ID работы: 6050130

Лето с привкусом мелодии флейты

Слэш
PG-13
Завершён
106
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
141 страница, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
106 Нравится 65 Отзывы 42 В сборник Скачать

Часть 9

Настройки текста
~~~       — Так, а теперь все малыши расходятся по домикам! Комендантский час никто не отменял, завтра по утру не забудьте проверить свои вещи. Сразу после завтрака автобусы и ваши родители уже будут ждать вас у ворот. Спасибо за смену! — поднявшись с широкого бревна, Полночь пару раз хлопает в ладони, привлекая всеобщее внимание и отправляет всю мелочь по домикам. Почти одновременно с ней поднимаются и несколько других вожатых: они включат фонарики, называют номера домиков и подзывают к себе ребят, чтобы проводить их. Малышня уже позевывает, согласно кивает, пускай на лицах все ещё виднеются довольные улыбки от костра, разведённого по случаю закрытия смены, на котором им разрешили посидеть.       Кацуки только фыркает смешливо, оглядывает сброд будущих средненьких музыкантов, которые начинают толпиться у брёвен и чуть ли под ноги друг другу не лезут. Себе он не врет, конечно — высматривает дудочника. Тот, будто желая быть замеченным, попадается ему на глаза почти сразу. Он уже поднялся, как раз оттряхивает джинсы сзади, от какой-то древесной трухи, похоже, и явно собирается сваливать прочь вместе с остальными. Такой расклад Кацуки отнюдь не устраивает.       — Э, дудочник! Сюда иди, — окрикнув пацана достаточно громко, Кацуки вдобавок машет ему рукой. Джиро, сидящая справа только звучно глаза закатывает, — Кацуки это ее движение не видит, но слышит вздох да чувствует его всей кожей, — но решает промолчать. А дудочник подпрыгивает от неожиданности прямо на месте, тут же оглядывается, находит его глазами. И улыбается во весь рот.       В последнюю неделю он делает так с завидной регулярностью: каждый раз, когда оборачивается к Кацуки или отзывается на его окрик. И Кацуки это нравится почти что до тошноты. То, как дудочник улыбается ему. Снова. И снова. И снова.       Вся их последняя неделя искрится в его сознании яркими, забавными воспоминаниями и неутомимым желанием забрать себе, наконец, поцелуй. Поцелуй этого мелкого, неловкого дудочника. Только желание реализовать оказывается много сложнее — то народу вокруг слишком много, то момент неподходящий, — и поэтому Кацуки развлекает себя мечтами да фантазиями. Он ждет каждый новый день, исправно провожает дудочника до домика после ужина, исправно просиживает часы напролёт, пока тот занимается в своем шестом домике и дудит в свою дуду без устали.       Где-то на краю сознания держится тот момент их единения, что случился на берегу озера — он до черта похож на концерт по случаю открытия смены, и отделаться от этого мысли Кацуки оказывается не в силах. Хотя, не то чтобы он сильно старается. Ему нравится вспоминать тот смех дудочника, нравится вспоминать, как его руки, покрытые шрамами, что жирафы пятнами, теплеют и становятся мягче под его, Кацуки, пальцами. И в конце дудочник шепчет ему мелкое, твёрдое и мягкое одновременно:       — Спасибо, Кацу, — а Кацуки уже даже не ругается на себя, что так ничего ответить тогда и не смог. Но каждый раз, как вспоминает, внутри все переворачивается, закручивается и становится очень и очень хорошо. Ему нравится быть героем для дудочника. Эту регалию он собирается нести с гордостью будущий век.       Пока дудочник уже несется к нему и несёт ему свои широкую, радостную улыбку. Он заспанным не выглядит вовсе — Кацуки уверен, Кацуки следил за ним весь вечер, — и даже ни о единую шишку не спотыкается. Только, уже подойдя и покосившись на место на бревне рядом Кацуки, по которому тот как раз похлопывает ладонью, приглашая, сказать что-либо так и не успевает. За него говорит Полночь, внимательно следящая за всеми карапузами, уже разбредающимися прочь, следом за вожатыми:       — Кацуки. Малыши уже расходятся по домикам. Время, — кивнув на свое запястье, она сурово поджимает губы, как делает всегда, когда дело касается исполнения ее прямых обязанностей. А Кацуки только морщится мимолетно, еле сдерживается, чтобы язык ей не показать. Не желая подбивать клинья к ее авторитету, он бросает только твёрдое, уверенное:       — Под мою ответственность, Полночь. На полчаса, — и никогда он не расскажет ей ни о походах в магазин, ни о прогулках по лесу на тихом часу, ни о том, как дудочник нахер чуть не потонул в озере. О чем-то из этого Полночь, быть может, и сама догадывается, но сейчас только прищуривается, медлит недолго. Она обдумывает его слова, проходится по нему внимательным взглядом. Кацуки не ждёт ее решения с замиранием сердца, понимая, что если она откажет дудочнику в праве остаться, он просто уйдёт вместе с ним. Это будет, конечно, не так интересно, как засесть у костра ещё на добрые полчаса, — как минимум, если Полночь чутка позабудет о времени, то и того больше, — но все же лучше, чем ничего вовсе.       Потому что лето кончилось. И завтрашним утром у него уже не будет свободного времени, чтобы все безраздельно отдать его дудочнику. Поэтому упускать этот вечер Кацуки не станет уж точно.       — Под твою ответственность, — Полночь все же кивает согласно, а после отворачивается в другую сторону, вновь принимаясь сгонять малышей в стайки и группки. Дудочник, так и замерший перед Кацуки, перетаптывается на месте, оглядывается к ней пару раз. Дважды упрашивать его, правда, не приходится. Он все-таки садится на бревно рядом с Кацуки сам, подвигается к нему ближе, жмётся бедром к бедру и тут же тянет кофту на кончики пальцев. Кофта, что на нем, принадлежит Кацуки, и тот никогда не произнесёт этого вслух, но ему ахринеть как сильно нравится, как дудочник выглядит в его вещах.       Потому что выглядит его.       — У тебя… У тебя не будет проблем? Я могу пойти, ну, — кивнув куда-то в сторону своих уходящих с вожатым друзей, дудочник поднимает к нему глаза. На мгновение Кацуки проигрывает ему с полным осознанием того, что проиграл ещё три недели назад, на том злополучном, счастливом концерте. Потому что у дудочника в глазах отражаются блики костра, и если бы вокруг них никого вообще не было, Кацуки бы точно поцеловал его. Даже спросил бы заранее, выдавил бы из себя какой-то сумбурный шёпот просьбой, а после поцеловал бы и…       — Ты остаёшься. Мы уже все решили, — чувствуя, как по плечам бегут мурашки, Кацуки дергает одним, будто отмахивается, а после отворачивается. Дудочник шепчет что-то довольное, согласное и неожиданно, но так приятно, тепло, жмётся ещё ближе, прижимается плечом к плечу. Тут же откашливается коротко, засмущавшись.       Кацуки только усмехается самодовольно и держится. Не держался бы, точно лыбиться бы начал, как истинный придурок, но пока что держится и руки при себе держит. Чтобы разойтись, малышам требуется чуть меньше десяти минут, а после Эйдж, наконец, притаскивает ему гитару. Идущий следом за ним Денки несёт ящик слабо алкогольного пива и тут же получает грозный взгляд от Полночи. Та негодует сильно минут пять, говорит о начальстве, которое ее уволить может, если узнает. Никто из них уже не реагирует, зная прекрасно, что она не сильно то и против, а у костра остались только достаточно взрослые ребята, которым уже почти и можно, за которых уже почти можно и не трястись так уж сильно.       — Я не… Я не думаю, что я буду тут к месту. Я не пью и вообще… — пока все постепенно растаскивают себе баночки пива, дудочник неожиданно тянет Кацуки за предплечье и бормочет еле-еле слышно на своём дудочном языке. Подняв к нему глаза от настраиваемой гитары, Кацуки не успевает даже подумать об ответе, не успевает ничего вовсе. Его разум выталкивает слова наружу мгновенно, заставляя его сказать:       — Останься ради меня. Они не будут буянить. Если что, мы уйдём, — встретившись с дудочником взглядом, Кацуки говорит, говорит, говорит, и мысленно умирает от того, как его выламывает его же собственными словами. Они, мягкие, спокойные и просящие, для него позволительны, когда дело касается дудочника, но не на глазах у других людей уж точно.       Потому что только услышав их Джиро давится первым глотком пива и закашливается, а Полночь, собиравшаяся кому-то отдать последние поручения, так и стопорится на середине фразы. Хорошо ещё, что гул других голосов не смолкает до давящей тишины, потому что случись это, Кацуки даже предположить не может, как он взбесился бы. Будто в его словах было что-то странное.       Только оно там, конечно же, было — эта немыслимая, недоступная ему мягкость, которой он обучился за прошедшие три недели была крепче любой его злобы и брани. Ее никто бы не сломил, но сам Кацуки ещё не был настолько уверен в ней, — как в себе самом например, — чтобы отказаться от потребности эту мягкость в себе защищать.       — Хорошо, Кацу. Я останусь, — дудочник улыбается мягко, довольно и как-то по-дурацки сладко. И Кацуки не знает других людей, которые умели бы так улыбаться. Он бросает ему лишь единый взгляд, хмыкает себе под нос довольно, а после возвращает своё внимание к гитаре. Он игнорирует молчание Полночи и Джиро, пытающуюся откашляться, пока они обе не возвращаются к своими делам. Это происходит на удивление быстро и никто к нему не лезет даже, ни единым словом. Им определенно везёт, всем этим людям вокруг них, что явно выиграли интеллектуальную генетическую лотерею и решили не бросаться колкостями.       Не проходит и десятка минут, как все старшие, наконец, рассаживаются, по другую сторону от дудочника садится Момо, — Кацуки в эту хуйню не лез, но уже было понятно, что Денки, сидящий сейчас рядом с Эйджем, отказал ей в приглашении тусить на костре вместе, — а Полночь выбирает себе место где-то напротив, через костёр. Чувствуя на себе ее взгляд, Кацуки, вместо того, чтобы зыркнуть в ответ, прислушивается к негромкому разговору, который заводит эта мымра. Она спрашивает у дудочника про новый учебный год в Джульярдской школе, про курсы, которые дудочник будет посещать там, помимо базового школьного обучения. А дудочник отвечает ей неожиданно увлечённо, рассказывает про щекастую, с которой в новом году у него будут общие занятия.       Изнутри Кацуки зудит очень упёртое, настойчивое желание обнять дудочника за бок и подвинуть ближе к себе, пускай тот и так уже сидит впритык. Но Кацуки все равно хочется. Отвлечь его, прервать разговор, заявить свое право… Момо не претендует явно, — пусть только попробует, — а ему все равно хочется до сжимающихся твёрдо зубов. Желание его, правда, удовлетворено не оказывается, потому что быть одним из этих навязчивых, вездесущих придурков, которые не умеют спокойно ухаживать и ждать своего часа, ему очень сильно не хочется. Неожиданно, впрочем, от этого внутреннего зуда его спасает Полночь. Она просит его сыграть одну из уже полюбившихся им всем песен закрытия смены, и Кацуки тут же берет первый аккорд. Он очень верит, что со стороны не видно, как сильно ему хочется побыстрее Момо заткнуть.       Та, к счастью и к собственной безопасности, затыкается сама. Кацуки перебирает струны пальцами, сменяет аккорды. Полночь берет слово первой и начинает петь в самый нужный момент, а следом за ней подтягиваются и другие. Их песня разносится по темному сосновому лесу, разучиваясь водоворотом спокойствия и тихой, вечерней радости. Сам Кацуки не поёт. То и дело он косится на дудочника, расслабленно прикрывшего глаза, покачивающегося из сторону в сторону и шепчущего неслышно слова. В том, что он знает песню, Кацуки отчего-то не сомневается, но смотрит лишь на его лицо, покрытое бликами пламени костра и чрезвычайно умиротворенное. Смотреть на такого дудочника Кацуки нравится просто немыслимо. Его хочется обнять, подхватить на руки и прижать к себе крепко-крепко, только бы вжать его куда-то в собственное тело, спрятать его в себе и оставить у собственного сердца навсегда-навсегда.       Вслух он признаваться в этом, конечно же, не станет. Никогда.       