сизые тучи — дым от огня рябин. вдохи и выдохи, всё по привычной схеме. если есть что-то, что сможет тебя убить: выбери место — и дай ему выбрать время. осень рискует. дышится тяжело: это не шарф, похоже, а пальцы чьи-то. время спешит. поднимется на крыло — и поминай, как звали. уже расшито низкое небо строчкой летящих птиц, падает град зарядом небесной дроби. выбери место — и дай ему прорасти в мёртвых песках, рассыпанных между рёбер. (с)дарёна хэйл
Фэш чувствует: под его ладонями прорастают розы. Прекрасные, шипастые, смертельные. Как и сам Маркус, что сидит сейчас, просто перебирает струны и поет. Никто никогда не мог так. Кроме самого Фэша, что ходил на занятия по пению только потому что так надо и Астрагор заставлял. Он вообще много что делать заставлял. И Фэш, как ни странно, все выполнял. Б е с п р е к о с л о в н о. Ослепительный белый свет льётся, завиваясь в спирали, по комнате, проникает под воспалённые припухшие веки, и Фэш распахивает глаза, пытаясь дрожащими, бессильными руками утереть льющиеся горячие слёзы. В воздухе, в полоске серенького света у окна танцует слой пыли, на деревянном тёмном столе медленно умирает эухарис, свесив поникшие пожелтевшие бутоны. Фэш долго смотрит на прозрачно-голубое небо в белогривых облаках за занавеской и всё никак не может поверить в то, что он жив. Чуть хрипловатый голос ввинчивается в уши, отталкивается от старых тонких стен небольшой комнатенки и не оставляет в покое, черт, совершенно не хочет оставлять в покое. Это чертово пение заунывной французской баллады так отвратительно напоминает о тех первых днях, что Фэш провел в этом опостылевшем месте. Он до сих пор помнит. Даже слишком отчетливо. Помнит, как только через несколько дней после полного, тщательного медицинского обследования самостоятельно снимает с себя пропахшие лечебными мазями бинты — и чистые бледные руки со светлыми многочисленными родинками и голубыми венами, нитью мулине проступающими на запястьях, украшают первые толстые, неаккуратные — неумелые — шрамы, оставляемые тупыми проржавелыми ножницами. Кровь сначала хлещет алым фонтаном, потом, утихая, течёт по ладоням тоненьким ручейком. Но никакая физическая боль не в состоянии перекрыть боль другую — душевную. Фэшу кажется, как в сердце вгрызаются чужие острые зубы, пожирают горячую, сладкую плоть. Он сидит на полу в крохотной ванной комнате, подгибая под себя ноги, глухо смеётся в собственные колени, и тягучая кровь на полу разбавляется горечью, солью обжигающих слёз. Из этого блядского состояния его вытащила Захарра, что с каждым приходом таскала с собой старого черного кота, которых уже хрипел на исходе жизни, но этот комок шерсти был слишком дорог сердцу, ведь именно с ним, с Фэшем, они подобрали его с улицы слепым котенком и выходили. Сестренка носила с собой школьные задачники (чтобы не расслаблялся, ей, что, одной учиться?!) и плеер с аудиокнигами, которые они прослушивали вместе, сидя на продавленном диване, кутаясь в колючий шерстяной плед, предоставленный больницей. С детства любили детективы и романы, чтоб читать до полуночи, а потом на завтраке за кашей и чаем обсуждать каждую-каждую деталь. Всегда, всегда были вместе. А сейчас Захарра снова далеко. Снова в своем чертовом Лос-Анджелесе под опекой Хронимары Столетт. А ему до них, как до луны. Фэш глотает блядские неуместные слезы и прикусывает губу до крови. Кажется, он медленно (или немедленно) сходит с ума. Он не чувствует своего тела, путается в происходящем и в простынях, и только голос Маркуса звучит по-прежнему звонко и ярко, рассыпаясь фейерверками перед невидящими глазами под воспаленными веками. Ляхтич… мудак. Приходит каждый чертов день, словно так и надо, спорит с чертовой Василисой Огневой, чья фамилия теперь вызывает жжение под лопатками, потому что он п о н и м а е т, а еще ходит с ним на обед и ужин, после которого уходит. Просто сидит рядом с ним все время, роется в своем телефоне, приносит гитару и какие-то книги, шелест страниц которых Фэш слышит постоянно. Теперь вся его палата пахнет Ляхтичем. Хотя весь его мир пропитался им уже слишком давно. Фэш пальцами чертит что-то на холодном матрасе, с которого сползла простыня, и дрожит, пытаясь абстрагироваться, уйти