Апокалипсис после нас

NC-17
В процессе
19
автор
Размер:
планируется Макси, написано 137 страниц, 53 054 слова, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
19 Нравится 1 Отзывы 7 В сборник

Глава 7.1 "Осколки"

Настройки
      — Что вы чувствуете?       Вопрос повис в воздухе. Вернее нет, не повис — он скрылся за писком аппаратуры и шумом дыхания. Растворился в запахе спирта и лекарств. «Что я чувствую?» ***       Я чувствую, как с густого от копоти неба падают белоснежные узоры снежинок. Они не успевают долететь до обломков кирпича под сапогами. Покрывая наши шинели и каски слабой, белой пленкой они умирают, превращаясь в воду.       От грязного, разбитого асфальта, от острых обломков стекла и ржавой кирпичной крошки шел едва видный пар. Прикасаясь к стенам жилого дома я ощущаю весь их холод и сырость. Сколотый кирпич черных стен покрыт белыми надписями. «Пятьсот тридцатая — умираем, но не сдаемся» — мельком читаю я одну из них, обходя чье-то тело, лежавшее под выгоревшими окнами. Выдыхая облако теплого пара ртом и вдыхая режуще-холодный воздух носом я оглядываюсь на своих товарищей. Выражения их морд были подстать городу вокруг. Мрачные и суровые. Они шли, стиснув зубы, опустошенно оглядываясь вокруг. Битва шла долго, но никто не мог привыкнуть к тому, что стало с городом теперь.       Широкие проспекты превратились в грязные, изрытые воронками и заваленные мусором улочки. Где-то еще лежали мерзлые тела. От домов остались только выгоревшие стены. От деревьев не оставалось ничего, кроме угля или пней, изрешеченных отверстиями от пуль.       На этой улице битва шла всего месяц. Раньше — край нашей обороны. Дальше мы не пустили врага. Теперь это относительно тихий рубеж. Но отчего-то выворачивало изнутри. Было чувство, что что-то не так…       Небо полыхало переливами мазутно-черного и огненно-рыжего. Сапоги спотыкаются на стреляных гильзах. В ушах звенело от канонады артиллерийских залпов и трели пулеметных очередей. Но на улице было необычайно тихо.       Я чувствовал смерть, витающую в воздухе.       Тихо ржавела колючая проволока и смятые под гусеницами автомобили. Воздух становился тяжелее с каждым шагом. Мы подходили к позициям обороняющейся роты, но было тихо. Ни своих, ни чужих…       Шорох камней где-то неподалеку, за поворотом. Еще не так давно я бы даже не услышал его, но сейчас я среагировал сразу. Мы бросились врассыпную. Автомат, который уже казалось сросся с плечом, был вскинут, а предохранитель снят.       Все были напряжены. В конце-концов, сержант позвал меня и еще одного бойца к себе.         — Рядовой, — шепотом обратился он ко мне, — проверь.       Я матернулся про себя, помолился и резко высунулся за угол. И хоть я почти тут же спрятался обратно, глазу было за что зацепиться.       Между двумя домами был натянут толстый кабель, покрытый снегом. На кабеле, качаясь из стороны в сторону висело пятеро бойцов. С них целиком содрали шкуру. Под ними, на баррикадах лежали солдаты. Их глаза были выколоты, а скальпы содраны.       Я чувствовал бессилие, глядя в их пустые глазницы. Хоть тонкая белесая корка уже успела покрыть их тела, было видно, что лежали они тут недавно. Может быть, мы бы могли успеть…       Я отвернулся от тел. Северный ветер завывал в пустынных улицах и ворошил свежий снег под сапогами. Достав из-за пазухи самокрутку, закурил, глядя на все такое же мазутное, густое небо. Оно сверкало и переливалось волнами огня. Целые кварталы горели, наполненные напалмом и фосфором.       Когда-нибудь эта война закончится… ***       — Ни-че-го… — прохрипел я.       — Так не бывает, — медсестра — Харт, кажется так ее звали, наклонилась чуть ниже. Белые локоны её волос едва касались моей шеи и подбородка, а голубые глаза как-то грустно осматривали мою морду. — Ничего не чувствует только мертвец. А вы, вроде как, еще живы.       Она аккуратно дотронулась до бинтов на левой половине морды. Я стиснул зубы. Медсестра то ли не заметила, то ли притворяется, что не заметила. — Я должна снять бинты, — она говорила полушепотом почти всегда. — Будет больно. Прошу, потерпите.       Пытка длится около получаса. Сначала она снимает бинты с морды. Грязно-красная марля падает в урну рядом с койкой. Затем она спускается все ниже, сдирая повязку. Обнаженные раны будто объяты пламенем. Зубы скрипят и крошатся. Но снять бинты — полдела. Ведь нужно еще наложить новые.       К концу процедуры у меня обычно темно в глазах от боли. — Все хорошо? — задает она привычный вопрос. Может и нужно сказать, что я чувствую себя ужасно… — Да… — еле удается прохрипеть мне.       Я терплю боль просто потому, что могу терпеть боль. ***       Медсестра сказала, что я лежу в этом госпитале всего вторую неделю. В сознание я пришел лишь на восьмой день.       Они меняли бинты довольно часто. Еще они кололи мне что-то, от чего внутренности выворачивало наизнанку, но это что-то помогало мне. Раны заживали быстрее. На десятый день, то есть, уже сегодня, ожоги зажили достаточно, чтобы меня можно было мыть.       Всем занималась одна и та же медсестра. Других врачей вокруг себя я не видел. И вообще меня положили в отдельную палату.       Мне, конечно, было не на что жаловаться. Я был жив и это хорошо… наверное.       Я лежал в длинной ванне, стоявшей по центру небольшой ванной комнаты, облицованной потускневшим кафелем. Теплая вода немного расслабляла то, что осталось.              Я видел собственные кости, торчащие под тонким слоем шкуры. Когда намыленная мочалка скользит между ребрами, мне кажется, что стоит надавить чуть сильнее и они покажутся. Острые кости пробьют шкуру и вода вокруг окрасится. Но этого не происходит.       