ID работы: 5326633

Поствоенные записки

Гет
R
Завершён
183
автор
Размер:
168 страниц, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
183 Нравится 45 Отзывы 49 В сборник Скачать

Часть 8.

Настройки текста
Примечания:

***

У Драко Малфоя был низкий, слегка глуховатый голос. Говорил, немного запинаясь. Может быть, просто слова подбирая. Этот молодой человек совершенно не был похож на того мальчишку, которому я разбила нос в тринадцать лет. В общем, мне даже нравился вот такой вот Малфой. Пришел он вечером, в день нашего прибытия. Высокий, стройный, сероглазый, с мешком за плечами. Согнувшись, протиснулся в узенькую, низкую дверь. Мы как раз обедали. Суп из старой картошки и сухари. Он, сморщившись, отказался и попросил воды. Выпил с аппетитом большую, чуть ли не с ведро, кружку, вытер губы, улыбнулся. — Ну, профессор, ваше отделение без воды оставил, к своему пойду. — Да вы посидите, очухайтесь сперва, — молоденькая, тоненькая медсестра стягивала с него пальто. Драко опять улыбнулся, точно извиняясь, и вытер ладонью намокший, с красной полоской от маски Пожирателя лоб. — Представляете, профессор, я ведь неделю в госпитале лежал. Три килограмма даже прибавил. Хотел сигарет взять с собой, но отец сказал, что табак больше пригодится во время военных действий, — он, по привычке, особой интонацией выделял слово «отец». Какой-то солдатик дал ему зажигалку. Драко скрутил сигарету совершенно невероятных размеров и стал молча курить. — Послушай, Драко, я хочу оставить отделение тебе на пару дней. Мне срочно, завтра к утру, нужно быть у Лорда. Своих людей я разместил, но в подчинение могу оставить их только тебе, — Северус, с прищуром, смотрел на него. — И эту… Грейнджер я тоже должен буду оставить с тобой. Оставить… Я смотрела в приоткрытое окно и слушала хохот войны, сквозивший в каждом человеческом вздохе.  — Раненые замерзнут, — громко сказала девушка-медсестра главному колдомедику и прикрыла распухшими веками глаза. Лицо ее отекло, губы тоже распухли, багровые щеки как будто присыпаны пеплом — потрескалась кожа от ветра, холода и грязи. Уже невнятно, засыпая, словно младенец с соской во рту, всхлипывал обожженный солдатик, лежавший на земле близ моего окна. Главврач спрятал руки в рукава, виновато потупился.  — Доктор, где же ваш помощник? Мы не справляемся, — не открывая глаз, спросила девушка.  — Убило. Еще вчера. Обгоревший солдатик смолк. Медсестра нехотя расклеила веки. Под ними слоились, затемняя взгляд, недвижные слезы. Она, напрягшись, ждала, когда мальчишка-воин издаст свой последний вздох, и слезы из глаз ее вернулись обратно, в самую глубь души, откуда возникли.  — Я должна идти, — девушка поежилась и постояла еще секунду-другую, вслушиваясь. — Нужно идти, — прибавила она и пристально посмотрела сквозь окно прямо на меня.

***

Часов в восемь вечера хозяйка дома, в котором мы расположились, собралась за водой. — Понимаете, нам все трубы пообрывало, приходится воду для стирки в ведрах таскать. «Агуаменти» хорошо, чтобы напиться. Но для некоторых бытовых вещей оно совершенно не подходит. По освещенному огнем лицу хозяйки пробегали тени. И было в ее маленьком, немолодом личике что-то, как будто недорисованное, подкопченное сажей. Хозяйка чувствовала на себе пристальные, украдчивые взгляды солдат и тревожно покусывала припухшую нижнюю губу. Миндалевидные глаза, прикрыты кукольно загнутыми ресницами. Когда хозяйка поднимала взгляд, из-под ресниц этих обнажались темные и тоже очень вытянутые зрачки. В них метался отсвет огня, глаза в глубине делались переменчивыми: то темнели, то высветлялись и жили отдельно от лица. Но из загадочных, как бы перенесенных с другого, более молодого лица, глаз этих не исчезало выражение покорности и устоявшейся печали. Еще были заметны беспокойные руки хозяйки. Она все время пыталась их куда-нибудь пристроить, и не могла найти им места. — Извините, как вас зовут? — спросила я тихо. — Эва. Эва Кляйн. — Гермиона. Можно, я пройдусь с вами? — Можно. Шли мы, огибая поселок с правой стороны. И я все удивлялась несметному количеству людей, ожидающих разрешения на аппарацию. Резко женщина остановилась и мертвыми стеклянными глазами посмотрела вперед. Земля здесь была в холмиках, расщелинах узких овражков и высоких пригорках. Кое-где росли одинокие желтоватые кусты. Но не на заснеженные холмы, не на кусты с кое-где уцелевшими с осени красными каплями ягод шиповника смотрела женщина. В расщелине валялся клубок лохмотьев. Обломки металла, ломаное, заржавевшее железо пятнами выступало на голубизне снега. Эва ступила еще два шага и медленно опустилась на колени. — А-а-а! — по-бабьи завыла она. Мальчик лежал окостеневший, голый, вытянутый, как струна, и, несмотря на это, казался совершенно крошечным. Лицо — словно вырезанное из черного дерева. Эва водила глазами по этому лицу; лицу, знакомому до последней черточки и вместе с тем — чуждому. Губы застыли в неподвижности, нос вытянулся, веки саваном упали на глаза. Каменное спокойствие было в этом детском лице. Сбоку, возле самого виска зияла круглая дыра. У края ее узкой каёмкой застыла кровь. Ярко, неестественно красная. И в уголке рта запеклась малиновая струйка, точно юноша измазался любимым с детства лакомством. Видимо, он не сразу умер от этой раны. Видимо, он был еще жив, когда с него стаскивали одежду. Живой… Это не смерть, а руки грабителей выпрямили его ноги, вытянули тонкие руки вдоль туловища. С мертвого человека, закостеневшего, им бы уже ничего не получилось стащить, а его ограбили до последнего, оставили только нагрудный католический крестик: сорвали шинель, стянули сапоги, брюки, даже белье. Голые ступни, в отличие от совершенно черного лица, были белы нечеловеческой, известковой белизной. Женщина осторожно протянула руку, коснулась мертвого плеча, почувствовала… Застонала. — Сынок… Она не плакала. Сухие глаза смотрели, видели, впитывали в себя это зрелище: черное, как железо, лицо сына. Круглая дыра на виске. И только сведенные судорогой, рвущие талый снег пальцы говорили о тех муках, что пережил вражеский Пожирателям солдатик. — Мерлин… Кто же тебя сюда подбросил, маленький? Ведь вчера… Вчера тебя не было здесь, — она прикрыла на мгновение свои тоже застывшие глаза. Эва тихонько стряхнула с темных, откинутых назад, волос нанесенный ветром легкий последний снег. Одна темная прядка лежала на лбу, прильнув к отверстию раны, вросла в нее, облепленная кровью. — Сынок… Сухие губы бессознательно шептали это одно единственное слово, будто он мог услышать, будто мог поднять тяжелые почерневшие веки, взглянуть родными глазами. Женщина застыла в неподвижности, прильнув взглядом к черному лицу. Она не чувствовала пробирающего до костей ветра, не ощущала онемения в коленях. Она смотрела. Женщина, развернувшись ко мне, вскрикнула: — Уходи! Я оступилась, упала на спину, отползла на локтях. — Это вы его убили! Она подобрала талый комок грязного снега, бросила мне в лицо. — Гермиона?! Тебя зовут Гермиона? А его! Моего мальчика… А-а-а-а… — Она закружилась волчком на месте, царапая свое лицо, рухнула в грязную, весеннюю землю. — Как звали вашего мальчика? — Не стирая с лица этой чужой, вечно неспокойной земли, спросила я. — Херман… Эва встала, набрала воды и стала медленно подниматься обратно, в поселок, сгибаясь под тяжестью полных ведер. Снег блестел голубизной, и я не знала, голубой ли он на самом деле, или мои глаза отравлены той голубизной, голубизной обмороженных ступней погибшего мальчика Хермана.

