Образ мой — дева, по воле небес облаченная в солнце. Плавно ступая дорогою лунной в объятиях звезд, Веру храню. Милость матери светом на праведных льётся. Впрочем, и грешник, раскаявшись, сможет изведать её.
Сестра Анна упала наземь, сопя и задыхаясь, и жижа поглотила тело без остатка. Слава Лебеде, что она заставляла меня зубрить Добрую Книгу! Я помню легенду о женщине, облаченной в солнце, о святой матери Пророка… Дьявол, как мне повезло! — Богородица, — выпалила я. — Матерь Божья. Праведница! Где-то вдалеке послышался треск разбитого стекла. Как, я ошиблась?! Но кто еще это может быть?! Стены перестраивались, принимая очертания, все меньше напоминавшие человеческое тело. Силы стремительно покидали меня — стоило сделать первый шаг вглубь коридора, как голова закружилась, и мне пришлось опуститься на колени и взглянуть на испачканные в грязи руки. Ноздри уловили знакомый неприятный запах, но я не могла вспомнить, какой именно. От резкого приступа дурноты я согнулась вдвое, схватившись за живот. Просидев без движения несколько минут, я приказала себе сосредоточься. Время утекало песком сквозь пальцы, нужно идти дальше… Дальше. Во мне никогда не было ни капли героизма, только животное желание выжить, еще больше усугубившееся от мысли о… Я запнулась, будто слово было ругательным. Ребенке. Из обуглившейся черноты стен выступили очертания миниатюрной, не больше пальца в длину, ножки. Я наконец признала запах: пижма и спорыш, отвар, знакомый слишком многим женщинам. Барельеф становился все отчетливей: маленькие тела, пихающие друг друга, скривившие не до конца сформировавшиеся лица в плаче. Я рванула вперед, обезумев от отвращения. Какого дьявола! Ни одно дитя еще не умерло в моем чреве! Или передо мной те «жертвы», которым я помогла не родиться? Но ведь их не хотели собственные матери — ничего, кроме страданий, голода и боли, они своим детям предложить не могли! Лучше было бы младенцам оказаться задушенными и выброшенными на компост? Если это грех, то подавитесь таким милосердием! «Я и сам себя спрашивал, почему ваши боги считают это грехом, — примирительно ответил демон. — А потом вспомнил, что вы сотворили их по своему образу и подобию». Выражение «по образу и подобию» напомнило мне об Иштване. Вот бы чья помощь сейчас стала для меня подарком судьбы. Хор пронзительных тонких голосов нараспев повторял слова — не загадка, а реквием.Имя мне — ворон, что черным собратьям не выклюет очи. Даже в бессильном, неистовом гневе вскормившей руки Ранить не смею — ведь предан тому, кого сызмальства «отче» Звать приучился и верность слепую до гроба хранить.
