ID работы: 6050130

Лето с привкусом мелодии флейты

Слэш
PG-13
Завершён
106
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
141 страница, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
106 Нравится 65 Отзывы 42 В сборник Скачать

Глава 5

Настройки текста
~~~       Лето шумит где-то в кронах сосен, а у него под подошвами хрустят шишки и иголки. Ещё под ними хрустят ветки. Пока сам Кацуки чуть ли не хрустит зубами.       Он переступает на одном месте уже сто одиннадцатый счёт подряд, пока впереди — прямо перед ним, черт побери, прямо перед ним, но дальше зоны досягаемости — дудочник очевидно и явно извиняется перед этим двумордым уебком. Никак по-другому в данный момент Кацуки назвать его не может, потому что на лице у того буквально написаны скука да пренебрежение.       Хотя и в любой другой момент называть иначе не стал бы. Столько лет мнимой вражды и все коту под хвост? Да никогда.       Пока дудочник распинается, но на самом деле просто облегчает душу, у самого Кацуки челюсть сводит. Зубы почти ноют — стоматолог давно уже говорит ему, что нужно меньше стискивать челюсти, нужно меньше злиться — но расслабиться он не может.       Все смотрит и смотрит дудочнику в спину. Глаз оторвать не может.       Эгоистично Кацуки нравится быть гарантией безопасности дудочника — потому что побитый двумордым ублюдок выглядит как тот, кто мог бы отыграться на глупом мальчишке — но с другой стороны ему просто не нравится вся эта ситуация. Эти извинения. Эти взгляды двумордого.       Даже эти проклятые шишки под ногами!..       У мерзавца нос опух до ненормального, а ещё рассечена бровь. Ходит он как-то, кстати, косолапо — Кацуки это определенно нравится, как и мысль, что следующие пару дней у ублюдка не будет секса. И дрочки не будет тоже.       Казалось бы, ему и самому ничего не светит — кроме разве что собственных рук, то ещё развлечение — но все же его положение много…культурнее и лучше. Потому что дудочник рядом. Дудочник в его толстовке. И прямо сейчас они вместе с дудочником идут есть.       Да, точно.       На двухсотом счёте Кацуки грубо пинает попавшуюся под ногу шишку прочь и жёстко, резко свистит. Мальчишка буквально на месте подпрыгивает, тут же оборачивается, обрывая все свои извинительные речи на серединке, и смотрит во все глаза на Кацуки.       Сплюнув в иголки, он бросает:       — Пошли, хватит языком чесать.       И идёт в сторону столового корпуса.       Изуку что-то договаривает быстро и догоняет его почти сразу. Поворачивается к нему мельком, правда уже не улыбается, как улыбался, когда Кацуки его в ванной обнимал.       Чем дальше они уходят прочь, тем сильнее ему хочется обернуться и вскинуть средний палец, но он этого не делает. Двумордый должен это оценить и оценит точно — они оба уже давно научились понимать друг друга без слов.       И если Кацуки без слов скажет, что это все — не ради привычного, сладкого позерства. То мерзавец поймет его и просто отступит.       Хотел бы он чего-то настоящего, так себя вести, как вел, не стал бы.       По пути к тому, чтоб, наконец, пожрать, Кацуки трижды дергается, разрываясь от желания взять дудочника за руку. Когда тот пытается заговорить, но смолкает. Когда кутается в его кофту.       Ещё в момент, когда мальчишка дёргает его за рукав, останавливается, заглядывает ему в глаза… Кацуки кажется, что у него сейчас, именно сейчас, закончатся все нервные клетки. Хотя казалось бы ему ведь всего восемнадцать, но вот именно так и будет!       И вот дудочник поворачивается к нему, а на лице Кацуки нет доброжелательности или хотя бы чего-то положительного. Ещё в тот миг, когда мальчишка упорхнул от него прочь — к этому двумордому уродцу с трубой — Кацуки предложил сам себе сделать лицо попроще.       Но все же на предложение это не согласился. И послал сам себя нахрен.       Так до сих пор выражение его лица и не смягчилось. А дудочник уже стоял напротив и смотрел прямо в глаза так неожиданно печально.       И Кацуки не знал, чего тот хотел. Может, сказать что-то. Может, спросить.       — Я…       Неловкая затянувшаяся сцена, в которой у Кацуки не было слов. Их у него просто не было: ни в сценарии, ни по факту.       Опустив глаза и видя, как тонкие, покрытые короткими и длинными шрамиками пальцы стискивают его рукав, Кацуки чувствует, как они сжимаются лишь сильнее. Дудочник все ещё смотрит ему в глаза.       И когда Кацуки поднимает свои наверх вновь да прочь от тонких пальцев — проигрывает. В первые три раза ему ещё удается держаться, черт, ему ведь правда удается, но под конец…       Четвертый раз его добивает.       — Придурок.       Кинув короткое и почти даже не слишком грубое, он мягко стягивает чужую ладошку со своего рукава, а затем издевательски медленно сплетается с прохладными, тонкими пальцами. Взгляд глаза в глаза делает всё слишком интимным, но дудочник не краснеет и даже не дёргается.       Коротко странно вздохнув, он стискивает пальцы Кацуки в ответ до боли. И неожиданно спокойно говорит то, чем Кацуки сам хотел бы его успокоить.       Просто не успел.       — Никто… Никто не увидит. Да.       Развернувшись в нужную сторону вновь, они продолжают идти, но шаги становятся до удивления медленными. Даже не прогулочными. Скорее черепашьими.       Кацуки незаметно поглаживает мягкую кожу у основания большого пальца дудочника, и старается не смотреть на него. Шишки под ногами его больше не бесят и не раздражают.       В моменты, когда бледные пальцы в его ладони вздрагивают, у Кацуки частит сердце. Но он не жалуется.       Потому что жаловаться больше не на что.       