***

Я чувствовала себя нездоровой и слабой. Уезжает… Северус все молчал. И я не смела посмотреть на него. Мой украденный. Мой случайный. Мой идущий мимо. Уезжаешь… Что же я за тобой бегаю! Таскаюсь, цепляясь за плащ, мешаюсь под ногами новорожденным котенком. Только взял с собой, позволил еще два дня побыть рядом. А теперь? Я ведь могу больше не увидеть тебя! Ты слышишь? Могу потерять также, как Эва своего сына. — Слышу, Грейнджер. Слышу. И не знаю, зачем ты мешаешься тут вот, в моей кровати. И не знаю, зачем сейчас обнимаю тебя. Зачем лежу рядом — не знаю. Я ласкала его голову, полная сил, молодая — и безнадежно старая, почти мертвая внутри. Убитая. Что же ты, Северус Снейп, не заметил, что самое опасное для тебя существо — твоя собственная ученица. Спать вместе мимоходом, может быть, не так страшно, может быть, это и вовсе ничего не значит… Один раз может быть ошибкой. Но слишком расслабленно и обреченно, как побежденный, ты лежишь со мной, во мне, и слишком мягко, покорно ложатся в мою ладонь твои холодные пальцы. Ты уезжаешь… Бросаешь меня, хотя сам уже сдался. Ведь правда, сдался? Привык вот так вот, кожа к коже? — Запомни, Грейнджер. Гермиона… На войне умирать не страшно. И меня тебе потерять будет не страшно. Совсем-совсем. Может, самую малость больно, но ты молодая, ты сможешь, переживешь, перетоскуешь. Я плакала, я ощущала эти жгучие ручейки на щеках, я рыдала от беспомощности, неправильности, не способности выразить все, что бушевало внутри, выла в голос оттого, что могла бы никогда и не узнать… Не узнать ЕГО. Могла умереть, так и не прожив ни дня. — Я знаю, что не такая, как Лили Эванс. Знаете, после войны Гарри подарил мне снимок его мамы и вас. Вы там счастливы. Я ношу снимок с собой. Знаю, что вы меня не любите… Знаю… — он целует, почти бесстрастно, расслабленно, от нежности и обиды начинает щемить сердце. — Девочка… Гермиона, понимаешь ли, я не смогу вернуться из этой войны живым? Понимаешь, что свою девственность подарила мертвецу, что сейчас целуешься с трупом? — Нет… Не говорите. Мои пальцы тянутся к его животу — я еще ни разу его не трогала — я… Я ведь ничего еще толком не знаю… Научите меня, профессор. Северус блаженно-испуганно выдохнул и дернул плечом, я с любопытством девчонки ощупывала мягкую и очень приятную пальцам теплую плоть. И поражалась тому, как легко, оказывается, решаться на что-то стыдное. — Профессор, я вот потеряла невинность с вами, а вы? — спрашивала невозмутимо, словно моя ладонь и не исследовал его пах. — Когда ты в первый раз, Северус? — Мне было шестнадцать, — быстро проговорил он, резко выдыхая. Я чуть сжала пальцы, ощущая, как мягкость и податливость начинает наливаться тяжестью. И чем-то невозможно хрупким ощущался мне вот этот мужчина, который оказался так податлив в моих руках. — И уже принял метку. Мы с Малфоем пошли в бордель. Он меня повел…там была девка…розовые кружева…запах грязного тела…мерзко. Я ничего не понимал. И пьяный был. Одна с Малфоем на двоих девка. Гадко? Одна на двоих девка… Метка, Малфой, девка. Это не удивительно. Я не понимала, что чувствую. Может быть, жалость… может быть, печаль. Когда ему было шестнадцать, я еще не родилась. Ни при каких, даже самых чудесных и немыслимых обстоятельствах, мы не могли очутиться вместе — и, тем не менее… Тем не менее. Я лежу рядом. — Не убирай руку, пожалуйста. Не убирай, потрогай меня… еще. Я и не собиралась… убирать. Я… Не умею. Научи. Я боюсь тебя потерять. Его живот покрылся мурашками, инстинктивная реакция, очевидно… — Гермиона… Если ты… Убери ладонь. Я резко ложусь щекой, прижимаюсь — и в нос ударяет запах чего-то … мужского. Северус хрипло стонет. Я никогда не трогала губами, никогда не… — Пожа… пожалуйста, Гермиона… — он вскидывает бедра. И все это болезненно беззащитно. И я прикрываю глаза… — Та самая фотография у вас с собой? — наконец, спустя полчаса, подал он голос. — Можно мне взглянуть? Он просто спросил. И когда я подняла глаза, то увидела: его лицо по-прежнему замкнуто и спокойно. Ничего не изменилось. Он просто… Просто мужчина. Я хотела бы соврать — но не могла. Снимок был с собой. В кармане пальто. Он просто спросил, я просто встала и полезла в нагрудный карман, вытащила снимок, истрепанный временем — и молча протянула ему. На, Северус. Решай. Он глянул мельком. Нахмурился. Может, вообще не посмотрел. Достал обычную зажигалку и … синий трепещущий огонек лизнул край фотографии — и она тут же выгнулась, скрутилась, ей было больно. Алым пожарищем загорелись ЕЕ огненные волосы — и к едкому запаху гари добавилось еще что-то, и вовсе невыносимое. Огонь добрался до его ледяных пальцев. Тогда он растер пепел в ладони. Дернул обожженной рукой. Я смотрела на него. А он смотрел на крохотную горстку рыхлого пепла. — Я ухожу. Ведите себя нормально. Завтра утром прошу вас присутствовать на допросе, который будет проводить Мальсибер. И прошу тебя, не вмешивайся. Завтра судят участников сопротивления.