из этой реальности, где ублюдочного Маркуса Ляхтича слишком много. Его мягких карминовых губ, скривленных в усмешке, его чернильно-черных глаз, его мягкого хриплого голоса, его едких фразочек, за которые хочется вмазать по смазливому личику хорошенько, и этих рук, которые — Фэшиар уверен — до одури изящно перебирают струны длинными пальцами. Его чертовски клинит на этом ублюдке уже не первый год. И Фэш понимает — это п и з д е ц. Он горько усмехается, и Маркус будто бы только сейчас замечает его поведение. — Драгоций? — спрыгивает с подоконника и осторожно шагает по скрипучим половицам в его сторону. Садится рядом на кровать — матрас прогибается под его весом — и. Блядь. Чужие обветренные губы, пахнущие горько мятной зубной пастой и крепким кофе из автомата в холле больницы, касаются его лба, кажется, проверяя температуру. — Не лезь ко мне, еб… му… Ляхтич! Слишком резко отползает, так резко, что бьется головой о стенку, шипит и отползает еще дальше, падая с кровати. Бьется и без того израненным коленом и вовсю орет матом, на что в палату врывается вечно заботливая Василиса, уже привыкшая к подобным выходкам, видимо. Она что-то шепчет ему, помогая подняться, выгоняет Ляхтича, обещая выбить запрет на посещение им конкретного больного, а потом укладывает Драгоция в кровать, будто маленького. Он действительно сходит с ума. Прямо сейчас. В эту секунду.* * *
Фэш прячется под одеялом и плачет. От всего этого мира прячется, глотает горячие слезы, вытирает невидящие глаза и шепчет что-то в бреду. Ему обжигающе-горячо, он сгорает, сгорает, в ы г о р а е т, потому что Маркус Ляхтич в мыслях, в легких и в сердце. Фэш задыхается, боясь даже думать о том, как выглядит сейчас этот невероятно-красивый ублюдок. Чертовски шикарно и сексуально, наверное. Так, что зубы сводит и тело мурашками покрывается. Так, что кислород заканчивается. И мир заканчивается. И сам Фэш заканчивается. Давно уже, если честно. Всхлипы и этот идиотское скуление в подушку звучат слишком жалко, так, что Фэшу самому хочется дать себе по морде. Простыни словно покрыты раскаленным песком — каждое соприкосновение оголенной кожи отдает болью и жаром. Он совершенно точно сходит с ума. Фэш думает, что за окном или дождь, или снег — иначе и быть не может в такое отвратительное настроение. Вот сейчас придет отец с работы, заберет его от Астрагора, отпросив с ними еще и Захарру, а дома их встретит румяная счастливая мама, что всегда пахнет лавандовым порошком, крахмалом и свежей выпечкой. У нее руки теплые и чуть шершавые. Безумно родные. Вот они будут сидеть на мягком диване в гостиной — прямо перед камином, в объятиях теплого покрывала и с кружками горячего молока с медом, чтоб не простудиться. Он всегда ненавидел эту теплую пенку… А потом Фэш вспоминает, что сейчас пряный золотистый октябрь, окутанный извечным лондонским туманом и тяжелыми мрачными облаками, скрывающими солнце. А еще завтра Василисы не будет. Как и всю последующую неделю, потому что она куда-то там очень срочно уезжает. А ему откровенно плевать. На все и всех. Кроме Маркуса Ляхтича и собственного невосстанавливающегося зрения, конечно. И Захарры. Милой, маленькой, дерзкой и шебутной. До одури теплой и яркой во всей этой тьме. Этот золотистый огонек с примесью искристо-шоколадного. Как же чертовски он по ней скучает. Блядь.* * *
Утром его будит какая-то медсестра, кажется, новенькая. Мелоди, вроде бы. Он отчего-то представляет перед собой наивные, широко распахнутые карие глаза в обрамлении пушистых ресничек, тёмные, чуть взъерошенные волосы, пухлые розовые губы и широкую синюю оправу очков. А еще неловкость и неуклюжесть в каждом движении. Прямо как у Огневой. Фэш идет на утренние процедуры, а потом эта самая, — Мелисса, вроде бы, — приносит ему завтрак. Клейкая каша совершенно не лезет, и от нее уже заранее тошнит. Он просто глотает залпом стакан приторно-сладкого черного чая с лимоном и кривится. Отвратительно. Как и все вокруг. Надоело, осточертело, чертовски бесит. От Мэри — Мэри же, да? — пахнет дешевыми сладкими духами и мятной зубной пастой. Ее ортопедические кроссовки скрипят по старому полу и наверняка оставляют кривые черные полосы. Как кляксы, — думает Фэш, зарываясь