Харт моет меня долго. Иногда она, наверное случайно, прижимает мою голову к своей груди. Долго трет то, что осталось от моей груди. Когда-то она была покрыта мускулами, теперь же — дряблый мешок с остатками мышц, изрытый мелкими шрамами осколков и пуль. И эта чернеющая углем левая половина. Она похожа на поле боя. Выжженная земля с линиями траншей. Воронки — ювелирная работа артиллериста. Они выделяются. Розово-белые воронки, коричневые траншеи…              Наверное, это хорошо, что они не дают мне зеркало.              Мне стыдно, что я не могу помыться сам. Мне стыдно, что ей приходится делать это за меня. Она моет меня везде, а мне только и остается, что пускать слюни.       И я не могу сделать совершенно ничего. Я просто мешок с мясом и костями, который даже не может встать. Удивительно, как она вообще согласилась ухаживать за мной?       Закончив с мытьем и вытерев меня насухо, Харт одела меня во все чистое и посадила на кресло-каталку.       Коридор госпиталя выглядел бесконечно длинным. Кругом сновали пони. Я замечал больше военных, чем докторов. Жизнь кипела в этом коридоре. И замирала, когда мы проезжали мимо. Я выглядел настолько ужасно?       Кажется, помимо той штуки, от которой выворачивает нутро, они дают мне еще что-то. Когда я проснулся, было чувство, будто в голове грохочет гром или битва. В глазах постоянно темнело. Надеюсь, это пройдет.       — Вот мы и на месте, — Харт постучала в большую белую дверь. На ней что-то было написано, но слабость и нахлынувшая головная боль не дали даже поднять глаза. — Профессор…       — Почему волосы опять не прибраны, Харт? — строго спросил он. В белом кабинете витал тошнотворный запах кофе. Большие окна, слегка задернутые шторами, выходили на улицу. Сквозь их чистую прозрачность было видно темно-зеленые, густые лапы вековых елей и серое небо. — Мне опять делать тебе выговор?       — Извиняюсь, сэр. — я почувствовал — по крайней мере, мне так казалось — как кобыла виновато склонила голову. По крайней мере, один кончик локона маячил у меня перед мордой. Или это мушки перед глазами?              Доктор тяжело вздохнул и отхлебнул из кружки. — Как он? — Плохо, сэр. Этот препарат сильно истощает организм. Он держится, но мне кажется, доза велика… Я боюсь, может случиться то же, что и с остальными…       — Не вам решать, сестра, что делать с дозировкой. — доктор поставил кофе на стол и начал рыться в бумагах. Достав какой-то маленький листочек он быстро на нем что-то начеркал и отдал кобыле. — Покажешь интенданту. И не мелочись со стимуляторами. Этого мы потерять не можем, слишком хорош, собака… Ладно, проведем краткий осмотр.       Жеребец открыл ящик стола, вынул из него что-то и подошел ко мне. Эта штука была металлической, маленькой и была похожа на…       Яркий свет ударил в глаза. Я попытался зажмуриться, но налитые свинцом веки лишь слабо трепыхнулись. Как ни странно, через минуту, когда блики наконец перестали рябить перед глазами, я видел только ухмылку усатого очкарика.  — Реакция зрачка еще крайне заторможенная, но уже лучше. Восстанавливается после зарина. Это хорошо. Пульс, — он надавил копытом на шею. — Прощупывается. Крепкий малый. Может, даже говорить снова сможет… Ладно, это все лирика. Выдавай ему тройной паек, должно помочь.  — Да, сэр. ***       Обледенелые, промерзлые кирпичи острыми краями упираются в живот и ребра. Ветер продувал до костей, лупил прямо в лицо. Хотелось закрыть глаза, уберечь их от ударов стихии, но было нельзя.              По правую сторону упала граната. Напарник резко отдернул ноги от ленты, схватил гранату так, словно это что-то горячее и бросил обратно. Раздался глухой хлопок, а затем был лишь лязг металла. Осколки царапали кирпич домов, застревали в досках баррикады и без труда пронзали тела солдат.       Занимался вечер. Солнце садилось где-то сбоку, но с какого именно я не помнил. Все, что интересовало мои слезящиеся глаза — движения касок прямо впереди, на другом конце улицы. Белые и черные линии сливались в одну желтую. Полосатые раз за разом поднимались и бежали в атаку, подходя, метр за метром, все ближе. Пулемет не мог наклониться ниже и скосить эти неровные ряды черно-белого. Зебры и сами отстреливались, прижимая меня все ниже к уже сырой от нашего тепла земле. Десяток винтовок слева и справа от меня давали неравномерные залпы и очереди по бегущему противнику. Но это помогало лишь иногда.       Было тяжело дышать от пороха. Он прожигал ноздри изнутри. Каждый раз, когда пулемет стрелял я чувствовал боль в плече. Приклад превратил его в один большой синяк и давил все сильнее. Впивающиеся кирпичи, избитое до синяка плечо, кровь из носа и хлестающий глаза ветер. Кажущаяся нескончаемой армия по ту сторону улицы. Хотелось взвыть от боли и усталости, но вместо этого я едва слышно спрашиваю у напарника.  — Сколько еще? Он понимает, о чем я и быстро оглядывает коробку.        — Еще штук пятьсот, — отвечает он и прижимается лицом к кирпичу. Где-то в небе свистят авиационные снаряды. Взрыв, который ощущается как удар — и где-то рядом ввысь взмывает столб пыли, а очередное жилое здание складывается, как карточный домик. — Не хватит…       — Прорвемся. — Где-то далеко, с их стороны слышно звук гусеничных катков. Кто-то из наших сполз вниз, к припрятанному у основания наспех сваленой баррикады тайнику, в поисках чего-то противотанкового. — Обязательно прорвемся.       Чуть позади по ветру развевается наше красное с золотым знамя. Еще вчера в нашей роте было полторы сотни солдат. Сегодня осталось чуть меньше тридцати.       Желудок выл от голода. Мышцы сводила судорога и глаза невольно слипались. Контрнаступление началось вчера вечером и длится вот уже сутки. Патроны кончались, бойцы — тоже. Единственное, что пока оставалось непоколебимым — это мы сами. Все командиры погибли. От ран, под бомбежкой или обстрелом. Так оно обычно бывает. Вражеские снайперы выцеливают всех, у кого есть погоны, а потом, избавившись от них уходят в другие места. А мы остаемся и выполняем последний приказ.       Стоять намертво.       