До самого здания столовой они идут вместе. Внутри растекаются довольство и умиротворение, а после они просто там остаются.       В самых дверях он незаметно теснит дудочника ближе и приобнимает его на мгновение за бок. Чтобы почти тут же отпустить вовсе.       И кажется именно это приводит мальчишку в странное подобие нормы. Он незаметно вздрагивает, улыбается во весь рот, а затем раскрывает его… Вначале Кацуки засматривается на его губы — он не уверен, что хочет поцеловать их и что вообще хочет их касаться. Это можно было бы посчитать проблемой, ведь у них, кажется, намечаются романтические отношения, а в них, как известно, без поцелуев совсем никуда.       Но Кацуки не успевает посчитать никак. Он поднимает глаза выше уже через мгновение — там яркие глаза дудочника, которые светятся привычной лёгкостью. Ни пластырь на носу, ни пластырь на щеке не затмевают их света.       Проблемы нет и не будет. Кацуки закусывает щеку изнутри, отворачиваясь, потому что свет чужих глаз его глушит, будто рыбу динамитными шашками. Смотреть в эти глаза он не может дольше пары секунд — появляется слишком оформленное, четкое желание поцеловать губы, которые находятся ниже.       В целом их обед проходит довольно спокойно и лаконично. Столовая уже давным-давно опустела и, не имея желания накрывать для них одних стол, мельтешащая на кухне Полночь усаживает их прямо там. Пытается ругаться из-за драки, но будто бы кто станет ее слушать: Кацуки вновь и вновь что-то у дудочника спрашивает, а тот ему просто не может не ответить.       Иллюзорно-гневный монолог Полночи быстро становится шумом на втором фоне, а после и вовсе гаснет.       Кацуки не стыдит ее тем, что она любит кушать — это уже далеко не первый раз, когда он засекает ее на кухне во время перерывов поваров — и в какой-то момент кидает на нее такой взгляд… Обычный. Но она кивает и, кажется, все понимает. Быстро накладывает им что-то из остатков второго.       Дудочник пытается вылезти вперёд и управиться сам — ему заметно неловко, что его так опекают. Кацуки даже ругаться не начинает. Лишь хватает его за бока и просто усаживает на чистый кусочек широкого, разделочного стола. Под пальцами в этот момент чувствуются его теплые бока и вздрагивающий живот. А ещё слышится смешной такой писк.       — П-пусти!.. Что ты… Ты что делаешь, это же стол?!       Его негодованию будто бы нет предела, однако стоит Кацуки перенять от вожатой тарелку с макаронами с сыром и отбивной, а затем впихнуть в его руки, как все тут же поутихает. Окончательно смолкает только после:       — Вот и сиди на нем, пока под руку кому не попал. Ты тощий и незаметный дудочник, так что я сажаю тебя выше, чтобы не потерять из виду. Ясно?!       В голос приходится нарочно добавить странного, бутафорского гнева, но дудочник ведётся на него как ребенок. Коротко кивнув, лишь недовольно, но напряженно поджимает губы.       Ох уж эти приличные маменькины мальчики.       Кацуки почти скрипит зубами от его правильности, но вместо того, чтобы сорваться с каким-то безосновательным, резким раздражением — почему этот дудочник вечно лезет, вечно пытается помочь, если его даже не просят, эта его самоотверженность, эти извинения Кацуки встают поперек горла — он отходит к Полночи. Та накладывает ему порцию тоже, перекидывается с ним какой-то темой — пытается. На самом же деле, если бы у Кацуки были глаза на затылке, он бы только себе за спину и смотрел.       Потому что там остался дурацкий дудочник. А у Кацуки был карт-бланш времени и действий — Кацуки не был тем, кто упустил бы такое из рук.       Но при этом Кацуки был тем, кто и пальцем бы тронуть не посмел.       Кажется, это совмещение несовместимого читалось по его лицу, потому что только Полночь хотела начать тему приближающегося, ничего не значащего экзамена, как тут же стухла и скатилась в недовольное бормотание. Когда и вовсе замолкла, лишь пихнула ему в руки тарелку да выгнала прочь, за стол.       Больше ему говорить и не нужно было.       Устроившись на разделочном столе напротив дудочника, Кацуки принялся за еду почти сразу. Говорить о чем-то и хотелось, но вот подходящей темы не было вовсе. С почти мгновенным уходом вожатой стало ещё и странно напряжённо.       Пока Кацуки не напомнил себе, что яйца держать нужно в кулаке, а не на сковородке, и не спросил:       — Слуш, дудочник, а о чем это ты там с двумордым пиз…балакал, а? Он не выглядел довольным.       Если бы мальчишка уже не прожевав все, что сунул в рот, точно бы подавился. Но все же он прожевал. Поэтому лишь дернулся да и только, но вот глаз не поднял.       Кацуки и мог бы сказать, что его раздражение — из-за чужой добродетели и желания всегда помогать да со всеми дружить — поутихло полностью стоило дудочнику сплестись с ним пальцами, но в этот момент оно разгорелось и того пуще. Ему эгоистично — осознанно, но осознанно-неосуществимо — хотелось, чтобы дудочник и думать об ублюдке не смел. Хотелось, чтобы и расстраиваться из-за него не смел тем более.       Кацуки хотел много-много большего.       И не хотелось даже думать о собственной безукоризненной конкурентоспособности.       День тянулся странно долго, а дудочник, кажется, задался целью не только выкрасть его душу окончательно, но и окончательно по-максимуму Кацуки удивить. Ведь не успевает тот и слова разгоряченного вставить, как тут же слышит негромкое:       — Я… Я извинялся. Перед Шото.       Это самое режет что-то чувствительное у Кацуки внутри, потому что в этот момент дудочник поднимает глаза — прямо на поверхности упертость и твердость. Он сам смотрит в ответ и тушеваться даже не думает, но впервые не думает и о другом: о том, чтобы оскорбить. Унизить? Переиграть и показать, что дудочника слабее?       