La Petite Corbeau

NC-17
В процессе
17
1
автор
Размер:
планируется Миди, написана 81 страница, 31 428 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
17 Нравится 49 Отзывы 4 В сборник

I

Настройки
Примечания:
- Ну что, Джиджи? Что делать-то будем в этой непредсказуемой перипетии наших паршивых жизней? Драться с ним действительно непредсказуемо. Любить его - тоже. Мы одного роста. Равно исхудали на тюремной баланде. Равно нестрижены, но он не умеет плести кос, которые удобно намотать на кулак, чтобы, подтащив к испещренному моросью берегу, сбросить в Сену. Мы оба используем клички. В тюрьме настоящие имена не в ходу - они становятся склизкими, как мокрая замша, в тот самый момент, когда судья с пропитым лицом произносит приговор, смысла которого не понимает. Когда за тобой захлопывается скрипучая дверь, и ты понимаешь, что жандармы помогают только тем, кто еще не попался на горячем - не важно, на своем или на чужом. - Выживать, малыш Тин-Тин. Мне только двадцать один и у меня еще много времени, чтобы нежиться с каким-нибудь левым красавчиком под постоялыми простынями. Согревать друг дружке ледяные ступни, делить последнюю, промокшую под дождем папиросу. Беречь аромат чужого мускуса, бояться стирать рубашку после особо удачной лежки. Вот только моим настоящим именем ни один милый друг больше меня не назовет. Джорджина отправилась на каторгу с грузом девичества. Приятный груз, сладкий, каждый норовит помочь избавиться. Вот и присвоили мне в проклятой жандармерии не только тюремный номер, но и новое имя. Из нее, заплаканная, синяя, как форменный бушлат, выходила уже Джиджи, а Джорджину остался тискать на голубом полу незнакомый сержант. Любви хотела Джорджина, но Тин-Тин уже никогда не назовет меня так. Тин-Тин. Блондин, кретин, гроза блядин. Но уж никак не Валентин. Джорджина - привычное, христианское имя, которое так и хочется запятнать. Джиджи - лаконично и зловеще, как младенческий лепет в глухой ночи. Джиджи - преступление в имени. Оно въелось в упругий грудной бугорок на теле Тин-Тина, выцарапанное швейной иглой, окунутой в чернила. У него - моя кличка над правым соском, у меня - его под левой титькой. Той же иглой, нарываясь на заражение крови. Валентина и Джорджину бы поженили в любой церкви. Прохожие с улицы с радостью бы набились в тесную квартирку в Латинском квартале, соседка сверху принесла бы свежего хлеба или луковой похлебки, украсить наше голодранское счастье. Но когда Тин-Тин и Джиджи заберутся на узкий матрас закреплять брак, вокруг соберутся знакомые воры. Слезы умиления будут оставлять неряшливые дорожки на напудренных дряблых щеках местных шлюх. Усталые жандармы будут толкаться у окон, чтобы первыми увидеть, больше ли мы похожи на людей, когда остаемся без одежды. - Джиджи, ты меня изумляешь. Три года на каторге, и ты все еще не разучилась задумываться. Тин-Тин бросает взгляд на часы, которые ему вернул Харон в погонах на выходе из жандармерии. Дешевые часы с тусклым циферблатом на протертом сыромятном ремешке. Будь мы людьми, такие было бы стыдно носить. Но мы с Тин-Тином не люди, а каторжники - и он обволакивает глазами часы, бережно вытирает мутное стекло о старый пиджак, скрупулезно сверяет время со светящимся глазом ратуши. На каторге часов не носят, и наша единственная возможность узнать время - круговорот подъема, кормежки, работы, прогулки, отбоя. Семь утра, девять утра, шесть вечера, десять ночи. Ни одного случайного числа. А теперь, когда мы стоим на набережной Сены, грея спинами стены фабричного склада, Тин-Тин может сказать, что сейчас ровно час и тридцать семь минут ночи, что этот час и тридцать семь минут мы вольны провести как вздумается вместо того, чтобы тупо разглядывать сырой потолок под колкими одеялами. Он может сказать, что - - Ты молчишь ровно шесть минут и восемь секунд. О