ID работы: 5318017

Помоги (ему/мне/себе)

Слэш
NC-17
Заморожен
327
автор
Размер:
919 страниц, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
327 Нравится 236 Отзывы 96 В сборник Скачать

Часть 2, глава 9.2: преступление и отсутствие наказания (NC-17)

Настройки текста
Примечания:
Позади Юры Виктор с тем самым люто ненавистным выражением — его личной адовой чертой характера — фатальная непроницаемость, отречённость и отторжение от действительной реальности. В короткий, измеряемый временем промежуток, Юра задерживает взгляд на высокой — определённо выше его — статичной фигуре, металлические стенки лифта словно сужаются вокруг мироздания, загоняя в крохотную, литую цельную коробку. Никифоров загружается, чуть прищуриваясь, паникует и позорно нервничает; руку оттягивает пакет с алкоголем, зубы сжимаются чуть чаще обыкновенного его состояния и приходится себя одёргивать — челюсть вместе с этим сводит, как от лютого холода во время крепких морозов или же на приёме у стоматолога-хирурга. В районе пятого этажа при скорости сводящего низа живота и удушающего подкатывающего ощущения тошноты Виктор срывается на Юре — толчком ладони в плечо, его лопатками вжимает в металл, а челюсть пальцами снизу зажимает, подбородок крепко-накрепко стискивает и чувствует прилив угнетающей его самоосознание похоти; застрять между восьмым и девятым, подхватить сильными руками под тренированные бёдра и округлую тренированную задницу и на весу буквально во всех смыслах взять. Он прижимается к тонкому телу, взглядом поволоченным, как у алкоголика с тридцатилетним стажем и минимум первой стадией цирроза, едва смотрит из-под светлых ресниц, а его вид от этого для Юры хуже не становится — только краше, и между ног томно и горячо тянет. Никифоров кончиком юркого языка волнительно соприкасается с чужим и краем уха слышит тихий, но внезапный звон остановившегося лифта. Вместе с глухотой в ушах к горлу приливает раздражение, барахлит вестибулярный аппарат внутреннего двигателя, но также глядя в зеленеющие глаза, Виктор обводит тонкие губы, сжимает в пальцах пакет крепче и стремительно широкими шагами двигается к двери. Юра проскальзывает под его рукой, как акробат, мелким белохвостым хорьком, стаскивает с себя одежду и обувь по-домашнему и уже как-то привычно ставит пару ботинок рядом с Витиными вычищенными рабочими кожаными туфлями; а на диван заваливается котом, пушистым, тяжёлым и наглым. Виктор выходит с открытой бутылкой, пустыми винными бокалами и, ставя каждый на кофейный столик, наливает со скользящим изяществом, словно практикуется каждый божий день вино разливать. «С его работой-то». Бокал подаёт с глубокой задумчивостью, поджимает губы и пальцы на стеклянной ножке. «Отдавать или не отдавать», бегущая строчка в его голубых глазах, как в суфлёре. — За маленькое хорошо в большом плохо. Как наша жизнь, — Виктор присаживается на пол, с облегчением откидываясь на диван у ног Юры, и делает первый небольшой глоток, держа на языке бордовое и расцветающее оттенками различных фруктов вино; почти невесомо касается щекой острого колена, прикрывая глаза и судорожно выдыхая от того, что пока ещё трезвый мозг давит осознанием груза ответственности как минимум в несколько десятков тонн на плечи. — Первый раз пью в компании кого-то несовершеннолетнего. Юра мог бы обидеться, просто потому что Виктор сказал правду, в его взгляде гора свалившегося градом пренебрежения и недоверия (тут оно, конечно, к самому себе, но об этой сиди и додумывайся), а он глупый, наивный, наглый подросток и он может просто так. Но сидит и пьёт наравне, морщиться и сразу видно, как ему мерзко — это в образующихся морщинках на лбу понятно даже самому малому, — не понимает, чем же так ухитряются восхищаться те люди, которые Никифоров. Которые бокал учатся держать в руке с рождения и бухать в стельку цивилизованной гурьбой, и блевать не в туалет. Ни в коем случае. Даже та полупалёная дрянь из банки, названная алкогольным коктейлем, которую довелось пробовать, была куда слаще и приятнее по своим вкусовым качествам, чем этот весьма недешёвый профильтрованный спирт, выбранный со взращенным старанием и знанием дела. Юре выбирать не приходится, он делает глоток, следом ещё один, но побольше во рту не задерживает — пока по рецепторам не ударило волной мерзостной кислинки послевкусия красных фруктов. — Всё бывает в первый раз, ага. — Навязываешь мне интересные мысли, — мысли эти сплошняком не для Юры, мрачные и развратные, а Виктор ставит бокал на журнальный столик и на коленях скользит по полу вокруг, чтобы схватиться за тощие Юрочкины бока — костлявые, острые, — и носом уткнуться в его впалый живот. Плисецкий весь поджимается, ушедший по вымощенной витиеватыми фразами тропе, от неожиданности живот втягивает. Никифоров проходится пальцами по выпирающим ещё больше рёбрам, они как клавиши фортепиано ложатся по каждое прикосновение гладкими переливами; для Юры через кофту весьма неощутимо, чуть щекотно и капельку будоражит сознание. Хотя вино, выпитое точно опытным алкашом из ближайшей теплотрассы, будоражит его активнее, перевирает реальность, путает язык. — Вить, ещё, — он вытягивает руку с пузатым бокалом рядом с Витиным лицом. Стыдно, что смотреть в глаза мужчине нереально, а не пить нельзя, пусть и мерзость. Пусть и тошно. Виктору хочется ругаться. Из тщеславия, тонких саркастичных подъёбов совести и обещания «не совращать дитё мирскими удовольствиями». Юре сейчас весело и хочется, потому что нельзя, тут ещё пару лет нельзя, а потом ему перехочется; Виктор говорит себе, что точно перехочется, вспоминает себя в шестнадцать — блядня-бляднёй, — и жёстко стискивает зубы. Бутылка вина в его руках ни разу не содрогнулась, хотя гневная дрожь по каждому сухожилию прошлась. — Спасибо. Юра тонкими губами скромно улыбается и кажется умилительно хорошеньким котёнком, который уже успел обрести счастливую семью, тёплое место и собственную миску, а вырасти забыл. Он неотрывно, будто с вызовом и совращающим его адовыми чёртиками, глядит в светлые Викторовы глаза сверху-вниз, только преимуществ ему это не приносит. Никифоров осаждает аурой, гнетущей атмосферой, остаточным силуэтом на оборотной стороне зрачка и улыбкой — в зависимости от его состояния души. Психология тут бессильна, а для философии градус достаточно низкий. Плисецкий чувствует себя на равных: пьёт много, быстро, дерзко, не замечает, как горло жжёт и дерёт, и красная капля — единственная — стекает с уголка губ, пропадая на подбородке. Юра чувствует себя взрослым, ощущает интригующую вседозволенность и ловит необъяснимый фатальный азарт, непонятно зачем и непонятно кому что-то доказывая. — Знаешь, ничего так. Думал, что будет противнее, — врёт как дышит, пока Витя его бокал из рук медленно перехватывает и ставит на стол позади себя, и другой рукой по бедру рефлекторно гладит, неотрывно подмечая, как постоянные движения едва заметного кадыка у мальчишки его с ума сводят. Он тихо чётко проговаривает по слогам: — Я тебе больше не налью, — горячей ладонью за запястье перехватывает и на себя тянет, чтобы ниже склонился, а волосы, не завязанные в тугой хвост, лицо обрамляли и шальные зелёные глаза, как у средневековой ведьмы, смотрели тотчас прямо и только на него. Виктор тыльной стороной другой ладони, не разжимая узенькой руки и оглаживая большим пальцем выступающей острой косточки на ней, мальчишку полузавороженно по щеке гладит; а кажется, что полупьяным шёпотом в любви признаётся. — Тебя сейчас развезёт. Юра знает — развезёт, подвезёт, ещё с горки захочется прокатиться, но сквозь надутые по-ребячески щёки тянет обиженно: — Ну Вить, мне нормально, — если не уже развезло; на языке мерзкий привкус кислого отягощает мироощущение — а то плывущее, играющее, гарцующее из каждой стороны прячется за ближайшей шторой. Он проклинает производителей такой редкостной изящной гадости, скалится насмешливо, скрывая, как передёргивает от такого количества выпитого разом вина. Виктор на его мироощущение и жалостливый взгляд реагирует нахальной усмешкой, рукой за шею притягивает и выдыхает трепетно в покусанные губы: — Полчаса. Скажешь мне это через полчаса, и бутылка твоя. Сегодня остаёшься у меня. — А как я пойму, что прошло полчаса? — Юра течёт вниз по бесформенной массе, пропускает мимо ушей половину сказанного, руки опускает, в позвоночнике прогибается и зависает полусгорбленно, а Никифоров его почти что целует, отстраняться не думает, запахом своим манит и пальцы их переплетает воедино. — Я тебе скажу, когда прошло полчаса. Прилечь не хочешь? — Что? Родителям надо позвонить будет, да и… — Плисецкий лишь широко, счастливо улыбается, наспех заканчивая фразу. — Да и неважно. С него такого волшебного Виктор тихо смеётся, быстро целует его тонкие губы и поднимается с колен на диван, на котором его отталкивают к краю. Юра укладывается головой на чужие колени, чувствует тёплые линии от длинных пальцев и спадающий за уши ворох волос; на грудь Викторова ладонь медленно, ласково ложится, едва ощутимая и почти не тяжёлая. — Что-то мне сейчас вспомнилась фраза: «Если не можешь противостоять — противолежи». — А это разве чем-то поможет? — Нет, зато так удобнее. — Противолежи. На жест капитуляции похоже. — Вить, — Плисецкий говорит тихо, смотря снизу вверх яркими влюблёнными глазами; поднимает руку ввысь к злосчастным небесам, перекрытым потолком, и проводит пальцами