***

Мальсибер вертел в руках карандаш, исподтишка рассматривая стоящую перед ним женщину. — Ты была в отряде сопротивления? Она не смутилась, не испугалась и, не сводя с него глаз, ответила: — Да. — Ага… Так, так… — это неожиданное и быстрое признание удивило его. Машинально он рисовал на лежавшем перед ним листочке бумаги. — А почему ты вернулась домой, сюда, прямо в расположение наших войск? Зачем они тебя прислали? — Меня никто не прислал, я сама пришла. — Так. Сама… А зачем это? На этот раз она не ответила. Темные глаза смотрели прямо в худое костлявое лицо Мальсибера, в его бесцветные глаза, окаймленные вылинявшими ресницами. — Ну? Она молчала. — Как же так? Была в отряде, а потом вдруг приходишь сюда. Зачем пришла? — Я сама пришла, не могла больше. — Не могла… Почему же? — заинтересовался он. — Плохо пошли дела, а? Отряд распался? — Об отряде я ничего не знаю. Я пришла домой, — отчеканила она. — Что ж так вдруг? Она беззвучно пошевелила губами. — Убедилась, что Лорд все равно победит? Поняла, что занималась ерундой? Женщина отрицательно покачала головой. — Нет… Мне нужно было домой. — Почему же? Она сделала, видимо, усилие и потом сказала прямо в эти водянистые, моргающие бесцветными ресницами отупевшие глаза: — Рожать пришла. — Вот оно что… Он засмеялся, и я вздрогнула от этого кудахтающего хриплого смеха. — Холодно, что ли? Раздевайся. Она послушно скинула с плеч тяжелую шаль и положила на скамью. — Раздевайся, я сказал! Поколебавшись мгновение, она расстегнула петлю и сняла толстое, на подкладке, пальто. Да, никаких сомнений быть не могло. Беременная. Но, как же… Как же могли ее заподозрить. Ведь магическая сила от нее так и фонит, значит, мысли свои прятать умеет. Отчего же на нее упало подозрение? Женщина тяжело дышала. Мальсибер понимал, что ей трудно стоять, и нарочно тянул время, вертел в руках карандаш, все медленнее задавал вопросы, делал паузы между ними. Она сразу отвечала на все, что касалось ее лично. Да, замужем, муж погиб. Работала учительницей. В отряд сопротивления пошла, как только он сформировался, еще когда война только коснулась Европы. Еще не знала, что беременна. Когда узнала, то свое состояние ото всех скрывала. Когда стало трудно двигаться, вернулась домой, чтобы спокойно родить ребенка. — Так… Спокойно родить ребенка… — повторил он. — Ты в конце осени взорвала пост с зельями и боеприпасами на границе с Германией? — Я. — Кто тебе помогал? — Никто. Я сама. — Лжешь. Лучше сразу скажи. — Никто. Я сама. — Ладно… Где твой отряд? Она молчала. Темные глаза спокойно смотрели в лицо Мальсибера. Он вздохнул. Эта история была ему отлично известна. Упрямое молчание. Долгое и бесконечное следствие, всевозможные средства и способы, как правило, все понапрасну. Пытки, которые доводят солдат до безумия. Он знал: человек или сразу начинает говорить, или из него ничего не вытянешь. На этот раз его ввели в заблуждение первые ответы. Ответы — одно, а упрямые линии подбородка, уверенное и решительное очертание губ — другое. Да, о себе она говорила, о себе она говорила все. Но о тех, с кем билась бок о бок — ни слова. — Ну, откуда ты пришла в поселение? Молчание. Мальсибер нервно постучал карандашом по столу, не глядя на женщину. Его вдруг охватила скука, отвратительная, липкая, безнадежная скука. Не лучше ли бросить все и идти домой, а следствие поручить кому-нибудь другому? Но приказ ему дал лично Лорд. И, если Мальсибер его не выполнит, то его семью, всех родственников убьют. — Ну, так как? Как зовут вашего командира? Молчание. Мы все видели, что она смертельно устала. Капли пота выступили на ее висках, лбу, в уголках возле носа. Морщинки у губ стали глубже. Руки бессильно висели вдоль туловища. — Ты будешь говорить или нет? — Что случилось? — сбоку от меня зашипел Драко. — Ничего, но случилось, — ответила ему Астория капризно. — Я соскучилась по тебе. — Она внимательно окинула взглядом стоящую у стола для допросов женщину. Староватая, уже седеющая женщина с большим животом — беременная. Астория присела на краешек стула. — Ты скоро освободишься? — Я уже говорил тебе, видишь, я занят. — Он был явно раздражен, оттащил ее к окну и сердито зашептал: — Сколько раз я тебя просил не приходить сюда! Она надула губки, как обиженный ребенок. — Мне так страшно, так ужасно скучно. Ты бы хоть пришел пообедать вместе! Мне так грустно… Тебя всё нет и нет… И что за удовольствие: слушать разговар с какой-то старухой! Что, этого никто другой не может сделать? — Вот не может. А старая женщина — это наш враг, понимаешь? Астория остолбенела. — Враг?! Драко, что ты говоришь, посмотри на нее, она же вот-вот родит! Бессмысленная от непонимания улыбка не сходила с губ Астории, круглые голубые глаза смотрели на стоящую у стола женщину. Нет, она представляла себе врагов не так. Она думала, что это великаны, вооруженные топорами, обросшие, таинственные люди, скрывающиеся в лесах, не боящиеся самых страшных заклятий, которые применяют Пожиратели. А тут — обыкновенная женщина вроде ее тетушки, вдобавок беременная — Астория покосилась на огромный, торчащий вперед живот, вздымающий грязную юбку. Мальсибер мертвым, усталым голосом, задавал вопросы. Та отвечала. Сначала Астория вслушивалась в вопросы и ответы, но скоро поняла, что это, и вправду, неинтересно. И не только неинтересно, а даже глупо. Мальсибер все время спрашивал об одном и том же, а та все время отвечала одними и теми же словами. Я стояла справа от осужденной, чуть позади. Придвинувшись, одними губами спросила: « Ваше имя?» — Рената Она смертельно устала. И я тоже устала смотреть на ее обмякшее тело. Перед глазами мелькали черные пятна, черная волна, поднимаясь откуда-то из-под стола для допросов, заслоняла взор. Приходилось напрягать всю волю, чтобы выбраться из нарастающей, заливающей все кругом тьмы, и тогда из кружащегося мрака выплывали Мальсибер за столом, лежащие перед ним бумаги, стёкла окна за его спиной. Я почти чувствовала, как лицо Ренаты начинал покрывать пот, холодный, липкий, неприятный. И ее руки, наверное, были тяжелые, как гири, ноги нестерпимо болели и очень опухли. Сколько же времени она стоит тут? Час, два, три? А может, больше, может, уже целый день? Вдруг, допрос начался до нашего с Драко прихода? И тогда уже у нее болели бедра, болели все внутренности, будто кто-то медленно и систематически вытягивал из них жилы. А теперь вдобавок еще пришла Астория. И вот она сидит тут, глаза круглые, как пуговицы. Утомленные глаза поймали блеск камня в серьге и остановились на нем. Камень сверкал, мелькал крохотный огонек, потом снова начинала клубиться тьма, и из ее кружащихся волн пробивался только этот острый лучик. Рената зашаталась, но сжала кулаки и снова выпрямилась. Нет, нет, она не должна упасть. Только не упасть, не упасть здесь, на глазах у врагов. — Ведь ты же мать, — сказал Мальсибер, и Рената, у которой уже мутилось в голове, ухватилась за это слово, как за доску спасения. Ну, конечно, она же мать. Она будто обрела новое дыхание. Мальсибер помог ей как раз в тот момент, когда под ней колебалась земля, страшная слабость охватила тело, и все вокруг смешалось в клубящийся хаос. Я боялась дышать, во все глаза уставившись на Ренату. Дыши! Не сдавайся! Ты же… — Ты же мать. — Ты же мать. И по ее лицу было видно, что она думала не о том ребенке, которого носила под сердцем, который отнимал дыхание у ее легких, не давал ей выпрямиться. Она думала о тех мальчишках-воинах, о всех тех, что называли ее матерью. — Да. Я мать. Я стирала им, готовила, ухаживала за ребятами, о которых некому было позаботиться. Лечила больных, перевязывала раненых, чинила изорванную одежду. Как это делает обычно мама. Они и называли меня матерью. — Ты же мать… Скажи, где твой отряд. Мы их не убьем. Просто наставим на истинный путь. Она восприняла эти слова, как призыв тех, чья жизнь теперь зависела от одного ее слова. Как напоминание о долге по отношению к ним. Как их голос, доносящийся издали. — Где скрывается отряд? Она помнила каждую тропинку, каждый куст, каждое дерево. В памяти ясно возникла дорога, о которой спрашивал Мальсибер. Она даже испугалась, что водянистые глаза в каемке светлых ресниц могут увидеть, проследить в ее мыслях эту дорогу. И испуганно глянула на меня. Я отрицательно покачала головой — сознание женщины было закрыто. — В сарай ее! Раздеть! На солому! — заорал Мальсибер, а потом, подойдя ко мне, прошептал. — Если через два дня у нас не будет сведений об ее отряде, то всех моих ребят — сына и двух дочерей — и жену… Их убьют. А ты, грязнокровка, не смотри на меня так. Лучше иди в сараи, помоги хоть немного пленным. Помоги им лучше, не смотри на меня.