чем ты думаешь, Джиджи? - Я не думаю. Я просто молчу. - Маленькая лгунья, - Тин-Тин улыбается и его восковое лицо теплеет. - Ты всегда оттопыриваешь нижнюю губу, когда задумываешься. Свою милую нижнюю губку. Я так ее люблю. Тин-Тин лезет целоваться. От него несет сырой соломой и вшами, запахом рабства. Мне хочется зажать во влажный кулак его длинные светлые кудри, оттащить на высокий променад и утянуть за собой на илистое дно Сены, где не будет этой порочной вони, не будет хрипоты табака в его легких, где из всех чувств мне будут позволены только касание и зрение, чтобы остервенело ласкать его продолговатые скулы, его тяжелые веки, его припухлые мартышкины губы, пока не лопнут легкие. - Давай поженимся, Джиджи. У меня осталось немного денег по карманам, а если попадется жадный пастор, я пойду в кузницу. Все равно нам надо работать, раз мы с тобой снова называемся порядочными людьми. - Я не хочу, чтобы ты даже ходил по бульварам, где есть кузницы. Я хочу, чтобы ты забыл, как выглядят молот и меха. Ты ковал на каторге, Тин-Тин. А теперь ты свободен. - Хорошо, Джиджи. Я буду разгружать вагоны. Я буду чистить конюшни. Я буду лебезить перед богатыми господами. Я буду целовать ноги той, что обвинила меня в непотребстве, чтобы снова взяла меня лакеем. Я сделаю невозможное, только не ходи туда, Джиджи. - Актриса - это не проститутка, Тин-Тин. А они предлагают очень, очень большие деньги. Тин-Тин разжимает мои неуклюжие от холода пальцы. Смотрит на морщинистую бумажку, через луну и циферблат ратуши на просвет, словно пытаясь определить, в чем подвох. - Театр Вампиров, - он сплевывает название вместе с табачной слюной. - Мне не нравится название. Ты же знаешь, что Вампир придуман только для того, чтобы нормализовать культ непотребства? Я молчу. Я смотрю, как на его горле мягко движется кадык, белый и острый, как сахарная голова. - Я прочел как-то одну из этих дурацких книжиц. Полидори ходил по камерам, пока не отобрали охранники. Сами небось потом дрочили на эту бурду... Вампир кусает девушку и бросает. Ты понимаешь, что это аллюзия на секс без женитьбы? Я пожираю родной кадык взглядом, как идиотка. Я хочу впиться в него зубами и пить, голодно урча, пока Тин-Тин не упадет замертво и моя свобода не обострится окончательным апогеем. Пока у меня перед глазами не растают тошнотворные картинки нашей зябкой старости, косых взглядов на рынке, наших унижаемых, отвергнутых детей. - Тин-Тин, мы никогда не будем счастливы, как обычные люди. Мы на учете. Мы с тобой никогда не будем Валентином и Джорджиной Этьеван. Я - воровка, а ты - насильник. - Заткнись, Джиджи! Я запрещаю тебе так говорить. - Ладонь Тин-Тина в мозолях и копоти зажимает мне рот. Он целует меня прямо в глаза, чтобы я увертливо моргала, отворачивалась, пряталась от невыносимой правды под желтым теплом закрытых век. - Ты не воровка, Джиджи, ты просто идиотка, идиотка! - исступленно, болезненно воет Тин-Тин, воет, словно в стройной мякоти его бедра засела пуля. - Моя бедная идиотка... Тин-Тин падает на четвереньки, лезет мне под старую шерстяную юбку, ластится, как брошенный зверь. Над Сеной носится ледяной октябрьский ветер, такой, который запаивает в глазах ненужные слезы, хирургический ветер. В зябкой сырости поцелуй в ляжку обжигает, эдакий оживший, осмысленный кончик горящей папиросы. Я чувствую, как непрошеную нижнюю влагу покалывает табачное дыхание моего Тин-Тина, клеймит его раскаленный просмоленный язык. Чувствую, как белокурая грива трется о кожу, кандалы его теплых ладоней на замерзших коленках... Мои пальцы сдаются первыми. Мятая бумажка, объявляющая о наборе молоденьких актеров и актрис на роли жертв в Театре Вампиров, падает на брусчатку, летит по ветру, но за миг до взрывающейся в черепе эйфорической пустоты я успеваю удержать ее каблуком. - Тин-Тин, давай подождем