по светлым волосам мужчины. — Я соскучился по тебе. Никифоров смотрит в ответ, глаз отвести не может, улыбку с лица стереть — тоже и доводит пальцами до открытого виска, как самое больное и уязвимое место; находит слабости, подводит под черту и сам за неё встаёт. — Я тоже, котёнок, очень скучал. Юра радуется, прикрывая рот кулаком, смеётся и протяжно тянет, может быть ещё кое-как пытаясь приступ смеха прекратить: — Вить, ты такой милый. Виктор не знает, где. В каком месте. И должен ли в двадцать восемь лет-то. — А ты в моей власти, — он смягчается, накрывает чужой рот ладонью, чтобы не прервали и отчасти смотрит, как — как оно выглядит, когда под тобой подросток в шестнадцать, ты ему рот недвусмысленно затыкаешь, и он податливый до вшивых чёртиков по спине. — Кто-то уже начинает пьянеть. Плисецкий чувствует, как водой окатили, кубик льда за спину кинули и довольные сидеть остались. Перестав даже улыбаться, он отворачивается, потому что — «ну обидно же». — Котёнок? Что не нравится? — Это типа, ну, — он с трудом заставляет себя продолжить, переступить мысленный порог и не забыть упрекнуть себя в том, что, возможно, его слова тут никоим образом не затесались. Нет им места в сочинении. — Комплимент был. Никифоров поводит плечами и под левой лопаткой ощущается укор совести, он, как липкая текучая масса, за спиной крепится и отползать не хочет; это что-то вроде слизней, живущих в жидкости обтекаемых гадов и ползучих многоножек. Мерзко. Оно из тебя лезет. — Спасибо. Правда. Спасибо, котёнок. Мне такого давно никто не говорил. — Больше и не скажет. Виктор цокает, как с маленьким ребёнком, чесслово, думает он, а на переносице залегают две морщинки, чтобы жить сахарной ватой не казалась. Он Юру понимает, обидел и разочаровал. Теперь хочется, чтобы и его поняли максимально точно, обхватывает его щёки руками и без сопротивления, но явно неохотно аккуратно и требовательно поворачивает мальчишку лицом к себе, ловя взгляд прищуренных, воистину кошачьих глаз. Никифоров ловит себя на мысли, что у Лилии глаза похожие, но всё равно не такие, а Юра — индивид. Уникальный. — Я тебя обожаю. — Дурак. — Который без ума от тебя. — Если у тебя нет ума, то это уже не моя проблема, не перекладывай вину на других. — Я в глубоких чувствах привязанности и важности признаюсь, а меня буквально посылают. — Я впервые в жизни комплимент делаю прямым текстом, а на меня дуются и называют пьяным. Никифоров нервозно выдыхает, с минуту молчит и думает, нормально ли будет уговорить Юру проколоть губу или сделать пирсинг языка; и что из этого будет соотносится с его возрастом и трезвым взглядом на жизнь, а может он сам не захочет и в отказ побежит — с лихвой, без остановок и пауз. Виктор лишь губу ему оттягивает, подушечкой проходится по кромке нижнего ряда белых зубов и ободряюще улыбается. Не комильфо ругаться дальше пьяными. — Оба хороши. Я не хотел тебя обижать; но признай, что ты котёнок, который скажет мне что-то хорошее только в особо редких случаях. Мне трудно отличить, где комплимент, а где намёк на издевку. — Я не знаю, что на это ответить. — Просто знай, что мне приятно. — Я не понимаю, что хочу больше — послать тебя или поцеловать. Виктор бросает взгляд глаза в глаза, как вызов, честный и утвердительный, а вместе с этим широкой ладонью ведёт по Юриной груди, по тонким рёбрам под гладкой кожей и прикрытой кофтой, оглаживает живот уверенно; гладит по-свойственному мягко, задеть боится и оцарапать ногтями, пережать на костях по бокам до россыпи синяков. — Послать меня сможешь всегда. — А целовать по расписанию? — А целовать только тогда, когда у нас есть время наедине. Его, к сожалению, мало. — Это грустно. — Да, довольно печально, — Юрина тазовая косточка из-под ткани тёмной кофты привлекает его больше всего — тем, что чистая, белая, чувствительная и мальчишка млеет. В его голове залитые вином шарики за ролики катятся от одного к другому, сводят в нетерпении коснуться, прижаться, тепло почувствовать и сделать что-то нереально постыдное; за что к вечеру можно будет глаза в пол опускать, а на утро — в ближайшую лесопосадку, чтобы юные маньяки избавили от горестей характера. Плисецкий, свободный, волевой и изнежившийся, притягивает Виктора за шею ближе и ощущает его чуть ли не всевышним господом для себя. — Исправь это. Я хочу видеть тебя как можно чаще. Виктор и не думает ни о чём больше — один раз не, как говорится, — а пару раз как два новых. Ничего страшного, в общем-то, если не смотреть на Юру. Если не вспоминать о его возрасте, нраве и о чём-то более глобальном, что их связывает. Если замкнуть весь сюжет на собственных чувствах и их общем мироощущении, ясно же, даже тридцатилетние мужики дрочат в своих ваннах на голых пятнадцатилетних девочек в порно. Виктору всего лишь двадцать восемь, но он льнёт под чужим напором, помогает Юре подняться, от нетерпеливой внутренней дрожи в руках, рывком сажает своего мальчишку на упругую задницу и тащит к себе. Лицом к лицу держит, крепкой, надёжной хваткой. Плисецкий молится, лишь бы не отпустил. — Ты хочешь жить вместе? — Витя тяжело выдыхает в губы, и не знает, что делать дальше. Дальше — по пару глотков и в койку, а Юра развязно улыбается ему в рот и языком по губам проводит, точно маленький засранец где-то накосячил. — Мы бы передрались на первой же неделе. — Зато бы быстро помирились, — «как сейчас, например». И Никифоров не так уж много пил, больше не трахался. Сейчас от близкого Юриного дыхания ведёт. Сейчас плевать на ту самую моральность, в народе говорят, нам с ним не детей крестить. — Сейчас твой идеальный шанс сделать то, что ты хочешь. Плисецкий всё воспринимает по-своему — наверно, ещё и потому, что Виктор никогда не уточняет, чего он ждёт; по-своему делает, по-своему пьёт. Зарывается тонкими пальчиками в волосы на затылке и, ведомый, подаётся вперёд, кусая Викторову нижнюю губу; языком по ней скользит, мнётся на месте и между ног мужчины прижимается жарче бёдрами. Никифорову откровенно не хватает — он сдерживает себя между делом, пока Юра вылизывает его мокрым мягким языком, — пыла, дерзости, сопротивления и жёсткости; рвано, с натугом и всхлипами, стонами, криками, чтобы тотчас прекратить, когда невмоготу станет терпеть боль: то ли от стояка в штанах, то ли мальчишке от стояка внутри себя. Плисецкий по-кошачьи жмурится от удовольствия, расплываясь в поцелуе по сильным, цепко обвивающим его рукам, потягивает пальцами Викторовы волосы — несильно, на пробу, и тут же отпускает, заглаживая кончиками все самые неприятные ощущения. Виктор от этих ощущений замирает, блаженно усмехается и почти мурлычет от пальцев в волосах; руки с лопаток плывут на изогнутую плавной линией поясницу, Никифорова мальчишка в диван буквально вжимает. Телом к телу жмётся, поцелуй разрывает и голову запрокидывает. На его шее проступают литые, светлые сухожилия под тончайшей белой кожей, уши закрывают пряди белокурых волос, а снизу острые, по-девичьи выпирающие ключицы. Виктор смотрит как в первый раз. Словно баб на своих коленях не видел и Юру не лицезрел так близко. Вино, давшее сил, смелости и, чего греха таить, дополнительного неконтролируемого желания, мир перевернуло сверху вниз. Никифоров глубоко втягивается, курильщик с двенадцатилетним стажем, а в груди щемит от движений Юры, вида Юры, его милых ямочек на пояснице, узкой талии и оголённого невольно живота с затесавшейся откуда-то неформальностью в виде наглости в каждом его жесте. Юра подбородок опускает, изгибается, приникает к Викторовой шее и от выступающей ключицы до мочки уха ведёт мягким языком. Мужчину под ним передёргивает, ведёт рьяными мыслями и высокоградусным нравом; мужчина под тридцать — Плисецкий млеет и стонет жалобно от одной этой фразы у себя в голове — его резко за бёдра хватает, заставляет ноги раздвинуть и задницей прижаться до плотного, горячего, зубодробящего контакта. Виктор его насаживает — медленно и точно, куда член чувствительной головкой упирается, влажными поцелуями в губы успокаивает и под один темп подстраивается; раз за разом чувствует натянутые на мальчишке штаны, его нетерпение во впившихся в плечо ногтях, ладонями горячее тело, которому только дай — не отпустит. Юра пальцами в его волосах играется: чуть сильнее сжимает, слабее прикусывает щёку и искусанными губами кусает кожу за ухом. В ответ хочется с размаху по заднице влепить, приходится крепче сжимать и давить промеж; Плисецкий маленький, наивный, тугой и… ни разу не трахался. Ему хорошо только от этого. Он кусает свои губы заместо шеи Никифорова — они сухие, припухшие, в новых болячках, — а Виктор впивается короткими тупыми ногтями ему между ног и лапает сквозь ширинку, подцепляя металлическую «собачку». Юра так и спрашивает себя: «можно я провалюсь?», куда Витя тоже падает, бессовестно глядя в глаза. Юрины глаза — единственные ясные огоньки в Викторовом сознании, путеводители и маяки, тянут наружу и вместе с тем — на глубину; в этой глубине он обвивает мальчишку за изгиб талии, жмёт к своей груди и всё же дёргает маленькую «собачку» до упора, расстёгивая металлическую пуговицу, как скромный жест милосердия. «Тебе ещё есть, куда бежать, Юра», — имеет в виду Никифоров, большим пальцем сквозь плотно натянутое бельё обводя головку вставшего члена; Юра даже ползти не хочет в сторону, шумно выдыхает от чертовски ослепляющих прикосновений и цепляет длинными тонкими пальцами