Невидимый собеседник, выдающий эти пассажи, уже начал меня неимоверно раздражать. Ворон, который не выклюет глаза братьям и никогда не предаст? Как можно быть одновременно святой матерью и вороном?.. Неужели Один?.. Нет, какой к дьяволу Один… Что за чушь собачья, и как мне это разгадать?! Ты совсем ополоумел, Гюнтер о’Дим? Хоть один человек справился с этой околесицей?! Темнота в стенах живого коридора сгущалась — еще немного, и мой рассудок погаснет, как тлеющая свечка, сделав меня пленницей кромешной тьмы. Если бы только я не была ужасающе одинока, если бы только со мной был Ольгерд. Нет ничего хуже, чем страдать в одиночку. Если бы я только могла почувствовать его ободряющее, человеческое прикосновение… Нет, чертовы твари! Я не это имела ввиду! Стены исказили проснувшееся во мне чувство в пошлую пародию. Вылепленные на ней фигуры извивались, предаваясь разврату дьявольских масштабов. Свальный грех, скотоложество и содомия. Женщины визжали и брыкались под покрытыми рыжей шерстью полузверьми с гротескно раздутыми членами, наслаждаясь актом, больше похожим на пытку, чем на близость. Даже из-под кисти Восха не могла выйти такая чудовищная картина. Зрелище взвывало к самым темным уголкам человеческой похоти. Метка между ног нестерпимо зудела, отвечая на энергию, породившую ее. Мне захотелось выкорчевать печать царицы Шебской из кожи: может быть, вонзить нож в податливую плоть будет даже приятно. Вырвать из себя скверну, вырезать кусок… …Бесовщина. Я продиралась вглубь под пошлое улюлюканье и крики бесноватого экстаза. Руки преграждали мне путь, хватали за руки, лапали за ляжки, щипали. Непристойность за непристойностью, они умоляли меня остаться и присоединиться к ним. Да я лучше буду вечно гореть в дьявольском пламени! Хотя я и так… чертовски к нему близка. Лабиринт вел в самую глубь пирамиды. Царство похоти сменялось холодной чопорностью гравюр, напоминавших мне о Горменгасте. «Никс, Никс, Никс». Голоса тех, кого я обрекла на смерть, взывали ко мне стройной молитвой. «Никс, Никс, Никс». Мои щеки опалил жар раскручивающегося колеса. «Из пасти его выходят пламенники, выскакивают огненные искры». Я уже близко. К загадке, смерти или безумию. Каждый шаг сделан из страха. Из страха жизни и страха смерти. Из страха стоять и страха идти. Посреди широкого зала, как на ярмарке, раскручивалось огромное колесо. На нем — распятое тело. Меня словно ударили под дых. Взгляд Корвина не выражал ровным счетом ничего, рот же искажал предсмертный крик. Голый труп, с ног до головы покрытый оккультными символами, был оскоплен и изуродован: мышцы разорваны до такой степени, что тело потеряло человеческие пропорции. Расправа над чернокнижником явно доставила палачам огромное наслаждение. Как я надеялась, раны наносились посмертно. Я знала, что колесование ужасная казнь; но знать — не значит видеть. Корвин, ты же знал… — Я так рад, что ты наконец-то пришла, — сказал Корвин. — Мне тебя не хватало. Знал ты или нет, виновен ли ты? Я царапала собственные предплечья, опустившись на колени рядом с колесом. Как же так?! Я не могла представить — нет, хуже, я не хотела представлять. Мне так жаль, мне жаль, Корвин… Его глаза остекленели, но измазанными в кровавой пене губами он умудрился вымолвить еще одну бессмыслицу:Длань моя — сталь, смертоносный клинок справедливой богини. Правду не скроешь полоской холщи от пронзительных глаз. Тяжесть деяний на чашах весов на секунду застынет, Бег наберет колесо, по заслугам воздав за дела.
Ворон и святая мать, существо, творящее суд с завязанными глазами?.. Я… Я не знаю, не могу и представить, не могу и предположить, о ком это! И уж тем более я не могу думать, когда вокруг меня сомкнулся хоровод застывших в стенах мертвецов. Их хорошо знакомые лица уже не были так безучастны, как раньше: теперь на них отражался свирепый, неутолимый голод. Их полные ненависти взгляды жгли кожу. Нет… Нет! Иштван не мог провернуть все в одиночку, это невозможно, вы должны были знать, вы такие же детоубийцы, как и он! Как мне нужно было поступить?! Я не знаю. Но совершенный мной суд впервые показался мне ошибкой. Чудовищной ошибкой, за которую заплатил кто угодно, но не я. «Милена, — сказал Иштван. — Поторопись, у тебя почти не осталось времени». Резкий голос удавил зарождающуюся истерику. Ничего не было Иштвану ненавистней, чем женские слезы, «бабьи истерики», и я не смела ему ими докучать. Где он? Я побрела дальше, не разбирая