до утра-а... А... А! ... Тин-Тин попал на каторгу случайно, как и я. Посадили его еще поганее, чем меня. В моем аресте не было ничего личного. Встряла в ненужном месте в ненужное время. Из булочной, куда мы с сестрой бегали за простой бриошью за пару монет, украли печеночный торт, не простой, выпеченный на заказ для какого-то охочего для требухи гурмана. А я возьми да и замешкайся в дверях. Тортом у меня, разумеется, даже и не пахло - он сгинул в синей мгле Парижского вечера - но одета я была беднее всех посетителей, потому и порешили, что я стояла в дверях на стреме, и через мои обветренные ладони злочастный торт перекочевал в проглотские ладони бродяг. Тин-Тин же оказался в некотором смысле Жюльеном Сорелем (Красное и Черное ходило по женским баракам еще быстрее, чем Полидори по мужским, и, оправдывая слухи о женском коварстве, им отужинала комната последних читательниц, пятьдесят страниц на человека, и в санузлах еще долго плавали клочки изуродованной бумаги). Тин-Тин исправно служил в богатом доме лакеем, разъезжал на запятках мимо роскошных универмагов, в которых ничего не мог купить - и, как товар с витрины, сам приглянулся дочке своих Мадам и Месье. Девушка шла по темным садам с гниющими фруктами на свет его серебристых волос, сорила деньгами ему на любимое ячменное пиво, упоенно позволяла себя портить - пока однажды не заметила, что на животике больше не сходится любимое платье. Тут-то и выяснилось, что согласие вещь смутная и преходящая, и вместо Валентина Этьевана по улицам зашагал Тин-Тин, насильник с лицом херувима. ... Лицо херувима выныривает из-под юбки, слегка мерцает от размазанной по губам голодной влаги. Я отстраняюсь и выуживаю из-под каблука смятую афишку. Держу ее между нами на вытянутой руке, как распятие, снятое со стены, когда ночью внезапно распахивается зев дверцы старого стенного шкафа. Тин-Тин - уникальный случай, когда внешний облик полностью соответствует внутреннему. У него выпуклые губы Нарцисса и он действительно любит себя, ловит свое отражение в тусклом кузнечном молоте, в мокрой брусчатке, в угольной крошке моих зрачков. У него хитрые раскосые голубые глаза, и он действительно пройдоха. Он похож на ангела с дешевой открытки, и он действительно прощает, как ангел. На каторге он начал дымить сильнее, чем Транссибирская магистраль, и теперь заходится гробовщическим кашлем, но тюрьма не пропитала его насквозь. Он не собирается подстерегать подлую богачку в подворотне. Он хочет жениться на мне, на Циррозной Джиджи, как иногда звали меня жандармы, и плевать, что дети могут не унаследовать его чудесных белокурых волос. Он хочет вместе жить на чердаке в Латинском квартале. Хочет вместе умереть от голода. Хочет... Каторга разбивает человечность, как сахарную корку, выедает ржавой ложкой. Я не помню лица собственной сестры, не помню адреса булочной, не помню, как одуряюще пахнет дешевая бриошь, как горячее тесто веселит руки по долгой дороге домой. Еще не успев пройти двух кварталов от жандармерии, где Тин-Тину вручили часы, а мне бюстгальтер, я непринужденно вклинила чуткую ладонь в карман прохожей кокотки. Волосы у нее были черные с зеленым отливом, как дряхлая бронза. Карман глубокий, теплый и раздушенный. В кармане янтарная зажигалка и пудреница с белилами, пара серебряных монет. Многообещающая бумажка, покрытая готической вязью - дай убить себя еще парочку раз в Театре Вампиров, как тогда в жандармерии, на голубом полу с сержантом, и получишь деньги, достаточно денег, чтобы окончательно выжить. - Я пойду, Тин-Тин. Больше мне деваться некуда. - Нам есть куда деваться. Вместе продержимся. - Нету никаких "нас". Не по пути. Ты говоришь, хочешь жениться на мне? - Будь со мной, Джиджи. - Преступники не венчаются. А ты меня только и знал, как преступницу. Кто знает, как я тебе понравлюсь