за мужчину. Виктор его целует глубоко и требовательно, отвлекает кончиком языка по нёбу, вытаскивает стоны от круговых движений подушечками пальцев по эрегированной головке. Сквозь трусы это неприятно, сухо, грязно и подбивает бёдрами двигать навстречу, как в дешёвой порнушке или высококлассной киноленте, — желанно. Виктор выдыхает с усмешкой, размыто глядит на чужие тонкие губы, которые подцепляются белыми острыми зубками и скрываются во рту; Юра его стесняется, мнётся на месте, весь в одной мужской ладони, и описывает своё состояние одной молящей, повторяющейся фразой: «трахни меня». В комнате на двоих удушливо в саднящем горле, нетрезво и развязно. Никифоров хочет посмотреть на себя со стороны — лапаешь маленького мальчика, глупого котёнка, ластящегося к ногам с парочки ласковых фраз. Мальчик влюблённый и очень, очень напоминает его в детстве. А Виктор зол и обидчив — не может поделить своё мнение поровну, опускает горячую широкую ладонь в Юрины штаны и гладит пальцами поджавшуюся мошонку, давит кистью на крепкий ствол и рвано, с еда слышным матом, ещё раз выдыхает: — Ёбанная моральность. Он ведёт открытой ладонью вверх-вниз по длине члена, сцепляет пальцы в движении и медленно вниз опускается, прощупывая тоненькие вены всей поверхностью. Плисецкий дрожит, нервно дышит и готов сдохнуть, и Витя на всякий случай уточняет, поднимаясь рукой до головки под трусами, потому что вдруг что: — Ты точно этого хочешь, Юр? Потому что глаза у Юры мутно-зелёные, как райское болото, сковывают по рукам и ногам. Плисецкий создание Божье, красивое и неповторимое, очаровательно-хорошенькое, низким голосом выдыхает: — Хочу. Витя оттягивает резинку трусов пониже и прижимает ею вставший, крепкий, влажный член к плоскому оголённому животу; мальчишка сам кофту выше задирает, едва дрожащими пальцами придерживает и тянет аж до плеча, сразу видно, как сильно хочет. Сам не смотрит вниз — и Виктор тоже, честно, хочет не смотреть, что он делает с маленьким шестнадцатилетним мальчишкой, который даже выглядит на четырнадцать от всей своей силы и скромности, но нагло смотрит. И на собственные пальцы на красной блестящей головке, и на стекающую смазку по Юриному стволу вниз, пачкающую бельё, живот и те самые аккуратные тазовые косточки. Никифоров пальцами ловит парочку белёсых капель, размазывает между большим и указательным, в рот суёт, языком слизывает и губами обхватывает, точно порно-звезда мирового масштаба; заводит похлеще форм Ники Минаж, у Плисецкого румянец на щеках проступает, пот на висках от нервов и вырывается тихонькое «зачем?» из-под полуприкрытого рта. «Хочется». У Виктора тёплые ладони, порой непозволительно горячие, которые на члене контрастом бьют, в исступление вводят, Виктор ими ведёт умело и знает, что делать — перед ним цель, чтобы Юре было крышесносно ахуенно. «И если ртом насадиться…» Плисецкий на него ложится грудью и плечами, стонет и кричит в себя, пока мужская рука по его члену скользит в бешеном темпе, не давая продохнуть и вспомнить, в какую сторону выдыхать. Один раз, пожалуйста, ну! Ложится загнанный, щекой к щеке, острым подбородком в плечо упирается, на лбу выступает испарина и хочется навзрыд плакать от того, как хорошо, что наконец-то хорошо, и ты не сам, ты себя даже коснуться не можешь — руки безвольно куда-то к ногам опали, еле сжимаясь от перевозбуждения. Виктор целует открытую белую шею, сплошь в засосах и красных пятнах, кусает ключицы, языком выбивает громкие вскрики. У Юры тело — сплошная эрогенная зона, куда ни прижмись и что ни поцелуй. Виктор прижимается свободной рукой к светлому загривку, в корни Юриных белокурых волос вцепляется и заставляет его глаза вниз опустить: увидеть воочию плоды своего внеземного характера и долгого ожидания; прочувствовать до ломоты в шейных позвонках стыд и жгучее удовлетворение от своей покорности, с которой он не жмурит веки, не противится и вцепляется в Викторовы бёдра, как пугливый котёнок. Он смотрит на чужую, скользящую вверх-вниз руку, эти длинные пальцы пианиста, с усердием охватывающие его член вокруг и насаживающиеся раз за разом, на свои грязные, заляпанные пятнами смазки джинсы и поджатый живот со светлыми волосами, уходящими на лобок. Смотрит и почти слюной капает неконтролируемо, поджимает губы и громко секундно вскрикивает, когда между ними тёплая сперма течёт с живота и одежды разводами вниз, подсыхает и мерзостно ощущается. Теперь окончательно стыдно. Никифоров руку не разжимает, даже пару раз продолжает водить по обмякшему стволу, затылком на спинку дивана откидываясь — в глубоком культурном шоке, испачканный и протрезвевший, с полупьяным довольным юношеским телом. Юра с минутной заминкой благодарно, коротко и смазано целует его в шею, утыкается маленьким прохладным носом и жмётся крепко, чтобы наверняка приклеиться окончательно. Виктор не знает, что и думать — млеющая пелена окутывает, манит и греет, — Юра в его руках пару раз конвульсивно дёргается, вздрагивает и стонет; повторно в тотчас не выдержит его тело. Он убирает руку, поправляет мокрые трусы и за шлёвки штанов тянет, чтобы не простужать голую нежную задницу. Юрочка крохотный в его руках, от этого жмётся ещё ближе, кусает распухшие губы и делает вид, что у Вити между ног телефон. Или пульт. Скорее всего пульт от телевизора, которым он не пользуется. — Котёнок, — Никифоров гладит худое, юное и податливое тело как наставляющий на правильный путь святой отец, широко раскрытыми ладонями, по чёткой линии позвоночника, вплоть до поясницы и ни чуть ниже. — Можно мне встать? В ванну. На подумать, — Юра держит крепко, вцепляется тонкими пальчиками в плечи, ногами обвивает мужские бёдра и, дрожа как при оргазме, носом втягивает запах с расслабленной шеи. Виктор шепчет в аккуратное, почти детское ушко, трепетно, ласково, и зарывается пятернёй в блондинистый затылок. — Вино твоё. — Вино моё, — Плисецкий севшим голосом тихо соглашается — кто б сомневался, конечно, — но, по-честному, да, он сам в первую очередь. — Ты тоже мой. — Юр, я ведь серьёзно. Это немного больно, к слову. — А я шучу? Он отстраняется, держит Виктора на расстоянии вытянутых рук, от чего с нажимом под мягкую ткань зарывается ногтями; интригует, будоражит. Никифоров с присущим точно выверенным и выкованным жизнью холодком смотрит, вроде бы и серьёзен, несмотря на каменный стояк в уличных штанах, а где-то там внутри, в голубых глазах, есть та визжащая мразотная часть его, которая бесперебойно вопит. Именно она подсказывает, что Юрочке можно и уступить разок. «Он заслуживает, если так хочет». И как будто он сам этого не хочет. — Подай бутылку вина, пожалуйста. Юра глядит неотрывно в эти светлые, поразительно хмельные лучистые глаза, одёргивает себя от мысли сказать: «сам возьми», и одной рукой тянется за бутылкой на столе; для Никифорова показывает чудеса своей небывалой растяжки, гимнастической пластики и один из пунктов, почему он до сих пор в фигурном катании. По телу дрожь пробегает — на тебя смотрят, взглядом ласкают, поддерживают за изгибы тонкой высеченной талии и губу воровато кусают, лелея маленькую фантазию на твой поднебесный образ. Юра не скупится на глотки красного и, вскидывая почти невидимые, сливающиеся с кожей брови, подаёт бутылку в крепкие горячие руки. Виктор у горлышка перехватывает. Сухими губами прикладывается, выпивает почти всё до остатка, тем более, не так уж и много оставалось, а бутылку в край дивана ставит — как последний засранец эксплуатирует бедное и несчастное Барановской-Фельцмана дитя. А оно, не поднимая глаз, в ширинку упирается, прямо в стоячий член, и облизывается жадно. Никифоров за волосы Плисецкого притягивает, точно маленькую хрупкую жертву, его руки высоко на Викторовой головой взлетают, опуская мужские растерзанные плечи, и безвольно виснут сверху. У Юры зависимость и синдром, покусанные губы, бешеный взгляд, Витя его почти целует, выдыхает тонким винным перегаром в нос и ласково указательным пальцем смахивает белокурые пряди с глаз. — Ответный жест, котёнок? Юра кивает, прокажённый, ведомый, и с шорохами, заползающими в уши, сползает на пол, встаёт на свои острые, костлявые коленки, тонкими пальчиками дёргает молнию на Викторовых штанах и с вожделением замирает. Молния поддаётся, Виктор — тоже; помогает оттянуть края джинсов, разводит для Юрочки ноги шире и касается его красной, горячей щеки. В груди под вино томительно плещется восторг с насильственным окрасом — одно его движение заставляет мальчишку мелко дрожать, вскидывать шальные зелёные очи и медленно бесшумно лепетать о блядских богах и чёртовом дьяволе. Витя чувствует себя несчастным содомитом, развращающим детей — маленьких, хрупких, к тому не готовых. А затем Плисецкий стягивает резинку его трусов и губами обхватывает мокрую красную головку, не лишённый наивности, но по-блядски и охотно, мягким языком кружит и слизывает смазку. У Никифорова рука взмывает вверх, пробегается по напряжённому виску и крепко стискивает широкую прядь волос на затылке. Ты, видно, забыл, что это такое, говорит себе Витя, из-под опущенных век подсматривает за дрожащими светлыми ресницами и потрескавшимися Юриными губами; давит на затылок, а Плисецкий опускается ниже — и заглатывает глубже. Господибожеблять, хочется ругаться матом, дыхание срывается в пляс и оттанцовывает лезгинку, горячую, пламенную, как Юрин рот, губы сухие, натянутые, точно музыкальная