Как ни странно, хотелось курить. Это желание, взять в зубы зажженную сигарету и вдохнуть горький табачный дым в легкие постепенно вытесняло все остальное. Боль и голод уходили куда-то далеко, к догорающему за горизонтом Солнцу, освещавшему небосвод в кроваво-алый. На их место приходило жгучее, словно чесотка, желание покурить.       Пулемет глотал патроны как воздух. И приближаясь к окончанию ленты остро чувствовалось, как он задыхается. Пули свистели вокруг. Зебры осмелели когда их стальной монстр появился на улице.       Огромная трехбашенная махина, способная без труда смять нашу баррикаду движется неторопливо, как сытый медведь.       Я прекратил стрельбу когда оставалось где-то полсотни патронов. Я ждал наших с противотанковым, да и сам попросил напарника приготовить пару бутылей со смесью.       Две башни поливали нас пулеметным огнем, превращая кирпич в крошку. Главное орудие молчало, да и не нужно было ему говорить. Мы вот они, никуда не денемся. Это только в кино в самый последний момент приходит спасение. А нам бы не сдохнуть под гусеницами.       Едва слышный шорох падающих камней. Я даже не оглядываюсь. Рев реактивного снаряда и через секунду звук. Что-то похожее на лопнувший арбуз. В главную башню танка врезается противотанковый снаряд и пулеметная канонада смолкает.       Ошарашенные полосатые отползают от танка. Я жму на крючок. Всюду летят кровавые ошметки. С последним патроном пулемета последний полосатый, что шел за танком падает на темно-красный камень улицы.       Одна из башен танка слегка повернулась к нам. Тут же те немногие, кто еще остался забрасывают стального зверя бутылками с горючей смесью.       Улица наполняется леденящим кровь воплем варящихся заживо танкистов. Еще не так давно я вряд ли бы поверил, что что-то способно издавать такой вопль, но теперь…       Патронов больше нет. Я хватаю свою винтовку и снимаю чехол со штык-ножа. Зебры бегут от нас, но скоро они соберутся и пойдут на нас вновь. И если нам дан выбор, как умирать — забитыми в угол, или же с широко расправленными плечами, то лучше выбрать второе. — История пишется каждый день, братья. Так пусть же в ней будет побольше про нас! — схватив продырявленное и опаленное знамя магией, я поднял его над нашими головами.       Не важно, зачем мы пришли сюда. Ради мести, из патриотических чувств или чтобы избежать позора для семьи. Мы пришли. И мы сражаемся за родину вместе, плечо к плечу. Стоя перед самой пропастью, мы становимся теми, кому суждено, своими телами, эту самую пропасть закрыть.       — Ура! — во всю силу, насколько хватает воздуха в съедаемых холодом легких кричу я.       Этот крик подхватывают еще десять с лишним простуженных глоток. Отражаясь эхом меж мертвых домов, он проникает в наши сердца, распаляя их. Нет ничего, кроме жара в груди и стали наших мышц.       Умирая, мы не сдаемся. Наступая — не страшимся. ***       Ночь полна страхов, боли и скорби.       Я не могу считать дни. С трудом могу вспомнить, что было вчера или позавчера. Неделю назад или месяц…       Ночной воздух тяжелый и душный. Им почти невозможно дышать. Приходилось делать много частых вздохов, как во время лихорадки. Холодный пот стекал со лба. Его соленый привкус оставался на моих пересохших губах. Ужасно хотелось пить. Чтобы хоть как-то избавиться от этого гнетущего чувства, я попытался слизать пот над верхней губой, но от соленой воды жажда становилась лишь сильнее.        — Воды… — но вместо слов из горла вырывается хриплый кашель. Затекшая шея смачно хрустит при малейшей попытке повернуть голову. С какого-то десятка попыток у меня получилось размять окаменевшую шею.       Палата была одноместной и пустой. Из-за входной двери бил неяркий свет. Потолок палаты освещался светом уличных фонарей, без труда проходивший через чистые стекла. Судя по звукам, похожим на звук шрапнели, рикошетящей о танковую броню, за окном лил дождь. Грохотал раскатисто гром.        Какой сейчас месяц? Неужели наступила весна?       Я попытался приподняться на кровати, но ноги меня не слушались. Я пытался приподняться еще раз, но конечности были словно ватные. Ну же, это не тяжелее, чем идти в штыковую…       Мне почти удалось приподняться, опираясь на левую переднюю ногу, как вдруг она соскользнула. Удар локтем о деревянный борт кровати был похож на удар током. Шипя и матерясь я, изловчившись, перевернулся на живот, подмяв под себя больную ногу. Правая оказалась куда крепче и мне удалось, подражая гусенице, залезть на подушку. Снова перевернувшись на спину, я осмотрел палату вновь.       Никого не было из персонала. Не знаю, почему. Может, отошли куда — в конце-концов, они же не железные. Гражданские, что с них взять. От медсестры остался только стул, стоявший возле прикроватной тумбочки, да накинутый на спинку белый халат.       Почти напротив кровати была раковина. Наверняка там была вода… Но я не смог бы добраться туда. Я даже с кровати встать не могу. Нужно искать что-то другое…       На прикроватной тумбочке лежали лекарства. Я пытался прочесть, что было написано на флаконах, но все становилось размытым, стоило мне сфокусировать взгляд.       Кажется, я видел там что-то, похожее на бутылек с водой. Стоит его только достать…       Больная нога, пусть еще и похожа на ватную, но держится уже вполне уверенно и не так трясется под весом. Правая передняя нога уже почти дотянулась до заветного бутылька с бесцветной жидкостью.       Я едва касаюсь края пузырька, как чувствую, что лечу вниз. Может быть, я все-таки слишком переоценил возможности своего тела? Как же все-таки слаба плоть…       И ведь действительно. Что такое для винтовки калибра семь шестьдесят два падение с полуметровой высоты? Может быть, она случайно выстрелит. Но сломается? Врядли. Отделается парой царапин на деревянном прикладе? Возможно.       Я упал с полуметровой высоты. Но я не отделался парой царапин. Я не остался цел.       