***

В стеклянном сарае-зверинце сидели женщины. Я принесла им поесть, но они не прикоснулись к еде. Только по-звериному оскалились, увидев мои чистые руки, не измазанные в грязи и пепле. — Меня зовут Гермиона. — Знаем. — Я пришла… Мне очень хочется вам помочь. Расскажите мне что-нибудь о себе. За что вы здесь? — Моника… Так называют меня, — девушка вскинула на меня сине-сиреневые глаза, которые говорили о дальнем родстве с вейлами. — Десять дней. Десять дней назад я окончательно поняла, что мне сломали жизнь, — Моника почувствовала физическую боль, нестерпимую муку, вернувшись мыслями в этот день Она стиснула кулаки так, что ногти впились в ладонь, подобрала ноги, вся сжалась в комок. Невыносимое страдание пронизывало ее всю до мозга костей. Мне казалось, что она не выдержит, закричит диким звериным голосом. — Меня изнасиловали, Гермиона. Так обыденно звучит: «Здравствуйте, я Моника, мне девятнадцать, и меня изнасиловали.» А внутри нее все плачет гнилой, болотной водой. Как-то раз и мне хотелось кричать, пронзительно выть во все горло, рвать волосы на голове, захлебываться криком, чтобы утопить в этом крике все, в ту ночь, когда меня кинули лицом в диван. Но только меня не насиловали. Это я… Скорее я… Да и потом… Он сжег фотографию. Тело Моники извивалось в нечеловеческой муке. Мне думалось, что она не выдержит, вот сейчас умрет. — Я так хочу умереть! Но смерть не приходит просто так, правда? Не так-то легко было умереть, нужно было сидеть в темноте, слушать человеческое дыхание и помнить, без единой минуты передышки помнить, что ты отвергнут и жизнью, и смертью. — Нужно жить, Моника. — Я проклятая, прокаженная, я на веки веков отделена от людей, от родных, от всего, что было до сих пор моей жизнью. И почему? Почему это так? Почему из всего поселения именно я? Перед моими глазами постоянно те три лица — отвратительные, склонившиеся ко мне морды. Они отпечатались раз навсегда в памяти как на фотографической пленке, вечно стоят перед глазами, ничто не может вычеркнуть их, ничто не может заслонить. Три лица, как одно — небритая щетина, зубы, выставляющиеся, как звериные клыки, из-под растрескавшихся губ, дикие глаза. — Тише, Ника, — крикнула седая женщина, закрывая уши. — В той же комнате, где меня насиловали, несколько месяцев тому назад я была с Клаусом. Та же комната и та же кровать. Но тогда… Эти трое… по комнате летал пух из разорванной подушки, на полу была рассыпана крупа… Я готовила обед. Упал с окна горшок с розой, черепки трещали под сапогами ВАШИХ солдат. Я не хочу, не могу об этом думать. И все же думаю, упорно, назойливо, без минуты передышки. Трое. И опять лица, щетина небритых подбородков, хохот, окрики и железные клещи омерзительных рук на теле, на вывернутых руках, раздираемых силой ногах. Потом стук захлопнувшейся за ними двери… А дальше — дальше уже только ужасающая нестерпимая мука. — Моника, но ты здесь. Ты жива. Твой Клаус вернется. И ты будешь его ждать. — К кому он вернется?! Последние десять дней, я с утра до вечера и все бессонные ночи прислушиваюсь к собственному телу и считаю, считаю до сумасшествия, и с каждым днем прибавляется еще день, и вот их уже десять. Да, люди гибнут! Рената мучается в сарае. Но никто, никто, кроме меня, не носит в себе вражеского ребенка. Никто из них, гибнущих, истязуемых, не носил Пожирателя в собственном теле. Понимаешь?! Понимаешь, ты, девчонка? В другом углу детским голосом тихо всхлипывала совсем юная рыжеволосая девочка. Очередная Хельга или Сусанна. — Чего она, дура, плачет? Какие у нее причины плакать? Ее-то ведь Пожиратели не изнасиловали, она не пережила самого страшного, что можно пережить. Чего она боится? Что их убьют, повесят, расстреляют? Я не верю, что это может случиться. Это было бы слишком хорошо, слишком счастливо — погибнуть от руки врага. Нет, я в это не верю. Подержат под арестом, может быть, выдумают еще что-нибудь ужасное, гораздо ужаснее, чем смерть, но смерти не будет, никогда ничто хорошее не приходит из вражеских рук, не бывает, чтобы счастье приходило из таких гнилых рук. А смерть — это было бы счастье, — глухая, внезапная злоба, непонятная ненависть вдруг охватила Монику. Я все слушала, слушала. Кровь билась молоточками в висках, в запястье. Я положила руку ей на живот. Кровь билась маленьким молоточком и там. И я понимала ее. Ее невыразимое отвращение к собственному телу. Это уже не ее тело, это гнездо противного ей дитя, которого еще нет, которое еще не родилось и, все-таки, существует. Я понимала и не понимала ее. — Но это же твое. Понимаешь, твое? Прошу тебя, поешь. Ты за него в ответе. И ты еще тысячу раз поймешь, что, возможно, только он тебя и спасет в этой войне. Он ведь будет любить тебя. — Нет! Убери еду! — завизжала Моника. — Если я ем, то это не я — жрет маленький слуга вашего Лорда, жрет, чтобы расти, чтобы развиваться, чтобы убить меня. Моника… Матери рожали детей, светловолосых и темноволосых, светлоглазых и темноглазых, плачущих, смеющихся, воркующих в своих колыбелях птичьим щебетом. Матери зачинали детей, носили их, рожали, кормили. И ведь ты тоже родишь ни в чем не повинного младенца, с такими как у тебя глазами, правда. Но то, что она носит и будет носить, то, что она родит, для нее не ребенок. Волчий щенок, Пожиратель. И этого уже никогда не переделаешь, — с ужасом осознавала я. Если он не умрет, если не сам малыш, то она ведь задушит его собственными руками — это все равно не поможет. Все равно навеки останется у нее память о том, что она носила врага, собственной жизнью взращивала чужую кровь. — Мне не делают здесь аборта! Понимаешь? А я сама? У нас палочки отняли! Отняли! Мерлин… — она схватилась прозрачными руками за мою мантию, задрожала осиновым листом. — Сделай же мне аборт! — Нет. — Пусть я умру! Пусть! — Нет. — Помоги мне! Я дала ей зелье «сна без сновидений» и вновь придвинула тарелку с едой. Когда Моника уснула, я проникла в ее мысли, аккуратно, чтобы не потревожить. Ей вспоминалось одно лето, солнечное, цветущее, ароматное. Ночи, серебряные от росы, высокая по пояс трава, сенокосы над рекой, ночлеги в палатках, среди запаха трав, сверкания звезд, короткие шальные ночи. От тех поцелуев не родился у нее ребенок. Сладкие, радостные ночи, шепот из губ в губы, вкус крови на зубах, трепет счастливого сердца — все прошло без следа, будто ничего и не было. А ведь их было много, этих ночей, несколько месяцев. И она отдавалась тому человеку с бурной, шальной любовью. А теперь был только один момент, одни ужасающие полчаса, и вот эти полчаса должны дать плод, стать в ее жизни гниющей раной, из которой вечно сочится смердящий гной. Ее короткое замужество, счастливые ночи, и звезды сквозь окна, и июньская ночь пахла теплым летом. Все это было же, было, прежде чем он ушел воевать с Лордом, более полугода назад. Ничего. А вот теперь достаточно было этого давящего, как кошмар, получаса, чтобы все сразу переменилось. Пока еще ничего не заметно. Но пройдут дни, и ее несчастье предстанет перед всеми глазами, словно того было мало, словно мало, что на ней выжжена печать несмываемого позора. Когда я вынырнула из ее головы, то услышала скрипучий голос: — Чего ты ревешь, Хельга? Что будет, то будет. Стыдно плакать. — Я же не хочу плакать, оно само как-то плачется, — всхлипнула Хельга, детским голосом, который прозвучал в моих ушах, как голос маленькой Алисы. «Мэри… Много крови… Малыш рождался…» — Ну, тихо, тихо… Ничего ведь еще неизвестно… Вдруг Лорд не победит. — Лорд ведь уже победил? — спросила меня Хельга. — Он нас убьет? — Нет… нет. НЕТ!