скрипичная струна, вокруг ствола по цвету почти сливаются — адское зрелище, кончить за три минуты как на жаркое порно с главным среди побочных фетишем и лютым извращением. Виктор смотрит, задыхается, проскальзывает большим влажным пальцем по напряжённому широкому лбу и смахивает чёлку, чтобы видеть те зелёные, пьянящие и пьяные глаза — хмельные, зачарованные, — Юра один взгляд живо бросает и понимает, что главное не думать; не думать и быстро отвести взгляд в сторону, в аккуратно выстриженный Витин лобок, зарыться в белые волосы пальцами и сконцентрироваться на теплоте его кожи, или бархатистости твёрдой головки, или вкусе его смазки, но только не на взгляде, который до костей, точно в лоб, за самое живое. Плисецкий знает — смотрит, любуется, заглядывается, — чётким фантомным отражением отпечатывается в полутьме закрытых век голубизна и инфернальный огонь; он облизывает шею, заалевшие щёки и голый лоб, кончик острого носа и ловит мельком появляющийся язык, скользящий по переплетениям голубоватых вен, которых почти и не видно. Юра перехватывает член рукой, захватывает дух, интерес и суматошное любопытство — стыдно, стыдно, позорище! — а ладони тепло и влажно, липко, скользко, он у основания, как себе в ванной и под одеялом в кровати на ночь, дрочит, и Виктор вновь заглатывает воздух, терпко, сдавленно стонет и улыбается краешком своих блядских губ. — Котёнок, хочешь в рот? — у тебя поехали синички, Витя, ты давно уже с ума ёбнулся, и сознание опускает свою заслонку здравомыслия от того, как Юра сосёт — впервые и непрофессионально, играючи, нежно, поддаётся каждому движению руки на его затылке, готовый своим узеньким, кажущимся горячим горлышком во всю длину насадиться. И это будет так развратно и дерзко, перейти на откровенный горловой, как с разбегу на член сесть. Никифоров говорит себе, что млеет от этой покорности и нетрезвой распущенности, за ней робость, неумение, теоретическая подоплёка просятся, скуля, наружу, а на самом деле — он лютый фетишист. Юрочке не дашь его откровенных шестнадцати, а он откровенно коротко кивает и сосёт с упорством — сверху вниз литой член вылизывает, расцеловывает припухшими губами и почти щекой трётся, как самый послушный в мире мальчишка. Юрочка согласен и в рот, и на рот, на язык, в ладони, внутрь. Плисецкий берёт смелее и резче, помогает тоненькими пальцами, оглаживает ласковыми подушечками чувствительную мошонку и, под темноту и шум, насаживается ртом. У него не встаёт, потому что только-только упало, зато ментально он обкончал себе душу и свою метафизическую составляющую. Он Виктор до исступления доводит, языком и ладонями, до того, что его волосы в ладони жёстко стискивают, оттягивают от середины ствола до головки и резко кончают — со стоном и внутрь, двумя толчками полностью изливаясь едва тёплой спермой. Никифоров с проникающей в сердце заботливой нежностью рукой соскальзывает Юре по щеке, пока тот проглатывает и дёргает плечами от вязкого привкуса — точно ребёнок, как от горьких таблеток парацетамола — и губы развязно облизывает. Виктор хочет не думать и не смотреть, а его член предупредительно толчками в низ живота отдаёт — ты, в принципе, можешь; и глядя на мальчишку с его отстоянными коленками, спутавшимися волосами и волнительно-дрожащими пальцами, насквозь пропахшими мужским запахом… Витя в глубине души тоскливо воет; подтягивает бельё, штаны, опускается на пол и самозабвенно, без промедления целует мальчишку, его светлые мягкие губы и лениво шевелящийся язык с болящей уздечкой. Виктор помнит — это временно, — Юра, как маленький котёнкой, одинокий, молчаливый и, верно, протрезвевший, молча разрывает поцелуй и утыкается в его лечо, крепко, с натугой внутри себя обнимая; переживает глубинный шок. Никифоров выдыхает, стремглав поверженное, в перегаре утопленное «вау», обвивает тонкое, обмякшее тело в его руках, и прижимает к груди — чтобы и тепло почувствовать, и без движения сидящего на своих поджатых пятках подростка не уронить ещё ниже по лестнице социальной и нормативно-правовой. По моральной они уже себя опустили, Витя думает, что помог с этим наилучшим способом. — Почему минет? — Плисецкий, краснея, пожимает острыми плечами. Стыдно, что пиздец, смотреть сил нет, а мужчина сверху, цепляя, выдыхает: — Было здорово, — не назло, конечно; Юра ютится к Виктору, одариваемый улыбкой и впечатлительным прозорливым взглядом — всё-таки смотрит. — Охуенно. — Спасибо, — и без члена во рту это гораздо проще. — И тебе спасибо большое, котёнок мой, которому по моральным устоям я скоро обязан буду сделать предложение, — Никифоров смотрит безотрывно, словно геймер в монитор, информационный наркоман двадцать первого века, с зелёным отсветом борется также, как и весь остальной мир — фразами «я смогу, сумею, это временно». Где-то кроется предположение, что, вообще-то, нет. — Предложение не могу сделать. Но я хочу жить с тобой. — Вить, — Юра делает временную заминку, ощущает себя нерусским, потому что как оно, того, этого. — Ты совсем, что ли, ужрался? — Я трезв, а ты вот больше полбутылки в один красивый ротик вылил. Кто из нас ужрался? — Пф, я нормально. — Да? Тогда шампанского? Или мартини? — А ты разрешаешь? — он искренне удивляется. — Вечером что-нибудь напизжу твоей матери и буду за тобой приглядывать, чтобы на улицу из окна не выпал, — Виктор тянет его школьную проклятую кофту вниз с правого плеча за тонкий рукав, оголяет белое плечо с проглядывающими костями и ласково целует по очереди всё, кусая за самый уголок почти неощутимо, видит периферией нежную томящую Юрину улыбку и сам улыбается. — Разрешаю. — Ты слишком добрый. Давай что угодно, но чтоб не было плохо потом совсем. — Я просто, наконец, удовлетворённый самым лучшим созданием на свете. Будешь пить постепенно и по чуть-чуть — плохо точно не будет. — Сударь, Вы мне льстите, — мальчишка забавно, чуть пьяно картавит звонкую «р» на конце, игриво целует в уголок губ своими страдальчески-покусанными, на которые смотреть жалко, но внутри предположительно существующей души заедает тоскливо. «Почаще бы такие вечера». — Наливай что-нибудь. Никифоров тянется за бутылкой шампанского, грамотно вскрывает пробку по всем правилам высокого тона и разливает в те же бокалы — Юра бы за новыми не пустил. — Только не залпом, умоляю. — Хорошо. Плисецкий пьёт не залпом, но узкими ладонями крепко держит стеклянный бокал и делает несколько небольших — эквивалентно парочки больших — всё равно залпом, что ни говори ребёнку и какой величины палец в рот не клади. Или не палец. — Умница, — лелея великого рационализатора в глубине души, Виктор салютует и отпивает на пробу — не спирт, не медицинский спирт, на том спасибо, — а Юру он прожигает искрящим томящим взглядом, потому что он свой бокал, пустой и прозрачный, со стекающими по стеклу жёлтыми каплями, оставляет на столе. Хорошо, что не горлышком вниз. — Понравилось? — Это даже вкусно. — Только не повторяй так часто. Особенно без меня, — потому что сопьёшься раньше своего биологического отца, думает Витя, и Лилия из дома выгонит, никакие медали не помогут. — Одному пить неинтересно. — Это повод пить со мной? — А почему нет? — Ты сопьёшься. — А мы не будем пить часто. — Что же мы тогда делать будем? Мальчишка жмёт плечами, косится на плавно изогнутую бутылку с намертво приклеенной к тёмному стеклу этикеткой и на Виктора; Виктор всё понимает. Почему-то сейчас так трудно сказать злополучное нужное «нет», что сил не остаётся бороться с доводами и списками гнусавых предубеждений. — Ещё? — А можно? — А разве я сказал нельзя? — Иногда лучше спросить, чем не спросить, — звучит достаточно мудро, отмечает Никифоров заплывающим взглядом, в груди вихрями эмоций нейромедиаторы оттаптывают лакированные пятки нервной системе, а Юра медленно подползает к столу, наливает шампанского и делает, не отходя от места, глоток, доливая его обратно. Это выглядит весьма забавно, не без скрываемой соблазняющей усмешки, а движением двух пальцев Виктор подзывает мальчишку ближе, а Юра на коленках ползёт и стискивает влажными подушечками тонкое стекло. Между ног у Виктора — тепло, уютно и ласково, мужчина руками ползает под его кофтой, с живота на рёбра, с рёбер на соски и, едва заслышав сбивающееся Юрино дыхание, опускается к тазовым выпирающим косточкам, вокруг которых натягивается резинка нижнего белья и уплотнённая ткань штанов. Виктор руки на теле у мальчишки греет, делает искренний вид, тот косится, не верит и всё равно позволяет — потому что хорошо. — А ты сможешь мне станцевать? Плисецкий косится, в полуоборот разворачивается и салютует с последующим глотком шампанского. Никифоров вырисовывает тихие, кротенькие арт-объекты, которые даже в памяти не остаются и хочет стянуть с Плисецкого его школьное безобразие, только стягивать уже некуда — и нечего, — приличнее не станет, а неприличнее всё-таки совесть не позволяет. — Ага, если встану ровно. — В прошлый раз тебе хватило раздеться сидя. Я тебя подстрахую, если ты вдруг начнешь падать. — Тебе лишь бы раздеть меня. — Это я могу сделать прямо сейчас, — Виктор глушит смешок; испытывает шанс стянуть с Юриной упругой задницы штаны до приемлемого уровня, но только часть трусов оголяет, и более приемлемо оказывается только верхнюю кофту стянуть, под которой кожа да кости; но полуголое Юрино тело — верх внутреннего Викторова мазохизма. Он укладывает подростка головой на своём животе, придерживает