Не сейчас. Дожевав все, что было во рту, Кацуки облизывает губы и усмехается. Чужая слабость — и одновременная сила, сколько же в этого дудочника влезает всего, ну, только поглядите — выглядит приятной, лестной и даже немного сладкой. Кацуки не хочется порицать все эти извинения, но хочется быть тем, кто смог бы предотвращать потребность в них.       Понимая глубоко внутри себя, что все эти мысли определённо точно вслух говорить нельзя, Кацуки лишь хмыкает. Тарелка внезапно оказывается пуста, и он отставляет ее, потому что ему не нужны барьеры, за которыми он стал бы спрятаться.       Во всем этом чёртовом лесу ему нужен лишь дудочник. Как бы смешно это ни было.       — Ну ладно, что ещё. — коротко пожав плечами, Кацуки лишь откидывается чуть назад, на руки, а затем тихо, грубовато смеётся. Собственные чувства его не пугают, ведь он уже достаточно взрослый для такого, но все равно настораживают. Он старается быть с ними аккуратен. Как со своими, так и с теми, что дудочника. Удивительно, да уж. — Просто я бы тебе не советовал к нему лезть с этими… С этим всем в ближайшие пару дней. У меня не так много пластырей, чтобы тебя каждые пять минут подклеивать, знаешь.       Дудочник хмурится так, словно не понимает о чем говорит Кацуки, хотя на самом деле он просто сомневается. Или может грустит. Кто его знает — не Кацуки точно. Нет-нет, Кацуки смотрит на то, как медленно, неторопливо мальчишка жует, и лишь перекатывает в голове какую-то мысль, ничего не значащую.       О том, что они все-таки слишком разные. Теперь это уже становится не просто заметнее, а очевиднее. С каждым днем то самое чувство — разорвавшее Кацуки изнутри во время их концерта на открытии августовской смены — притупляется и замыливается. Постепенно оно забывается.       Но вот дудочник не исчезает. И не исчезнет. Он будет таким, какой есть. Будет и извиняться, и есть осторожно да хорошо все пережевывая, и ходить неспешно, и смотреть такими большими прозрачными глазами… Ребенок. Мелкий коротышка, который ничего не значит.       Он так ничего и не говорит — хотя хочет, это заметно по его скованным движениям — а Кацуки тоже ничего не делает. Если точнее — не отворачивается. Рассматривая его одежду, собственную кофту поверх, немного взлохмаченные волосы, веснушки, усыпавшие все-все его лицо, Кацуки не отворачивается ни на мгновение.       Со странной леностью он неспешно осознает, что не уверен — хочет ли ввязываться. Чувство — теплое и немного ломкое, непривычное — внутри уже есть и оно достаточно новое. От него еще можно сбежать, скрыться.       Его еще можно выгнать. Дудочника еще можно выгнать так, чтобы даже вины за это не чувствовать.       Да, тогда он смотрел так открыто, и Кацуки видел в своих глазах его отражение — это было слишком давно. Сейчас дудочник больше так не смотрит да и вряд ли когда-нибудь станет вновь. Кацуки прекрасно знает о таких вещах, как единоразовые благотворительные акции.       Когда знакомые берут баристой на месяц «обучения» — через неделю выгоняют и не платят.       Когда друзья берут дорогую гитару попользовать — через полгода подкидывают поломанную к двери дома и на звонки больше не отвечают.       Когда с каждым новым годом приходится снова и снова доказывать одни и те же истины — он достоин того, чтобы на летних, ничего не значащих экзаменах в лагере сидеть в жюри. Он может быть объективным.       Кацуки смотрит на дудочника и не то чтобы чувствует неприязнь. Он просто неожиданно приходит к пониманию, что тот ему как бы и не нужен, отношения ему как бы и не нужны, а вообще… Мелочный страх обволакивает его горло нежным шарфом. И Кацуки не хочет задохнуться болезненным, оборвавшимся чувством, но даже не замечает как уже душит себя.       Собственной неуверенностью в дудочнике, который ему не подчиняется. Не находится полностью под его, Кацуки, контролем со своими собственными чувствами, со своими мыслями, со своими эмоциями, со своими извинениями неказистыми. С самим собой.       Кацуки его не знает. Все, что видит снаружи — ему не то чтобы нравится слишком сильно. Скорее уж разница между ними пугает этой громадной пропастью.       А затем дудочник неожиданно говорит:       — Я… Я не хочу, чтобы он злился на меня, или… Я не хочу портить ваши отношения. Я не хочу, чтобы вы дрались снова или чтобы ребята начали…отворачиваться от меня.       Кацуки забредший в собственную путанную мысль не сразу осознает то, что слышит, и поэтому он машинально переспрашивает. Но дудочник ничегошеньки для него не повторяет. Лишь глаза в пол отводит, поджимает губы, а затем медленно и аккуратно соскальзывает со стола на пол. Быстро-быстро уходит прочь, к рукомойнику, чтобы вымыть за собой посуду.       — Ну и дурак же ты, дудочник. — коротко хохотнув и уже отойдя от легкого удивления, Кацуки гулко спрыгивает на пол, а затем относит мальчишке и свою тарелку тоже. Тот перенимает ее охотно, правда, головы не поворачивает. Продолжает мыть. — Не будет этот урод на тебя злится. Пару дней побурчит, побесится да и ладно. Тоже мне трагедия великая. Я ему яйца отбил, вот он хмурый и шатается теперь по лагерю. Как Кентервильское привидение, ага.       Замерев сбоку от дудочника, Кацуки переплетает руки на груди и неожиданно замирает взглядом на бледных предплечьях. Не своих.       Чтобы вода не залила кофту, мальчишке пришлось подкатать рукава и, кажется, он этого даже не заметил, так сильно был занят переживаниями. А Кацуки заметил. Потерялся взглядом в полосках уродливых шрамов и белесых, исполосованных пальцах — они вряд ли поддавались загару в последние пару лет.       — И… Эм. — его мысль теряется, но длительная заминка просто непозволительна, и лишь поэтому Кацуки берет себя в руки. Моргает быстро, отводит глаза, поворачивается боком, а затем продолжает как ни в чем не бывало. У него в горле собирается ком, который он успешно, усиленно сглатывает. — Если ты будешь забивать свою голову всякой дурью, то она в итоге станет беспросветно тупой. Наши отношения с этим ублюдком не изменятся, даже если апокалипсис случится. Думаешь это первый раз? Херня. Каждый год какое-нибудь дерьмо происходит, и нам нормально. Все равно под конец смены я его пинком в его лимузин засовываю, а он обещает мне зад в следующем году надрать. Ты — не пуп земли, дудочник, и нормально к тебе все относятся, ну.       Пока мальчишка домывает эти несколько тарелок и приборы, он ничего Кацуки так и не отвечает. А тот все никак повернуться не может. Смотрит куда-то отстранено да губу нижнюю погрызывает — просто не может смотреть на эти руки, на этого дудочника и вообще в его сторону.       Когда Кацуки все-таки собирается с силами и оборачивается, дудочник оборачивается тоже — почти что врезается в него носом и задевает рукой по бедру. Тут же отскакивает, натыкается спиной на рукомойник и поскальзывается на пустом месте.       Кацуки и рад бы заржать, но у него не остается на это времени. Вместо того, чтобы растянуть губы в усмешке, он матерится броско:       — Дудочник, блять! — а затем перехватывает мальчишку со спины, удерживая на месте. Тот больше не дергается, а наоборот замирает и тянется вперед, словно не планировал этого, но хотел уже долгое время и вот сорвался. Его руки обнимают Кацуки за шею, пока он весь жмется к нему и шумно, словно обиженно, дышит.       — Я — флейтист. А ты — слишком много материшься. Дурак…       Кацуки замирает, как громом пораженный. Он чувствует все и слишком резко — как дудочник пихает его кулачком в бок, после вновь обнимает крепко-крепко и подступает ближе на носочках. Перед глазами у него валяющее на столешнице, застиранное полотенце и ощущение медленно расплетающихся узелков сомнений.       А в руках дудочник, который храбрее его со всеми своими шрамами, извинениями и странными, неуклюжими движениями конечностей.       Коротко хмыкнув, Кацуки лишь закатывает глаза и обнимает его второй рукой тоже, но к себе все равно не прижимает так уж тесно. Словно на мгновение появившийся страх за собственную, уже украденную у него душу пропадает, как и не было. Больше рассматривать мальчишку Кацуки не станет и думать много тоже не будет.       — Окей, дудочник. Раз уж ты так настаиваешь.       Что-то недовольно пробубнив, дудочник фыркает, отскакивает и отворачивается. Направляется к выходу так уверенно, словно даже возможности не допускает: Кацуки видит его горящие смущением уши. ~~~       Как бы Изуку ни хотелось вернуться в домик и передать Кацуки на поруки его группе, ему это не удается. Он впрочем совсем не расстраивается да и себе не признается в постыдном: ему хочется, по-настоящему хочется задержаться рядом с этим удивительным парнем подольше.       Во время их обеда происходит поистине многое, и Изуку старается не цепляться за слова о том, что он тощий, или о том, что якобы каждое лето Кацуки за кого-то с Шото дерется, но цепляться ему больше и не за что. Потому что все остальные волнения внутри него истаивают. Растворяются.       И он, словно котенок с коротким подстриженными коготками, пытается занять себя чем-то, а в итоге путается в переплетениях этих неправильных, самоуничижительных мыслей. Дергается. Но отцепиться просто не может.       К тому же, хоть осадок после разговора с Шото теснился в груди недолго, он оставил после себя послевкусие. Послевкусие неприятное и даже гадкое. Только бы избежать расспросов и чужого раздраженного взгляда — Изуку был уверен, что Кацуки начнет злиться, ведь дело касалось Шото, и вообще, Изуку заметил, что Кацуки злился на него, когда он извинялся — он даже сбегает и вымывает за ними обоими всю посуду после обеда.       К его неожиданному удивлению расспрашивать Кацуки не начинает, а еще не начинает раздражаться. Да, он, кажется, говорит, что Изуку — уже не первый его летний эксперимент, но Изуку становится так легко от странно-грубой поддержки, которую он кропотливо выбирает из других слов и фраз парня, что в тот миг он этого даже не замечает.       Чувство облегчения и сам факт — он может доверить этому наглому парню некоторые свои сомнения и не будет обсмеян — делают Изуку счастливее. Они придают ему легкости, а затем судьба дарит ему неуклюжее падение.       Чтобы, собрав в кулак всю свою храбрость, Изуку смог обнять Кацуки. Обнять и даже так смешливо, от переизбытка чувств стукнуть кулачком.       Это стыдно и очень неловко — он никогда не обнимался с кем-то, кем чуть-чуть восхищался и кто ему чуть-чуть, совсем немножко, нравился, настолько часто: это уже второй раз за день. Но обычный стыд все-таки не идет ни в какое сравнение с тем, какой окатывает Изуку, когда его самого обнимают уже двумя руками. Вновь. Как с утра в туалете, только теперь лицом к лицу.       Волоски на руках встают дыбом, и ненавязчивый, приятный запах чужого тела забивается в нос, пока даже сердце замирает так удивленно — неужели это правда Кацуки и он правда прямо сейчас его обнимает? Снова? Так просто? Так тоже можно было? Пока краска только начинает заливать лицо, Изуку еще держится, но надолго его не хватает. В один миг он просто срывается, пытается сбежать под аккомпанемент этого довольного «Раз уж ты так настаиваешь» внутри собственной головы.       