***

Я не плакала, не кричала. В сердце запеклась черная кровь. Иначе и быть не может, пока идет война. Будто нарочно миру хотят показать, что нет границ жестокости. Я смотрела на Ренату. Нет, здесь не было места жалости. Мне казалось, что это я сама топчусь босиком по грязной, вязкой земле, нагая, отданная на издевательства солдат. Что это мои ноги ранят застрявшие в весенней жиже осколки, мою спину жгут заклятья. Это не Рената — это все маги шли нагими по холодной земле, подгоняемые солдатским смехом. Это не Рената — это весь народ падал в грязь лицом, тяжело поднимаясь под ударами. С ног Ренаты струилась на вязкую глину кровь, и она вмешивала ее ногами, как можно глубже. В каждом доме за запотевшими окнами стояли люди и смотрели. Вместе с Ренатой они бежали, падали, поднимались, чувствовали уколы заклятий и слышали теребящий внутренности дикий хохот. И Рената знала, Рената чувствовала на себе глаза поселка. Кровь лилась из ее израненных, изрезанных ног. Дикая боль рвала внутренности. Голова гудела. Она снова споткнулась и упала, почти не почувствовав удара тяжелых сапог. Она поднималась не потому, что ее били. Нет, она не хотела, не могла лежать на дороге под ногами врага. Не хотела, не могла показать врагу, что он ее замучил, загнал насмерть, как собака зайца. Собственно, она уже ничего не чувствовала. Тело истекало кровью, падало, тащилось по слякоти. Сама она, Рената, была словно вне тела, как в горячечном сне. Как в бреду, видела она дорогу, чужих мальчишек-солдат. Врагов, которые впервые держат в руках оружие. В ушах шумело, гудело. — Мамочка! — весело звал солдатик из ее отряда. Шумели верхушки деревьев высоко вверху, их раскачивал ветер, скрипела кофемолка… Ее муж так любил кофе. Быстрое пламя ползло по зданию базы с зельями врага, лизало его огненным языком, рвалось вверх. Рената упала. С трудом, опираясь на руки, она снова поднялась. — Скорей, — орал идущий сзади, скалящийся сквозь слезы, солдат. — Вставай, пожалуйста, у нас приказ. — В живот ее бей, — посоветовал другой. — Она беременная, — нервно засмеялся тот и ткнул в женщину палочкой. — Она еще ничего не сказала, должна еще начать разговаривать. У Мальсибера семью под стражу взяли. — Уж командир из нее с кишками вытянет, что нужно. — Вытянет… Да у меня мать такая же! Моя мама! А ты, собачье отродье… Эй, тетка, двигайся, двигайся! — заорал дурнем, злой на самого себя. — А ты ее ударь! Палочка хлестнула заклинанием. По спине женщины стекали узкие струйки крови. — Скорей, скорей! Быстрей иди. Тетенька… Прости ты нас. — Двигайся, проклятая! — Ночь наполнялась страхом, и они хотели криком и шумом заглушить гнетущий сердце испуг, разорвать завесу таинственности, ввести реальное в нереальность происходящего. Было светло, как днем. Ослепительно сияла луна, заливая все кругом серебряным блеском. Пылали столбы света, каких они никогда раньше в жизни не видели. Лунные лучи искрились на талом снегу, таком мертвенно-голубом, какого они никогда раньше в жизни не видели. И грязь чавкала под ногами, свидетельствуя, что все это творится в хрупком начале весны. Они гоняли ее больше часа. Ничто не менялось — Рената чаще падала, дольше поднималась, но не плакала, не кричала, не обнаруживала желания повидаться с капитаном, чтобы дать показания. А ночной холод усиливался, и уже не только беспощадно царапал лицо, руки и ноги, но захватывал дыхание в груди, заволакивал слезами глаза, потрясал тело неудержимой дрожью. — Ну, двигайся, бегом! — Идите в сарай, тетенька. У входа в стеклянный сарай, который был похож на клетку в зоопарке, она споткнулась о порог и рухнула лицом вниз на глиняный пол, инстинктивно загораживая руками вздутый живот. Сделав нечеловеческое усилие, она поднялась, села и стала неловко растирать окостеневшими пальцами плечи, ноги, бедра. Луна ярко освещала, сквозь стекло ее сжавшуюся фигуру. В углу лежала вязанка соломы. Она дотащилась до нее, съежилась и прилегла на этой соломе, стараясь поглубже зарыться в нее. Вдруг у самой земли я заметила крошечный силуэт, напрягла слух. Маленькая фигура шла медленно, осторожно. Кто-то крался, едва передвигая ноги. Я испугалась. Что это такое, кто это может быть? Я вышла на порог дома, подошла ближе к сараю, прячась в кустах. Я ждала. Кто это? Друг, враг или случайный прохожий? Такой маленький рост… Ребенок! — Тетя! — тихим шепотом позвал детский голос. Рената замерла. По ту сторону стены стоял ребенок. Она хотела ответить, но из груди вырвался только глухой, сдавленный стон. — Тетя Рената! Она застонала. — Рената, я принес вам хлеб. Уже два дня у нее крошки во рту не было. Ни хлеба, ни воды. Голод еще не так чувствовался, но она умирала от жажды и там, на допросе у Мальсибера, и потом, лежа в сарае. Когда ее гнали нагую, ей удалось несколько раз схватить горсть талого, грязного снега и донести до рта. Снег подкреплял ее, освежая пересохший рот. Она хватала снег губами, когда падала в грязь. — Иду, — она осторожно поползла по глиняному полу, опираясь локтями, боком, не в силах подняться. Рената проползла шаг, другой — и вдруг что-то осветило небольшую площадку земли. Авада. Я кинулась к мертвому ребенку, который не успел издать даже писка Рената замерла с открытым ртом, напряженно глядя вперед. Я просто стояла и смотрела на тощее тело улыбчивого ребенка. Мальчишке было лет десять. — Кто это сделал? — закричала я. — Кто, я спрашиваю? — Ты, грязнокровка, да как ты смеешь? — заржал один из караульных — Мерлин… Ребенок. Мы убили ребенка! — зашептал второй. — Кто позволил вам швыряться Авадой? — Грязнокровка, замолчи. — Я замолчи! Я? Вам бы бояться меня, мальчики, нужно, потому что я нахожусь под покровительством Снейпа и Лестрейндж! Я, грязнокровка, а не вы. — И что же нам будет? — Вас убьют. Только теперь на мне внезапно сказались стрессы этих дней, нечеловеческая усталость, беспредельное напряжение нервов. Я почувствовала, что все вращается, кружится подо мной, пол колеблется. — Мама, Михель? Мама, Михель! — плакала рядом четырехгодовалая девочка. Мать сжала ее руку так, что девочка вскрикнула от боли. — Молчи! — Мама, Михель! Что они сделали? Мама? — Не слышишь? Убили, — глухим голосом сказала женщина. Михель лежал у стены сарая. Авадой ему попали в спину. Он едва успел крикнуть. Солдат пихнул сапогом тело ребенка, и из маленького кулачка выпали ломоть хлеба и яблоко. — Не трогать тело, — приказал солдат. И я обняла мертвого ребенка дрожащими руками, оскалившись зверино, подобно всем заключенным.

