~
К Шин Э редко прикасаются — она не позволяет. «Моё пространство — святыня», — нервный смех как попытка свести всё к шутке. Поэтому она помнит каждое его прикосновение в деталях, вплоть до ощущений. Вплоть до теплоты кожи. Вплоть до того, как мутнеет мир вокруг, как всё, кроме него, выходит из фокуса. Почему, почему, почему? Вопрос кружит голову, но Шин Э не находит ответа. Она не особо ищет. Она боится его найти. Коуске не спешит давать подсказки. Кажется, он сам не понимает, к чему они движутся. Всё это так нелепо. Всё это так невинно. Всё это так правильно. Он — она — они хотят сохранить это таким, какое оно есть. И желательно — ничего не разрушить по пути друг к другу. Но не разрушают только святые. Они святыми не были. У них есть пороки. Страхи. Желания. Наверное, проблема в том, что Шин Э не знает, чего хочет, а поэтому не знает, что выбрать. Наверное, проблема в том, что Коуске хочет её. И хочет, чтобы она выбрала его.~
— Если ты не выберешь его, выбери меня. Я знаю, что он выше… Просто выше по этой шкале «кто ближе» или «кто нравится больше». Я… — он поднимает руку, но опускает её и мотает головой, закрывая глаза. Ему хочется сказать всё, что сидит в голове. Но и не хочется говорить ничего — пойми так, без слов, прошу тебя. Больше всего Коуске боится, что она увидит эту мольбу во взгляде и отвернётся. Поэтому он не смотрит на неё. Поэтому Шин Э ничего не узнаёт. Поэтому Шин Э выбирает…~
Он первый к ней прикоснулся. Почему ей нельзя? Возмущение остаётся писком в голове. В реальности тёмной комнаты Шин Э не может отвести взгляд от его разбитой губы и невольно тянется к ней рукой. Коуске, что удивительно, не отдёргивается, не шикает, не говорит ей остановиться и даже не морщится. Это всё — из-за неё. Кровь на дорогом пиджаке, капли на белоснежной рубашке. Сбитые костяшки, рассечённая бровь, синяк под глазом. Картина маслом. Шин Э хочется смеяться. Шин Э хочется плакать. Шин Э хочется кричать. Он смотрит на неё несколько потерянно — что не так? Всё так. Нелепости не остаётся. Невинность стирается с первым прожигающим взглядом. Всё правильно. И от этого только страшнее. Лбом ко лбу. Этот момент — что-то святое, что останется в их памяти рубцом, как после глубокой раны. Волна, прошедшая насквозь, ледяная и одновременно настолько горячая, что внутри пузырятся ожоги. Но его сердце остаётся нетронутым — он будущий глава семьи и должен держать лицо. Но почему-то его лицо держит Шин Э. Так нежно, словно стеклянную бомбу, которая может лопнуть и взорваться от одного выдоха. Поэтому она не дышит? Коуске мечется взглядом, впивается в её широко раскрытые глаза, словно Шин Э застали за тем, что запретили делать, останавливается на приоткрытых, искусанных губах. Она нервно облизывает их и отклоняется назад, но ладони от щёк не отнимает. Пальцами очерчивает скулы. В ней словно два стержня, которые рвутся от него и к нему. Шин Э ощущает такой перелив желаний впервые, и он пугает её до ступора. Нет ничего запретного и неправильного, Шин Э. Ему хочется сказать это, но Коуске молчит — в горле ком, не дающий издать ни звука. Кажется, он вот-вот лопнет, и вместо слов вырвется истошный крик. Но пустота звенит, и звенит стеснение во взгляде Шин Э, которое приходит после страха. Так лучше. Ей нечего бояться. — Тебе нечего бояться, — едва слышно, шёпотом. Он удивляется своему голосу: хриплому, низкому, тихому — вряд ли Шин Э вообще услышала его, но она опускает глаза, и Коуске понимает — услышала. Лёгкий румянец заливает щёки, и он коротко улыбается. Лицо «главы» трещит по швам. Отец говорил быть правильным. Отец говорил не совершать ошибок. Отец говорил… Коуске забывает всё, что говорил отец, и вспоминает всё, что говорила Шин Э. Вот оно — правильное. Вот оно — голое, чистое, первое. То, что ему нужно. То, чего она боится сильнее, чем потерь. Шин Э всё-таки выбирает его. Это — как камень с плеч. У Коуске подгибаются ноги, хочется осесть на пол и дышать. Дышать в моменте, в котором она выбрала его. Он бы упал, если бы не сидел на стуле. — И что мне сказать отцу?.. — Что неловко вписался в угол? — Шин Э натянуто улыбается или, скорее, скалится. Хуже некуда. — Это в духе Нола. — А что в твоём духе? Упасть лицом в бокал вина? Коуске смеётся. Хуже есть куда — и Шин Э падает куда-то глубже, просто улетает, лопается, теряется, потому что смех у него пусть и тихий, но тёплый, совсем не такой, как спокойный и холодный голос, с которым он обычно обращается к ней. Она просит его так больше не геройствовать, а Коуске многозначительно молчит.