дороги, зная, что дорога найдет меня сама. В следующей комнате из склизкой плоти все углы были смещены и стены клонились внутрь, словно она вот-вот рухнет, поглотив меня и того, кто в ней находился. Взглянув на мужчину в тяжелой робе, стоявшего спиной ко мне перед огромным зеркалом, я не почувствовала ни сожаления, ни ненависти, ни, к моему удивлению, страха. В смерти Иштвана я раскаиваться не стану, как бы меня не пытали. — Раскаяние переоценено, — обернувшись, ответил Иштван. — Вина лежит на человеке достаточно слабом, чтобы нести ее бремя. Даже призраком верен своей людоедской философии, где мир делится на победителей и побежденных, господ и рабов, жертв и палачей — до смерти и после нее. Его словно из камня высеченное лицо показалось мне еще более жестким, чем в воспоминаниях. Мне всегда не хватало духу ему перечить — да что там перечить — даже смотреть в глаза. Когда Иштван говорил, я молчала. Когда Иштван приказывал, я исполняла. Перевести, зашифровать, украсть, выведать — верный маленький соглядатай, девочка на побегушках. Лишь когда он пересек последнюю черту, я нашла силы возразить. Но даже тогда я предпочла убить его чужими руками, а не воткнуть нож под ребро самой. Но Иштван не жаждал возмездия. Напротив, он жалел меня — как загнанного в угол зверька, как нерадивое дитя - покровительственной, снисходительной жалостью. И он не выглядел порождением моих кошмаров; напротив, казался пронзительно настоящим. В зеркале позади него отражался сказочно красивый город из белого мрамора, вымощенный золотом. На его знаменах чернел древний знак солнца. Наверное, та самая Столица Мира, о которой он писал в своем дневнике. Понятно, почему он так стремился вернуться обратно — его мир больше походил на пристанище богов, нежели смертных. Иштван коснулся моей щеки, утерев слезу, и рука его была холоднее льда: — Beruhige dich, Kind. Помни: слово изреченное есть ложь. В очередной и последний раз я не поняла смысл туманных слов. Метка Табулы Разы на белой плоти отливала красным, как выжженное клеймо. Но здесь и сейчас прикосновение напоминало живого человека. Здесь и сейчас Иштван был единственным, кто вопреки всему не желал мне зла. Он никогда не желал мне зла. Когда я оказалась на улице, Лебеда, чью Добрую Книгу я знала вдоль и поперек, не спешил позаботиться о своем птенце. Вместо него это сделал оккультист, убийца, человек вне морали и закона. Многие бы описали точно так же и саму меня. Иштван прервал поток моих мыслей еще одним отрывком из дьявольской загадки:Голос мой — пифии речи, что в Трое считались безумством. От Аполлона за малую хитрость пророчества дар Был обретен, но проклятием страшным взамен обернулся. Там, где не слушают истину — пламя пожрет города.
Наконец-то! Я знаю эту легенду, Иштван сам мне ее рассказывал! Кассандра! Пророчица, чьим предсказаниям никто не верил, но которые всегда оказывались правдивыми! В памяти всплыл образ безумца, вещавший на эшафоте про дьявольское пламя, что сожжет людские горы. Но несмотря на все догадки и знания, связь между частями неумолимо ускользала от меня. Убрав руку с моей щеки, Иштван шагнул навстречу черной глади, и исчез без следа вместе с видением города. Но когда я протянула руку к зеркалу, то почувствовала только холод стекла.Кто же я, молви! Пусть тяжесть неведения разум покинет. Лик безымянный узри в темноте. Назови мое имя.
Последние слова были произнесены моим собственным голосом, бесцеремонно ворвавшимся в мою же голову. Двойник в зеркале, облаченный в тяжелую робу с вырезом до самого пупа, сладко улыбнулся, вздернув подбородок и поджав губы. Дьявол, никогда еще я не была так себе противна! Думай не о загадке, думай о ее подоплеке. Что ненавистно Гюнтеру о’Диму в своих жертвах, что так противно во мне и Ольгерде, во всех тех, чью душу он мечтал заполучить? Гордыня? Мое отражение заливисто расхохоталось, выставив крутой изгиб бедра и поправив волосы. На зеркале появилась глубокая трещина. Плохая, ад и черти, примета. К чьей-то скорой смерти. Кто они такие, существа из неведомых миров, чтобы нас судить, чтобы нас презирать? Что им известно о людских страданиях? Мир начал крутится в вихре, черная жижа все сильнее затягивала меня вниз. Время!Имя мне — ворон, что черным собратьям не выклюет очи. Образ мой — дева, по воле небес облаченная в солнце. Голос мой — пифии речи, что в Трое считались безумством. Длань моя — сталь, смертоносный клинок справедливой богини.