***

Рената кричала. Кричала во весь голос. Она рожала. Теперь отозвались все удары прикладов, все заклинания, все падения на землю, когда солдаты гоняли ее ночью по дороге, холод сарая, жажда, голод. Все это бросилось на нее, как стая голодных волков, кусало, рвало хищными зубами. Рената кричала. Теперь можно было кричать. Она ведь рожает — и можно было сломать печать молчания, которую она на себя наложила. Удары, заклятья, мороз, падения на снег не убили ребенка. Он был жив и хотел на свет, рвался на свет, пробивал себе дорогу, безжалостно раздирая ее тело. Меня не пускали к ней, Мальсибер сам, лично взял меня под арест, спеленал заклятьями и посадил прямо перед стеклянными дверьми. На. Мучайся. Смотри. Главное, что Михеля похоронили. Главное… Она кричала нечеловеческим, звериным криком, и этот крик приносил ей облегчение. В нем тонула боль, исчезал холод, умолкал ветер, мрачно воющий за стенами. А меня всю трясло с головы до ног. Не кричи так! Не кричи! Ты только потратишь силы! Мальсибер молча смотрел на нее. Рената даже не повернула головы. Схватки были все чаще, все сильнее, и она кричала, кричала, как ей хотелось, как требовало измученное тело. Ей было безразлично, что она лежит голая на соломе, что на нее смотрят бесстыдные глаза чужих мужчин. Она рожала ребенка, и это, как стеной, отгораживало ее от мира, в котором царил Лорд, это заслоняло ее от бесстыдных взглядов. Она рожала дитя, и Пожиратели, по-видимому, решили дать ей родить, так как стояли в дверях и, не входя, ожидали. Крик усиливался. Рената одна, без помощи рожала в холодном, пустом сарае, на глазах у всех. Все думали, что она уже умерла, что погибла от холода, что давно мертв ребенок в ее лоне. И вот Рената рожает, и возле нее нет никого, кто бы ей подал стакан воды, кто бы освежил запекшиеся губы, поправил подушку под головой, дружески помог ей. Наконец, крик перешел в вой и оборвался, умолк. Родила. Ну же, Рената, не лежи так! Он замерзнет на полу! С минуту она лежала, как оглушенная. Вот он, её ребенок. Наперекор всему и всем, он появился все же на свет, дитя отца, который уже убит, дитя матери, которая по-настоящему должна бы уж десять раз скончаться. И вот — сын. Маленькое, красное созданьице. Она взяла его в руки. И как собака, перегрызла пуповину, перевязала обрывком какой-то тряпки, оборвавшейся еще в первый день, когда она лежала здесь, перед допросом у Мальсибера. Она обтирала ребенка леденеющими руками, мечтая о горшке воды, о нескольких каплях воды, чтобы обмыть ему хотя бы личико. Мари! Малютка Мари, как же тебе повезло! Малыш крикнул. Нормальным, здоровым голосом здорового ребенка. У меня перехватило дыхание. Живой. — Сын, — засмеялась Рената, точно хотела обрадовать мужа, отплатить за всю свою полную любви жизнь. Ребенок лежал на соломе, на мокрой холодной соломе. Она схватила его на руки и голенького прижала к груди, дышала на него, пытаясь отогреть. Я тоже забыла, как дышать, меня охватил неописуемый ужас, что вот он, несмотря на все, родился, а теперь застынет, как голый птенец, как слепой котенок на холоде. Рената пыталась отогреть его собственным телом, вдохнуть в него собственное тепло и чувствовала, как леденеют ее руки, как ее охватывает пронизывающий холод, как застывает кровь в жилах, и нечем было греть младенца. Мальсибер открыл дверь. — На, — сказал он небрежно. На солому полетели свитер, юбка, кофта. Ее собственная одежда, все то, что с нее сорвали вечером перед тем, как выгнать на дорогу. Рената недоверчиво взглянула на Пожирателя. Он глуповато улыбался. Дрожащими руками она схватила свитер, завернула ребенка в полотно, старательно обмотала его. Маленькое личико, обрамленное тканью, было смешное, кукольное, с мутными голубыми глазами. Она захлебнулась от счастья. Вот, есть во что завернуть ребенка. В этот момент она забыла обо всем другом, это было самое важное. Казалось, теперь все уже будет хорошо, кошмар миновал. Дрожащими руками она надевала юбку и кофту. Рената положила его на колени, закутала еще в подол юбки. Малыш лежал спокойно, по-видимому, не чувствуя холода, — чего же еще желать? Мальсибер, схватив меня за шиворот, приказал Ренате встать. С трудом, превозмогая слабость, она встала на колени, тяжело приподнялась, прижимая ребенка к груди. Он толкнул ее, направляя к дому. Белый мир, открывшийся глазам, ослепил ее. Она послушно шла впереди командира, шатаясь, как пьяная. Она понимала, что ее опять ведут на допрос. Она думала, что на допрос, а я понимала, что на смерть. Мальсибер с отвращением взглянул на нее. Рената, и вправду, выглядела ужасно. Лицо желтое, нечеловеческой противной желтизны. Из растрескавшихся губ вытекла струйка крови и засохла на подбородке. Под глазом расплывался огромный кровоподтек, большой, черно-красно-фиолетовый. Казалось, один глаз сдвинулся вверх. Растрепанные, слипшиеся пряди волос висели по обе стороны осунувшегося лица. Опухшие босые ноги почернели. Мальсибер забарабанил пальцами по столу и кивнул солдату, чтобы подал женщине стул. Она удивилась, это было видно по резко дрогнувшим бровям, но села тотчас, не дожидаясь разрешения