в плед и доставая телефон. Он пытается правильно произнести это странное слово — o-khu-ien-ny — тщательно выговаривает его в микрофон, задавая Гугл-переводчику русский язык. Тот не выдает ничего вразумительного, и Фэш только ядом не плюется. Шипит и морщится. Как же это все его кругом бесит. — И тебе доброго утра, Драгоций, — Ляхтич отвратительно-веселый сегодня, а еще бесстыже и нагло посмевший заявиться сюда после вчерашнего происшествия. Фэш уверен, что сейчас, когда нет отвлекающего фактора в лице Огневой, все наконец решится. Он выдаст себя чем-нибудь, какой-нибудь нелепой случайностью, вдруг опозорится и скажет что-нибудь не то. А блядский Ляхтич просто сделает вид, что ничего не произошло, и поступит как всегда правильно — просто уйдет. И больше не вернется. Все они так делают. Рано или поздно. У Фэша в памяти — призраки прошлых, уже затёртых годами, сохранившихся образов, из-за слепоты дополненных запахами и отзвуками шагов и голосов. Он совершенно не представляет себе, как сейчас выглядит Марк, но представляет себе его сильные широкие плечи, властную походку и едкую усмешку, которая видится во всех самых страшных кошмарах. Эти карминовые губы, что шепчут такое… Господи, за что. Боже. Чер-р-рт возьми. — Иди к черту, — голос до неприличия хриплый. Фэшу хочется, как в детстве, просто спрятаться под одеялом и исчезнуть. Ляхтич, наверное, усмехается. Сегодня он отдает предпочтение грустной песне о неразделенной любви. Фэш, правда, больше не может слушать это коварное пение на грани шепота — такого горького, что скулы сводит и жжёт в глотке разбитым счастьем. Фэш, правда, больше не может. Слово цепляется за слово, несчастье за несчастье, сливается в песню хрипловатого шептания, больше похожую на признание — признание кривое, неправильное, разбитое и склеенное не так, как нужно. Голос Маркуса ввинчивается в сознание, и Фэш еще сильнее жмурится, хотя смысла это никакого не несет — он все равно видит этот ярко-серебристый с примесью чернильного. Он все равно видит Маркуса. Образом, силуэтом, яркой вспышкой он всегда перед глазами. Кривит яркие губы в усмешке, чуть щуря пугающе-черные глаза. А в них — закрытая для него всегда, нечитаемая пустота. П р о п а с т ь. Та самая, в которую Фэш падает постоянно. Не нарочно, неосторожно, по глупости. Песня Ляхтича рассказывает о боли, о той самой боли, которую Фэш испытывает ежедневно, когда рядом Маркус, о той самой боли, о которой не говорят. Ее только чувствуют. Ощущают каждой клеточкой своего тела. Фэшиар обхватывает себя руками в попытке согреться, давит хрупкими костями на хрупкие ребра, пытаясь отвлечься на неприятные ощущения. Я замерзаю. Без твоих рук, без твоих мыслей, холод проникает под тонкую куртку, под тонкую кожу и впивается ледяными пальцами в сердце — мне на мгновение не хватает дыхания, а ещё кажется, что однажды мгновение растянется в вечность, и я умру. Умру в этой зиме, так и не дождавшись тепла, не дождавшись тебя, задохнусь снежной пылью. Найди меня, пожалуйста. Мне это, правда, очень нужно, я больше не могу быть один. Пожалуйста. Он, верно, умирает. Или просто сходит с ума. «Любить — нормально». Это ему говорила Захарра еще лет в десять. Это ненормально, во имя Господа, н е н о р м а л ь н о. Безумно, сумасшедше — чокнуться можно. Фэш же, блядь, никогда верующим не был. А теперь, похоже, вдруг заделался. — Я скоро вернусь, — говорит Ляхтич, потягивается — Фэш слышит, как скрипит стул, — осторожно кладет гитару и выходит, чуть хлопая дверью. Фэшиару кажется, что у него температура. Или давление. Или все вместе. Неважно. Он просто сходит с ума, и у Майи наверняка есть таблетка на такой случай. Он просто сейчас дойдет до ее кабинета, объяснит ситуацию, как всегда, получит помощь и будет доведен до палаты под громкие ругательства в свою сторону. Потому что нечего сидеть перед распахнутым окном. Потому что нечего раскрываться во сне. Потому что нечего голодать. Потому что нечего любить, блять. Он отпирает плотно захлопнутую дверь, обдирая ногти до мяса, кусает губы до крови и нетерпеливо топает по коридору, путаясь в ногах и широких штанинах пижамных штанов. Широкими они, правда, стали только неделю назад — у него напрочь атрофировался