Образы замелькали перед глазами: ворон, богородица, пророчица, богиня, карающая мечом… Кто может быть всеми этими существами одновременно? Кто может всегда карать справедливо, кроме Лебеды, но что общего у пророка и ворона? Не больше, чем у ворона и письменного стола. Может быть, разгадка — сам дьявол? Но при чем тут тогда богородица? Кто в жизни не поранит кормящей руки, кто говорит одну правду? Никто! Ад и черти, как же я запуталась! Бессмыслица, бутафория, обман, а не загадка! Обман. Как говорил Иштван? Слово изреченное есть ложь. Ложь. Нежелание видеть правду — человеческое качество, которое так ненавидит Гюнтер о’Дим. Из-за нежелания людей увидеть свое настоящее отражение он представляется торговцем зеркалами. — Ложь! — крикнула я. — Ты лжец! Мое отражение скривилось в презрительной гримасе. Зеркало треснуло пополам, и я отвернулась, не желая видеть трещины, перечеркнувшие лицо крест-накрест. Тишина, как в могиле. В чем же ошибка, чего я не учла?! Я вскочила на ноги, прошла пару шагов, прежде чем окончательно увязла в черном болоте. «Ты была очень близка, Милена. Жаль, что время не щадит…» Нет! У меня есть время! Как же там, что же там было… Лик безымянный узри в темноте. Назови мое имя. Найти лжеца, как мне разыскать его в измерении, где нет ни одного человека?! О, святой Лебеда… Ворон, не выклевавший глаза… Уста, никогда не извергавшие ложь… Длань, совершившая справедливый суд… Беременная праведница… Суть не в том, что изреченное — ложь, а в том, чья это ложь. Гюнтер о’Дим представляется торговцем зеркалами, потому что в сделках с ним люди узнают свое истинное лицо. «…Никого», — спокойно закончил фразу Гюнтер о’Дим. Кривляющееся отражение, спрятавшийся в зеркалах лжец. Я выклевала глаза Иштвана, из моих уст извергалась ложь, длань моя совершила суд, далёкий от справедливого, и праведности во мне… — Ты — лжец, — голос сел, и хрип разрезал густую темноту, когда я ринулась к зеркалу. — И имя твое — Милена. Прежде чем я успела увидеть свое отражение, зеркало разлетелось вдребезги, будто в него кинули камень. Мелкие осколки порезали мне руки и лицо, но в тот момент я не почувствовала боли. Густая, словно уже успевшая свернуться, темная кровь потекла по предплечьям. Слишком поздно. По всему моему телу пробежала леденящая дрожь — верный признак животной паники. Мне оставалась доля мгновения! Как можно обогнать существо, которому подвластно само время?! Как Иштван умудрился это сделать? — Обманул время, — задумчиво ответил Гюнтер о’Дим, появившись передо мной. — Как однажды — пространство. Должен признать, что в искусстве обмана твоему наставнику равных нет. Все еще в человеческом обличье, хотя сейчас сквозь личину виднелась его настоящая сущность — как змея, что в любое мгновение сбросит омертвевшую кожу. Ненависть бурлила во мне не хуже отчаяния — да как он смеет судить нас, людей? В своем презрении он помнит о том, чьим душам обязан своим существованием? Гюнтер о’Дим усмехнулся и покачал головой. Черная жижа окутывала ноги, утягивая меня вниз. Как бы я ни пыталась кричать, я не могла издать и звука из-за забитых слизью легких. В горле бурлила кровь, живот горел болью, словно меня вспороли сверху донизу. Лучше выжить на коленях, чем умереть с высоко поднятой головой. Я буду