Из виска медленно текла горячая кровь. Она смешивалась с холодным спиртом. Осколки стеклянного пузыря лежали вокруг.       Плакать хотелось отнюдь не от боли. От бессилия. От понимания того, что я теперь бесполезен. Я с трудом могу приподниматься с кровати. Даже говорить — только приложив максимум усилий. Мое тело сдалось, не спросив у меня, хочу ли я этого. Кажется, теперь я понимаю всю иронию.       Я много раз видел смерть. Я жил в ней последний год или больше. Счет времени теряется, когда ты находишься на войне. Во время боя каждая секунда кажется вечностью. Вокруг свистят пули, а в голове мелькает то и дело мысль. «Уж не эта ли?»       Но они свистят над ухом. Свинцовые шарики по десять грамм каждый пролетают рядом. Но попадают они не в тебя. Изредка оборачиваясь на товарищей по оружию, ты видишь их окровавленные тела, распластавшиеся на разбитом асфальте и все понимаешь. Чувства смешанные. Что-то между счастливым «повезло» и абсолютно ненавидящим «мрази».       Так бывает. Никогда не знаешь, кто погибнет следующим. Вечером вы можете ломать одну буханку хлеба на троих, а к утру ты, заматывая марлей свежие раны считаешь павших.       Хуже, когда они выживают. Корчась на земле от боли здоровые ребята, издалека похожие на танк, зовут маму. Они плачут навзрыд и орут еще что-то бессвязное, не в силах терпеть застрявший глубоко у них в теле кусок свинца. Он режет их изнутри. Может быть, если бы они могли застыть неподвижно, им было бы легче. Но это никак не возможно.       Было и другое. Я помню, как после обстрела мортир, из бетонной пыли не спеша вышел жеребец, может быть, чуть помоложе меня. Его глаза были похожи на блюдца. Немигающим, непроницаемым взором узких, как игла, зрачков он смотрел куда-то далеко. В зубах он нес винтовку и остаток ноги.       Он умер через полчаса от потери крови, так и не разжав зубы. Мы так его и похоронили, под курганом из кирпича.       Быть может, моим курганом станет эта прикроватная тумбочка? Ее качает. Еще немного и она упадет на меня, придавив. Но назовет ли это кто-то славной смертью? Нет, конечно нет.       Славная смерть — это смерть на поле боя. Это смерть во имя того, во что ты веришь. Так говорят. Я не спорю с этим. Если бы я умер, я хотел бы умереть сражаясь. За то, во что верю.              Но во что я верю? Это уже другой вопрос.              Я пошел на войну ради того, чтобы отомстить. Ради того, чтобы искупить вину кровью. Своей и чужой.              И потому, что если не я, то кто?       Кто еще из соседей должен был уйти на войну прежде, чем пришел бы мой черед? Старый слесарь, у которого пятеро детей? Молодой жеребчик, только закончивший учебу? Вдова, потерявшая единственного сына и мужа на этой богами забытой войне?       От спирта сильно жгло рану. Я плохо понимал, что происходит вокруг. Далекие воспоминания стали ближе, чем реальность. Но кажется, вокруг было тихо. Слишком тихо.       Может быть, я умираю и потихоньку теряю связь с происходящим вокруг? Чувства покидают меня. Наверное, сейчас вокруг меня много санитаров. Они пытаются меня спасти. А еще там эта беленькая… Как ее? Харт. Да. Вроде ничего такая. По внешности. Насчет остального не знаю…              Стоп.              Я понял.       Перед смертью ты сдаешься. Железо гнется. Ломается. Ты начинаешь жалеть себя. Ждать чего-то, что спасет тебя.       В армии из тебя делают солдата не просто так. Солдат — это совершенно другое. Это не обычный гражданин. Солдат не принадлежит сам себе. Как бы он не хотел, но он несет ответственность перед командиром, который несет ответственность за него. Армия — механизм. Огромный, сложный и многозадачный. Он сможет работать, если испортился один винтик. Он сможет работать, если сломалась шестеренка. Но он сломается, если сломается больше одной шестеренки.       Поэтому каждого солдата — винтика — муштруют. С самого детства. Его воля, его душа должны стать крепче самой крепкой стали. Даже когда вокруг беспросветная мгла, солдат должен сражаться. Когда нет надежды, он не должен падать духом. Вновь и вновь поднимая голову и глядя сквозь смертельное пламя идти в бой. Не ради себя. Но ради тех, кто за нами.              Плоть слаба. Но воля крепче стали.       Под обстрелом мне было страшно. Но я не дрогнул.       Глядя на зияющие дула танка, изрыгающие пламя и фугасные снаряды, я лишь сильнее сжимал винтовку.       И так делали многие вокруг меня. И лишь умирая, они ломались. Потому что это нормально. Все боятся одинаково.       Я пытаюсь встать с пола. Умереть на полу госпиталя, или в бою, пригибаясь под снарядами — все одно. Но лучше умереть, не сдавшись.       Прежде, чем мне удается сесть на зад, уцепившись за борт кровати, проходят часы, дни, недели?.. всего лишь минуты. Мышцы ужасно ломит. Чувство, будто по мне проехался танк. Пробивает мелкая дрожь. Свежие раны прижигает соленым потом. Мутным взглядом я смотрю на белую эмаль раковины.       Даже отсюда я чувствую, как по свинцовым трубам течет холодная, свежая вода. Во рту становится еще суше от одной только мысли. Мелкое стекло впивается в круп. Но это мелочи. Осталось так немного…       Я подгибаю под себя одно колено. Минута передышки — другое. Остался последний, решающий рывок.       Словно маленький жеребенок, я учусь ходить. Шаг за шагом. Переставляя ноги всего в жалких сантиметрах друг от друга. Меня трясет от усталости. Я слышу, как скрипят и крошатся зубы, так сильно я их сжал.       Ребра сдавливали легкие. Каждая мышца на моем теле была подобна натянутой стальной струне. Еще немного, и они лопнут. И тогда я больше никогда не встану. Меня больше не будет.              До керамической ракушки было копытом подать. Буквально.       