за подбородок двумя пальцами и содомит внутри вопит от приторного, на зубах сахаром хрустящего наслаждения. — Хочу, чтобы этого ты захотел. Плисецкий откровенно глаза в глаза Виктору засматривается, пластично выгибается, точно чувствуя, что всюду и под каждый лишний уголок не поскупятся заглянуть прозорливым взглядом. — Ты совращаешь пьяного подростка, — «ложь, подросток сам развращается». Но Виктор бережливо пальцем скулу Юре натирает и на все его слова соглашается, в горле закипает словесный восторгающийся бунт, а в голове — былым превосходством тлеет революция. — Я его же и споил. Мне же условка и светит. — Так никто не узнает. Я же сам на всё согласен. Виктор ласково вслух отмечает с млеющей, съезженной алкоголем улыбкой по поводу Юрочки: чертёнок; то там выгнется, то тут заломит локти, здесь коленки пригнёт. Ладони чешутся выпороть, да так, чтоб не сиделось — лежалось на животе болезненно. — Повариантно — на что ты согласен с удовольствием? — У тебя слишком провокационные вопросы. — Ну я же должен очерчивать границы своих действий. — К чертям очерчивать. — У тебя слишком провокационные ответы, — Витя судорожно сглатывает, косым взглядом снизу Юра отмечает его дёрнувшийся кадык, в который зубами хочется впиться насильственно, ощущая внутри расползающееся по паутинке капилляров превосходство. «Вот оно какое». Сжимающие в этот момент его подбородок пальцы, однако, ничуть не смущают. — Радуйся, что вообще ответил. — Может, тебе ещё бокальчик? — Ага. Виктор его подтягивает на свои коленки, как если бы стул с котом поднимал, — Юре это сравнение даже отчасти приглядывается, по-кошачьи подмигивает и пушистой когтистой лапой манит, — тянется за своим едва тронутым бокалом и, не проглатывая, вливает в поцелуе весь глоток полусладкого шампанского; нагло спаивает, отмечает Плисецкий, проглатывает и языком тянется к чужим губам, чтобы слизать остатки алкоголя, полуспиртовой привкус и сладость радостных мгновений. Виктор его аккуратно придерживает за голову, рукой обвивая плечи, испытывает удачу вытрахать не только ладонь и ласковый горячий рот, но ментально всё сознание поиметь. — Хочешь мне спину расцарапать? — Просто так не катит, — Юра смотрит на Витину усмешку, прямо-таки вдоль-поперёк изучает до малейшей чёрточки, и прищуривается; Витя ему жестами говорит: «не стоит так делать», прикладывает краешек своего бокала к излизанным губам и вливает. С виду — словно насильно. — А что же тогда мне надо сделать? Юра не отплёвывает, согласен душу отдать — если надо, даже два раза. Три. Шепчет себе под нос: «уносите». — Какие есть предложения? — Разозлить тебя или же трахнуть. — Хм, — он кусает губы, подцепляет зубами отмершую сухую кожу на автомате; и вырывается неловкое: — Заманчиво. Никифоров смахивает собственную светлую чёлку с хитрых глаз, выбеленную, тонкими прядями опадавшую на выгнутую тонкую бровь. — И что же тебя так манит? — Да не злил давно никто, представляешь? Прям ломка уже, так хочется, чтобы ты меня выбесил. — Да раз плюнуть. Только я милейшее существо, как же ты можешь на меня злиться. — Не льсти себе, а я не настолько пьян. — Всё равно ты меня обожаешь, и злиться не станешь, — он гладит мальчишку по щеке меж делом, и цепляется взглядом за его показательно высунутый розовый язык. — Не на что. — Дурак. — Я тебя тоже обожаю, — обхватывает его губами, и слышит прерывистый, идущий тонами вверх лучистый смех. Он должен завлекать и оттягивать крупицы единиц времени, чтобы ворожить натуральную магию, а Виктор чувствует себя если не дураком, то идиотом, что не дышит, завороженно и нежно покрывая очертания счастливого Плисецкого клеймом ревностного собственничества. — Чем хочешь заняться, котёнок? — Вить, у нас алкоголь не кончился, — «чтобы чем-то ещё заниматься» улыбается Юра. — Полчаса прошло, а я почти трезвый, ты обещал. — Обещал, — «только ты ничерта не трезвый, котёнок». Шампанское в Юре, вино тоже в нём, а бутылка, до которой Никифоров едва дотянулся, радует его своей незаполненностью. — Только оно у нас почти закончилось. Юра решает вопрос по-взрослому. Юра берёт бутылку шампанского, делает вид, что всё-нормально-я-в-порядке-так-задумано, и с горла хлещет. — Что делать будем? Виктор в немом, не проступающем на лицо ужасе пожимает плечами, ведь из пластмассового у него только мусорное ведро, полы в спальне чистые, а ковёр в гостиной — как новенький вычищенный с прошлой недели. — Можем что-нибудь посмотреть, почитать, или же я могу сыграть. Либо говорить. — А сам что хочешь? — Плисецкий заглатывает вязкую слюну со стойким проспиртованным привкусом, запивает шампанским — а воду попросить, аж коленки подкашиваются, — и оставляет на три пальца заполненную бутылку. На три тонких Юриных пальца. — Не заснуть, — Виктор прижимает пьяную, несуразную, уже ушатывающуюся ношу к плечу; подбородком в белокурую макушку жмётся, пальцами плавно скользит по изгибам тела и невесомо чуть щекочет, чтобы не расслаблялся и подавал признаки жизни; хоть какие-нибудь, а то волнительно. — Давай поговорим. — А я бы поспал. Может, хотя бы ляжем и будем разговаривать? Тут стены чуть-чуть едут. — Тебя на полу уложить? — На полу твёрдо, кости больно. — Зато ковёр мягкий. Никифоров тянется вверх и в сторону — ноги прямо, руки ввысь, — мальчишка с него буквально стекает задницей на пол, подтаскивает колени к плоской груди и сонливо, слипающимися красными глазами смотрит. Виктор подаёт ему две руки разом, подтаскивает игрушкой на ноги и крепко держит — потому что сам Юра уже ничего не в состоянии держать, себя же в последнюю очередь.  — Диван, кровать? — он уточняет, пережимает за плечи на всякий разный, а мальчишка тычется носом в широкое плечо и поступью шагает с ним спиной к спальне. — Кровать. С дивана я уже боюсь свалиться. — Главное с кровати не упади. Плисецкий падает на спину с плотно закрытыми глазами и тянет руки, точно маленький мальчик к родителю. Из Вити хуёвый, без мата не выскажешься, отец, особенно, когда колено, упёршееся в матрас, гармонично бы смотрелось не рядом с обтянутыми штанами коленками, а между ними; и вытянутые навстречу взрослые руки, заводящие над светлой небесной головой детские и нещадно хрупкие, в принципе, тоже. — Комната плывёт, прикольно. — Тебе точно нужно отдохнуть. — Так я и отдыхаю. — Я споил ребёнка, — Виктор подводит черту не без улыбки, а Юрочка кротко улыбается в ответ. Для него здесь нет ничего страшного — мир не развалится, космос не схлопнется, а сдохнут они раньше смертью в своём естественном проявлении, чем успеет разразиться апокалипсис, — может и пьют в последний раз; Никифорова никогда не поймёшь. — Нет мне прощения. — Я тебя прощаю. — Ну тогда я вновь безгрешен. Расскажешь что-нибудь? — Например? — Чего ты боишься? — Ты хочешь знать про мои страхи к тараканам и паукам или что-то менее приземлённое? — А давай про тараканов, — тут бы хоть что послушать полутомным Юриным голосом. Витя ложится на бок, подперев голову ладонью, нависать, признаться, старость не в радость, от скользящего напряжения плечи затекают, и очень внимательно слушает. — Вот про это я бы хотел говорить меньше всего, — Плисецкий веки поднимает, смеётся пьяно-заливисто, ощущая, как крепко сжимает его ладонь горячие пальцы. — Они мерзкие, как и пауки, и вообще насекомые. Тут больше не страх даже, наверное… Ох, чёрт, что ж так сложно. — Даже бабочек не любишь? — Вблизи вообще мерзость, — и морщится от отвращения, вспоминает, как летом у дедушки на даче — трава высокая, вся в твои жалкие метр-двадцать, и только макушку сквозь густые зелёные колосья выглянуть ещё возможно. А в подсолнухах он и в прям был готов затеряться. Вот бабочки и летели на ещё один яркий солнечный свет. — У них крылья бархатистые на ощупь. — Ты их ещё и трогал? Фу! А комаров рассматривал? Это вообще какие-то адские существа.  — Это все страхи? — вопрос вводит в Юру в ступор, а выводимые по ладони тёплыми пальцами линии моментами рубят время, отвлекают и застывают вместе с ним. — Конечно же нет. У всех людей есть много страхов, только какие-то более выраженные, какие-то мелкие. Темноты боюсь немного, высоты, но это не доходит до какой-то паники. — С завязанными глазами было страшно? — Нет, это другое, — Юра замыкается на мысли, как по проводной электрической цепи, думает, что дальше должно пойти за резистором, а ключ нажимать ещё рано. Виктор на него внимательно смотрит исследующим взглядом, и тоже думает, что такие разговоры, сходные с образом допроса у психотерапевта, могут быть весьма неприятны, и в то же время понимает, что ему тоже хотелось бы поделиться, только чтобы пауза не затягивалась. — Тогда всё же была возможность избавиться от темноты. Страшно будет​, например, если оказаться там, где никак нельзя убрать темноту, но вообще завязанные глаза — сложная тема. Это не страшно, если рядом есть человек, которому доверяешь. — В какой-нибудь запертой кладовке, в которой не убирались десять лет. Тебя удар хватит. — Ты же не позволишь мне оказаться в такой кладовке? — Только вместе со мной, — звенящая пауза на мгновение заполняет спальню. — Я боюсь стоматологов. — Ты же взрослый, — Никифоров с неловкостью косится на удивлённого мальчишку, как будто это зазорно — в двадцать восемь можно бояться и клоунов с красными носами-помидорами, и стоматологов из детства. — Взрослые тоже боятся старых бабок с железными щипцами в руках. — А если б с щипцами в