Вначале Изуку еще кажется, что он, возможно, был слишком груб или настойчив — хотя сам этого и не заметил — но после он понимает, что Кацуки лишь смеется над ним. С такой кисловатой ноткой иронии. Насмешки.       Добра ли она? До конца ему это понять так и не удается.       Из корпуса столовой они выходят порознь. За руки больше не держаться, и от этого Изуку кутает пальцы в слишком длинные рукава чужой толстовки. Только лишь на выходе он замечает, что рукава закатаны. Тут же понимает — Кацуки точно видел шрамы.       Сверху на эту мысль накладывается коротко, резко вброшенное парнем «тощий» и сам факт разгульности Кацуки — настроение Изуку угасает довольно быстро. Не проходит и десяти минут, как он, не замечая ничего вокруг, грустнеет. Возможно, это и неправильно, но остановить собственный поток мыслей он не в силах.       И хотя он так и не приходит к какому-то определенному выводу, а все равно эта безотчетная подавленность делает его слишком неосторожным. В какой-то момент Изуку чуть не врезается в сосну.       Хотя на самом деле он в нее как раз таки и врезается, но лишь благодаря Кацуки, что успевает подставить под его лоб ладонь, не получает никаких травм вовсе. Это случается неожиданно, и Изуку вновь отскакивает — он и сам заметил, что в последние дни стал много-много тревожнее. Расслабиться нормально, прямо по-настоящему удавалось разве что взяв в руки флейту, но сейчас ее рядом не было.       Зато был Кацуки. Он смотрел неодобрительно и напряженно. А Изуку все еще не собирался так грубо называть именно его причиной собственной тревожности и всего этого путанного скопа странных мыслей.       Даже внутри своей головы.       — Глаза открой, дудочник. Я уже сказал, но раз ты глуховат, повторю вновь — у меня нет такого количества пластырей, чтобы тебя ими обклеивать. И давай немного расторопнее, мы уже почти пришли.       Кацуки говорит это так же, как и смотрит — напряженно. Его губы поджаты и вытянуты в тонкую, негодующую строчку, а его руки уже важно засунуты в карманы штанов. Изуку кивает, бормочет, даже сам не зная что, неразборчиво себе под нос и тут же срывается вслед уже идущему дальше парню. Ему хочется вернуться в тот момент, где они обнимаются и стыд еще не такой сильный, но Изуку не может.       Он неожиданно чувствует себя виноватым — это его глупые мысли и печальная моська испортили Кацуки настроение. Точно-точно именно они.       Вслух Изуку ничего не говорит. Не извиняется, потому что понимает, что это лишь взбесит парня еще больше. Не заводит какой-то отстраненный разговор, потому что говорить до странного не о чем.       Еще потому что рот открыть кажется неожиданно тяжелым занятием.       Изуку ничего не может поделать и вновь и вновь смотрит себе под ноги. Неужели он правда тощий? Мама говорит, что он просто худенький и худеньким он красивый, но если Кацуки так не нравится… Мысли путаются. Они грустные и, кажется, неправильные. Потому что неприятные. Мама часто говорит ему, что Изуку слишком внушаемый, и Изуку честно пытается таковым не быть.       Стоит поднять глаза Кацуки на спину, как все его старания сгорают до пепла.       В какой-то момент они доходят до деревянного забора, ограждающего лагерь от остального леса. Именно в этом месте сорвана одна деревянная доска, а в паре шагов в стороне стоит будка — Кацуки коротко бурчит что-то про круги и всякую другую мелочь для плаванья.       Забор и быстрый проход через дырку в нем мелькают в сознании Изуку резко. Он этого даже и не замечает, просто идет и идет себе дальше, пока в какой-то момент не понимает, что еще шаг — вступит в озеро.       Это отвлекает. Обернувшись, он видит и Кацуки, усевшегося на песке/смотрящего в ответ, и пролесок, оставшийся за их спинами. Хочется сказать что-то, но спрашивать о собственном внешнем виде — да еще и со все еще припухшим носом и громадным пластырем на щеке — кажется глупым и неправильным.       Кацуки вряд ли любит такие вопросы. Докучать ему вовсе не хочется.       Хотя на самом деле Изуку ведь совсем не знает, что Кацуки любит. Еще не знает, чем тот увлекается кроме музыки. И вообще… Ничегошеньки Изуку не знает о нем.       Кроме его резкости, наглости и ярости. Но ведь это совсем на поверхности.       Присев на корточки, Изуку кончиками пальцев касается воды — та довольно теплая. Можно было бы даже искупаться, но плавок с собой нет. Зато есть шнурки на кедах. Изуку подхватывает эглеты и быстро, ловко тянет их в стороны, расшнуровывая. Стянув обувь, он отставляет ее подальше от воды, на песок, а сам делает первые шаги по мелким, тихим волнам.       Вода приятно облизывает стопы, ласкает кожу, и Изуку удается вдохнуть поглубже. Пропорционально тому, как глубоко он заходит, каждый вдох становится все легче и легче. Странные мысли глохнут и затихают.       Не проходит и десятка минут, как их будит резкий, острый свист, а затем грубо пинает следующий за ним окрик.       — Э, слышь, дудочник! Хватит плескаться, сюда иди.       Мысли — эти странные и на самом деле глупые, но сделать с ними что-то так непередаваемо сложно, просто ужасающе сложно — вновь накидываются на него, а Изуку замирает. Нежные, мягкие волны облизывают его голени, пока он столбом стоит и даже обернуться не может.       Осторожный страх того, что сейчас Кацуки начнет ругаться на него — по неизвестной, но неуступчивой причине — похлопывает Изуку по плечу. И он любит храбрится. Он может.       А сейчас — не может даже шага сделать, чтобы обернуться.       — Я говорю, сюда иди быстро!       