Воздуха не хватает. Из глаз текут слезы. Мне больно стоять. Нога двигается словно ржавый механизм: медленно и со скрипом. Я рычу, но тяну ногу вперед. Она уже близко, почти касается эмалевого края…       Я лишь слегка касаюсь холодной, влажной керамики, как ноги подкашиваются. Едва успеваю ухватиться за тугой металлический вентиль. Под моим весом он поворачивается. Этот поворот длился всего доли секунд, но для меня это была вечность. Вечность между барабанной дробью дождя и переливчатым журчанием воды. Ледяная вода пахла хлоркой. Этот запах напоминал мне… много о чем. Я старался не вспоминать о том, что еще можно, и что делают из хлора. Все, что я хотел и делал — это пил. Жадно и много. Словно больше никогда не выпью ни капли.       Словно после боя. ***       На обед был горячий, наваристый суп с картошкой и белые бобы. На этот раз, я обедал в столовой, куда смог прийти на своих четырех. Не без помощи костылей, любезно предложенных мне каким-то там доктором. Я хотел было послать его к Дискорду, но Харт настояла, чтобы я не делал глупостей. Бедная девчушка, кажется, винит себя в том, что произошло той ночью. Ругает себя, что недоглядела ведь «мог бы и убиться насмерть». Какая все-таки странная эта женская забота…       Мне все еще было тяжело привыкнуть к мысли, что передо мной другая еда. Я даже с трудом мог жевать, от накатывающих приступов тоски и чуть-ли не плакал. Я чувствовал себя почти дома. Будто войны нет.       Фронтовая еда не хуже той, что тут давали, нет. Вовсе нет. Но она не идет ни в какое сравнение с этой.       Когда вы сражаетесь, к вам очень тяжело подвезти что-то горячее. Битва в городе такова, что издалека кажется, что фронт стоит на месте, как вкопанный, но на самом деле… Это похоже на сражение двух колоний муравьев. Вы все время копошитесь, переходите в атаку и отступаете, захватываете и теряете позиции. В один момент вы окружили противника, а через час вы уже сами вырываетесь из котла. Так что о чем тут речь? Временами у нас даже бывали перебои с боеприпасами, потому что единственную улочку, по которой их можно было подвезти, разбомбили.       Два года я не ел ничего горячего, кроме перловой каши. Два года… А чувство, словно только вчера сел в бронепоезд.       Во мне просыпается по-настоящему животный аппетит. Я съел, наверное, две порции, но искренне хотел еще. И нет, порции были щедрыми. Я бы сказал, очень щедрыми. Нам бы одной такой хватило на троих.       В итоге дошло до того, что лишних порций не осталось. Я съел их все, но так сильно хотел еще, что добросердечные поварихи, посмеявшись, дали мне целую буханку белого хлеба.       Белого хлеба! Только что испеченного, с тонкой корочкой. А этот запах… А в окопах мы ели черствый черный хлеб. Без изысков. Но и он помогал набить живот ничуть не хуже, чем этот. А если еще вприкуску с маргарином…       С буханкой хлеба я отправился на лестничную клетку между этажами. Как и везде, этот клочок пространства быстро стал излюбленным местом всех солдат. Здесь могли встретиться в непринужденной обстановке если не все, то многие и спокойно покурить, обсуждая последние вести с фронта. Да, доктора, медсестры и все-все-все кто работал в этом госпитале запрещали курить, но солдат везде себе дорогу пробьет. Да и откажешь этому весельчаку и балагуру, искренне смеющемуся на встречу всем невзгодам?       Как жаль, что такие мы только снаружи. Весь этот, пусть и зачастую весьма похабный, юмор… Наверное, в газетах нас так и описывают: веселые ребята, сражающиеся с врагом. Но разве могут ли эти «веселые» ребята потом так же безжалостно, с совершенно каменными мордами идти в атаку, убивать и умирать? Чтобы не сойти с ума нам приходится вести себя так. Чтобы забыть все то, что мы там видели. Если бы полосатые были бы такими же как мы, если бы… Я не видел того, что они делали с нашими… Мог бы я их считать своими врагами по-настоящему? Может быть, вряд-ли.       Я слишком близко подошел в своих мыслях к опасной черте. К черте, за которой лежит сумасшествие. Война достанет тебя везде — особенно в мыслях.       Железное правило армии не работало в госпитале. Здесь не было никаких занятий. Может быть поэтому все солдаты так стремились прийти сюда? Чтобы не оставаться наедине с костлявыми лапами, скребущими по рассудку?       Единственное, на что я мог отвлечься — это хлеб. Вырвавшись из маслянистых лап плохих мыслей, я начал усиленно точить белую буханку. Что, естественно, не осталось незамеченным. — Слышь, брат. Отломи немного, — обратился ко мне солдат без одной ноги, дымя сигареткой.       — А закурить дашь? — спросил я с улыбкой. Солдат улыбнулся в ответ.       — Ну ты, брат, торгаш, — через минуту я уже во всю смолил самокруткой с добротной махоркой. За это трехпалый получил от меня хороший кусок хлеба. Все равно я наконец-то наелся. — Не из Мэйнхеттена случаем?       Он сел рядом со мной на ступеньку. — А ты кем воюешь, брат? — Да так… В штабе. Писарем, — я кивнул ему, выпуская носом дым. — А, ну да. Похоже, — он недоверчиво осмотрел меня, но не стал уточнять. — А ты кем? — Да сапер был, понтонную переправу наводил. Тогда еще осень была, тепло. Время сумеречное, наша артиллерия бабахает, мама не горюй, полосатые притихли. Ну, думали, дело плевое — враг не сунется, а сунется, получит болванку в лоб. — он осмотрел свои задние ноги. Теперь, когда он сел ближе, я сумел разглядеть. Вторая нога была наполовину протезом. — Просчитались, в общем…       Сапер резко изменился в лице. От приветливо-доброго, оно стало мрачно-злым. Стеклянный взгляд устремился куда-то далеко за пределы лестничной клетки.       Больше нам не о чем было поговорить с этим сапером. Хоть на войне каждый солдат тебе — товарищ, под стать роднее матери и отца, но во многом братство ограничивается фронтами. Солдат с другого фронта был чем-то похож на дальнего родственника. Вроде бы, родные. Но ты скорее побежишь спасать своего, с которым из одного котелка кашу хлебали, чем за другого, которого ты знать не знаешь. Но одно скажу точно — ни того, ни другого солдат в беде не бросит. ***       Резина противогаза стала мне второй кожей. Сквозь запотевшие окуляры я смотрел на ясное, голубое, зимнее небо. Отсюда, со дна воронки, оно казалось таким безмятежным. Таким отчужденно-далеким и безучастным. Словно ему не было никакого дела до того, что происходит на изрытой бомбами земле.       