руках я был? Не подавай мне идею пойти на стоматолога. Он понимает: страх душит, стискивает горло, пережимает вены и завязывает дендриты в крохотный клубочек, а Юрины ладони тут совершенно не виноваты — не они же в рот лезут вытаскивать осколки зубов, — и их не стоит так судорожно пережимать, прощупывая тоненькие косточки с перевязками сухожилий. Но делает. — Нет, котёнок, даже не думай. — Дурак, я ж шучу, — Юра улыбается и щёлкает напряжённого Виктора по его хмурому вездесущему носу, что в-каждой-Юриной-бочке-затычка, и мужчина облегчённо выдыхает, прикрывая глаза. — Не пойду к этим извергам. Никогда. — Зубы выпадут. Я буду с тобой ходить и держать за руку, как ребёнка. — Ты пошлёшь меня на первых порах, кляня эту заботу. Когда мне страшно, я злой и раздражительный. — Тогда не буду о тебе заботиться, придурок, — Плисецкий из-под его рук уворачивается, фырчит и резонно в недовольстве поворачивает голову вбок; знакомая ему стена, родная и неинтересная. Никифорову первым делом хочется отпрянуть — задел, ударил, пережал, хотя и пальцем не тронул, — он с каждой секундой более ярко расцветающим удивлением готов воскликнуть «вау, блять!», «да неужели?», да Юра не оценит. Задетый и обиженный, он как жертва насилия рядышком под боком лежит и пугает своей схожестью с тонким образом натуральной жертвы. Витя подаётся вперёд, соприкасается губами с точёнными мальчишескими скулами, ворошит пальцами раскиданные по постели волосы и медленно втягивает знакомый сандаловый запах шампуня у чистых белокурых корней. — А ещё я боюсь психиатров и психлечебницы. И самолётов. Но обожаю высоту. — Буду избегать ситуаций, когда тебе страшно, а то вдруг решу позаботиться. — Котёночек, — он спускается губами к оголённой вычерченной шее с наискосок идущей выделяющейся мышцей, сливающейся с ключицами; смотрит и чувствует, как его это манит.— Позаботься обо мне, если когда-о подобное произойдёт. Твоей поддержки мне в первую очередь будет не хватать. Юра стену исследует сквозь едва приоткрытые веки, но для него: «ты хоть доорись до срыва голоса, Вить, но если мне когда-нибудь придёт в голову о тебе позаботиться, я буду это делать, несмотря на все твои истеричные вопли». — Где гарантия, что меня не пошлют с моей заботой куда подальше? — Я разрешаю тебе меня ударить. — Делать мне больше нечего, как тебе мозги вправлять. — А почему бы нет? — Виктор пожимает свободное плечо, которым может двигать, не потеряв равновесия, отстраняется (но не взглядом) и изучающе задумывается. Юра не радостный, видно, что грусть накатила сильнее вина, а если её — грусть — перебивать, то облюбованные стены перерастут в облёванные. — А какие вещи ты особенно любишь? Что тебя радует? Плисецкий без заминки с усмешкой на губах отвечает: — Ты, — оборачивается лицом к лицу и пару раз сжимает пустую ладонь; неуютно.  — Из меня плохая вещь, куколка. — Но ты меня радуешь. — Стараюсь, — Виктор окликается на эту парочку неловких жестов, подаётся с улыбкой, себя подаёт, теплоту и смех. — А как же твой кот? — Ну, вы примерно на одном уровне. — Уже даже так? Когда я успел взлететь по уровню важности? — Тебе что-то не нравится? — Ни разу, — Юра своими тонкими руками тянет его на себя, подминается под широкой грудью и умещается в обороте крепких плеч. — Мне всё слишком нравится. И целует: сладостно, и дерзко, мизинцы над Викторовой головой скрещивает и поджимает хрупкие пальчики на ногах; мурлыкает, точно кошка, с языком отдаётся, а без языка — скучно. — От тебя спиртом несёт, — говорит Плисецкий, повторно терпко втягивается, и облизывает губы, но запах всё не меняется. — А ты уверен, что это от меня? — Виктор прижимается, точно в матрас вдавливает, чтоб единое целое, и слабо кусает потенциального соучастника «клуба местных наркоманов и алкашей» за нижнюю, припухшую от поцелуев губу, проводит языком вдоль, от угла до угла. Юра не проститутка только по полу, но может летом это мало кого остановит, а Витя всегда готов вызваться на защиту — гляди, к тому времени от таких защит Юра будет млеть, нежничать и всецело отдаваться навстречу расхристанному. — Ты думаешь, я так продези…продерзи… да бл, про-де-зин-фи-ци-ро-вать-ся успел? — Ты выпил куда больше. — Да? — но Юра сейчас — это удивлённо воззирающий комочек проспиртованного счастья. — Я ж немножко, только всё так кружится весело. — Ещё бы, котёнок. Ещё и перед глазами поволочено, лёгкость в теле и отсутствие страха. Нравится? — Это странно, но здорово. Надеюсь, потом не будет также херово, как в прошлый раз. — Постараемся сделать так, чтобы не было, — Виктор прищуривается ехидно и уголки его губ для Плисецкого интригующе плывут ввысь. — Помнишь, что ты мне писал в тот раз? — Я помню, что ТЫ писал мне, — на щеках красные пятна заходят игриво, которые бы очень хотелось спихнуть на игру шампанского внутри, а вспоминается — мрачное содержание и тоскливое дрочево в кулак. И Лилия на утро. Определённо она. — Придурок. Виктор смеётся, откидывается на бок и имеет совесть прикрыть рот ладонью. — И что я тебе писал? — Сообщения. — Понравились? — Ты идиот, Вить, иди нахер. — Не пойду, — он мотает головой, и Плисецкий с несчастной иррациональной злости тыкает его в рёбра, несильно, но неприятно. — Не могу же я тебя оставить одного. — Пф, какая забота. Никифоров надеется, что мальчишке надоест — как детям в песочнице надоедает лепить коржике в виде звёзд и они решают залепить целый столп из ведра, — так он в Викторову щёку с размаху указательным пальцем тыкает и с черепашьей скоростью поднимает волнительные искрящиеся глаза. Как будто вот-вот, пиздец не подбирается, а он к нему идёт семимильными шагами. — Я у тебя очень заботливый, — говорит Витя; говорит, и рука у Плисецкого к кровати гвоздями прибивается. — Колыбельную спеть? — Я не хочу спать. Он выводит линии нежными пальцами по горячей груди и замирает, когда чужая грудная клетка вздымается ввысь. — А за какой поступок тебе стыдно больше всего? — Мне сейчас ни за какой не стыдно, — Юра смеётся, но больше от пьянства, и видеть его таким, может быть, слегка несвойственно — открытый и чувственный, эмоциональный и ни разу не злой. — Даже за то, что… — у Никифорова вместо слов — жесты: глаза опускаются, большей палец скользит по Юриной губе. — Совсем не стыдно? — Протрезвею — подумаю, — Юра губу прикусывает, а палец не успевает — лишь краешком цепляет светлый ноготь. — Мне не забудь сказать. Он сам думает, что забудет, и ещё как забудет, и черта с два рот откроет на эту тему, хотя ради этой темы, невольно себя порицая и цепляя, может быть ни один раз ещё откроет. Виктор воспринимает как данность, не углубляясь в подростковую психологию, что, откуда и почему взялось, знает, что если не скажут, то сам выпытает, а против его очарования уже ничто не сравнится — никакое мировое оружие; — он ложится на спину, впервые за день разминает плечи и высоко-высоко вытягивает руки. Меж рук ложится Юра и тянет бархатное «мяу». Сражает наповал, правда. Витя выглядывает и уточняет во взгляде «ты серьёзно?», зарывается пальцами в Юрины белокурые волосы у своего подбородка и медленно перебирает каждую прядку у чувствительных корней. — Что котёнок хочет? — Мне просто нравится так лежать. И тебе совесть не позволит меня согнать. — Не позволит, — он соглашается, кивает, тяжело и глубоко вклиниваясь в каскад событий прошедших лет: вот тебе шестнадцать, и ты ревёшь от бессилия, а вот тебе двадцать четыре, и ты понимаешь, что в шестнадцать было лучше; а сейчас двадцать восемь, и в двадцать восемь — шестнадцать запредельно желанное число. — Помурлыкай о себе в плане каких-нибудь деталей. — Я сейчас способен только на пьяное мурчание, — Юра толкает головой мужскую руку, излишне по-кошачьи, глазами зелёными смотрит и сражает Виктора требовательностью, его ладонь дёргается вниз и вбок, к нижним высветленным корням, и несильно ногтями проводит по коже. — Гладь. — Пьяное тоже можно, откровеннее будет. Совсем ничего рассказать мне не хочешь? — Могу рассказать, что крокодилы живут шестьдесят лет. Если ты помрёшь лет через тридцать, то будешь крокодилом. — И ты сделаешь из меня сумку, и в завещании напишешь, чтобы тебя похоронили вместе с ней. Неплохой вариант развития событий. А вот кошки живут максимум до двадцати, ты в свои шестнадцать прямо-таки долгожитель. — Я в свои пятнадцать помирать собирался, а кто-то мне все планы испортил. — Ещё скажи, что несчастлив, и лучше бы я не появлялся, — Никифоров тепло дует мальчишке в лоб, сдувает чёлку и большим пальцем знакомо проводит горизонтальную линию по мягкой коже от виска до виска. — Всё равно не поверю. — Всё равно не скажу. — Правильно, от излишней лжи бывает больнее, чем от правды, — в глаза бьёт яркий дневной свет из окна, заставляет морщиться и жмуриться, а Юрочка, как котёнок, зарылся с головой в Викторову грудь и не отсвечивает телодвижениями. — А какие ещё интересные факты знаешь? — Такие вопросы вгоняют в ступор. — А какие не вгоняют? — Вот такие тоже вгоняют. Никифоров тихо, поперхнувшись, отсмеивается, обнимает тоненькую ношу на своём теле крепче двумя руками и глядит в пьянящие и пьянющие глаза, кристально-правдивые, искренние, счастливые доселе невиданной одури. — Всё с тобой ясно, прогульщик. — Что значит прогульщик? Я не прогульщик! — Юра морщит нос и недовольно смотрит — половину минуты, пока Виктор лукаво ему не улыбается и в разрезах его глаз не появляются тонкие, неглубокие