Выделенные им Полночью полчаса пролетают слишком быстро и искрометно. Под звук сгорающих брёвнышек, песен, что сменяют одна другую, и негромкую болтовню Денки, что постоянно стремится что-то чрезвычайно важное сказать Эйджу. Он выглядит очень и очень довольным последнюю неделю и как-то так мерзко светится, будто электрическая лампочка, но Кацуки ничего об этом не говорит. Потому что видит и Эйджа — тот выглядит последние дни каким-то чрезвычайно серьезным, собранным и очень крепким, крепче, чем обычно. Эта метаморфоза чрезвычайно не удивляет, как, впрочем, и то, что каждое утро, выбираясь на раннюю пробежку, Кацуки видит их обоих, спящих в одной кровати. К счастью, при нем они не трахаются и вообще стараются сильно не фонить этими своими романтическими штуками. И все равно по утрам спят в одной постели, пускай с вечера и ложатся в разные. Кацуки не сильно есть до этого дело, но тот факт, что они больше не срутся, как было с недели две или полторы назад, ему нравится. Его друзья в порядке — вот что действительно важно для него. А все остальное прибавится само.       Да и сам он вроде как тоже — в этом странном, хаотичном и ужасно влюблённом порядке. Изнутри ничего уже не возмущается неистово, как это мелкий дудочник посмел украсть его сердце, и удивление не ездит ему по мозгам. Все пространство его переживаний успокаивается, утихомиривается и наступает неспешный штиль. В таком штиле Кацуки ещё не бывал столь долго, но тут ему определенно нравится. Особенно когда дудочник улыбается так лучисто, слишком приторно сладко, а все равно приятно — потому что улыбается именно ему.       Ему и никому больше.       Полчаса сходят на нет слишком быстро. Полночь им, правда, ни о чем не напоминает. Может и собирается, но явно не успевает. Потому что дудочник давит первый зевок, прячет его. Кацуки все равно видит. И только доиграв последнюю песню, поднимается с места. Он отдает гитару Мику, забирает у него один из фонариков, а после зовёт дудочника за собой следом. Куда-то в спину Полночь кричит ему вопрос о том, вернётся ли он, а Кацуки только фыркает. И бросает в ответ:       — В следующий раз.       Джиро все-таки не удерживается и свистит ему вслед, а следом смеется Денки. И Полночь, кажется, смеется тоже. Кацуки не оборачивается к ним. Он включает фонарик, еле заметным движением задевает руку идущего рядом дудочника, а тот неожиданно берет его за руку сам. Они ещё не успели отойти слишком далеко от костра, но дудочник все равно берет его за руку сам. И смущённо отворачивается, вновь пряча короткий зевок.       У Кацуки не находится слов для него. Они все вымирают в нем, будто те самые динозавры, оставляя за собой лишь ощущению чужой тёплой ладони в его собственной и тихого шороха еловых иголок да шишек под ногами. Где-то впереди по земле скачет большой кругляш света, отсылаемый вперёд фонариком. Дудочник тоже молчит. Недолго правда, до середины пути, быть может.       — Хорошее лето получилось… Спасибо тебе, Кацу, — обернувшись к нему быстрым, легким движением, дудочник заглядывает ему в глаза и вновь улыбается. В его словах звучит радость, но вместе с ней и ещё кое-что, очень и очень умело прячущееся где-то на глубине. Кацуки слышит это, точно слышит, только распознать не успевает. Дудочник отворачивается слишком быстро и явно не ждёт какого-то ответа. Впрочем, ответа у Кацуки для него так и не находится. А все его мысли устремляются куда-то вперёд, в то будущее, о котором он очень сильно не желал думать последние несколько дней.       Потому что их лето уже закончилось. И когда они встретятся в следующий раз… У этой мысли не было продолжения и обдумывать ее не хотелось. Последнюю неделю все казалось таким простым, а сейчас Кацуки чувствует будто в стеклянную стену упирается. Дудочник отворачивается, вновь скрывая что-то в глубине своего дудочного сердца, и говорить явно не собирается. А может и собирается, может быть просто набирается храбрости. Кацуки поджимает губы и крепче сжимает его ладонь, но так ничего и не отвечает. Где-то в кармане его джинс лежит припасенная ещё после ужина ручка и разрядившийся в ноль мобильник. Зарядить его времени совсем не было, со всей этой суматохой, связанной с костром и закрытием смены, и поэтому, уже выходя из домика в сторону кострища, он только и успел, что подхватить со стола какую-то ручку. Мимолетно подумал ещё, какая бездарная глупость, ведь у дудочника обязан быть телефон и все такое прочее, а все равно взял ее. Потому что, быть может, уже знал дудочника достаточно хорошо.       Они доходят до домика дудочника в молчании. Над дверью входа висит уже зажегшийся электрический фонарь и тот, небольшой фонарик, что Кацуки держит в ладони, тут же гаснет по желанию его улёгшегося на кнопке пальца. Дудочник преодолевает единственную ступень порога, забирается на невысокое крыльцо. Уходить совершенно точно не торопится, оглядывается только, так, будто бы вообще случайно здесь оказался. Кацуки оглядывается тоже и на месте перетаптывается — эта собственная нерасторопность вызывает в нем легкое, искрометное раздражение и тут же заставляет все-таки вытащить язык откуда-то из задницы. Сделав шаг вперёд и замерев перед дудочником, Кацуки говорит:       — Если я… Если я дам тебе свой номер, ты позвонишь мне завтра, как вернёшься домой? — его собственное сердце мелочно вздрагивает, покрывается мурашками, а дудочник замирает всем собой. Уже глядит ему в глаза, но все равно замирает, хватается пальцами одной руки за пальцы другой. Его лицо заливает румянец и смущенная, очень довольная улыбка. Кацуки смотрит на него и не может насмотреться, чувствуя одновременно с этим, как где-то на затылке у него короткие волоски встают дыбом. До того, как дудочник все-таки отвечает ему, осознание продолжения, которое будет у них, затапливает Кацуки какой-то самодовольной, немыслимой радостью.       — Конечно, только… — дудочник чуть смущённо жмет плечами и вытаскивает из кармана телефон. Он крути его несколько мгновений в пальцах, а после немного смешливо говорит: — Я забыл поставить его на зарядку вчера вечером и он разрядился. Может быть лучше…       — Ну, конечно, кто бы сомневался. Как настоящий дудочник, ты только о своей дуде и думаешь, — Кацуки, только заметив выключенный телефон в его руках, фыркает смешливо и даже не дослушивает. Потянувшись к карману, он вытаскивает из него обычную шариковую ручку. Говорит, протягивая другую руку к дудочнику: — Ладонь давай, я напишу.       — Оу… — успев вернуть телефон в карман, дудочник опускает глаза к ручке, моргает пару раз удивленно. То, что происходит дальше, Кацуки после будет обдумывать, прокручивать в собственной голове ещё несколько недель. Он будет искать подвох, будет преследовать правду, что призраком будет наматывать от него круги по его же сознанию. Но в тот миг его лишь пронзает чужой живостью и какой-то новой, пока что редко мелькающей частью личности дудочника. Потому что тот улыбается так хитро, широко, и говорит: — А ты подготовился, да, Кацу?       — Ой, заткнись, — потянувшись вперёд и только губы поджав как-то сурово, чтобы спрятать все своё смущение, Кацуки подхватывает чужую ладонь уверенным, мягким движением пальцев. Та раскрывается для него тут же, светлая, небольшая, и нежная-нежная кожа принимает на себя синие чернила. Кацуки записывает номер своего телефона на чужой ладони сосредоточенно и чувствует, как где-то в груди колотится его сердце отбивая ритм несуществующей ещё песни. Песни о том, что конец этого лета на самом деле никогда не наступит, что лето это будет длится вечно и вечно будет хранить в себе привкус мелодии флейты дудочника.       Дудочника, который уже его. И теперь будет его всегда.       Пока он пишет, дудочник отмалчивается несколько секунд. Вдыхает поглубже, перетаптывается на месте в своих привычных алых кедах. Он набирается храбрости точно, только Кацуки, слишком занятый собственной тахикардией, — он явно болен пожизненно и неизлечимо, он явно уже болен этим мелким, смущенным дудочником, — не замечает этого. Лишь слышит негромкое, неожиданно твёрдое:       — Я кажется случайно влюбился в тебя, представляешь? Совсем ненарочно, — дудочник говорит это, почти шепчет и замирает весь. Кацуки выводит последний завиток крайней цифры на его коже, только глаз поднять к нему не может ещё секунды три. Внутри него всё замирает, чтобы тут же взорваться каким-то немыслимым клубком переживаний и чувств. И в горле пересыхает — наглость дудочника бьет его собственную, врожденную, так, будто бы на самом деле, где-то там, на более тонких уровнях, незаметных, невидимых, они на равных.       Всегда были.       И всегда будут.       — Можно… Можно поцеловать тебя? — его глотка скрипит сухостью удивления и желанием, устремленностью, когда Кацуки вскидывает глаза к лицу дудочника. Тот только кивает как-то быстро, смущённо, и тут же глаза отводит в сторону. Он нервничает. Беспокоится и боится. Кацуки пихает ручку куда-то в карман джинсов, а следом, на том же движении, неожиданно плавном, неторопливом, но и неумолимом тоже, поднимает руки к его лицу. И дудочник замирает. Со своими тёплыми, веснушчатыми щеками, со своим мелким курносым носом и большими зелёными глазами, которые Кацуки боготворил бы, если бы был верующим. И секунды не исходит, как дудочник все-таки возвращает свой взгляд назад, туда, где ему самое место — Кацуки желает, чтобы дудочник смотрел лишь на него и лишь ему улыбался. Отсюда и до вечности, бесконечной, неисчислимой, немыслимой. Только изнутри что-то подёргивает: ненасытное чудовище, живущее в глубине, требует больше, требует слышать. И Кацуки шепчет, уже потянувшись, уже приблизив своё лицо к чужому почти в плотную: — Скажи мне «да», ну же, дудочник…       — Да, — дудочник откликается тут же, хватает за его толстовку где-то на боках пальцами. Кацуки видит, как у него дрожат ресницы, когда он закрывает глаза. Эта их дрожь и их сладость — они становятся последним, что он видит. Потому что закрывает глаза и сам, пока губы касаются губ дудочника. И это вкусно, немыслимо просто. Кацуки чувствует себя так, будто никогда до этого не целовался вовсе. Кацуки чувствует себя, чувствует, как дудочник вздрагивает мелко, и тут же подступает ближе. И вся эта его дудочная храбрость, вся эта его дудочная хрупкость… Кацуки мысленно матерится и орет в сумасшедшем диапазоне собственного разума, потому что у дудочника тёплые, мягкие губы, потому что он подступает ближе, а еще потому что сдержаться и не сгрести его в охапку кажется просто немыслимым по тяжести усилием. И все равно Кацуки справляется.       Он желает быть героем для этого мелкого, неловкого дудочника. И он будет.       Мгновение затягивается, только никто из них так и не двигается. Кацуки ждёт, не сильно понимая, чего именно — понимание настигает его в тот миг, когда дудочник выдыхает носом. И расслабляется. Его губы двигаются первыми, и Кацуки откликается на это движение тут же. Он забирает себе инициативу, ведёт уверенно и неспешно. Углублять поцелуя не хочется, весь его разум затягивает привкусом мелодии флейты, будто клейкой, разросшейся жвачкой. И пальцы тают сами собой, делая прикосновения мягче, трепетней. Это ужасно — Кацуки позаботится о том, чтобы никто и никогда не увидел его таким. Чтобы никто и никогда не увидел, на что он может быть способен.       Потому что это — исключительно. Потому что это — принадлежит только дудочнику.       Дудочнику, который шумно дышит носом, пытается подстроиться под движения его собственных губ и хватается пальцами за его толстовку на боках. Он не умеет целоваться до отвратительного, он буквально ужасен, а Кацуки хочется только грубо рассмеяться с себя самого — в груди все скачет, и бесится, и он тает банально, нелепо от самого факта.       