аппетит. И желание жить. Фэш идет по въевшемуся в память маршруту, вдыхая аромат медикаментов, как вдруг чувствует неожиданно, что земля уходит из-под ног — поскальзывается на недавно вымытом полу где-то недалеко от кабинета Майи и падает, больно расшибая затылок и подворачивая лодыжку. Сил вставать никаких нет. Он просто сидит и сидит, утирая обидные слезы, — черт, как по-детски, — пока наконец не слышит шаги чуть дальше по коридору. Ему, кажется, незнакомые — тихие, чёткие, уверенные. Его легко подхватывают сильные руки, будто он какая-то невеста, которую несут под венец. — Какого хрена? От незнакомца (незнакомца ли?) пахнет вишнёвым терпким табаком, горечью лекарственной мази, ментоловыми леденцами от кашля, сладким молочным кофе, сыростью с улицы, свежим, почти весенним ветром и густым зеленым лесом с искрами солнца в мятежных барашках облаков на пастельно-голубом небе из затёртых-забытых снов. — Что с тобой? — слышит он родной, такой до одури знакомый голос прямо на ухо и отчаянно жмурится. По привычке, как всегда. Блядские у него привычки, если честно.* * *
Когда он просыпается, Маркус еще не уходит — больше того, Фэш чувствует тепло чужого тела рядом со своим и чуть прогнувшуюся скрипучую кровать. Ляхтич сидит в изголовье кровати и читает — он слышит шелест переворачиваемых страниц. А еще чувствует жгут их бинтов и пряной холодной мази на своей несчастной лодыжке и жалкий пластырь на оцарапанной щеке. Хочется засмеяться. Едко, с издевкой. А еще громко и звонко. Как никогда раньше. — Доброе утро, спящая красавица, — слышит он хриплый голос прямо над головой и вновь жмурится. А потом вдруг широко распахивает глаза, словно пытается разглядеть в этой черноте такие чернильные глаза. На него, кажется, действует какое-то обезболивающее со снотворным эффектом — потому что он ничего не чувствует и отвратительно хочет спать, пока в голову приходят совершенно бредовые и смешные мысли. Черт бы их побрал. — Пошел ты, Ляхтич, — тихо шепчет. А потом сильнее кутается в плед и добавляет: — Что значит «охуенный»? Маркус замирает, не шевелится, даже, кажется, не дышит. — Огнева подает тебе плохой пример. — Я сам по себе один сплошной плохой пример, — Фэш как-то горько усмехается и отворачивается, кажется, в сторону окна. Он надеется, что не в сторону Маркуса. — Сложно возразить, честно говоря. — Так что такое «о-ху-ен-ный»? — Мм-м, что-то вроде «потрясающий, прекрасный», только намного более эмоционально. И очень в стиле русских. Фэш замирает, пытается осмыслить, что тогда хотела сказать ему Василиса своими словами. Ведь она такая миленькая, приторно-сладкая, до отвращения заботливая и добрая. Бесит. — Тогда ты охуенный, Ляхтич, — не задумываясь, шепчет Фэш, отвлеченный на другие мысли. А потом вдруг осознает, замирает — Маркус не шевелится тоже. И Фэш совершает самую опасную ошибку в своей жизни. Тянется вперед и неловко мажет губами по чужой щеке, что пахнет лосьоном для бриться. Жмурится еще сильнее, смущается и отскакивает, потому что хотел в губы, но он же слепой, дефектный, неудачник, как всегда. А потом чужие мягкие губы — горячие, пухлые, обветренные и чуть покусанные, как представлялось, — касаются его собственных. Фэш сквозь поцелуй смеется чуть истерично, чуть нервно. Абсолютно недоверчиво. Так же недоверчиво тянется ввысь первый тонкий подснежник из стылой промёрзлой земли, из белого покрывала к ещё зимнему холодному солнцу. У Фэша — сотня сотен вопросов, один нелепее, трогательнее другого. У Фэша — мысли вразнобой и такое же частое, шумное дыхание, как у человека напротив его невидящих глаз. Но он молча зарывается в чужие волосы ладонями — длинные, оказывается, мягкие, серебристые. Под пальцы попадают уши, скулы, горячая шея, дужки очков — Ляхтич и плохое зрение? Смешно даже. Он просто теряется в ощущениях, потому что вот оно — то самое мгновение, которое чертова мечта. Несбыточная. Нереальная. Эфемерная. Осторожнее, сейчас разобьется. Он просто тонет в Маркусе Ляхтиче, потому что видит наконец — верхушки шелестящих листвой под ветром деревьев, сквозь кроны который пробивается он — чистый, искристый золотой свет в прорехах синего небосвода. Вдох-выдох. Сумасшедшее сплетенье рук и губ. Лови момент.