морщинки, — а заканчивает на выдохе смущённо. — Не прогуливаю, а отдыхаю. — Так нравится отдыхать в моей компании? — Ты намного лучше школы. Даже то, что ты учитель, не бесит. От такого учителя я бы даже не отказался. — Будешь смотреть мне в рот и пропускать всё мимо, или же утыкаться в телефон. Эх, молодёжь, — Виктор страдальчески вздыхает и говорит наверняка, потому что сколько бы мозгов не было, а сам был на грани отчисления из музыкальной академии, да и социология — предмет весьма неинтересный без любви к людям. В зеркале они вдвоём, друг на друге, выглядят очень даже; слишком даже. Он щёку изнутри кусает и сводит брови к переносице, а Юра на нём плывущий взгляд фокусирует, как заранее. — Юр? — М? — На кого мы сейчас похожи? — На педиков? — Юра оборачивается и пристально смотрит в зеркало. «Ну да, так и есть». А Виктор прищуривается и неудовлетворительно поджимает губы, как школьная учительница русского, которой не понравилась твоя расстановка знаков препинания. — Не, — он показывает язык отражению, целует в розовую щёку Юру и задумчиво утыкается губами в его тёплый висок под волосами; млеет от запаха и пережимает руками крепче чужие узкие плечи, небось, выронит ненароком, пока тело в туманной бездне ароматов и грёз. — Педики наряжаются в розовое, участвуют в БДСМ-митингах и похожи на Джастина Бибера. Ты не похож на Джастина Бибера, котёнок, я — тем более. — Упаси боже увидеть тебя на БДСМ-митинге в розовом, моя психика не выдержит, — Плисецкий заливисто смеётся вместе с ним, позволяет оттянуть кофту с левого острого плеча, только подозрительно косится. — Ты красивый, — Никифоров аккуратно соприкасается губами с натянутой на костях кожей, полунетрезвое подсознание пугает картинками о ранах от его шероховатых губ и литрах потерянных крови. — Очень. — Я даже не хочу знать логическую цепочку, которая привела тебя от БДСМ-митингов педиков в розовом к выводу о том, что я красивый. — Её нет, — глаза в глаза, не отрывая рук, Виктор показывает движениями вдоль стройного натянутого тела, где он видал логику и почему Юра не хочется считать себя венцом совершенства. «Не Никифоровская порода», но Юра — из него по всем физическим и визуальным параметрам вышел бы чудесный нарцисс. — Просто ты красивый. Редкая красота, утончённая. Привлекательная, чарующая; слишком-слишком, чтобы отдавать тебя в руки даже самой милой девушке с прелестным характером. — Поэтому решил взять себе? — Плисецкий широко улыбается. Нет, конечно, было бы слишком эгоистично, хотя оргиями Витя принципиально не интересуется. — Поэтому ты мне нравишься, — он отвечает достаточно серьёзно, настолько, чтобы Юра не засомневался, переводит дух, тянет ладонями его кофту вверх и не решается снять окончательно; замирает между рёбрами и лопатками, зажимается к телу и ласково, горячо шепчет на ухо: — Ты со мной, потому что ты этого хочешь, потому что я хочу, и потому что твой поганый характер меня влечёт бездумно, что сил нет. Юру прошибает от малейшего укуса за ухом, сжимаются его бёдра и ноги на коленях у Виктора, как у маленькой невинной девочки, а Никифоров его добивает укусом в подбородок — считай, фатально потерян. — Нормальный у меня характер, просто нервы слабые у большинства людей, либо они мне не нравятся. — Нет, — мальчишка недовольно смотрит, а взгляд предательским расфокусируется в районе лба и двоит светлую чёлку, размываются черты лица и заплывают глаза с бровями и переносицей. Хорош красавец Виктор, Юру мутит, а в горло подкатывает от дезориентации. — Самый что ни на есть сквернословный, за который выпороть да и только, характер. Люблю его. Он закрывает глаза — в темноте не найти зрительной точки опоры, но Плисецкий ощущает её под своими руками, скользнув вверх по горячей шее, — короткие волосы на Викторовом затылке меж пальцев легко перебираются, ровно ложатся; он давит на голову всей аккуратной ладонью, целует крепко и глубоко, и у Виктора руки с его лопаток плавно съезжают ниже, опускают одежду на тело и дают чуть расслабиться. — Принцесса моя, — Никифоров тихо зовёт из любви широкой, шире, чем вся его душа, медленно тянет зубами нижнюю тонкую губу и ласково лижет кончиком языка уголок Юриного рта; наивно как-то полагать, что тот треснет только от первого орального опыта, но мальчишка жаркий, сидит на коленях фривольно и тянуче-развязно и позволяет в буквальном смысле всё. — Тебе не кажется, — Виктор стискивает его острый подбородок полудрожащими прохладными пальцами, оставляет след от ногтя под губой и предупреждающе шепчет: «это не то, что пишут в любовных романах и не так, как показывают в порно», — что мы сейчас переспим, если всё продолжиться в таком темпе? Плисецкий обнимает его одной рукой, а второй сжимает за волосы и тянет на себя, выглядывая едва-едва чистыми блестящими зелёными глазами. — Ебите меня хоть семеро — похую. Юре кажется, что его в мгновение приложили зубами о ледышку, а головой — о гранитную кладезь знаний, резво обжигающую огнём, — от Никифорова же только точное шипящее «блядь» в ушах звенит, как напоминание о чём-то очень неприятном — на самом деле неприятно чувствовать злость и тяжесть в груди от человека, которого сильно, до боли хранишь зеницей ока. — Юр, я же волнуюсь, — шёпотом Виктор говорит, отпускает натянутые на костяшки пальцев белокурые волосы и ещё раз целует горячими губами нерадивого мальчишку в висок. Он, может быть, по некоторым меркам, в корне ничего такого не сказал, но — оргии, оргии, оргии в голове Юриным голосом — Витя очень сильно жалеет, что ему, человеку без стыда и совести, так трудно трахнуть даже не невинность. Плисецкий опускает руки, сам на едва стоящих ровно коленях по проваливающемуся вниз матрасу отходит на расстояние двух вытянутых рук и садится на пятки, тяжело вздыхая. Было весело и задорно, с томящей, разжигающейся интригой, а в итоге вышло то, что вышло — и ничего. Юра проводит пальцами, а ощущение, что от его отношений с Виктором даже пыли не осталось. — Могу лечь спать или уйти пить чай, если тебе от этого станет легче. — Юр, то, что я тебя не нагибаю, не значит, что не хочу. Для этого нужно много-много смелости — считай, литр вина на каждые десять минут, — «и ты вырубишься раньше, чем сможешь ко мне подойти». Виктор смотрит в глаза, и ему тонуть в них не страшно, а Юра не хочет — ложится на бок, спиной от насущных бед, и плевать хотел, что Никифоров для него — это поцелуй в уголок глаз, тёплые губы на виске и нежные руки на шее. — Давай ты на секунду подумаешь, что я из тех людей, которые не тащат каждого встречного-поперечного в койку, окей? «А кто ты тогда?» У Юры не хватает сил крикнуть в ответ через всю квартиру, а смелость не помогает набрать воздуха побольше и в широкую мужскую спину со всей дури ночником запустить. Виктор, глубоко в себе, наигрывает одну из самых ассоциирующихся с мальчишкой в его постели мелодий, та осторожно проскальзывает по комнатам, он знает, радует и выбивает несчастную улыбку вперемешку с обидой. У Никифорова проблемы с понятиями добра и «сделать хорошо». Юра сжимается в человеческий клубок от гнетущей крикливой тишины, поджимает колени к груди и руки крепко к голове; для него Виктор делает кофе со сливками, для поднятия настроения находит вишнёвое мороженое в морозильной камере, для себя — горячий американо. Виктор укладывает утреннюю композицию сладкого запоздалого завтрака на круглом металлической подносе, совсем уж не опохмельного дня, и, хотя шутки уже неуместны, улыбается криво. В пальцах остаётся дрожь и нервное волнение, что, столкнувшись в ближайшем коридоре, Юра пошлёт композицию в полёт. А затем полетит и сам. Никифоров напоминает себе, что больший псих здесь — он, «так что успокойся». Плисецкий шагу не ступил за пределы кровати. Виктор ставит поднос на тумбочку, присаживается у скользящего края рядом и движением ладони по бедру пытается привлечь внимание. — Хочешь мороженое? Я кофе сделал, — провально пытается. — Знаешь, котёнок, не хочу спать с тобой, когда для тебя — «хоть семеро». Хочу осознанно, на трезвую голову, чтобы мы оба всё помнили в деталях и четко знали, что ничто двенадцатиградусное за нас выбор не делало. Юра поднимает голову и смотрит на Виктора взглядом, полным обиды и грусти, потому что фраза вырвалась случайно и теперь за нее зацепились, как за рогатого козла; «это не то, что должно тебя волновать», но Юра стопорится, алкоголь почти выветрился, и он совершенно не понимает, что должно Виктора волновать. Работа, наверно, зарплата, здоровье. А «секс для здоровья» входит только как «беспричинно-следственный». «И не с тобой, Юра». Было весело, было здорово, а в итоге как всегда и голова, как орешек, раскалывается от совместной долбёжки отходняка с нервным стрессом. И да, не любит. «Как же такое можно забыть». Никифоров, точно мысли читая, насильно разворачивает Плисецкого к себе лицом, ложится к нему под бок и обнимает: бесцеремонно, отчаянно, откровенно, лоб в лоб жмётся, чтобы у Юры не осталось ни шанса увильнуть. У тебя ничего с ним не получится, Никифоров, говорит он себе, ну и плевать. — Объясни, котёнок, что не так? Юра раскусывает нижнюю губу в нескольких местах разом, рефреном за Виктором слизывает кровь и капельку боли по оставшимся трещинам быстрее, чтобы тому в голову не пришло. Знает, что мама будет причитать и вымазывать ему лицо гигиеничкой с бальзамом, а Яков напоминать, что дело хоть не женское, а всё