Он целует дудочника. И тот не отталкивает его. Не убегает. Не ругается. И не грустит. У него на ладони тавро телефонного номера Кацуки — оно навечно теперь является тавро принадлежности. И ничего не закончилось. И все продолжается. Кацуки поглаживает его большими пальцами по скулам, тянется одну руку чуть дальше, к уху и к мягким прядям волос. А дудочник вздыхает как-то влюблённо неожиданно, и Кацуки все же не удерживается. Оторвавшись от него, быть может, слишком резким движением, он хватает его в охапку и прижимает к себе. И жмурится просто неистово, до сумасшествия. А окаменевший на мгновения дудочник тихо-тихо смеется — точно с него, но Кацуки совсем не зло в этом моменте. Он только жмурится, обеими руками вжимая дудочника в свою грудь. Его макушка мягким облаком ощущается где-то под подбородком. И Кацуки говорит, не успевая даже обдумать собственных слов:       — Останься со мной на ночь. Просто так. Останься, дудочник, — эти слова вылетают из его рта случайным, переволнованным шепотом. И в груди поднимается волна, убийственная, сумасшедшая, нежности. Чтобы просто держать за руку, и не отпускать, и целовать, целовать, целовать. Притворяться больше не мыслимо да и врать уже некому. Рядом только дудочник, а лгать тому — истинно кощунственное занятие. И Кацуки не лжёт. Он только обнимает крепко-крепко, опускает лицо куда-то дудочнику в макушку. От того пахнет костром и шампунем «для примерных мальчиков», а Кацуки все равно вдыхает до предельного наполнения лёгких. И шепчет: — Я не желаю отпускать тебя так скоро.       — А я… Я не хочу уходить, Кацу, — дудочник откликается, наконец. И он согласен, на все-все согласен, похоже. Самое главное пусть останется рядом навсегда, остальное Кацуки не интересует. Еле-еле разлепив зажмуренные глаза, Кацуки шепчет:       — Хорошо, — а после вновь обнимает его лицо ладонями и целует со всей нежностью, с которой может. Он никогда не знал, что в нем она есть и что в нем ее настолько много, но теперь знает. И никому другому отдавать ее точно не собирается.       Только этому мелкому, смущенному дудочнику, что целует его в ответ и, кажется, смеется куда-то ему в губы. В моменте Кацуки ловит себя на мысли о том, что чувствует счастье, когда слышит, как дудочник смеется. ~~~       У Кацуки очень тёплые руки. Изуку уже знает, что они очень сильные, и крепкие, и напористые, и знает даже, что они тёплые, но на тихом часу, что они проводят на берегу озера, он будто бы знакомится с ними по новому. С этими тёплыми-тёплыми и необычайно мягкими руками. Как так получается Изуку совершенно точно не понимает, но руки Кацуки хранят в себе странную нежность, которая им будто бы совсем не к лицу. Может быть и да, но Изуку не сильно хорошо разбирается в моде и стилях. Чувствует лишь только, как удивление перекатывается где-то у него внутри, когда Кацуки берет его локоть в свои ладони и большими пальцами давит на мышцы.       Это случается совершенно безболезненно и аккуратно. Ни у кого никогда так не получалось. Ни у медсестёр, к которым Изуку ходил на процедуры, ни у его мамы, когда она делала ему массаж рук раньше, ни даже у него самого, пытающегося помочь себе самостоятельно. А у Кацуки получается. Он тратит десятки минут, сосредоточенно, внимательно и невероятно бережно, на то, чтобы вернуть ему, Изуку, возможность не просто сжать пальцы кулак, а по-настоящему двигать обеими руками и не бояться резкой вспышки боли.       В тот миг, растянувшийся на долгий час, в тот миг на берегу озера, Изуку понимает точно и бесповоротно — он ужасающе неловко влюбился. Очень сильно и по-настоящему влюбился в этого грубого матершинника и разбойника, в этого парня с немыслимо нежными руками и обворожительной усмешкой. Это понимание в моменте вызывает у него смех и какое-то невероятное счастье, только по собственной глупости или из какого-то дурного страха он отмалчивается. Он ходит по лагерю, занимается своими делами, проводит время с Кацуки всю последнюю неделю и сживается с этим чувством.       Сживается и молчит. А Кацуки выглядит чрезвычайно довольным и с каждым днём становится будто красивее. Изуку сомневается, что он действительно как-то меняется внешне, но каждый новый раз, как смотрит на него, понимает — взгляд оторвать становится все сложнее.       Особенно, когда Кацуки глядит в ответ. И усмехается.       У Кацуки очень тёплые руки. Изуку ощущает это в полной мере вновь в тот миг, когда Кацуки обнимает его ладонями за щеки. Солнце давно уже село и по земле вот-вот начнётся стелиться полуночный туман, а ему под рукава уже забирается вечерний холод. Но руки у Кацуки тёплые, и Изуку немыслимо хочется прижаться к нему ближе. Он не успевает. Соглашается на всё, но лишь на поцелуй, а прижаться не успевает.       Кацуки целует его. Где-то на ладони почти огнём горит номер его телефона и понимание — всё по-настоящему. Это ему, Изуку, не приснилось, не привиделось. Все правда по-настоящему. И когда они вернутся в Нью-Йорк, Изуку обязательно позвонит. Позвонит и пригласит Кацуки на прогулку в небольшой парк, что находится неподалёку от его дома. Там всегда много уток в начале осени и Кацуки точно скажет, что это ужасающе скучное место, а потом отвернётся, пряча будто бы неловкость. Изуку не уверен, что будет именно так, но ему кажется, что так все и сложится. Ему нравится об этом думать.       Жаль, долго думать не удается.       Кацуки касается его губ своими, и внутри Изуку тут же дергается что-то восторгом, и страхом, и волнением, и удовольствием. Он не может ни двинуться, ни засмеяться, ни закричать, а только руку уже протянул, уже схватился за толстовку Кацуки этим движением искренности, движением требующим опоры, требующим безопасности и мягкости. Изуку не знает, умеет ли Кацуки читать по движениям, но чувствует, что он не двигается. Он замирает вот так, коснувшись его губ своими, и долгие, слишком долгие секунды, минуты, часы Изуку слышит только громкий бой своего спешно куда-то бегущего сердца. Только чем больше веков проходит, тем медленнее убегает прочь его сердце, и Изуку вдыхает глубже. Он вдыхает, делает первое, странно неловкое движение губами.       Это оказывается очень приятно и даже — глупость, конечно, — вкусно. Он никогда-никогда не скажет этого вслух уж точно, но ему правда оказывается неожиданно вкусно. Потому что Кацуки совершенно никуда не торопится. Его губы, мягкие и тоже тёплые, такие же тёплые, как его руки, движутся уверенно и спокойно. Изуку покоряется им слишком быстро, мысленно помахивая белым флагом и сдаваясь насовсем, навсегда.       