раскаиваться, умолять, торговаться, пока не откажет голос, а потом — молиться Лебеде, Вейопатису, Лильванни — кому угодно, в надежде, что кто-нибудь сжалится надо мной. — Мне не нужно твое раскаяние, Милена, — утешил меня Гюнтер о’Дим. — Ведь я ни в чем тебя не виню. Всего лишь собираю долги. Дьявол, я… ношу ребенка! Разве беременным не отсрочивают казнь?.. Разве дитя — мой выбор, Гюнтер о’Дим? Я сделала все, чтобы его не было — так почему я должна брать на себя еще и этот грех?! По воли какого-то языческого божка, по дурости трактирной бабы? — Иногда жизнь не оставляет нам выбора, — улыбнулся Гюнтер. — Как ты не оставила своему сыну. Конец неумолимо приближался. Каждый раз я выскальзывала из лап смерти, но теперь оказалась подвешена на веревочке, которая вот-вот перестанет виться. Вся затея с вызовом дьявола на дуэль с самого начала была чистой воды безумием. Боль обволакивала меня, слизь разъедала кожу, я медленно и мучительно задыхалась. Пожалуйста! Я начну жить по-другому! Ольгерд… Ольгерд! — …Не в первый раз бросает свою женщину умирать в одиночестве и муках, — продолжил за меня Гюнтер о’Дим. — Но всему наступает конец. Слишком слабая даже для того, чтобы кричать, я умирала. В полном одиночестве и жутком страхе. Я видела тысячи убитых, но смерть других людей и своя собственная — это две совершенно разные смерти. Всему есть своя причина. Каждое решение, что я приняла, каждый грех, что взяла на душу и каждую слабость, что себе позволила, привели меня в лапы Гюнтера о’Дима. Раскаиваюсь ли я на самом деле? Не знаю. Но так страшно мне не было никогда в жизни. Пастырь мой… Ты приготовил предо мной трапезу в виде врагов моих… Умаслил… Кого умаслил?.. Память отказывалась мне подчиняться. Демон устало вздохнул и отряхнул грязь с сапог. Выверенным жестом достал из сумки свиток, прежде чем зачесть голосом скучающего священника: — Te nomine vero soloque evoco (Я призываю тебя твоим единственным и истинным именем), Agnes Filia aep Gottschalk. Последняя абсурдная мысль, что полыхнула в моем угасающем сознании, была: «Дьявол, я еще и из черных». Я закрыла глаза, с головой погружаясь в темноту. Жажда выжить угасала во мне, а мириады голосов, растворенных в темном океане, убаюкивали. Веки стали тяжелыми, как свинец. — Agnes Filia aep Gottschalk, — повторил Гюнтер о’Дим. — Agnes Filia… Он поперхнулся, поморщился, будто в его горле застряла острая кость. Когда демон попытался произнести мое имя до конца, его черные вены вздулись под бледной кожей, и неизменно спокойное лицо исказилось гневом. Что происходит?.. أم كاذب عذراء… وعاهرة الغادرة! الكذب تكمن الأكاذيب، عاهرة سبونس عاهرة أخ*! — землисто-серое лицо Гюнтера о’Дима исказилось, вытянулось до нечеловеческих пропорций. Кто мне помог?! Как?! Воля к жизни проснулась во мне резко и отчаянно, и я изо всех сил барахталась, пытаясь зацепиться за что-нибудь твердое. Жить! Я хочу жить, заслуживаю я этого или нет! Любой ценой! Сквозь темную пелену я наблюдала, как мой судья рвал и метал, и хоть язык проклятий был мне незнаком, заложенная в них угроза была предельно прозрачна. — Սատանան հազար ու մի դռնակ ունի, եթե մեկ հազարը փակ է, մեկը կհայտնվի — На мгновение все замерло. Потом раздался оглушительный хлопок, и океан содрогнулся и изрыгнул меня из своего чрева.