и напряженно глядя в водянистые глаза под белёсыми ресницами. — Сын или дочка? — неожиданно спросил командир, кивнув на ребенка. — Сын, — ответила она сдавленным, охрипшим голосом. Ренате дали кружку воды. И мне показалось, что я брежу. Рената схватила кружку и жадно, надсадно захлебнулась холодной водой, шумно глотнула, чувствуя влагу на пересохшем языке, в горящем горле. — Довольно, — сказал Мальсибер, и солдат выхватил у нее кружку. Она взглянула ей вслед дикими, полными отчаяния глазами. Но воды уже не было, вода стояла на краю стола. Поверхность ее еще колебалась, она была тут же, близко — свежая, холодная вода в кружке. Губы болели еще больше. И мои губы тоже болели от беззвучного крика. «ОНИ УБЬЮТ ТЕБЯ!» — Сын, — протянул капитан, и я напрягла все силы, чтобы слышать, понимать происходящее. В этой комнате притаилось что-то страшное. Здесь подстерегала какая-то опасность, в которой Рената, да и я, не отдавали себе отчета. И эта вода, несколько глотков которой, ей позволили проглотить, и этот поданный ей стул, и человечный вопрос капитана, — все это внушало такой страх, что я задрожала. Быстрая, мелкая дрожь пронизала все тело, охватила каждую жилку, каждый мускул. Рената напряженно смотрела в лицо капитана. — Ты родила сына… — еще раз сказал он, улыбаясь. — Здорового, живого сына… Рената выжидала, что будет дальше. — Ну, теперь, я думаю, ты станешь умнее, теперь дело не только в тебе, теперь ты можешь спасти или погубить сына. Правда? Спасти или погубить, — он сказал это, протяжно подчеркивая слова, и покрутил в руках палочку. Рената инстинктивно прижала ребенка к груди. Он пристально всматривался в нее, наблюдая каждое ее движение, выражение лица. Мальсибер нахмурился, поняв, что она, действительно, не знает. — Где твой отряд? Какое покушение готовит твой отряд? Я похолодела. Опять начинается то же самое… Допрос. Рената чувствовала под руками доверчивое тепло сына, и от этого маленького тела в ее сердце вливались сила и бодрость. Теперь она уже не одна под перекрестным огнем вопросов. Теперь с нею ее сын, рожденный в муках на голом глиняном полу стеклянного сарая. Он был с нею и тихонько спал, под ее руками мелко и часто билось маленькое сердце… Круглое красное личико, едва заметные бровки, нос пуговкой, самый красивый, самый чудесный из всех, какие она видела в жизни. Она почувствовала безграничное спокойствие, полную безопасность, уверенность, что теперь-то никто ничего сделать ей не может, сынок ведь с ней. — Где он теперь может быть? — повторил Мальсибер обманчиво спокойным голосом. Она отрицательно покачала головой. — Не знаю я… — Не знаешь? А где они были, когда ты вернулась в поселок? — Не знаю… Где-то прятались. — Где прятались? Она пожала плечами. — Может, в лесу. Хотя какие в Германии леса. — С какой стороны ты пришла в поселок? — Не помню, не знаю… Меня на машине довезли сюда. Я не знаю, где располагался штаб. — Куда тебя вывезли, по какой дороге? — Не помню… Мальсибер медленно сворачивал папиросу, потом поднял глаза и взглянул на желтое, всё в синяках лицо. — Слушай, ты же мать. Опять эти слова. Но теперь это правда, теперь у нее на руках сын, крошечное сверток, завернутый в материнский свитер. — У тебя есть сын. Желтое лицо просияло улыбкой, вырвавшейся с самого дна души. Да, у нее есть сын, есть сын… — Ты хочешь, чтобы он был жив и здоров, хочешь, чтобы он вырос?.. Да, да. Ах, как она хотела, чтобы он был жив и здоров… Чтобы он рос… Он будет вставать на маленькие ножки, начнет семенить по дому, который она покрасит в синий, начнет переползать через порог, начнет хватать крохотными пальчиками чашку. Чашку, из которой пил его отец. Потом станет большой, пойдет в школу, возьмет сумку с книжками, важный, напыжившийся… А потом? Она не могла себе представить, что будет потом. Не могла себе представить, что это крохотное существо вырастет во взрослого человека, который женится, у которого самого будут дети. Ведь у ее ребенка еще даже не было имени.  — У тебя есть возможность спасти его. Есть возможность сохранить и свою жизнь, и жизнь своего ребенка. Я даю тебе эту возможность. Не будь дурой и используй ее. Рената молчала. А я не совсем понимала, к чему клонит Пожиратель, меня снова охватило беспокойство, по телу пробежала дрожь. Чего он хочет? Почему говорит так спокойно, тихо и убедительно, словно, действительно, понимает ее и хочет поговорить по-человечески. — Просто признайся, и мы дадим тебе прожить спокойную жизнь. Она внимательно слушала, не сводя с него глаз. — Не думай, что я жестокий человек, зверь какой-то. Что ж поделаешь, служба. А тебя мне жаль, и твоего ребенка жаль. Себя не жалеешь, пожалей хоть сына. Ты дала ему жизнь, ты не имеешь права отнимать ее у него. Лорд победит все равно. — То есть, как отнимать? — спросила она медленно, словно думая о другом. — Ты же понимаешь, ты прекрасно понимаешь, что, отказываясь отвечать, приговариваешь к смерти своего ребенка. Подумай, подумай немного. Я подожду. Подумай, а потом ответь, будешь ты давать показания или нет? Он достал из ящика табак и бумагу и принялся медленно сворачивать новую сигарету. Я