теперь, когда мы с тобой свободные люди? Человек в рабстве и на свободе - это уже получается двое... Разве можно венчаться, не зная на ком? - Я знаю, на ком. - Тин-Тин оттягивает на груди рубаху, на резком холоде розовеет сосок, и над бугром его закаленной груди чернеет мое новое имя, выцарапанное чернильной иглой. Его теплая рука расстегивает на мне ставшую слишком свободной блузу, ищет в темной теплоте слева красочный шрам. Тин-Тин и Джиджи. В горе и в радости. Старые жандармы вместе с рыдающими шлюхами утирают скупые слезы умиления, те уворачиваются, и с непонятным грохотом разбиваются о грязные ботфорты... - Не знаешь. Тин-Тин смотрит на меня беспомощными глазами, его полный рот приоткрывается, и в маленьком темном ущелье между розовыми губами я вижу нечто, похожее на рай глазами Люцифера. Несущий Свет. Нес, нес он свой свет да не донес, раздал всем, кто просил, по чуть-чуть, втолковал людям ненужную им правду да и свалился в конце концов с неба. История дьявола учит нас не повторять его ошибок. Уж лучше никого не спасать, не учить, кроме себя. Я зажимаю белокурые волосы Тин-Тина во влажный кулак, вытаскиваю его на зловещий обрыв казалось бы, гладкой и безопасной набережной, нещадно царапаю длинными ногтями его трогательные лапки, старающиеся меня оттолкнуть, образумить. Резким толчком в грудь я выталкиваю брусчатку из-под его ног, и ангельский череп Тин-Тина опрокидывается на камни, его жизнь рассыпается, как коробка монпансье, упавшая с дальней полки буфета. Что-то обиженно булькает у него в том самом ущелье между губ, он всегда так трогательно приоткрывал рот, когда заговаривал о личном - я так это любила - совсем как он любил мою слишком большую нижнюю губу - ненавистные звуки - я не рассчитала, он должен был упасть сразу в воду, и на память у меня бы осталось незапятнанное, блаженное лицо... Ошарашенная, как будто это меня приложили затылком о брусчатку, я стою над умирающим остовом того, кто уберег меня от заразного тюремного сумасшествия, на самом краю серого, настороженного двумя часами ночи променада. Моя грудь закована в старый бюстгальтер, символ целомудрия, цивилизации, ограниченной и допустимой свободы. В кармане у меня три серебряные монеты и мятая афишка, призывающая привлекательных, здоровых, психологически стабильных юношей и девушек до тридцати лет пройти прослушивание на хорошо оплачиваемую имитацию смерти. Дождь колошматит брусчатку под носками туфель. Вес налитых силой плечей Тин-Тина тянет его вниз, и, перевалившись через узкий бордюр, он падает в пасмурные воды Сены. Мы, французы, либерально относимся к манерам: вода непристойно чавкает, поглощая еще хоть и вялого, но живого Тин-Тина. Блондина. Кретина. Моего бедняжку Валентина. Прости, Валентин, дальше один. Меня пронизывает мысль о том, как ему должно быть холодно под толщей октябрьской воды в драном пиджаке, и я обхватываю себя руками за плечи - руки ложатся на чужие пальцы, тоненькие и меловые. Маленькие ручки прилежного ученика музыкальной школы, который в будущем пропьет свой запыленный аккордеон. Мальчик лет шестнадцати, не больше. Хороший мальчик, рыжие нестриженые кудри, глаза, похожие на шоколадные конфеты, вымоченные в темном ликере - как же охота жрать. Я хочу сказать мальчику, чтобы он не шлялся по фабричным кварталам в два часа ночи. Чтобы не пленялся мучительной красотой преступниц. Гладкий, беленький, невысокий, кажется, подставь ладонь - и он ладно уместится в нее. Я разберу тебя на бархат пиджака, на свежие душистые кружева воротничка, на посеребренные пуговицы, продам каштановые кудри на парик, устрою галантерею в грудной клетке твоего маленького крепкого тельца. Я только что убила своего первого человека. Самое время продолжить, пока не вышел запал, ах, Джиджи, ах, Джиджи, дотерпи до утра, выпей горячего бульона на одну из бесценных