Кацуки окрикает его вновь, и Изуку коротко кивает сам себе. Сжимает пальцы в кулаках — не сильно, чтобы нервы в руках не защемило случайно — а затем все-таки разворачивается. На языке вертится множество — по крайней мере три — вопросов, и когда-нибудь, Изуку уверен, он сможет их задать.       Просто не сегодня. И не завтра. После Кацуки его бросит — просто перестанет обращать внимание — и потребность в вопросах отпадет сама собой. Вот так вот просто все и сложится, да-да.       И на самом деле если бы у Изуку только спросили, откуда появилась такая неуверенность, он бы не смог ответить. Лишь пожал бы плечами и отвернулся. Спрятал бы руки в этих длинных, теплых рукавах.       Кацуки точно видел его руки.       Видел его шрамы.       Пока Изуку мыл посуду, так безответственно и привычно подтянув рукава, парень стоял слишком близко. И не мог не заметить эти уродливые шрамы. Это следы на пальцах.       Все это…       Было омерзительно.       Выйдя из воды, Изуку не обувается. Он медленно, осторожно ступает по песку, и видит, как Кацуки расставляет ноги, стоящие в упор, шире. Этот пригласительный жест заставляет все внутри Изуку сжаться и напрячься.       На самом деле напрячься его заставляет все, что происходит. И сейчас это чувство такое острое.       Неужели он правда тощий? Изуку врет себе, что его не задело и что думать об этом он не станет, однако, он думает. Мало ему шрамов, так он еще и, похоже, не доедает.       — Давай, прямо сюда, дудочник. Я пригрел тебе местечко.       На губах Кацуки усмешка, но она натянутая. Изуку и хотел бы спросить, где тот парень, что легко и радушно клеял ему на щеку пластырь и обнимал после, еще пару часов назад, но он не спрашивает. Неловко и неуклюже — чуть ли не рассыпая песок во все стороны — Изуку усаживается перед Кацуки, между его ног и рук.       Слишком близко садиться не хочется, но сильные руки, стоит ему только успокоиться, подтаскивают ближе. И больше не отпускают. Сплетаются прямо у него на животе.       Сердце предательски частит, а рот предательски открывается почти сразу. Будто кто срывает нагло все предохранители и заранее вышвыривает все парашюты — Изуку сам себя в свободный полет выбрасывает, говоря:       — Я… Я, по-твоему, правда тощий?       Для него это стыдно. Неловко. И, возможно, даже немного неприятно. Изуку ведь знает, что Кацуки врать не станет. Мало того, ответив «да», еще и накинет сверху пару-тройку далеко не комплиментов.       И все равно, уже спросив, он так храбро, медленно вдыхает, а затем выдыхает — тихо-тихо. На Кацуки и его мнении ведь мир не заканчивается. Кроме него есть еще… Мама. Да. Точно.       — Что? С чего ты это взял, глупый дудочник?       Сразу на него никто не срывается. Изуку не понимает, почему так упорно этого ждет, но и выдавить из себя ожидание худшего не может. Как впрочем и сказать что-то еще — не может тем более.       Поджав губы, он поводит плечами неуверенно, и сам не замечает, как опускает одну руку поверх рук парня, что сплелись у него на животе. Самыми кончиками пальцев пытается отодрать одну ладонь от другой, чтобы обнять ее своей.       В этот момент Кацуки подается ближе и задевает кончиком носа его голову. Ведет им по прядям, вдыхает так тихо. Изуку не верится, но он замирает. Его притягивают впритык настолько, что, кажется, он чувствует, как сердце Кацуки бьется. Вместе с ним все его шебутное, неловкое существование замирает тоже и оборачивается назад — там Кацуки прижимается грудью к его спине, вдыхает запах его волос, а затем трется о них щекой.       Большой, ласковый тигр.       Чуда не происходит, но Изуку понимает, что его оберегают. Его берегут. Тощий он или нет, со шрамами или без… Кацуки его бережет. Кацуки о нем все еще заботится.       Проходит много больше минуты, и уже даже смущенная улыбка успевает расцвести у Изуку на губах, как Кацуки, наконец, ему отвечает. Этот ответ Изуку уже не нужен, но он, словно самый вкусный и сладкий шарик мороженого — достается ему в подарок к первому.       — Ты… Ты красивее всего, что я когда-либо встречал.       Вот, что говорит Кацуки, а затем целует его за ухом. Изуку распахивает глаза так удивленно и весь сжимается, словно пытаясь уменьшиться вокруг своего горячего, гулко стучащего сердца. То переполнено ярким, красивым чувством.       Чувством, которое ему подарил этот грубый, наглый парень.       Жмурясь так, что начинают болеть веки, Изуку чувствует рвущиеся изнутри довольные, счастливые смешки и поэтому спрашивает до того, как те успевают прорвать плотину его выдержки:       — Даже гитары?       — Я не стану это повторять, несносный ты дудочник! И только попробуй начать меня этим шантажировать, ясно тебе?! Ты смотри, чего захотел! Это единоразовая акция, ясно, глупый?       Кацуки срывается и недовольно покрикивает да бурчит, но в его голосе слышится смущение — Изуку все-таки смеется. Он смеется, почти ухахатывается одновременно с тем, сплетаясь пальцами с чужими, сильными и теплыми. Эта подавленность растворяется, убегает прочь: она не любит смех и счастье.       Ведь именно это Изуку чувствует. Сверху, сквозь оставшиеся за спиной кроны светит солнце, и оно теплое. А позади Кацуки, который только что сделал ему самый настоящий комплимент — он тоже теплый и даже по-настоящему уютный.       — Хватит гоготать, зараза! Я сейчас заберу свои слова назад! Ну-ка, прекрати. Прекрати, кому говорю. Я ведь реально заберу их назад, ну!       Потянувшись вперед, Кацуки порывается куснуть его за ухо, но Изуку уворачивается и начинает быстро-быстро мотать головой. Он все еще смеется, все еще задыхается собственным счастьем, а через миг уже ошалело замирает. Сердце пытается вырваться из груди — его сердце не успевает среагировать также быстро и все еще теплится счастьем.       