—
flashback
Крупицы кофейной пыли, рассыпанной по столешнице. Как первые воспоминания – робкие и несмелые, – цветение вишни в мартовском ветре и солнце, среди парков, скверов и простых таких улиц, немного грязных и потрепанных, где каждый прохожий – выжатый лимон, но все равно не устает замечать прекрасное. Крупицы кофейной пыли, а рядом – пончики в глазури, с клубникой, шоколадом и заварным кремом; ваза с леденцами, взбитые сливки, сахар в кубиках, который у Чимина почему-то никогда не растворяется до конца. Солнце, лучами бьющееся в окна. Блаженное одиночество. (блаженно в одиночестве.) Пугающе-странно, возможно, но Чимин никогда не хотел себе такой жизни – спокойной, солнечной и теплой даже в зимние вьюги; не хотел вечеров с какао и пледом, старых пожеванных книг, уютной (но пустой) кровати, звенящей тишины в стенах маленькой, но при этом удивительно просторной квартиры. Музыка, звук одиночества – вечерний выпуск новостей, дорамы по tvN (и только по tvN), в хорошие субботние деньки – старые французские фильмы о любви и красном вине и о том, как две эти вещи могут быть связаны. Апрельская капель, тихий минор, спокойное дыхание – вдох, выдох, вдох, выдох. Чимин привыкает – методом проб и ошибок, но привыкает. Дорога от дома до университета и обратно – недолгая, но почему-то из разу в раз утомительная; каждый день одни и те же здания, одни и те же кирпичные стены, в которых он заточен. Около километра под весь «Starboy» на репите в наушниках – из клетки в клетку; напрасно думать, что для этого замка вообще существует подходящий ключ. По воскресеньям Чимин выпивает; не имеет значения – коньяк или бурбон, клубника или лимон, дома или в баре с друзьями, которых нет. Итог всегда один – сущая несуразица в мыслях, блаженное спокойствие, ощущение полнейшего и всеобъемлющего удовлетворения от жизни и всех ее ответвлений; действует – от силы несколько часов. Потом – пустота; одинокие звездные ночи (падающие кометы, линии-пунктиры созвездий, пыль и порошок на чернильном черном), банка холодного пива (догнаться) и полнейшая, бархатная, немного пугающая тишина. У Чимина нет и не будет никого, кроме самого себя. Он никогда не будет приносить кому-то завтрак в постель, целовать в губы по утрам и в запястья – по бессонным ночам; не будет совместных фотографий, потертых полароидов на холодильнике, милых записок и смсок. Всегда будет эта пустота – болезненной удавкой на шее. Чимину бывает страшно в моменты осознания, но он быстро берет себя в руки и запирается снова – ото всех, даже от самого себя. Прячется. Сама смерть не способна отыскать его.—
– Я видел, что ты не ешь, – начинает Намджун, стоит Юнги только переступить порог. Юнги складывает руки на груди, опирается на холодную стену и усмехается – «Ты что, моя мамочка?». – Скажи, чего тебе хочется, и я принесу. – Свободы мне хочется, – выдыхает Юнги, очерчивая взглядом привычно хмурый и мрачный профиль Намджуна; чокнутый стоит у окна и смотрит на раскинувшуюся вокруг лечебницы местность надменно, даже немного придирчиво – он так глядит на всех и всегда. – Принесешь? Потом они курят одну на двоих. Юнги сидит, с ногами забравшись на кожаный диван, и выпускает облака дыма в воздух, пока Намджун – непозволительно рядом – наклоняет голову, пытается заглянуть ему в глаза и как будто выведать что-то одним лишь взглядом. Юнги терпит; терпит нежное и робкое касание чужого дыхания на своей щеке, невысказанное и ножом режущее внутренности нечто, которое ему, по всей видимости, услышать не суждено. Как постепенное выгорание – цветная фотография на могиле под ярким июльским солнцем. (Кто, черт возьми, вообще такое делает?) – Ты исполнишь любое мое желание здесь, если я попрошу? – негромко спрашивает Юнги, отводя сигарету от губ и пустым взглядом смотря в пространство перед собой. Ему не нужно видеть, чтобы знать, что Намджун утвердительно кивает. – Я хочу, чтобы он уехал отсюда, – намджунов взгляд становится непонимающим и хмурым, так что Юнги поворачивает голову и пристально смотрит ему в глаза. – Ты знаешь, о ком я говорю. Тот тип, который допрашивал некоторых из нас – Чонгук, кажется, – пусть он исчезнет, не хочу его видеть. – Ты с огнем играешь, – Намджун усмехается, откидываясь на спинку дивана и поднимая лицо к потолку. Юнги смахивает пепел сигареты в стоящую рядом стеклянную пепельницу и окидывает чокнутого неодобрительным взглядом. – Играть мною вздумал, как куклой? Где-то на обрыве губ зарождается тихое, но уверенное «А что, нельзя?»; зарождается и тут же умирает, потому что Юнги покорно молчит и где-то в самой глубине подсознания чувствует себя виноватым. Но ему не жаль, совсем не жаль – пора уже