А после Кацуки просит его остаться. Изуку не уверен даже, что глаза может открыть, настолько у него неожиданно принимается кружиться голова. И воздуха будто бы не хватает, а будто бы его и вовсе слишком много, и слишком хорошо ему становится неожиданно. В тот миг, когда тёплый-тёплый Кацуки сгребает его в объятья, чуть приподнимает над землей, вряд ли это даже замечая, Изуку становится так хорошо, как давным-давно уже не было. Последние лет пять уж точно, с того самого дня, в котором Шигараки… О Шигараки думать совершенно не хочется и Изуку опускает эту мысль прочь и дальше, пока Кацуки просит его так, как никогда раньше не просил. И признается, кажется, в чем-то более важном, чем обычное «ты мне нравишься» или «я тебя полюбил». Кацуки не желает расставаться с ним, и от этих слов сердце Изуку замирает уж точно. Оно замирает, чтобы обернуться тут же и побежать назад, туда, где сердце Кацуки бьется так крепко, и сильно, и немного грубо, и очень самодовольно.       А Изуку шепчет и откликается собственной правдой, собственным откровением — он не желает уходить. Он не желает прощаться. Он не желает, чтобы это заканчивалось. И Кацуки принимает это, вновь целуя его неожиданно, но совсем не напористо. Быть может, первый поцелуй должен быть каким-то иным, — Изуку не сильно-то хорошо разбирается и в этом тоже, — но ему нравится до мелко дрожащих коленей. Ему нравится, как Кацуки касается прядей его волосы, как указательным пальцем гладит где-то за ухом. На мгновения Изуку чувствует себя залюбленным до самых глубин маленьким щенком и вместе с тем чувствует себя немыслимо большим, немыслимо сильным.       Кацуки, уже оторвавшись от его губ вновь, целует его куда-то в висок и шепчет, тихо-тихо, но Изуку все равно слышит. Ему хочется рассмеяться, ему хочется хохотать, и танцевать, и прыгать, пока земная твердь не разрушится под ним, когда Кацуки бормочет:       — Я готов поверить в богов, потому что такого, как ты, могли создать лишь они, — и это странный, новый, незнакомый, но очень и очень трепетный комплимент. Изуку улыбается, жмурится смущённо и довольно одновременно. А Кацуки только обнимает его ладонь своей, достает из кармана фонарик. Он не говорит ничего больше, пока они вновь бредут через лес уверенным, но совершенно никуда не торопящимся шагом. До домика Кацуки идти оказывается чуть дольше, чем от костра до домика самого Изуку. И тот успевает подумать даже, как это они собираются ложиться спать вместе, если там будут Денки и Эйджиро. Это верно будет ужасно неловко, слишком неловко, вот о чем волнительно думает Изуку по пути.       А после поднимает глаза к лицу Кацуки. Ему становится спокойнее за мгновения и какое-то приятное доверие теплится внутри от другой, твердой, крепкой-крепко мысли: Кацуки о нем позаботится.       Там, где у Изуку не получится, там, где Изуку будет слишком некомфортно… Кацуки не оставит его. Точно-точно не оставит.       — Раньше полуночи они не припрутся точно. Денки опять разнесёт от пива и в итоге хорошо ещё будет, если он в лесу к чертям не заблудится. Прошлым летом мы его полтора часа искали с фонариками. Не поверишь, где нашли, — Кацуки отпускает его ладонь только на пороге своего домика. Ещё и говорить начинает так, будто умеет слышать мысли если не всех людей, то самого Изуку точно. Первым делом он выключает фонарик, после вытаскивает ключ из-под коврика. Только сейчас Изуку замечает его на входе. Мелкий ворсистый коврик выглядит неожиданно, — у других жилых домиков таких нет точно, — но забавно. На коврике изображен большой, карикатурно пугающий бульдог и подпись-предупреждение о том, что внутри находится злая собака.       Изуку только давит быстрый смех в кулаке, тут же прошмыгивает мимо Кацуки в приоткрытую для него дверь. Как он мог не заметить этого коврика, явно уложенного под дверью домика Кацуки каламбура ради, раньше, Изуку не знает совершенно. Ещё не может спрятать улыбки. Чтобы только остаться хоть чуть-чуть незамеченным Кацуки, он спрашивает негромко:       — Где? Ну, нашли…       — Да дрых он, блять. Мало того, не в своей кровати, а в моей. Ещё и слюнями всю подушку залил, — бросив ключ назад под коврик, Кацуки другой рукой быстро хлопает по выключателю в прихожей и тоже проходит внутрь. Дверную ручку, стоит только двери закрыться, он приподнимает вверх. Изуку слышит, как щёлкает механизм замка, запирая их обоих внутри. Слышит и все равно не удерживается, не может отвлечься на этот звук, ни от забавного коврика, ни от истории Кацуки. Он начинает смеяться, как только Кацуки оборачивается к нему с этим выражением, очень и очень строгим и недовольным выражением, что прилипло к его лицу.       — Какой… Ахахаха… Какой ужас… — Изуку жмурится, качает головой, еле-еле выговаривая слова сквозь смех, но все равно пополам сгибается, обнимает себя за живот ладонями. От одной только картинки Денки, который сладко спит и заливает чужую подушку слюнями, пока весь лагерь ищет его по лесу, ему становится так смешно, что даже слёзы набегают в уголки глаз. Да к тому же Кацуки неожиданно цокает и говорит:       — Совершенно никакого от тебя сочувствия не дождёшься, дудочник. Вот что ты за человек, — и он точно врет, иначе и быть не может. Потому что Изуку слышит смех в его интонации, а когда поднимает глаза к его лицу видит к тому же и улыбку. Мягкую такую, чуть насмешливую и очень довольную. Качнув головой неопределенным движением, Кацуки все же вздыхает. И говорит: — Разувайся и поднимайся. Я дам тебе свою футболку для сна.       Чужие слова заставляют Изуку успокоиться за мгновение. И изнутри него самого уже летят слова о том, что ему ещё понадобятся шорты, только Изуку их так и не произносит. Он поднимает голову Кацуки вслед, смотрит, как тот, не ясно когда успевший разуться, поднимает по лестнице. Он смотрит и понимает: сегодня он будет ночевать здесь. К этому все шло, он согласился на это добровольно и ничуть не сомневаясь, но в моменте осознание забивается ему в нос запахом чего-то нового, странного, неожиданного. Никогда бы Изуку не подумал, что это лето, его первая смена в лагере, завершится именно так. Он не смог бы этого предсказать или даже предположить, но сейчас он здесь, в прихожей домика Кацуки, и он приседает на корточки, чтобы расшнуровать кеды. Кончики пальцев немного подрагивают — все неожиданно становится очень волнительным, — и шнурки сопротивляются, не даются его рукам. Где-то наверху Кацуки негромко шумит ящиками. Кажется, переодевается.       