Большой палец Кацуки забирается под ткань рукава и гладит шероховатый шрам на тыльной стороне ладони. Он проходится по нему деловито и важно. А еще ужасно медленно.       Изуку лопочет немножко перепуганно с непривычки — никто никогда не касается его шрамов — и так тихо:       — Не… Не надо.       — Вот почему ты такой грустный всю дорогу был, да, дудочник? Загрузил себя, а потом шел и все думал, думал, думал… — Кацуки его словно и не слышит. Его палец касается все так же осторожно и мягко, но рука неожиданно тоже приходит в движение. Изуку весь каменный, неповоротливый. Шрамы все еще остаются для него самым интимным откровением. А Кацуки остается тем, кто с чужими откровениями считаться не привык уж точно. — Еще что есть? Я не хочу видеть твою грустную морду, она не подходит по цвету к твоей дуде, так что давай сейчас говори. Что еще.       Вначале Изуку сглатывает, а после прикрывает глаза. Перед ними хорошее, добротное и глубокое озеро, а на берегу маленькие-маленькие волны с маленькими-маленькими барашками — гарант безопасности. Гарант, который Изуку не подходит. Гарант, который пытается его обмануть.       Именно поэтому он вновь жмурится. Прекрасно чувствует Кацуки всем телом — он теплый. Его сильные ноги стоят по бокам, не давая сбежать, а его сильные руки разделились. Одна все еще обнимает вокруг живота, и это так трепетно, так осторожно и мягко: Изуку знает, что его пополам сломают с легкостью, если захотят, но ведь не хотят.       За-бо-тят-ся.       Вторая рука Кацуки наглая. Как он весь впрочем, только немного жестче — его пальцы уже медленно подтягивают рукав Изуку выше и оголяют кисть вместе с запястьем. Пока тот жмурится и боится пошевелиться. Пока дышит так тихо-тихо и осторожно.       Пытается наврать себе, что страшно и сомнительно, но ведь не страшно. И не сомнительно. Кацуки поистине какой-то волшебник или гений, потому что все то, из-за чего Изуку так тревожился уже, возможно, почти час, он разбил и выкинул за мгновение. Одной лишь фразой.       Просто взял и все вышвырнул.       В своем большинстве.       Пропал страх. Пропала поверхностная тревожность. Неловкость никуда не делась, потому что шрамы были компьютерной игрой совершенно иного уровня сложности — Изуку прекрасно знал, как меняются в лице ребята, когда их видят. И как отворачиваются, словно их вот-вот стошнит.       Но неловкость все равно была ничем в сравнении со всем остальным. Со всеми этими прикосновениями. Со всей близостью. Со всеми словами. И со всеми признаниями…       «Ты… Ты красивее всего, что я когда-либо встречал.»       Говоря это, Кацуки запнулся от смущения, но все равно сказал. Сказал так стойко и сильно — после того, как увидел его руки. И все равно сказал ведь!       Не мог же соврать.       — Ты… Ты сказал, — глаз Изуку не открывает. Впереди все еще эти мягкие, надежные волны и маленькие барашки, но он не может позволить им обмануть себя. Если вдруг Кацуки все же начнет кричать, Изуку хотя бы в барашках не разочаруется. Вот детская глупость. — что вы с Шото так каждый год…деретесь. Деретесь из-за…       — Да что ты вцепился этого придурка, я не пойму?! Мы же уже все решили, дудочник! Ты, блять!.. — Изуку начинает говорить, потому что ему кажется, что он должен быть храбрым под стать Кацуки, но ничего хорошего из этого не выходит. Парень вскидывается, раздраженно начинает повышать голос и даже браниться, а после… Просто неожиданно резко смолкает. И опускает голос до такого шепота, что у Изуку тут же мурашки по спине бегут от легкого, невесомого и далеко не хорошего предчувствия: — Подожди-ка… Подожди-ка, подожди-ка. Ты не договорил. Договаривай, ну. Договаривай, кому говорю. Не буду я на тебя орать, ладно, договаривай, дудочник. Из-за чего, я сказал, мы дрались?       Напряженные, требовательные нотки, и они с почти неощутимым давлением пробегают по нервам Изуку. Он распахивает глаза, сглатывает вновь и коротко дергается куда-то вперед — ничегошеньки не получается. Кацуки все еще крепко держит его, а теперь еще и раздвигает его пальцы в стороны своими, неумолимо и осторожно сплетаясь.       Не имея сил глаз оторвать от берега, Изуку слишком неожиданно понимает банальную, но крайне интересную вещь — ему не хочется останавливаться. Ему не хочется с концом лета встретить и конец общения с этим удивительным парнем. С этим удивительным музыкантом. С этим удивительным человеком. И дело даже не в ревности — ведь ревность это глупость и никак иначе — но все же Изуку немножко, а хочется быть избранным. В ряду всех тех, кто был летним увлечением, ему хочется выделиться. Выделиться и остаться намного дольше.       Или хотя бы на чуть-чуть.       Нельзя сказать, что осознание это его не расстраивает. Или не огорчает. Не злит точно, потому что в Изуку слишком много разных сомнений, чтобы хотя бы уметь злиться по-настоящему.       А Кацуки ведь подзуживает — он слишком пронырлив, просто непозволительно пронырлив — и все подталкивает к признанию:       — Ну же, дудочник. Дава-ай же-е. Я долго ждать не приучен, знаешь…       Вздрогнув, Изуку слишком поздно понимает, что его руку, его оголившуюся нагую кисть, тянут вверх, а остановить своего палача не успевает. Силу не прикладывает, все еще беспочвенно, но очевидно боясь возможного защемления нерва, если начнется борьба, и просто следит за этим медленным движение взглядом утопающего, который совсем не умеет плавать.       