смотрела на его пальцы, узловатые, натруженные. Глаза бессмысленно следили за сыплющимися крошками табака, за складами белой бумаги. Блеснул огонек спички, пошел синий дымок, свернулся в кольцо, поднялся к потолку. — Ну? Рената нервно и отчаянно пожала плечами. — Ты не будешь отвечать? — Я ничего не… Не знаю. Он встал и, опершись руками о стол, весь перегнулся в ее сторону. Злоба и испуг перед самим собой искривил его лицо. — Так ты так? Сама решила. Джон! В дверях показался белобрысый солдат, которому Рената так напоминала собственную мать. — Идите сюда. Подержите ее. Мальсибер выхватили у нее из рук ребенка, прежде чем она поняла, что происходит. Она рванулась, но железные руки дрожащего Джона держали ее с двух сторон. Рената не сводила обезумевших глаз с ребенка. Второй солдат, выросший точно из-под земли, неловко взял его в руки, и она испугалась, что он уронит. — Положи на стол. Ребенок лежал теперь на столе между нею и Мальсибером. Вдруг маленькие веки дрогнули, блеснули два озера, мутные, синие, радующиеся тому, что ветер щекочет личико. Подбородочек задрожал. Мучительно сжалось сердце — маленький заплакал: жалким, беспомощным плачем однодневного ребенка. Рената инстинктивно рванулась к нему, но тяжелые руки еще крепче придавили ее к столу. А я окаменела, душимая коконом заклятий. — Я с тобой больше нянчиться не буду, — сказал охрипшим, сумасшедшим голосом Мальсибер. — У меня завтра вся семья под Круциатус пойдет. Ну, будешь ты говорить? Она смотрела не на него, а на ребенка. Он хныкал. Ах, взять на руки, прижать к груди, укачать, успокоить, убаюкать… — Ты слышишь, что тебе говорят? Будешь говорить? Последний раз спрашиваю! — Ничего, ничего я не скажу… — Отчетливо прошептала она. Мальсибер рванул на себя свитер. Малыш со вздутым животиком, со стиснутыми кулачками, с поджатыми к животу ножками, голенький лежал на столе и плакал. Он схватил ребенка, как щенка, за шиворот и двумя пальцами поднял вверх. В воздухе затрепыхались маленькие ножки, крохотные пальчики с прозрачными, розовыми ногтями. — Ну? Убью, как собаку! Из маггловского оружия! Он медленно, страшно медленно поднимал дуло пистолета. Я окаменела. Руки, ноги стали ледяными. Комната росла, увеличивался, вытягивался и вырастал Мальсибер. Нет, он не может… У него у самого дети. Темно. Пусто. И во всей этой разлившейся огромной, необозримой пустоте, одинокий и малюсенький, трепетал только ее младенец, повисший между землей и небом, розовый, голенький. Натянутая кожа, видимо, душила его. Он перестал плакать и не издавал ни звука. Только ножки судорожно двигались; сжимались и разжимались, ловя воздух, маленькие ручки. «Улечу! Я от вас улечу!» — пели его глаза-озера. — Ну, кто ты, воин или мать? Рената очнулась. — Отвечай! Отвечай! Говори что-нибудь! Он убьет его! Убьет! — Я мать, — ответила Рената, называя себя тем именем, которым ее называли там, в отряде, которым ее благословили. — Значит, скажешь, где они? Меня передернуло. Скорей бы уж кончался этот кошмарный смердящий день… Она не смотрела на своего мальчика. Она смотрела прямо в водянистые глаза, в каемки вылинявших ресниц. — Ничего я не скажу, ничего, ничего не скажу… не…скажу… Дуло револьвера приблизилось к маленькому личику. — Я убью твоего единственного ребенка. У тебя никого не останется. Сияющая улыбка вдруг появилась на опухших, растрескавшихся, пересохших губах. — У меня останутся… Сыновья… Одни сыновья… Много, много сыновей… Там … Мальчишки, которые сражаются против вас. Мерлин мой, думается вскользь, она больна? Что это с ней? Что ты несешь! Заткнись! Грянул выстрел, прямо в маленькое личико. Запахло порохом и дымом. Солдат, держащий Ренату, вздрогнул. Мальсибер выронил мертвое тело — Вот… мать… Господи! Маленькие ножки безжизненно распластались, кулачки крепко стиснуты. Личика не было — вместо него зияла кровавая рана. Она не отвечала. Ведь все, все было кончено. Не было больше маленького мальчика, которого она ждала двадцать лет. Сердце утихло, в нем была мертвая пустота. — Не могла я, сынок, — шептала она, словно мертвый ребенок мог ее услышать. Она взглянула — Мальсибер неловко поддерживал трупику безвольную голову. Рената протянула руки. Мальсибер на мгновение заколебался, передал его матери. Она прижала мертвое тельце к груди. Оно было еще теплое, ручки и ножки еще не окоченели. Если бы не то страшное, что осталось вместо лица, можно было бы подумать, что ребенок спит. — Ба-а-ай. Ба-а-ай. Спи, мой маленький. Спи, — и она поцеловала окровавленную головку, посмотрела на меня. — Правда, красивый? — Правда… — одними глазами ответила я. И тут влетели в дом, взорвав дверь «Бомбардой», обезумевшая Беллатрикс с Макгонагалл, за которыми вошли Снейп и Драко. Северус… Северус, как же ты опоздал. — Что вы, собаки, делаете! Твари! — Беллатрикс с силой ударила Мальсибера в лицо. — Твоя семья за дверью ублюдок! За дверью, вся! Живая! Я сама их теперь всех прикончу! Что вы тут творите! — Госпожа… Госпожа, убейте меня… — Рената упала на колени перед Беллой. — Я прошу вас. Убейте. Я так не могу больше.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.