перестать думать о других и подумать о себе; как будто Юнги слепой и не видит, что происходит на самом деле. Тэхен для него – март после сумасшедших февральских вьюг, теплый весенний ветер, самая красивая музыка; теряя его, Юнги добровольно обрекает себя на вечную зиму – ледники, которые не тают, тонкая серебряная корочка на лужах и асфальте и снежные хлопья, умирающие под ногами. Юнги – снег; Тэхен – заведомо умершая весна. – Услуга за услугу, – Намджун приподнимается снова, пристально заглядывая Юнги в глаза, и в уголках его губ тает усмешка. – Будешь приходить ко мне по вечерам, каждый день. Я скажу надзирателям, чтобы выпускали тебя после ужина. – Зачем? – Не придешь – не узнаешь. В итоге Юнги соглашается – немного опрометчиво, возможно, но деваться некуда; Намджун не такой уж и плохой, как о нем говорят – с ним можно вечерами пить вино и читать стихи, курить дорогие сигареты и сжигать в камине вчерашние газеты (вчерашние дни), вспоминать об упущенном прошлом и тихо смеяться с глупых эпизодов, вырезанных сцен, с чего-то, что просто должно было случиться и случилось. Загвоздка в том, что Юнги ни разу не пробовал – но откуда-то знает, что с Намджуном можно делать все это. – Если бы ты был девочкой, я бы, может, даже влюбился, – хмыкает Намджун за считанные минуты до того, как за Юнги закрывается дверь. Юнги почему-то легко улыбается и опускает взгляд – девочка, значит; такая бледная куколка с каре цвета смолы и вишневыми губами, сладкая мечта, тающая на кончике языка. И совсем-совсем не разбитая, как нынешний Юнги, еще способная улыбаться счастливо и беззаботно. Если такой девочкой – то Юнги и сам не против. – Может быть.—
Тэхен в звенящей тишине и пыльной пустоте коридора – обездвиженная статуя, каменное изваяние; кажется, что еще немного – и заплачет дождевыми каплями, маленькими прозрачными кристаллами, которые застынут на бледных щеках. Юнги замирает перед ним в нерешительности и молчит – покорно, с укором; все к черту – Тэхен сглатывает нервно (напоминает, что живой), а после усмехается горько и отводит взгляд. На нем – черная худи, которая – Юнги почему-то уверен – пахнет совсем не им; солнечные лучи из окна щекочут голые лодыжки. Тэхен прячет руки в карманы штанов и отвечает молчанием на молчание – презрительно немного, но Юнги терпит; привык – в последнее время ему слишком многое приходится терпеть. – Зачем ты ходил к чокнутому? – хрипло басит он, и Юнги невольно делает один-два-три шага ближе; пристально и задумчиво рассматривает чужие губы – расчерченные маленькими трещинками, словно неумелыми и неуверенными мазками начинающего художника. Любителя, без имени и прошлого. – Спрашивал что-то обо мне? – Нет нужды, – Юнги качает головой. – Я и так знаю, где ты и с кем. Будто кожей почувствовав презрение, сквозящее в его голосе, Тэхен бросает мимолетный незначительный взгляд на запертую дверь справа от себя – деревянную, покрытую лаком, не изувеченную следами от чьих-то ногтей; он смотрит на нее – и взгляд его на мгновение теплеет. Юнги прослеживает за ним, и внезапно ему хочется, чтобы вся эта чертова богадельня в один миг взмыла в воздух; чтобы их осколками и ошметками размазало по земле, чтобы асфальт испачкало кровью, следами, отпечатками пальцев. Чтобы все – жуткие картины на стенах, кушетки и полки, жесткие матрасы, надколотая и треснувшая посуда, одеяла и простыни, фотографии и газеты – тотчас исчезло; просто и безболезненно, как будто его никогда и не существовало. Жаль только – Юнги прекрасно осведомлен, – что в жизни так не бывает. – Ты не представляешь, как мне тяжело, хен, – Тэхен качает головой со сквозящим в голосе разочарованием, а Юнги на миг прикрывает глаза – «Мне тоже». – Я пытаюсь по кусочкам восстанавливать картину своего прошлого, пытаюсь узнать, кто я на самом деле, кто моя семья и друзья и почему они не приходят за мной. Я хочу узнать, как так вышло, что я оказался здесь, – и наконец я нашел человека, способного рассказать мне все это. «А хватит ли тебе смелости узнать?» – Юнги поджимает губы, упорно игнорируя резкий всплеск боли где-то в животе – секундный спазм, электрический разряд; словно нож, проткнувший слабое и безвольное тело где-то под солнечным сплетением. Юнги не раз представлял свою смерть от чужих рук – представлял как зрелище неопровержимо смехотворное, даже нелепое; как он, слабый, неуклюжий (на части разломанный) испускает последний вздох, рушится, как подорванная крепость, роняет себя на натертый до блеска паркет и пачкает руки в собственной крови. Могло бы быть пафосно, если бы не было так жалко. Даже умирать нужно уметь по-особенному. Искусство, которым владеют немногие. Юнги уж точно – нет.