Разрушительно
6 марта 2021 г. в 02:05
Мир сужается до больной серой хмари в чужих глазах.
До остро-холодных кончиков пальцев, от каждого касания которых – локальный взрыв под кожей.
До льющихся из чужой глотки слов с их диапазоном от злой ядовитой неизбежности до пугающей нежности, в которой неизбежности еще больше.
Мир сужается.
И Шань не знает, что с этим дерьмом делать.
Шань теряется.
Теряется.
Теряется.
Теряется во взглядах-словах-касаниях. Путается в их вязи, как комар в янтаре, и бьется, бьется отчаянно, пытается вырваться, себя за шкирку вытащить, но тут же так: чем больше усилий прилагаешь – тем сильнее вязнешь.
Тем быстрее бежишь вперед, от.
Тем с большей отдачей швыряет назад, к.
Чтобы хребтом об асфальт и позвонками по его сколам. Чтобы оставалось блевать кровью и остаточными ошметками самого себя.
Шань в этом дерьме по уши.
По макушку.
По ебучие, под завязку забитые серой хмарью легкие, в которых места для воздуха уже не осталось.
Шань
з а д ы х а е т с я
И он думает, может, кое-что ему все же поможет.
Может, когда мудак исчезнет из его жизни – станет чуть попроще; не то чтобы даже до него жизнь была распиздато простой.
Но, может – может – когда он освободит жилплощадь в легких Шаня – дышать наконец получится.
Получится вырываться из этой вязи, из долбаного янтаря, когда его больше не будет опутывать ежедневно взглядами-словами-касаниями, когда больше не будет из-за каждого поворота огревать, как прикладом, ехидным оскалом тонких губ, когда.
Когда.
Не если.
Когда.
Шань знает, что рано или поздно это случится – не может не случиться. Однажды Хэ Тянь просто устанет. Заебется. Однажды ему опостылет и наскучит.
Однажды.
Игра приестся – и Хэ Тянь забросит ее на верхнюю полку шкафа, чтобы забыть о ней на месяцы. Годы. Навсегда. Чтобы наткнуться на нее, может быть, спустя вечность-другую, брезгливо поморщиться от векового слоя пыли и выбросить в мусорное ведро.
Шаню же именно там самое место.
Среди мусора.
Так что все, что ему нужно – это подождать. Нужно не стесать себя об ярость и эту гнилую, воющую где-то между лопаток потребность во взглядах-словах-касаниях, которой он никогда не просил. Которая нахрен ему не нужна.
Нужно всего лишь немного ебучего терпения.
И это терпение окупается.
И наступает день, когда его больше не перехватывают посреди школьного коридора жесткой собственнической хваткой. Когда его не пришпиливают к стене серой хмарью, как иглами к куску картона.
Когда.
И Шань разрешает себе выдохнуть тихо-тихо.
И внутри него тоже вдруг тихо-тихо, хотя вокруг привычный ровный гомон, белый шум в ушах – но по барабанным перепонкам не бьет ядовитой-неизбежностью-пугающей-нежностью, и следом за выдохом тут же идет вдох.
Потому что в легких наконец появляется место для гребаного воздуха.
А потом наступает второй день.
И третий.
И пятый.
И тишина – она все еще там, внутри. И, поворачивая за угол, он все еще не вмазывается в знакомый оскал. И, шагая знакомыми, детально изученными улицами, его все еще не тормозит хватка сильных пальцев на шее, на запястьях, и где-то там, глубже, страшнее.
Пальцев, которые детально изучить он не успел.
И, конечно же, не хотел бы.
Он же не настолько ебнутый, правда?
Не настолько ебнутый, чтобы к седьмому дню словить себя на отголоске разочарования, когда, привычно обернувшись, хотел уже было огрызнуться и послать – но огрызаться оказалось не на кого.
Посылать некого.
Не настолько ебнутый, чтобы к десятому дню осознать, что каждый вдох дается с боем, что в легких вновь места не осталось, что легкие вновь забиты, но теперь – липким беспокойством, жадной сырой тоской, все еще потребностью, которая почему-то никуда не ушла, не испарилась, как Шань ожидал.
Как надеялся.
Не настолько он, сука, ебнутый, чтобы к пятнадцатому дню осознать себя, стоящим у знакомой высотки, пялящимся на знакомые окна, которые чернеют провалами; трущим ладонью грудную клетку, потому что там, за ребрами, что-то неприятно свербит и стягивает, и дышать уже не сложно.
Дышать уже попросту больно.
Будто там, в легких – килограмм-другой бритвенно-острых гвоздей, и на каждый натужный вдох они врезаются в стенки, рвут их в лоскуты.
Шань не настолько ебнутый.
Но, разворачиваясь на пятках и заставляя себя сделать шаг к собственному дому, чувствуя, как с каждым этим шагом что-то внутри него трещит по швам, он понимает.
Да, именно настолько ебнутый.
И ему бы выплюнуть это в лицо Хэ Тяню.
Выплеснуть на него всю свою ярость.
Всю ненависть.
Вмазать ему по холенной роже и зарычать от бессилия.
Рассказать ему о том, какой он мудак и как он внутри Шаня что-то сломал – восстановлению не подлежит, рекомендуется отправить порченный товар в утиль.
Но вмазывать некому.
Рассказывать некому.
И по барабанным перепонкам не бьет словами, и под кожей не взрываются чужие касания. И за углом не ждет оскал, в который вмазаться бы, о который разбиться бы основательно, чтобы всего себя восстановлению-не-подлежит и рекомендуется-отправить-в-утиль.
И в ушах – тишина.
И там, за ребрами - пустота
И если Шань начинает выискивать взглядом в толпе знакомую темную макушку и немного рушится каждый раз, не находя ее.
И если Шань продолжает приходить к знакомому дому и немного рушится каждый раз, прикипая взглядом к знакомым чернеющим провалам окон.
И если Шань иногда оборачивается, глядя себе за плечо, и рушится каждый раз, никого там не находя…
То это неважно.
Неважно, если после очередного крушения от него вовсе ничего не останется.
Неважно, если один мудак все-таки приручил его – но нихрена не захотел за это отвечать. Ведь это же было ожидаемо, правда? Опостылевшая игра заброшена на полку, чтобы собирать там пыль и однажды оказаться среди мусора.
Хотя, пожалуй, он уже среди мусора.
Истоптан-изломан чужими ботинками, размазан в ничто проехавшимся по нему локомотивом.
И если, когда Шань в очередной раз приходит к знакомому дому, в очередной раз смотрит в знакомые чернеющие провалы окон – пустота их глазниц резонирует с пустотой внутри него.
То все равно в этой пустоте находится что-то.
Что еще.
Может.
Разрушиться.