперь можно, нужно идти дальше, бок о бок, рука в руке и, самую малость, осторожничать. На тот всякий главный случай. «Но к чёрту осторожность».
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.