Изуку только вдыхает поглубже и, уже выпрямляясь, прикладывает ладонь к груди. Успокоить собственное сердце, нервно бьющееся где-то внутри, это ему совершенно не помогает. И ничто уже, кажется, не поможет. Поэтому он лишь скрывается в небольшой ванной, вымывает руки, умывается. В отражении на него глядит он сам, только жутко взлохмаченный и с алеющими кончиками ушей. Прохладная вода не помогает. Новый вдох — тоже.       Довольно быстро поняв, что медлить совершенно бессмысленно, Изуку тихо выходит из ванной, прикрывает за собой дверь. Он выключает в прихожей свет, после поднимается по лестнице. И помнит, все еще помнит, как поднимался по ней в самый первый раз, когда Шото случайно сломал ему нос. Тогда было совершенно по-другому. Не так серьезно, не настолько по-настоящему. Будто в сказке какой-то или в одном из этих мультфильмов, нарисованный студией Дисней.       Сейчас же он поднимается и с мимолетным ужасом думает о том, что скажет его мама. Следом думает о том, что ему придётся познакомить ее с Кацуки — это будет точно кошмарно, только это отчего-то вызывает в нем какой-то дурной, сумасбродный смех. Тот рвётся откуда-то из груди и Изуку, не в силах его удержать, приносит его на порог чужой комнаты вместе с собой. Кацуки уже успел переодеться и забраться в кровать, под тонкое, летнее одеяло, но завидев его на входе краем глаза, тут же поднимает голову от экрана телефона. Что он там делает, Изуку не знает. И, впрочем, не интересуется. Кацуки успевает спросить первым:       — Что на этот раз тебя повеселило, дудочник? — он притворяется суровым зачем-то, только Изуку ему в таких мелочах больше совершенно не верит. Чуть качнув головой, он оглядывается, видит оставленную для него футболку на перекладине в ногах постели. А после бросает чрезвычайно храбро и между делом:       — Представил, как буду знакомить тебя со своей мамой, — и кто бы только знал, как много, — очень много, — усилий ему требуется, чтобы не споткнуться и на едином слове, пока он говорит эти слова. На словах он не спотыкается, но все равно успевает запнуться о ковер подле кровати Кацуки. Не падает правда. И лишь поэтому успевает увидеть, как на какие-то мелкие секунды у Кацуки вытягивается лицо, а следом мелко, почти незаметно алеют скулы. Этот цвет, — это не смущение точно, Кацуки явно вообще не знает, что такое смущение, — удивительно подходит каре-алому цвету его глаз. И выглядит вообще как-то ново, странно, неожиданно.       Изуку нравится до тихого, радостного писка, но он все равно отворачивается на секунду раньше, чем отворачивается сам Кацуки. Тот откашливается немного, говорит:       — Ты бы моей маме понравился…       И ладно, хорошо, в этот момент Изуку понимает, что ему явно ещё очень и очень далеко до того, чтобы играть в эту странную игру без названия с Кацуки на равных. Потому что у него румянцем заливает все лицо. И сердце, кажется, окончательно сдаёт. Пищит за него что-то невразумительное где-то в груди, поднимая все-все белые флаги, какие только находит. Притворившись, что совершенно ничего не происходит, Изуку усаживается на краешек чужой постели и очень быстро переодевается. У него все ещё дрожат кончики пальцев, пару раз он бросает быстрый, взволнованный взгляд в сторону Кацуки, чтобы убедиться, что тот не смотрит.       К счастью, тот все ещё очень занят чем-то в телефоне. И даже если это происходит случайно, Изуку мысленно благодарит его за это.       Сложив все свои вещи на одном из пустых стульев, стоящий чуть поодаль, у стола, Изуку выключает свет в комнате, после прикрывает дверь, ведущую к лестнице. Он старается двигаться быстро и на обратном пути снова спотыкается о ковер, лежащий у чужой постели. Будто смеясь над ним, футболка Кацуки, — она явно нарочно большого размера, вот о чем Изуку думает, — мягко поглаживает его по бедру. Сам Кацуки только фыркает. Откидывает край тонкого, летнего одеяла, после откладывает телефон на тумбочку.       — Давай уже, дудочник, хватит шататься. Завтра подъем в срань из-за отъезда, — похлопав по второй половине постели, той, что у стены, Кацуки почти без брани и мата переживает все то шумное, суетливое время, пока Изуку перебирается через его ноги, пока самому Изуку хочется то ли очень быстро убежать, то ли просто спрятать поскорее голову под подушкой.       Он не станет признаваться, что никогда, никогда, никогда раньше не спал ни с кем в одной постели. И прикладывает все свои усилия, чтобы это не было столь сильно заметно. Впрочем, оно явно совершенно не работает так, как Изуку хотелось бы: стоит ему улечься, как он тут же принимается суетливо ерзать в попытке улечься. Кацуки выдерживает минуту, наверное. А после говорит:       — Если ты не угомонишься, я выгоню тебя на ковер, — и Изуку слышит его слова, только замирает не от них вовсе, а оттого, что Кацуки, лежащий на боку, к нему лицом, опускает ладонь куда-то ему на бок. Сквозь ткань тонкого одеяла прикосновение чувствуется достаточно хорошо, как и тепло чужой ладони. Изуку почти шепчет, взволнованно:       — Не выгонишь… — и он совершенно точно не знает, откуда в нем эта убежденность. Все смешивается так странно, немыслимо в его голове с того мгновения, как он оказывается в чужом домике. И ему в голову не приходит ничего вовсе, что могло бы хоть немного его успокоить. Сквозь сумрак комнаты Изуку видит только, как Кацуки усмехается мимолетно. И слышит, как он шепчет следом:       — Ладно, не выгоню, — а после поднимает ту руку, что уже уложил Изуку на бок, и вновь, как десятки минут назад, опускает ее ему на щеку. Изуку так и не может двинуться, замерший то ли на спине, то ли на боку, со скрещёнными ногами и пальцами, сжавшимися на ткани пододеяльника. Кацуки добавляет только: — Успокойся…       И это звучит будто бы просьбой. А следом Изуку чувствует, как чужое тело оказывается ближе, Кацуки тянется к нему так, будто это уже привычно, уже знакомо, и вновь целует. В этом поцелуе за мгновения тонет вся его, Изуку, суетливость и все волнение. Дурные мысли, тревожные и напряженные, пропадают тоже, лишь потому что это Кацуки.       