равно неприятно смотреть; особенно на камерах. — Так много можно сказать, что и говорить, по сути, нечего. Никифоров скользит взглядом по кровоточащей тонкой губе, зубами поддевает свою и знает — руки, что Юра выставил перед собой, напрямую говорят ему: «не подходи». — Пожалуйста. Расскажи. — Это будет походить на пьяную исповедь, — мальчишка усмехается. — Хочу осознанно, на трезвую голову, чтобы мы оба всё помнили в и чётко знали, что ничто двенадцатиградусное на разговор не повлияло. — Вот совсем не смешно. Мы с тобой обязательно на эту тему поговорим, ясно? — Виктор осекается на последних словах, понимая, что говорить об этом не хочет, и звучит как родитель, отмахнувшийся от назойливого ребёнка; приникнуть и сжать Юру в объятиях — это да, а ссориться, выясняя причины, почему ты не хочешь взять то, что тебе буквально на блюдечке преподносят — «у каждого свои тараканы». Юра складывает ладони на груди у мужчины и отталкивается спиной назад. — Не трогай. Вполне по канонам пошли, осталось хлопнуть дверью и сказать, что ночевать Юра будет у друзей, из Виктора хуёвый отец — да и вообще не отец! — а с воспитанием он проебался, поздно воспитывать, когда тебе давно уже не семь. Никифоров хмуро кивает, чайной ложкой в руках подъедает мороженое с тающей кислинкой и приторной сладостью, подносит чашку к губам, и на этом мир его, вращающийся вокруг него и только ради него, затрагивает гравитационное поле Плисецкого, совершает водовороты и затягивает в дует. — Кофе? — Нет. Ничего не надо. Юра, наверно, это чувствует под нечитаемым взглядом, на Виктора бы фуражку, погоны, в шлёвки джинсов увесистую дубинку и настоящий надзиратель, а этой бы дубинкой два раза по голове — считай, проблемы решены. Юра под подушку головой зарывается, у своего кота подсмотрел, и всё равно думает о других дубинках, крепко-крепко вжимаясь в синтетический наполнитель. Витя с любопытством на него смотрит, голову набок склоняет и кофе пьёт, а по всей комнате активно разносится дух отчаянного «да чтоб мне провалиться!». — Если ты решил удушиться, плохой способ, можешь не пытаться. — Я тренируюсь так. — В чём? — В удушении. Никифоров выгибает бровь и сжимает кончик ложки в зубах. — Меня хочешь удушить? — Может и себя, может и тебя. По ситуации. — Давай лучше яду, как в Ромео и Джульетте — интереснее и действенно. — Там была взаимная любовь. Без этого как-то неправдоподобно будет, не переводи яд. — А может я тебя люблю, кто знает, — мужчина неоднозначно косится на Плисецкого, кусает холодные губы и подтаявшее сверху мороженое, а меж тем Юра из-под подушку выползает и напротив садится, подгибая ноги под себя. — Может быть. И ты вообще такой хороший, каждого, как ты сказал, встречного-поперечного в койку не тащишь. Не человек, а воплощение заботы и благородства. А я встречный или поперечный? Виктор переводит взгляд в сторону, сжимая двумя руками чашку до побеления и ложку меж указательным и средним, в той стороне окно с видом на высотки, белое небо и кусающий локти от бездействия Юра. — Признаю, слицемерил, — голос у него бездушный, бездуховный и никакой. Глоток кофе, уставший взгляд и жалкая попытка перестать оправдываться, нельзя же ведь быть постоянно хорошим. — Тащил, и не раз, и не два, только отношения с ними не заводил и про мать не рассказывал. Ты любой, Юра. В полосочку, в горошек, в цветочек, в клетку, отпринтованный вдоль и поперёк, только ты всё ещё здесь. А я всё ещё хочу с тобой отношений, — Виктор пытается ободряюще улыбнуться, смотря глаза в глаза, перебирает подушечками пальцев по тёплой кружке, а вместо локтей Юра кусает губы — видно, задели, зацепили за живое, такое сильное и яркое, что-то неистово огнём сияет, вот и неудобно сидеть ровно на заднице, поджимая пятки. — Кхм. Откровения уже пошли. Никифор ставит чашку на тумбу, расправляет плечи и пятернёй поправляет волосы, зачёсывая чёлку, как самый крутой парень американского боевика или же, на крайний случай, как главный плейбой жгучей порнухи, и смотрит непроницаемо выжидающе, аж поджилки дрожат. — И ничего не скажешь? — Ты сейчас практически признался мне в любви, или я что-то не понимаю в этой жизни на пьяную голову? Он делает глубокий вдох, прикрывает веки и думает, что дальше. — Сказать бы, что понимай как хочешь, но нет. Не могу так сказать. Если я скажу, что люблю тебя, это значит, что я готов прийти к тебе на эшафот. А я не готов. Я стараюсь, но мне трудно. И все мои слова о том, что это для тебя же лучше, чтобы я тебя не любил, тебе не нужны, и я это понимаю, — Юра от этого чётче не становится, ближе или дальше тоже, острые коленки подтягивает к груди и более, чем скучающе смотрит, точно знает, что ему сейчас скажут — ничего нового. — Ты мне нравишься. И когда-то с меня взяли слова, что я перестану быть общественной блядью, и постараюсь сойтись с людьми, любыми. Наверно, я по-настоящему хочу отношений. Но знаешь, чем это может закончиться? Я знаю. Юра сверлит Виктора злым взглядом от детской обиды, «просто, сука, дай хоть шанс наступить на эти чёртовы грабли, чтобы они мне лоб разбили». — Взрослый, якобы ответственный и разумный человек, я даже уже не понимаю, кому ты ебёшь мозги больше — мне или себе? Вить, кто я для тебя? Определись, чёрт возьми, с ответом на этот вопрос, и прекрати строить из себя дохуя благоразумного. Ты либо делай уже шаг в пропасть, не думая о последствиях и наслаждаясь свободным полётом, либо уйди наконец к чертям от обрыва и не топчись на его краю как дебил. Витя стискивает зубы и, не разжимая, шипит: — Ты для меня самый важный человек. Прости, что не могу сказать больше, — затем глубоко выдыхает, вытягивает руку ладонью вверх и ждёт, что Плисецкий, глупый, заискивающий, родной, протянет руку в ответ и крепко сожмёт буквально навсегда. — Я не знаю, что сказать. Юре тишина в голову бьёт, точно эффект неожиданности очередного мистического ужастика, он уверяет себя, что пальцы замёрзли, в прошлый раз у Никифорова даже под ледяными ветрами руки горячие были, и сейчас согреют, и нет в этом ничего страшного — положить свою ладонь в мужскую. — Когда-то ты обязательно сможешь сказать больше, но может быть поздно. Подумай об этом. Виктор переплетает тонкие Юрины пальцы и быстро переводит взгляд то с них, то на Юру; глаза хмельные, яркие, у обоих. — Я ведь не боюсь лететь с обрыва, просто слишком часто разбивался о скалы внизу. Не хочу опаздывать и врать не хочу. Если всё же будет поздно, ты дашь мне шанс все исправить? — Я дам тебе, — мальчишка заливисто смеётся, растягивает рот в улыбке и тянется за силой, с которой тянут его за руку вперёд, прямиком в объятия и лицом к лицу. — А если серьёзно, я не знаю, сложно сказать, что будет потом. Жизнь такая непредсказуемая и короткая, что даже не знаешь, когда ты умрёшь. И не предугадаешь, что будешь чувствовать через неделю, месяц, год. Поэтому я лучше быстро и ярко сгорю, чем буду долго и уныло тлеть. — Я буду надеяться. Ты сейчас сверкаешь, а не горишь. Это в сто крат красивее. — Не ослепни, а то старость, и так зрение садится. — А лет через десять буду ходить с белой тростью и в чёрных очках, с собакой-поводырём. Ну или один светловолосый котёнок вызовется за мной ухаживать. — Буду котёнком-поводырём. — Мне будет стыдно и совестно, — Виктор ведёт тыльной стороной ладони по мягкой щеке Плисецкого, держит на себе и в руках крепко, а если нет — падать уже не страшно. — Если с моим зрением начнутся проблемы, можно будет сделать коррекцию. Поддержишь меня морально? Юра давится смешком. — Если убрать «м», будет интереснее. — От повторной поддержки не откажусь. — Идиот, — он несильно бьёт по светлой неумной голове, и Виктор тоже улыбается, как будто переключатель задели. — Поддержу в ответ. Хоть сегодня. Будет заместо колыбели на ночь, — по щекам румянцем неожиданно бьёт, горячим, доходящим до висков и кончиков ушей. Никифоров делает вид, что изменение цвета чужого лица его совершенно не трогают, только сильнее обнимает. — А если серьёзно рассматривать тему здоровья, глаза не самая великая из бед. Моё зрение не двигается с места уже два года, а ноге становится хуже. — И так усну. А ноги я тебе вырву, если не будешь лечиться. — Я лечусь, честно. Поеду в больницу, после колледжа, в понедельник. Не думаю, что всё так серьёзно, просто разболелось по весне. Спасибо, что волнуешься. — Пф, да не волнуюсь я ничерта. — Конечно, так и поверил, — Виктор кивает и как-то неожиданно обухом по голове ударило, смрадом и неприкаянной ложью повеяло. Позади, у загривка и вниз по спине, протекает линия, что всё это только на миг — любовь, счастье, самозабвение. Он смотрит на мальчишку, которого это всё никак не касается, точно его тут и нет, и уточняет: — Всё хорошо, Юр? Плисецкий пожимает острыми плечами, ему более чем спокойно, хоть и на короткое время, и думать о другом совершенно не хочется. — Что ты сейчас хочешь? — Тебе приземлённо или помасштабнее? — И так и так сойдёт. — Хочу, чтобы ты меня любил, — серьёзно смотрит в глаза мгновение, за которое Виктор душу продаёт дьяволу, клянётся быт послушником божьим и возносится до Вальхаллы. — Ну, а вообще не отказался бы от зелёного чая и как-нибудь убить время, потому что просиживать задницу на твоей кровати я устал. — Пойдём. И кажется, лучше сразу грудью об скалы, чем, уверовав в многобожие, извечно молиться о человеческом чуде покаяния.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.