Не поворачивая голову слишком сильно, Изуку сдается в тот самый момент, когда парень касается губами костяшки указательного пальца. Его бережность вызывает у Изуку странно-сладкую тошноту, с которой бесполезно бороться. Много легче ей покориться.       Или просто сорваться.       — Ты сказал, что вы каждое лето за кого-то так деретесь! Вот что ты сказал! Сказал, что каждое лето вы с ним себе игрушку находите и играетесь, и вот. Я… Я не хочу. Не хочу, чтобы ты играл со мной, и… Тощий я или нет, это не важно совсем. Мне все равно, но… Я так не хочу! Ты очень грубый и…злишься часто. И кричишь громко. А дерешься…больно. И, — Изуку подтягивает плечи к голове и пальцами сжимает ладонь Кацуки, впиваясь в его плоть ногтями и даже не замечая этого. Он говорит быстро, сбито и изредка вскрикивает смешным, тоненьким голосом. Он действительно очень волнуется. И совсем не следит за языком. — и ладно. Это… Это все ерунда, ясно? Я… Мне с тобой хорошо и ты…очень классный, но я не… Я не хочу, чтобы оно было вот так! И… И спать я с… С тобой не буду! Вот.       Пока краска заливает лицо удушливой, почти болезненно-горячей волной, а сзади ответа так и не возникает, Изуку осторожно пытается выдернуть свою руку и вновь спрятать кисть и пальцы в растянутый рукав. Ему этого, конечно же, не удается. Уже через десяток секунд сзади раздается смех.       — Дудочник… Боже, дудочник… Ахахаха, ты где же… Ты где такой взялся-то, а? — Кацуки сотрясается всем телом, смеясь и вместе с тем будто бы незаметно — будто бы Изуку дурачок — прижимается еще теснее. Его губы вновь касаются волос Изуку, и парень улыбается ему в макушку, пытаясь отсмеяться. А затем глубоко так вдыхает. И выдыхает.       И Изуку выдыхает тоже. Он все еще настороженно ждет, но Кацуки выглядит слишком добродушным со своим смехом, со своим большим пальцем, которым поглаживает ладошку Изуку поверх шрамов, с другой своей рукой, которая обнимает Изуку за бок… Вот такой Кацуки ему уже откровенно нравится. Теперь уже румянцем покрываются и кончики ушей.       Неловко.       — Я имел в виду, что наша с придурком шуточная вражда началась до тебя и не из-за тебя. Ты бы видел какую мы битву едой в позапрошлом году устроили и как два года назад выкрасили все домики в разные цвета, соревнуясь, кто успеет покрасить больше. На последнем оставшемся только краской друг друга да землю вымазали, а как Полночь кричала, ууу… Жуть. — Кацуки вздыхает уже легче, но по голосу слышно, что ему все еще весело. В отличие от Изуку, который только и ждет одной лишь нужной фразы, которая его успокоит окончательно. Словно чувствуя, что именно ему нужно, парень говорит: — Такой херни, как с тобой, у меня еще не было. Раз уж тебе так важно это знать, скрывать не буду, а ты не устраивай истерик. «И спать я с тобой не буду». То же мне велика важность, я с тобой тоже не слишком-то трахаться собирался. — Кацуки пискливо пародирует его голос, затем смеется мягко, но не дает немного оскорбленному Изуку обернуться. И вставить ни слова не дает. Тут же продолжает: — И не потому что ты тощий, черт тебя побери. Хватит загоняться, ты не тощий и не страшный, и все с тобой дружат, завались уже. Но кроме всего этого прекрасного — ты мелкий, дудочник. Мелкий по годкам. А еще очевидный девственник. Вот поэтому…       — Кацу! Все, остановись, я понял! И никакой я не…девственник! — жмурясь и пытаясь прорваться со своим недовольством мимо чужого вскинувшегося вновь смеха, Изуку дергается изо всех сил. Но не столь усердно, как если бы действительно хотел вырваться и убежать. Ему слишком неловко и казалось бы хуже быть не может.       Может.       — Прям уж не девственник?       Шепнув ему на ухо иронично и насмешливо, Кацуки вновь касается губами костяшек пальцев, и Изуку тут же успокаивается. Вначале еще напрягается так сильно, смущенно, но когда через пару минут парень так больше ничего и не говорит, все-таки чуть выдыхает. Откашливается. Отворачивается.       И неловко жмется теснее.       Прикосновение чужих губ к столь отвратительной и мерзкой части его тела очень мягкие и осторожные. И очень-очень нежные. Удивительно даже.       Не проходит и десяти минут, как Изуку уже начинает возиться вновь на выделенном ему небольшом клочке песка. Он сдвигается, пересаживается в сильных объятьях, разворачиваясь к Кацуки боком, и приваливается к его груди плечом. Вздыхает так шумно, словно бы недовольно.       Лишь для виду.       — Я только сейчас понял, что ты меня только что впервые по имени назвал, а, дудочник. Как же так, как же так…       Кацуки рассматривает его мягко и совсем беззлобно. Хитрый прищур выглядит настолько красиво и завораживающе, что расслабившийся, притихший Изуку неожиданно понимает: хочется поцеловать его. Хотя бы немного. Хотя бы просто легонько поцеловать этого грубого, агрессивного и… И вообще.       Глянув в ответ, он поджимает губы чуть-чуть уперто, а затем тянется вперед и быстро клюет парня в щеку. Тот замирает настолько удивленный, что ни моргнуть, ни удержать руку Изуку не может, когда тот ее выдергивает. Затем накидывает обеими себе на голову капюшон и тянет его низко-низко, а пальцы в рукавах прячет.       Смущенно.       Самому Кацуки удается двинуться далеко не сразу, но больше он ничего не делает. Обнимает Изуку обеими руками, укладывая замок из пальцев у того на бедре и, коснувшись губами капюшона, шепчет негромко:       — Делай так почаще, ладно.       Ему не стыдно и не неловко, но скулы все равно немного печет. Пока в это же время Изуку с полностью горящим лицом прячется под капюшоном и коротко из-под него угукает. Складываться в нормальные слова мысли просто отказываются. ~~~
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.