Если это Кацуки, то все будет в порядке, ведь так?       Изуку убеждён, что именно так и будет.       Они целуются часы и века, не меньше. Ему удаётся расслабиться, удается даже подвинуться ближе через какое-то время. И это явная провокация, потому что Кацуки начинает отодвигаться, но стоит только Изуку потянуться к нему, коснуться его голых ног своими и уложить руку на ткань футболки на его груди, как Кацуки тут же подвигается назад. Он обнимает его за бок и целует так вкусно, приятно, просто немыслимо неторопливо. Изуку думает о том, что ему бы хотелось засыпаться так каждый вечер: в медленных, мягких поцелуях и безопасной тишине, разбавляемой лишь шорохом чужого дыхания. Ему определенно нравится это. А ещё нравится то, как Кацуки никуда не торопится. Он-то волнуется уж точно вряд ли и выглядит как тот, у кого достаточно опыта во всех этих штуках, которые есть в отношениях, но он совершенно не спешит. И Изуку, спотыкающийся о собственное смущение чуть ли не ежесекундно, чувствует себя так хорошо в этой неторопливости, в этой размеренности.       Кацуки заботиться о нем и не заметить этого просто невозможно.       — Спи, дудочник, завтра рано вставать, — оторвавшись от его губ и широко зевнув, Кацуки быстрым, мелким движением трется кончиком носа о его щеку. Изуку даже глаз не открывает, немного соннливо жмурясь от удовольствия, но все равно улыбается, чувствуя это прикосновение. Улыбается и подвигается чуть ближе, обнимает Кацуки за бок где-то под одеялом, поверх футболки. Единственное, что он отвечает сонным шепотом, уже даже не следя за собственными мыслями, так это:       — Я вообще-то флейтист, — и он точно слышит, как Кацуки фыркает смешливо. Он точно слышит, как Кацуки откликается негромко и впервые согласно:       — Самый лучший флейтист, я знаю, — а после сон выкрадывает его реальность резвым рывком. Изуку не просыпается ни когда возвращаются Денки и Эйджиро, ни когда солнце, еле пробивающееся своими лучами сквозь ветви сосен и стекло дальнего окна, пытается разбудить его. Он спит и совершенно никуда не торопится, окружённый теплом чужих рук и прикосновением, чувствующимся где-то на боку, а когда просыпается, не может вспомнить, что же ему снилось. Только ощущение остается где-то внутри — это был очень и очень хороший сон и во сне том точно был Кацуки, чуть насмешливый и очень самодовольный. Очень-очень красивый.       Время на то, чтобы насладиться этой тенью прошедшего сна, у Изуку, правда не находится. Только проснувшись, он понимает, что опоздал. Ещё даже не понимает куда и зачем, но секундой позже вскинув глаза к настенным часам, тут же подрывается на ноги. До конца завтрака остается от силы десять минут, и он переодевается в свою одежду суматошно, сумбурно. Только просыпающемуся Кацуки успевает разве что бросить быстрое:       — Я позвоню, — и просто убегает так быстро, как не бегал никогда раньше. Уже в столовой он узнает о том, что чужие настенные часы идут медленнее, — то ли они сломались, то ли их нарочно так завели, — и завтрак уже успел кончиться. Поесть ему так и не удается, и он бежит назад в домик, чтобы успеть принять душ, а после собрать оставшиеся вещи. Мама должна приехать за ним в ближайшие пару десятков минут и Изуку торопится так, как не торопился никогда раньше. Он даже посетовать не успевает на то, что опаздывает, и на то, что опаздывать ему вообще-то совершенно не свойственно. Только вымывается тщательно, голову быстро сушит и носится по домику окончательно собирая вещи. Он трижды чуть не сбивает собирающегося Ииду с ног, и радуется лишь тому, что из-за спешки совершенно не может отвечать на десяток вопросов Минеты о том, где это он был всю ночь и почему не явился на завтрак.       Выдохнуть удается только когда он усаживается в мамину машину и пристегивает ремень безопасности. Мама пока ничего не спрашивает, только улыбается так смешливо — он опоздал к ней на пятнадцать минут, — и рассказывает, как дела у неё самой. Стоит ей завести автомобиль и сдвинуться с места, как Изуку, неожиданно и резко вспоминает о самом-самом важном.       Он опускает глаза к собственной ладони, той самой, на которой Кацуки написал номер своего телефона, и тут же каменеет весь. Утренний душ, смывший с него весь полуночный пот и запах костра, вместе с этим смыл также и номер, написанный на его ладони синей шариковой ручкой. Тот самый номер, по которому он обещал позвонить. Тот самый номер, который принадлежал Кацуки.       — Что-то случилось, милый? Ты что-то забыл? — Инко выкручивает руль, окончательно выезжая из соснового пролеска на трассу, и бросает быстрый взгляд на него через зеркало заднего вида. Она явно чувствует, иначе и быть не может, но Изуку только хмурится растерянно и медленно качает головой. В голове становится неожиданно пусто. Такая же пустая ладонь сама собой печально сжимается в кулак.       Подняв глаза к матери, Изуку давит из себя улыбку. И откликается:       — Нет, совсем нет… Так, что ты говоришь, случилось с…? — продолжать ему не приходится. Приняв его слова за правду или просто притворившись, Инко тут же продолжает рассказывать уже начатую до этого историю. Изуку же только и может, что отвернуться к окну. Первая мысль, что приходит в его опустевшую голову, так и остается с ним до конца пути.       Он обещал позвонить.       Он обещал позвонить, но как бы смог он объяснить маме, для чего ему нужно вернуться и что он забыл? Как бы смог он сказать ей… Как бы смог он рассказать ей всё, что случилось с ним за последние три недели?       Он бы точно не смог. ~~~
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.