Черные облачка зенитных снарядов и три резких тени вырвали меня из этого замешательства. Где-то далеко громыхнуло. Земля затряслась, в яму упала пара камней. Небо ненадолго померкло, перед светом взрывов.       Я сильнее сжал нож. На нем еще оставалось темно-красное пятно крови. Лежа на каком-то полосатом и глядя вверх, я мог сойти за мертвого. Если какой-то из этих ублюдков спрыгнет сюда, я перережу ему горло, как этому — и снова притворюсь. Главное, сделать это быстро.       Время тянется мучительно долго. Противогаз давил на горло, дышать в нем становилось совсем невозможно. Но даже если газ развеялся, он еще остался здесь, внизу. А на поверхности могут быть полосатые.       Нас разделяет всего метр поверхности. Смерть сверху, смерть снизу. Смерть везде.       В этой тьме, в завихрениях ядовитого газа, в яростном полете пуль и завываниях артиллерии наша жизнь гаснет, словно пламя свечи. Мы выкинуты во тьму, но еще не поглощены ею. Мы стоим на пороге, спиной к двери, откуда льется яркий свет, но мы не можем отойти за порог. Мы посередине, между жизнью и смертью.       Во время боя ты не думаешь. Разум, возможность рассуждать и анализировать, все это уходит. Просыпается инстинкт. Острое желание выжить, которое направляет тебя. Лежа в этой воронке, я не могу сказать себе, с чего вдруг я решил сюда прыгнуть. Из-за чего? Увидел ли я вспышку артиллерийского снаряда или услышал шипение пулемета? Как я успел вытащить нож раньше мертвеца подо мной? Что, как, когда? На все эти вопросы я не мог ответить. Я делал все это чувствуя, что я должен это сделать. Если бы мы не становились полуживотными в этот момент, смогли ли мы воевать и выживать в этом кромешном ужасе? Если бы под огнем мы не становились чем-то похожим на детскую игрушку — оловянного солдатика, без страха, боли и бесконечного потока мыслей — ринулись ли мы в бой? Ответ очевиден донельзя, поэтому я не смею сказать его себе.       Я гляжу на неровный край воронки, на тот, откуда я вроде бы прыгнул. Там, в полный рост, стоит солдат. Эквестриец. Осматривает яму. Я едва машу ему копытом и он знаками показывает мне, что можно выбираться.       Выкарабкавшись, я срываю противогаз и жадно глотаю ртом воздух. Холодный, он обжигает горло и заставляет кашлять. Стою так минут пять, чтобы окончательно привыкнуть к свежему воздуху. Попутно осматриваюсь.       Вокруг валялись стреляные гильзы. Таял грязный снег. Топливо разливалось по мерзлой земле и горело. Ослепительный, теплый свет огня отражался от всякого металла вокруг. Ярче всего горел наш бронетранспортер, стоявший метрах в десяти от воронки. Он горел изнутри, горел снаружи. При этом, не было видно, чтобы хотя бы один задний люк был открыт.       Я посмотрел на мрачное здание впереди. Я не помню, чем оно было раньше. Детским садом, школой или больницей. Кто-то из местных упоминал, но я, к сожалению, не придал этому значения. Мы отвоевали его. Сейчас, на крыше двухэтажного здания развивалось знамя нашего полка.       Я все еще чувствовал себя натянутой пружиной. Когда артиллерия — своя и чужая — бомбит позиции всего-лишь в сотне метров от вас ты готов сорваться в любой момент. Еще месяц назад я бы, наверное, сошел с ума от всего, что увидел и сделал за последние два часа. Но сейчас, я отношусь к этому как к чему-то обыденному. То, чему меня учили с детства, все светлое и хорошее, что удерживало общество от скатывания в пучину хаоса, все это так легко оказалось забыто. Погребено под толстым слоем пыли и дымящихся гильз. «Убивать, это плохо» учили нас. Но сейчас они говорят нам, что это — правильно. И я не могу спорить. Единственное, что мне хотелось бы спросить у своих учителей и старших…       Впрочем, мне нечего у них спросить. Когда эта война закончится, я предпочту забыться, чем снова вспоминать все то, что мне пришлось пройти в свои двадцать один.       Двадцать один! В этом возрасте мои сверстники искали себе хорошеньких кобыл. А я ищу мертвецов на поле боя, чтобы похоронить. Двадцать один! Уже скоро я мог бы закончить университет. Вместо этого я расстегиваю шинель и поправляю бронежилет, в котором, между пластин, застряли сплющенные пули. Двадцать один! И я не уверен, что будет завтра. Глядя на мертвецов с синими от удушья губами, глядя на горящий яблоневый сад, глядя на мрачные, разрушенные и убитые дома я хочу лишь одного.              Чтобы все это скорее закончилось.       Эту войну начали десяток генералов, которых никто никогда не видел. С молчаливого согласия народа. Одной своей росписью начали пять лет назад. Пять лет боев, бомбежек и работы до седьмого пота в тылу. Порой мне становится жаль наших врагов. Лишь порой. Но глядя на то, с каким остервенением они рвутся в бой из-за приказа той горстки командиров, мне становится все равно. Быть может, они тоже хотят, чтобы все закончилось. Но при этом они хотят, чтобы сдались мы. Я смотрю в глаза тех, кто напротив меня. Передо мной не разумные существа. Да и я тоже мало разумен. Мы все тут — полуживотные. Механизмы. Винтики из стали. Разница лишь в том, что они напали на нас. Они убивают нас. И за что? Хоть кто-то из них сможет сказать?              А я знаю, за что воюю я. И может быть, не только я.              Чтобы все это кончилось. И я либо умру ради этого, не сожалея, либо дойду до самого конца. Лишь убив тот десяток генералов мы заставим их сдаться. Да, ради этого придется пройти пол мира. Но иначе никак.       Война бросила меня в самое пекло. Зажала между своих жернов. Ей хватило месяца, чтобы в душе я стал стариком. Но я не сдамся. Я поклялся, что не сдамся. Даже если умру.       