монет, и человечность вернется в согретое тело, и растрепанный, пропитанный туманом Тин-Тин ворвется в таверну вслед за тобой вместе со скудным утренним солнцем, и тебе расхочется убивать. Мальчик говорит первым. - Дитя, - произносит он. - Ты быстро откликнулась на зов. Мне нравится твоя решительность. Я всегда считал ее вымирающим качеством. Я хочу тоном властной экономки повелеть ему отправляться в школу, но внезапно в его глазах я вижу неугасимое любопытство глубокого старика, в его лице неподобающую шестнадцати годам сдержанность. Мальчик улыбается, гладит меня по вискам белыми ладошками, и во мне одновременно просыпаются трусость, изумление и похоть. Интересно, что заставило его так быстро повзрослеть? Запретные книжки? Развратный пастор? - Джиджи. Емкое имя! Будет прекрасно смотреться на программке. - Мальчик выуживает из нагрудного кармана - краем глаза замечаю обвившую его серебряную цепочку часов - визитку со знакомой готической вязью. Мое будущее место работы в четырех кварталах отсюда. Прячется между кабаре, где завсегдатают гомосексуалисты и оперным театром, куда водят капризных любовниц. - Вы подрабатываете там? Мальчик смеется, показывая чудесные зубы, чудесные даже для богача. Такие хочется выбить и нежно рассматривать, припрятав в тумбочку. - Я владелец, дитя. - Молодо выглядите. - У меня беззаботная жизнь, вот и морщины не пристают. Если ты приживешься в нашем театре, мы научим тебя, как закупорить юность в мензурку. - Если. - Пойми, дитя. Я бы взял тебя, завись выбор исключительно от меня. Я мог бы запросто протолкнуть тебя в массовку. Но Джиджи, - он делает назидательную паузу, - малышка Джиджи заслуживает быть в паре с ведущим актером. Мальчик шагает по мокрым камням крошечными замшевыми сапожками. Его голова еле-еле достает мне до груди, но он ощупывает ее с беспардонностью опыта, и в его прикосновении чувствуется белокаменная, страшная сила. - У тебя скулы и рот человека, хорошо знающего зло, и глаза Магдалины за миг до раскаяния. Необыкновенный типаж, хотя и немного необычный для нас. И, - он удовлетворенно похлопывает меня по бортикам жакета - тебе есть чем удовлетворить наших ненасытных зрителей. Я узнаю сырой запах катакомб, пропитавший его одежду. Копоти нет, ткань холодная и влажная. Мальчик шел без огня. - Так будет работа? - Все зависит от тебя, дитя. Завтра, за час до полуночи, твой учитель и коллега будет ждать тебя. Не опаздывай и постарайся ему понравиться. Я с непонятной покорностью кладу визитку рядом с зажигалкой, пудреницей и тремя монетами. Смотрю на мальчика сверху вниз. Он жмурится на очертания ратуши, словно разомлевший на солнце кот. - Ну что же, прощай, долгожданная Джиджи. Если завтра тебе понадобится закричать чье-то имя, лучше кричи мое - Арман. Арман делает шаг на невидимую ступень в воздухе, опирается на эфемерные перила сквозняка - и внезапно взмывает в воздух, совсем по-детски махая на прощание, миг, и он исчезает за громадой ратуши, до которой я доберусь только засветло. На каторге всегда гудели ржавые лампы и переговаривались охранники. Трение гнилой машины французской системы права не останавливалось даже глубокой ночью. Я и забыла, как невосполнимо дорого и и как страшно ощущается порой тишина. За моей спиной плещется вода. Стан ратуши вибрирует тремя ударами огромных часов. Под растревоженной грудиной весело бежит моя молодая, еще ни разу не пожертвованная добровольно кровь. Что же, все следует когда-то пробовать в первый раз. Секс. Алкоголь. Осознание смертности. И если девственность отобрали насильно - умнее не дрожать, а самой искать своего первого убийцу, и нести свое внезапно осмысленное бытие через ночной Париж трепетно, предвосхищенно и бережно, как завернутый наспех дорогой подарок.
17 Нравится 49 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (10)