Раздается леденящий кровь вопль. Солдаты, которые до этого торопливо тащили к дому пулеметы и ящики с патронами замирают на миг. Но затем, так же торопливо побежали дальше. Затишье между боями редко бывает долгим, нужно укрепить позицию.       Я один не занят. Понять, откуда шел вопль было несложно. Какой-то белобрысый жеребчик сидел, облокотившись на бревно. Кажется, его отбросило взрывной волной — большой, толстый сук торчал у него из живота.              Но стонал он явно не от этого.       Он чуть ли не зубами был готов вцепиться себе в переднюю ногу, так жутко она болела. Жеребец плакал и звал маму. Он бредил и было видно, что жить ему оставалось недолго. Я на войне всего месяц, но уже много раз видел, как вполне живые морды становятся масками. Шкура просто стягивается, облепляет череп. Словно нет никакого жира или мяса. Глаза желтеют. В конце-концов, в последний раз дёрнувшись, солдат навсегда замирает. И я еще ни разу не видел, чтобы эти маски выражали хоть что-то, отдаленно похожее на умиротворение.       Я подхожу к нему ближе и слегка наклоняюсь над ним. Осматриваю переднюю ногу. Стоило мне лишь слегка дотронуться до мокрой шинели, как его горячечный бред стал будто чуточку осмысленнее. — Отрежь… Пожалуйста, отрежь… Мамочка…       Нет, не стал. Я решил медленно разрезать рукав. Паренька еще можно было спасти, нужно было только разобраться с ногой. Мало ли, вдруг открытый перелом. Тогда при любом резком действии он может умереть от болевого шока. Если открытый — спасать его бесполезно в одиночку. Если закрытый — еще можно попытаться…       Я чуть чуть обхватил копыто, но парнишка этого не почувствовал. Очень странно. Я схватил его сильнее — опять ничего. Нет… Я надеюсь, что нет…       Слегка тяну ногу на себя. Та легко поддается. Через пару секунд у меня на копыте оборванная пулей часть ноги. Паренек больше не кричит. Его глаза желтеют и замирают на месте.              Что я наделал?! ***       Я резко открываю глаза. Не помню, прокричал ли я что-то в момент пробуждения, но Харт, сидевшая напротив койки выглядела встревоженной. Сердце, словно отбойный молоток, бешено быстро стучало в груди. Я осмотрел свои копыта. На них ничего не было. Облегченно выдохнул.  — Кошмары? — кобылка выглядит сонной. Ее голубые глаза слипаются, но все же она пытается бороться со сном.        — Хуже… — я сажусь на кровать, свесив ноги. Она сидит на стуле прямо напротив меня. Хватаюсь за голову и все еще пытаюсь отдышаться. — Воспоминания. У вас ведь было такое? Ну, когда вместо фантазии снова переживаешь какое-то событие… И каждый раз будто опять вживую…  — Честно, я не помню. Может и было. Но не кошмары, — она вытянула задние ноги и положила их на край кровати. — Вы не против?  — Нет. Я вообще не понимаю, зачем вас заставляют дежурить здесь? Мне уже точно не нужна нянька. Она улыбнулась с закрытыми глазами.  — Мы здесь всегда вынуждены ожидать худшего, особенно в вашем случае. А после того… инцидента… Я до сих пор не могу простить себе того, что случилось.  — В этом нет вашей вины. — А если бы вы умерли тогда? Что я бы делала? Что бы говорила?       — Что они могут нанимать на работу роботов, если им не нравится, что вам иногда нужно отлучиться по нужде. — Я смотрю ей прямо в глаза. — У меня к те… вам нет никаких вопросов. И вообще я тому доктору морду набью, если встречу.       — За что?! — удивленно спрашивает она. — А зачем он соврал, что я не смогу ходить?       Искреннее удивление сменилось не менее искренним смехом. И хоть он был довольно тихим, чтобы не разбудить пол госпиталя, мне он казался громким и задорным.       — Тогда вам точно справку дадут. Только на этот раз от психиатра, — она сняла колпак и вытащила гребень. Расправила волосы. — И вообще, ложитесь спать. Вам нужно соблюдать режим. — Я не хочу спать… — мысль о том, чтобы вернуться в эти кошмары была слишком ужасной. — Пожалуйста… Поговорите со мной. О чем нибудь. Я не хочу снова засыпать… — О чем например? — она была очень сонной, но все-таки проявляла интерес. Может быть и не искренний, но и этого было достаточно. — Ну… Например, куда меня переведут после выписки? Я не знаю, какая там обстановка на фронте. Выиграли ли мы битву, или нет… — Не переведут вас никуда. Для вас война закончилась. — она как-то печально смотрела на меня. Я же пытался сейчас понять — сколько ей лет? По ощущениям, мы ровесники. — И вообще… Давай на «ты»? Так было бы легче общаться, а ведь ночь еще длинная…  — Да, конечно. Давай на «ты» — я кивнул. Кобыла поежилась.  — Холодно? — она кивнула. — Перебирайся ко мне. Накрою одеялом… — Перебираться к полу голому жеребцу под одеяло. Нас неправильно поймут, если застукают… — как же все-таки мило она улыбалась. Не знаю, почему, но я не мог оторвать от нее глаз. Она казалось мне такой странной. Я два года не видел кобыл. Но не мог же я настолько отвыкнуть от их вида? — Набью морду, я же сказал, — я похлопал по месту рядом с собой. — Садись. — Ох, у тебя тут и правда тепло, — она укуталась в одеяло. Я чувствую ее холод, который быстро сменяется теплом. — Ну, раз уж тебе стало теплее, Харт, — я улыбнулся. — Вернемся к разговору про мой перевод…       — Ну… Тебя собираются признать негодным к дальнейшей военной службе и отправить домой. Есть и хорошая сторона: учитывая твои заслуги перед Родиной, все медали и бла-бла-бла, обещают солидную пенсию. Как по мне, хороший…  — К херам пенсию! — в сердцах прокричал я. — Что значит «не годен»?!  — Тише, дурак! Чего разорался?  — Извини. Просто… Мне нельзя домой, слышишь?  — Нет, можно! Мы тебя считай с того света достали. Фосфорный ожог так и не зажил до сих пор! К тому же, зарин… Какой из тебя солдат? Радуйся! Любой бы другой…  — Не радовался бы никто. Ни я, ни любой другой. — она смотрела на меня с непониманием. — Неужели ты не понимаешь? Мне нужно на фронт! Я должен сражаться бок о бок со своими товарищами!  — Тебя уже один раз чуть не убило, глупый, — она погладила меня по голове. Я резко дернулся, по старой привычке. На секунду мне показалось, что она хотела сделать мне что-то плохое. Лишь на секунду. — И так весь зашуганный. Вернешься обратно. Домой. Никто не назовет тебя трусом или предателем. Ты же герой!  — Я поклялся, Харт. Что я не сдамся, пока последний полосатый не сложит оружие. Мне все равно, чего это будет стоить. — я отвернулся, не в силах выдержать этого не понимающего взгляда голубых глаз. — Да и к тому же… Куда мне возвращаться? Эквестрия большая, но идти назад нельзя. Мы же там за вас воюем, ты понимаешь?       — Понимаю, понимаю… Но… — она закусила нижнюю губу и отвернулась. — Я не хочу, чтобы ты погиб. Не знаю почему именно ты, просто… Знаешь, бывает, смотришь на кого-то и этот кто-то у тебя сразу… вызывает симпатию, что ли? Как-то располагает к себе своим внешним видом… Когда тебя привезли, ты выглядел, конечно, ужасно. Но почему-то я сразу поняла, что ты… другой. Ты сильный. А потом я услышала, что с тобой тогда произошло. Ты и правда герой, Санни. Но скажи мне, зачем, зачем вы вообще идете на войну? Режете друг-друга, убиваете, калечите? Что в этом такого?       — Ничего такого. Харт. Ты думаешь, мы хотели этой войны? Рабочие, фермеры, простые ребята моих лет… Ты думаешь, мы мечтали, просыпаясь каждый день, о том, чтобы поскорее война? Когда война началась, многие из нас не придали этому особого значения. Никто не придал. Мы еще не знали, что именно началось. А потом начали приходить сообщения из Мэйнхеттена. Класко. Десятков, сотен других городов и сел. Полосатые шли нас убивать, Харт. Они почти уничтожили Мэйнхеттен. Превратили в пыль Класко. Вешали и снимали шкуру с гражданских. Жеребят. Тогда нам стало страшно. Многим стало. Но мы, Харт. Мы солдаты — теперь уже солдаты — просто слуги народа. Мы исполняем не свою — мы исполняем общую волю. Разве можем мы позволить себе сидеть спокойно, зная, что скоро эти убийцы придут в наши дома? Потихоньку мы начали уходить на войну. Мне было мало лет тогда, всего шестнадцать… Но я пошел на завод. Я работал с утра до ночи на бронетанковом Кантерлотском. Но вести с фронта становились все ужаснее. Поражения, котлы… Наш завод начал работать еще усерднее. Пайки сокращались, но мы продолжали работать! Мы любили Родину ничуть не меньше, чем кто-либо другой. Не щадя себя, до дрожи в коленях мы сваривали, ввинчивали, забивали. Единственной, кто тогда удерживал меня от того, чтобы записаться добровольцем была Роуз…       Тяжелый ком подвалил к горлу. Он мешал дышать, но я продолжил.              — Если бы зебры не истребляли нас, кто знает… Стали бы мы сражаться так же яростно? Но дубина народной войны поднялась. Мы храбро идем в атаку и сражаемся до конца не потому, что нам хочется убивать, Харт. А потому, что мы знаем, что можем потерять, если не отдадим свой долг до самого конца. Если смалодушничаем…       Она смотрела мне прямо в глаза и жадно слушала все, что я говорил. Черты ее чудесной мордашки были такими притягивающим, такими приятными. Ее алые губы манили. Запах ее духов был лучшим, что я когда-либо мог чувствовать своим носом. И я честно не понимал, почему меня так тянуло к ней. Но теперь, когда я смотрел на нее, беззастенчиво и свободно, я кажется понимал, что такое красота. Та самая красота, которую вытравили газом, вырезали штыком и расстреляли пулями, давали гусеницами танков и уничтожили бомбардировками в наших солдатских душах. Та красота, за которую мы сражаемся. Гибнем и побеждаем.       Не помню как я сделал это, но я поцеловал ее. Я чувствовал на своих губах вкус ее духов. Ее помаду. Но что было куда удивительнее — она не была против. Поцелуй длился долго. Но в конце-концов у Харт кончился воздух.  — Стой, стой, — едва прошептала она, пытаясь отдышаться. Я расстегивал на ней верхнюю одежду. — А если кто-то увидит? Меня же уволят…  — Все спят, Харт. У нас впереди долгая ночь…       Я не мог сказать ей правду. Про то, что не люблю ее. Или мог? Но разве я ее не любил? Странные, смешанные чувства возникали во мне. Она одновременно была мне чужой, но одновременно — такой родной. Быть может, вот оно счастье?..       Нет. Нельзя привязываться к ней. Мне нечего терять, от того проще соблюдать клятву. Не жалко умереть. Но если я полюблю ее…              Но если уже полюбил? ***       Военный эшелон был полупустым и тихим. Часть пассажирских мест занимали ящики с патронами. В моем купе был только я. От того я решил занять пустующие места своими вещами. Винтовкой, каской и бронежилетом.       Из пыльного окна этот военный городок выглядел так, словно никакой войны не было. Горели электрические фонари. Мокрый снег заметал перрон. По нему сновали грузчики. Стояли, прислонившись к столбам солдаты, курили.       Через сутки я буду снова на фронте. Продираться через грязь и кровь к слабому лучику надежды вдалеке.       Да, скорее всего стоило остаться с ней. Но кто, если не я? Кто вместо меня должен пойти на войну? Нет. Я выбрал себе такую судьбу и должен следовать ей до конца…       Послышалось шипение. Состав медленно начал набирать обороты, как вдруг раздался стук в окно. Я повернулся.       Там стояла Харт! Она послала мне воздушный поцелуй и улыбнулась. Я улыбнулся ей, но на самом деле хотел спросить ее — зачем? Зачем она пришла?       Я был зол на нее. В каком-то смысле. Ее приход делал и без того болезненное расставание еще больнее. Да, мы знакомы не долго. Но случается же так в жизни, что находишь кого-то и сразу понимаешь: это не на один раз. К тому же она так похожа на Роуз… Словно…       Я грустно рассмеялся. Поезд уже во всю мчался вперед. Пути назад нет и не было. Пути назад никогда нет. Так к чему печалится о том, что было?              Правда ведь?..
19 Нравится 1 Отзывы 7 В сборник